Лучший друг, пьеса и прекрасная мери

 ЛУЧШИЙ ДРУГ, ПЬЕСА И ПРЕКРАСНАЯ МЕРИ.

      

     До 27 лет я жил очень весело и приятно. Как скворец.
     Наша компания состояла из бойких, жизнерадостных молодых людей, выпускников известных советских театральных и музыкальных  вузов. Мы все работали в   хороших театрах, но получали такие гроши, что, казалось, жить на них, а тем более жить весело, полнокровно, было совершенно невозможно. Но мы жили.
     С сумками полными дешёвого, вкусного, советского вина, мы шлялись из гостей в гости, и веселились сутками, неделями. До полного самозабвения. Буквально.
     Обязательно нужно сказать, что дамы наши (ныне уже бабушки) веселились несравненно осмотрительней и осторожней, с присущим женщинам тактом и серьёзным отношением к жизни, которое начисто отсутствовало у мужской части нашей компании—у нас, то есть, у бурно расцветавших молодых советских суперменов.  Так мы о себе воображали. Уверенно, без тени сомнения.
     Когда вино заканчивалось, мы становились серьёзны, спокойны… Мы горами читали книги (преимущественно запрещённые) обсуждали их, спорили… Пользуясь служебными пропусками, бесплатно ходили на спектакли в другие театры. И совершенно несправедливо и безжалостно обругивали знаменитых, великих актёров, абсолютно серьёзно полагая, что мы-то гораздо лучше, талантливей этих «пронафталиненных» авторитетов. И пройдёт немного времени, и судьба вознесет нас повыше этих «альп и гималаев» .
       
          Юность, как известно, вообще цветёт, окружённая плотными, непроницаемыми стенами наивности и самодовольства. В этом её счастье.


          Некоторые походы в театр оставляли незабываемое впечатление. Ну, на меня, например. Однажды осенним вечером, развязная, весёлая, подвыпившая шайка моих приятелей, впёрлась ко мне в театр Оперетты, где я работал хормейстером. На премьеру «Летучей мыши». И в перерыве, оскорбляя наш сверкающий, зеркальный пол грязными, мокрыми ботинками, громко (нарочно громко), потребовала от меня финансовой компенсации за будто бы  испорченный вечер. Ни сколько не возражая, не сердясь, я отдал им всё, что у меня было… И они шумно удалились, оставив мне номер телефона, по которому я буду иметь счастье их найти и лицезреть.
      Я не верю в то, что они как-то особенно презирали мой театр. Уж слишком часто и неожиданно они его посещали… Ну, вот эпизод…
      Генеральная репетиция… Через 15 минут должен появиться хор. Моё присутствие обязательно. Вдруг, на цыпочках, ко мне подкрадывается инспектор хора, и тихо шипит, что в раздевалке, на служебном входе меня ждёт молодая, красивая дама. Бегу. Кто?! Что мне за это будет? Выскакиваю из коридора в раздевалку, и цепенея от ужаса, вижу—Мери! (Мери студентка театроведческого факультета ГИТИСа. Из Армавира. Мери—производное от Марианна.)
       Мери неимоверно красива. И это очень плохо! Будет зритель, который нужен мне как рыбке зонтик. Мери совершенно пьяна. Она, улыбаясь, покачивается, и её почтительно поддерживает один из пожарных театра, осторожно и плотоядно заглядывая в широкий вырез её дорогого, белого, почти прозрачного платья, где совершенно не скрывалось нечто  великолепное, опьяняющее… Я влюблён в Мери. Мери знает о моих чувствах и иногда издевается надо мной. Её злит, что я до сих пор не сделал ей предложение. А как я могу его сделать? Я боюсь её. Мери не справляется со своим характером. Ну, предположим, она сломает меня, и это предложение я ей сделаю. А она возьмёт и выйдет замуж за другого! И будет смеяться надо мной! Зачем мне эта сумасшедшая?!
      Мери нетвёрдой походкой идёт к подоконнику, где горкой стоят судки с ресторанной едой. Я на грани обморока. Мери поднимает крышку одной из кастрюлек, и ехидно спрашивает:
--Сашенька, хочешь узбекский супчик?
Какой супчик?! Что за маразм?! Сзади раздаётся смех. Я оборачиваюсь. Так, публика на месте. В дверном проходе стоят солисты, молодые, высокие мужчины во фраках, с лакированными головами. Чуть пониже их, на ступеньках, презрительно ухмыляясь, застыли, поражённые красотой Мери, артистки… В своих ярких нарядах они похожи на райских птиц.
      Гремит бархатный баритон премьера:
--Милая, красавица заморская! Оставьте этого испуганного юношу! Пойдёмте ко мне! Я съем вас вместе с вашей чихиртмой! (Смех. Всем весело.) У Мери в глазах появляется нечто, вроде, а не пойти ли?
      Я схватываю её и её судки, и быстро вывожу на улицу. Солнце сияет! Красота! Мери бросает судки на асфальт. Прохожие, чертыхаясь, шарахаются. Мери начинает плакать. Я равнодушен. Ничего нового. Я забегаю в театр, и иду в зал, где кипит,  клокочет репетиция. Вхожу, и натыкаюсь на ледяной взгляд главного режиссёра. По бескровным губам его пробегает ядовитая улыбка. Независимо сажусь. В голове одна мысль, выгонит сейчас, или чуть погодя?
     На сцене что-то произошло, что-то упало. И это отвлекло режиссёра от меня. Дёрнувшись, он рявкнул:
--Что там происходит?! Почему всё разваливается?! Где Франченко?!
     На сцену пулей вылетает двухметровый, широкоплечий артист, лет тридцати. Он одет в короткие, клетчатые шорты, странную шёлковую, жёлтую рубашку, не то мужскую, не то женскую… На шее у него тяжело висит муляж огромного, пятнистого питона. За ним лихо, руки в боки, гордо выходит красивая дама, в годах… Похожая на персидскую розу в своём красном, огнём горящим под лучами прожекторов, воздушном платье.
--Начали!—кричит режиссёр.
Оркестр грянул что-то жизнерадостное, бесшабашное, игривое… С волнующей, искрящейся, аргентинской сумасшедшинкой… Нужно петь, танцевать… Балет напрягся… Но артист в клетчатых штанишках, рванувшись, наступил на хвост питона, и с грохотом, рухнул на сцену. Пыль столбом! Хохот! Смеётся даже главный режиссёр. «Слава Богу, обо мне забыли»--понял я и успокоился.
      Через минуту на сцене должен появиться хор. Меня это не пугает. Всё выучено…
      Когда история с Мери стала забываться, произошла другая история, не менее интересная.
      Среди моих друзей выделялся некий молодой человек, актёр, которого мы прозвали Учителем Жизни. Почётную кличку эту он получил за поразительную способность интуитивно угадывать, какой из самых дешёвых портвейнов в магазине самый вкусный. Входим. Выпускаем вперёд Учителя. Он быстро оглядывает прилавок и указывает длинноё, как весло, рукой на одну из бутылок, ценой копеек в девяносто…  «Вот эта!»--говорит Учитель, и вопрос решался успешно. Кроме того, в отличие от нас, Учитель уже был знаменитостью, звездой. Настоящей! На улице его узнавали, улыбались ему… Девушки ласково, нежно смотрели ему вслед…
       Три года назад, ещё будучи студентом ГИТИСа, Учитель, ныне артист академического театра, успешно снялся в известном фильме, в главной роли, что сделало его подвижную, симпатичную физиономию всесоюзно знаменитой. Был у него, правда, недостаток: когда он слегка перепивал, то начинал, вдруг, ощущать себя артистом уровня Кларка Гейбла, или Михаила Ульянова… Он мрачнел, замыкался, и с высоты своих двух метров смотрел на мир и людишек, его населявших, капризно и пренебрежительно. Но это ничего. Это пустяки. Это прощалось. Как только Учитель уходил в «другое измерение», мы собирали последние копейки, покупали ему персональную бутылку пива, и Учитель опять возвращался к нам, таким, каким мы его знали и любили—простым, добрым, остроумным и обаятельным.
       Так вот! Лето, август… Прихожу я как-то в свой театр за два часа до начала спектакля, пробежать глазами одну оперетку… Нужно было в начале второго действия продирижировать небольшой хорик… Надо было его вспомнить… И у служебного подъезда, на асфальте, через мельканье ног прохожих, вижу что-то большое и пёстрое… Подхожу, смотрю—Учитель! Невероятно ярко и модно одетый, сидит прямо на тротуаре, и мрачно поглядывает по сторонам. Люди идут, озираются… Его все знают… Лицо его смотрело на них и с экрана, и с обложек журналов… А тут он сидит как-то странно… Весь модный, на асфальте… Видно, что обнищать после съёмок до положения нищего, он ещё не успел… Увидел меня, вяло поднял руку, и отвернулся… Ясно, кризис… Мысли мои заметались…
--Что ты тут делаешь?—спросил я у Учителя.
Учитель тускло посмотрел на меня и пробурчал:
--Угадай с трёх раз!
--Пиво?
--Какой ты умный!—иронично сказал Учитель, поднялся, и потребовал его опохмелить.
Входим в театр. Идём в театральный буфет… Из отдалённых. Это было опасно, но что делать? Идём! Насмешливо оглядывая наши великолепные коридоры, Учитель бессовестно-громко сказал:
--Так вот в каких шикарных хоромах изготавливается вся эта слащавая, идиотская бурда!
Я попросил его заткнуться. Учитель умолк, но поглядывал по сторонам с юмором. Особенно на фотографии артистов балета.  Он не любил балет. И оперу не любил. Не считал искусством. Говорил, что балет «Гамлет» и опера «Война и мир», гнусное кощунство.  И ещё всякие названия вспоминал, брезгливо. Особенно он плевался, когда появлялись оперы и балеты по Чехову. Впадал в ярость. Сбрасывал со стола бутылки…
       Я забыл сказать, что сопровождал Учителя на опохмелку, наш приятель, художник Димка Пяточкин. Димку мне Бог послал, конечно.
       Входим в буфет. До спектакля два часа.  Буфетчицы, не спеша, готовят его к работе. Пиво—какое угодно!—рядами… Буфетчицы Учителя узнали, покраснели, улыбаются ему… Не доходя до стола, негодяй Учитель, ласково пробасил:
--Девочки! (Девочкам лет по 50) Пожалуйста, нам десяточек «Золотого двойного». Ну, что застыли, куколки мои? Гения не видали, и вдруг, он пришёл? Бывает! Ну, давайте, просыпайтесь! Шевелите булочками, а то гений взгрустнёт!
И, загремев стулом, плюхнулся за стол. Рядом осторожно сел Пяточкин, каждую секунду готовый пресечь попытки Учителя поднять  «девятый вал».
       Учитель странно улыбался. Только сейчас до меня дошло, что он пьян сильнее, чем я думал. Я бросился к буфетчицам. Я был одним из руководящих сотрудников театра. Меня знали, уважали. В данный момент мне откровенно сочувствовали. Я, слегка заискивая, попросил извинения за болтовню Учителя, и отнёс на наш столик 10 чёрных, ребристых бутылок.
      С Учителем что-то произошло. Он, вдруг, жадно, залпом, не отрываясь, выпил одну бутылку, другую, третью…  В глазах его мелькнуло безумье. Он вскочил, широко расставил ноги и, выбросив правую руку ладонью к небесам, прокричал:
--Пить или не пить! Вот в чём вопрос!
Договорив это, он во весь свой рост, тяжело, плашмя, рухнул на наш стол и замер. Бутылки полетели. Звон разбитого стекла сводил с ума. Учитель, как оказалось, спал .Испуганные буфетчицы  бросились собирать осколки. Я не знал, что делать. Хотелось выпрыгнуть в окно. Спас Димка. Извинившись, он легко закинул спящего Учителя за спину, как охотник закидывает убитое животное… И унёс его из театра.
      Я пошёл в свой кабинет. Я ни секунды не сомневался, что после этого эпизода меня выгонят… Но нет, не выгнали… Милые буфетчицы меня не заложили… Вскоре я сам ушёл. Вынужден был уйти. История банальная. Я рассказал знаменитому музыканту пару смешных историй про своего начальника, человека странного и фальшивого… Ему доложили, и он, осатанев от ярости, стал сживать меня со свету, проявив  в этом деле больше таланта, чем в музыке…
       Итак, прощай, милый театр Оперетты! Спасибо за приют! Но мне нужно дальше!
       Так вот! Декабрь 1977 года. Москва вся завалена снегом. Мороз и солнце. Вечерами, в густой темной синеве, ярко мелькают первые праздничные огонёчки. Настроение у меня паршивое. Винный ручей опять иссяк. Как всегда не вовремя. Грустно не мне одному. Вяло перезваниваемся. Скоро праздники и надо что-то делать. А что? Денег нет. Но главное не в этом. Прошло два года, как я ушёл из театра. Что великого, эпохального я совершил за это время? Ну, вылечился от неприятной болезни, красивое название которой всегда вызывало глупые остроты и улыбки. (На глупых, весёлых лицах!)  А что смешного? Это серьёзная штука! Что в меня наливали! Как это жгло! Страшно вспомнить! И ведь все эти юмористы, всё это пережили сами! И всё равно им смешно! Дураки. Громче всех смеялась Мери, мол, знай с кем связываться!
      Что ещё… Ну, написал несколько каких-то тусклых, чахоточных рассказов, к которым мои друзья отнеслись совершенно равнодушно… Это было очень неприятно, но справедливо…
       Два слова о рассказах. Лет с восьми я был убеждён, что стану писателем. Как Лев Толстой. Я совершенно ничего не писал, но так любил литературу, что иного пути в жизни не мыслил. Это не важно, что я 10 лет учился в знаменитом музыкальном училище. Совершенно не важно, что я закончил Московскую консерваторию,  как дирижёр хора. Так шла жизнь. Я подчинялся ей, но до поры, до времени. Я был убеждён, что перемены близки. Что скоро я празднично войду в Высший Литературный Синклит, и осыплю мир блестящими литературными произведениями. Мозг кипел от радостных предчувствий… Но подтверждений тому, что я тот, кем так хотел быть—не было. Не было!  Ну сотня страниц каких-то обрывков… И всё!
        А вдруг, любить литературу и делать её, не одно и тоже?!  Вдруг я пустышка, ноль?!  Этого не может быть! А вдруг?! Если так, то я не знаю, что я с собой сделаю!! А что ты сделаешь? Не знаю!! Я выскочил из кровати, в которой лежал третьи сутки с книжкой Толстого, и побежал в ресторан Всероссийского Театрального Общества (сокращённо ВТО), надеясь, среди ресторанного раскардажа забыть о своих ужасных мыслях.  У меня было с собой 3 рубля. Тогда, на эти деньги, в этот ресторан можно было пойти. Взять бутылку вина, встать куда-нибудь в уголок, и потихоньку пить из горла, исподтишка разглядывая публику. Стоишь в какой-нибудь щели, а вокруг знаменитые артисты бродят… Женщины красивые, за столиками, смотрят на тебя ласково и внимательно: а кто, мол, этот осанистый красавец с каштановой бородкой, в белом свитере, с бутылкой самого дешёвого вина? Почему он пытается скрыться от глаз в таком странном месте? А вдруг  это таинственный интриган? Знаменитость без пяти минут?! Ах!

       В ресторан я приехал перед самым закрытием… Преодолев привычно формальные, вежливые попытки Фёдора Ивановича (человек у двери), меня усовестевить и остановить, я вошёл в зал. Ресторан тонул в дыму. Гул. Официантки были измучены до предела, но иногда, всё-таки улыбались. На столах живописно лежали остатки роскоши. Кто-то просил, умолял…  И роскошь сгребали, и на не очень чистые скатерти со стуком ставили другую роскошь, свежую.  Вечер заканчивался. У бара—осторожная, интеллигентская толкотня. Подхожу. Привезли финский ликёр из чёрной смородины. В уютной, пузатой бутылке с длинным горлышком. На этикетке крупные, аппетитные ягоды и готические, золотые буквы. Я такой ещё не пробовал. Слегка потолкавшись, пробился к буфетчице, и покупаю полный стакан. Пробую… О!!! Ликер ароматен, как лукошко с ягодами!.. Он тягучий, тонко-сладкий как нектар! Он чёрный, как древний яд! Волшебным огнём зажигается он в каждой клеточке тела!
       Всё! Литература забыта! Толстой забыт! Мне хорошо! Сейчас этот стакан допью, потом ещё, потом…
--Саня, иди к нам!—недалеко от меня, за маленьким столиком, сидят артисты оркестра Большого театра, Витька и Мирон. Мы учились вместе в консерватории. Перед ними шампанское. Минуты три бессмысленного, но весёлого разговора, и вдруг, Витька рассказал, как ограбили знаменитую оперную певицу. У певицы было что взять. Во всех странах мира, где она пела, ей делали всякие невероятно дорогие подарки. Короли, президенты, музыканты… Ну и спёрли всё! И как остроумно спёрли! Восторг!
       Витька рассказывает. Тихо рассказывает, но от возбуждения серые глаза горят! Выпучились! На шее жилы напряглись. Лицо мокрое от пота.
--Решила наша примадонна съездить на недельку в Пицунду, мясы свои окунуть в воды Чёрного моря… Осчастливить его, так сказать! Ну, а поскольку она очень умная, то охрану не поставила… Милицию она не уважает, видите ли! Ну, а квартира набита драгоценностями: картины великих мастеров на стенах висят… Это же надо охранять? Или нет? Надо! Говорят, было у неё одних драгоценностей миллиона на три долларов. Не слабо, да? Миллионерша советская, едрён корень! 
Мирон лениво встрял:
--Витя, она лучшая певица мира! Ей положено!
Витька тихо, зло, глаза горят, жила на шее дёргается:
--Я помню! Но я ведь не об этом! Я могу дальше повествовать? Спасибо! Так вот, была у неё соседочка, бывшая замминистра культуры… Обе одинокие бабы, очень дружили… И оставляет наша звездища—пи..ща ключи от своей квартиры этой соседке: пригляди, мол! Та берёт, обещает присмотреть! И присматривает! Зайдёт, чайку у неё попьёт, и идёт домой. Чай у певицы был фантастический! Премьер-министр Цейлона прислал.  Пластинку её послушал и—бац!—тюк чая, величиной с холодильник—получите!  Так вот, сидит как-то наша замминистра на кухне у певицы-подружки, и дует её чай. Вкусно! Печенье кушает кремлёвское… Вдруг, звонок в дверь. Замминистра спокойно открывает, ничего не боится, у дома всегда машина с ментами патрулирует, и видит: три мужика в форме ГУМа притащили изумительный шкаф из карельской берёзы.  Просят товарища народную певицу расписаться в получении. Замминистра не понимает. Оказывается, певица ещё год назад заказала такой шкаф. Для неё это было возможно. Ну, замминистра объясняет, как дело обстоит. Сожалеет. Тогда мужики серьёзно говорят, что шкаф не отдадут в чужие руки, и отвезут его начальнику Генштаба СССР. Он тоже заказывал. Наша подружка в смятении: шкаф потрясающий, как его отдать?  Тем более он оплачен, и сумма запредельная! Сбегала она домой, документы свои внушительные принесла, и забирает шкаф под расписку! Под свою ответственность! Ну что, мужики плечами пожали, внесли шкаф в квартиру и ушли. Замминиста очень довольная, что подружке угодила, водочки хряпнула, и пошла к себе спать.  Утром приходит, чтобы полюбоваться на шкаф при свете дня, и… Ах и ох! Караул! Дверь нараспашку! В  квартире всё перевёрнуто! Картины из рам вырезаны, драгоценности—ёк! Ясно, что шкаф был исполнен по троянскому образцу. Сидел в нём кто-то. И как только замминистра удалилась, этот кто-то вылез из шкафа, и квартирку обчистил до чиста! Ну, замминистра с инфарктом в кремлёвку. Певица прилетела, и тоже в кремлёвку.  Такая вот история! Выпьем за гениальных мастеров!
       Только Витька закончил свою новеллу, как со мной что-то стало происходить… Голова моя запылала! Какие-то люди забегали в ней, заговорили, стали спорить, драться… Смех зазвучал! Что это?!  Такого никогда не было!! Я понял—пьеса зарождалась во мне! Стремительно! Молнией! Сразу вся! От начала и до конца! Вот он, огонь настоящего искусства! Во мне он тоже горит! Горит! Жжёт! Подгоняет!  Бежать, бежать домой! Работать!

        Через полчаса я прибежал домой. Было два часа ночи. Я пытался писать, но вдруг почувствовал себя совершенно разбитым, и перебрался на софу…
В девять я уже сидел за столом и выбрасывал строчку за строчкой. Я написал, слегка переделав, сцену со шкафом, а потом стал писать уже всё остальное, то, что родилось в моём воображении. Продолжение и развитие этой истории. То есть то, что и было собственно пьесой.
        Три дня я писал, правил, раздирал в ярости бумагу, снова писал, хохотал, катался по софе, вживался, перевоплощался в моих жуликов, в другие персонажи, матерился, перестал есть и, наконец, написал. Написал и отнёс машинистке.  Насмерть перепуганная мама спросила, что со мной было. Я сказал, что написал пьесу. Мама молча ушла к себе, и принесла мне какие-то успокоительные таблетки. Я поцеловал её и ушёл гулять по Фрунзенской  набережной.
        Как сейчас вижу: кругом снег,--на земле, на деревьях, на шапках прохожих, на женских шубках… Лица румяные, праздничные! ДРУГИЕ ЛИЦА!  Окна домов светятся так ярко и ласково, как они могли светится только в молодости… Иду, пьянея от зимнего воздуха… Иду, не чувствуя ног… Ещё секунда, ещё один всплеск воображения—и улечу к чёртовой матери! Ведь новая пьеса лезет! Новая! Вина мне!
        И пью кисло-горькое, дешёвое, чернильного цвета, страшно вкусное, алжирское вино… Одну бутылку, вторую, третью… Потеряв им счёт, восклицаю на всю набережную: это получше ваших паршивых таблеток! Какой полёт! Какое счастье! Никогда такого вечера у меня в жизни ещё не было! И с сегодняшнего дня каждый мой вечер будет таким!

       Но получилось по другому. Вскоре я заболел и огонь угас, полёты прекратились… Начались больницы, таблетки, от которых я спал сутками, месяцами, годами… В общем, это мало интересно…

        Через три дня я забрал пьесу у машинистки. Принёс домой. Мама спросила, я могу это прочитать? Я отдал ей. Пока она читала, я сидел в кресле в другой комнате, и ждал её реакции. Ну, слышу, идёт! Входит. Лицо радостно-потрясённое. Счастливое. Такой я её никогда не видел.
--Я не ожидала—сказала мама, положила пьесу на стол и, со слезами на глазах, поцеловала меня.
Вечером мы пили болгарское вино (которое тогда ещё можно было пить), ели какое-то очень вкусное песочное печенье, и обдумывали, что делать с пьесой.
Мы слышали о всяких безобразиях, творящихся в театральном и литературном мире. В мире искусства вообще. Мы слышали о закрытии спектаклей, притеснениях писателей, художников, композиторов… О диссидентах… О психушках… Но моя пьеса была настолько безобидна, весела и лишена всякого политического акцента, что оснований для опасений не было. Ну что такого я написал?  Ну, коротко: сцена со шкафом была первой, я только резко снизил социальный статус действующих лиц. Я по опыту знал: начальство трогать не нужно. Хлопот не оберёшься. Знаменитая певица стала просто артисткой, молодой, красивой и богатой. Замминистра превратилась в обычного провизора. Продавала в аптеке лекарства. Как-то актриса (я дал ей фамилию Калистратова), воспользовалась помощью Тришкиной (так я назвал провизора), и они подружились: Калистратова  стала иногда доставать Тришкиной и её дочери билеты на известные спектакли. Так вот, Калистратова уехала купаться в Геленджик! И оставила ключи от своей квартиры Тришкиной. Калистратова оказалась не умнее оперной певицы, что совершенно ясно из её действий. Тришкина, у которой в квартире не было телефона, через каждые 15 минут стала бегать к Калистратовой, посмотреть  «как там дела». То есть, без конца звонила подружкам, что доставляло ей огромное удовольствие.
        Далее! Пишу ещё короче: принесли шкаф. Тришкина его осмотрела, хотела дверцу открыть—не вышло. Тогда такой брак не слишком удивлял. Тришкина возбуждённо сообщила подружкам, какой шкаф Калистратовой принесли «улётный». И ушла домой, спать.
        В квартире Калистратовой мрак. Темнота. Из шкафа—луч света. Открывается «бракованная» дверца, и из него вылезает некто Рябов. Ясно—вор. Он быстро исследует всякие ящички, открывает бюро, и складывает в портфель драгоценности и всякую бижутерию Калистратовой. Всё вместе. Разбирать, что действительно ценно, что нет, некогда. Укладывая в портфель очередную порцию украшений, Рябов роняет что-то. Что—не знает. Какую-то штучку. Этому эпизоду он значения не придаёт. Всё собрал, хочет смыться,--не вышло.  У Тришкиной бессонница. Рябов слышит, как открывается дверь, и еле-еле успевает шмыгнуть в шкаф. Тришкина, зевая, звонит каким-то таким же несчастным. Жалуется на бессонницу. Заканчивает разговор. И перед тем, как уйти, ещё раз осматривает шкаф. И—вещь странная! Дверца слегка отошла. Почему? (У Рябова не получилось закрыться на щеколду. Боялся громко щёлкнуть.) Тришкина открывает дверцу, и всовывает голову в шкаф. Рябов схватывает её за горло, подтаскивает к креслу,и сажает в него.  Перед тем, как уйти, предупреждает, что если она его сдаст—на опознании, или ещё как-нибудь… То и её, и её дочку моментально отправят на тот свет. Тришкина хрипит, что не сдаст. Рябов хочет уйти, уже подходит к двери, и тут Тришкина называет его по имени. Рябов, естественно, ошалел. Что такое? Откуда она его знает? Тришкина напоминает ему, что когда-то у них был роман в Ялте. Что у неё дочь от него. И происходит у них долгий разговор. На нежную тему любви. Тришкина упрекает, Рябов оправдывается—сидел, мол, десять лет в тюрьме.  Тришкина  явно опять влюбляется в Рябова, что тому совершенно не нужно… Хотя встреча его поразила и растрогала. Пообещав «не пропадать», Рябов, свистит тихо в окно, зовёт своих «коллег по промыслу». Шкаф-то нужно унести. Пока приятели идут, Тришкина и Рябов складывают украшения Калистратовой на место.  Тришкина продолжает ласково пытать Рябова упрёками. Рябов что-то мычит, стиснув зубы. Ну, и вот, приходят «коллеги», люди весьма суровые. Жизнь Тришкиной повисла на волоске. «Коллеги» не понимают, почему нельзя пришить глупую бабу, с которой ты когда-то потрахался по пьянке.  Дочка? Ну и что! Есть люди и посерьёзней, жизнью которых рисковать нет абсолютно никаких оснований. Рябов категорически заявляет: убить не дам. Все знают, что ножом Рябов владеет очень хорошо, поэтому, лучше его не нервировать.  Ладно. Решают—пусть баба живёт, хотя это глупо, конечно. Но—пусть! Сегодня они великодушны. Прощаются с Тришкиной. И тут эта милая, но очень простодушная женщина, спрашивает у главного: а вы нашли штучку, которую Миша уронил? Свинцовая, страшная пауза. Вопрос: какую штучку? Ответ Рябова никого не удовлетворяет. Он понимает, какая складывается ситуация. Он начинает говорить, что мол,  ерунда какая-то… Начинаются жёсткие расспросы… Что за ерунда? Что за штучка? А, вдруг, камень серьёзный?  Калистратова прижмёт Тришкину, напомнит о существовании милиции, и Тришкина всех сдаст! Наверняка! Без колебаний! Далее ситуация накаляется до жара нестерпимого. Кажется, все сгорят в этом огне. Ну а как же иначе? Пьеса, есть пьеса. Ситуация должна быть напряжённой. Перепрыгивая через десяток сюжетных поворотов, сообщаю: всё кончилось хорошо. И даже, как мне казалось, смешно. Вот, собственно, и вся пьеса. Ни слова критики в адрес Советской власти. В сюжет пьесы это не вписывалось. И потом! Смешно думать, что грандиозный СССР может испугаться анекдота, изложенного в форме пьесы. Не может этого быть, решили мы с мамой. И я отнёс пьесу в театр. Через неделю мне позвонила заведующая литературной частью, и пригласила меня в театр, побеседовать.
        Я пришёл. На пороге кабинета меня встретила маленькая, полная женщина, лет 55, в чёрном костюме. Лицо её было необыкновенно доброжелательно. Она пригласила меня сесть в большое, кожаное кресло, а сама села в другое, напротив. И беседа началась. Сначала всё было хорошо: завлит ласково и внимательно расспрашивала меня о моей жизни, о моём писательском опыте… Я, смеясь, сказал, что опыта у меня нет совершенно, что это первая моя пьеса… Завлит сказала, что она это поняла… И странно посмотрела на меня… Потом стала говорить о пьесе… И вот тут я пришёл в страшное замешательство: кто-то из нас был явно сумасшедший! Либо она, либо я! Но—кто?!
        То, что завлит говорила, казалось мне запредельной, сверхъестественной ерундой… Просто идиотизмом! Но ведь она свой человек в театральном мире, и если бы у неё «не все были бы дома», то её, конечно бы, выперли из театра… Но, вот она сидит напротив меня… И не проявляя никаких признаков сумасшествия, говорит совершенно безумные вещи! Сделав серьёзное, и даже скорбное лицо, она сказала, что пьеса моя не в меру мрачна, и лишена обычного для советского человека, оптимизма.
(Я подскочил! Как мрачна?! Это же весёлая комедия! И при чём тут оптимизм? Я ведь писал не об этом!) Не обращая внимания на мою нервную реакцию, завлит говорила дальше: в вашей пьесе, все действующие лица—воры. (Это была правда. Воры. Ну и что?) А воры не лучший объект для социального и психологического исследования. (Я обалдел. Где она видит исследования? Я комедию написал про жуликов! И всё! Что она мелет?!) Поэтому моя пьеса, не отражающая проблемы советского человека, не может быть интересна современному театру. (А мои воры разве не советские люди? Или у нас их нет? Тогда кто сидит, тысячами, в  советских лагерях? Кто грабит, ворует, убивает? Инопланетяне?! И, неужели, наших советских людей интересуют только «проблемы»?) Когда завлит закончила свою лекцию, я искренне высказал ей своё изумление по поводу того, что услышал от неё. Завлит снисходительно улыбнулась и вернула мне пьесу.  Пожелав мне дальнейших успехов, проводила меня до двери своего кабинета. В догонку она сказала, что главным качеством советского драматурга должно быть мужество… Я не понял, и обернулся… Завлит улыбалась… Глаза были  злые… Она была похожа на маленькое, хитренькое, ядовитое, чёрное яблочко… Мужество, мужество… Потом я всё понял, конечно… Но не сразу понял, сколько его было нужно, этого мужества!
        На улице я зашёл в магазин, купил чекушку коньяка, и стоя лицом к стене, быстро её выпил… Потом съел холодный, слегка мокрый пирожок, и поехал домой. Сидя в троллейбусе я думал: может быть это она одна такая чокнутая? Может быть, в других театрах сидят нормальные завлиты?
        Я не ошибался. «Нормальные» завлиты были. Но все они говорили приблизительно то же самое, что и  «ненормальные».
        Я почувствовал себя загнанным в угол. Я не знал, что делать. Я, как мне казалось, незаслуженно и случайно попал в капкан маразма… Или абсурда… Это всё равно.
        Маме я, естественно, всё рассказал, и она предложила такой вариант: разослать пьесу известным драматургам, и если они прочтут её, что маловероятно, но возможно, выслушать их точку зрения… И поступить с пьесой так, как они посоветуют. Я её послушался, разослал пьесу и стал ждать.
        Я понимал, что впереди праздники и ждать реакции драматургов раньше середины февраля глупо. И может быть вообще глупо. Но я ждал! От телефонных звонков вздрагивал… Почти не пил… Не ходил в гости… Читал с утра до ночи… Пробовал писать, но был так рассеян, что не мог написать ни строчки… 30 декабря позвонила Мери и сказала, что может «осчастливить меня визитом».
        С Мери меня познакомил Учитель. Три года тому назад.
        Мы с Учителем вместе  служили в армии, в Ансамбле песни и пляски. Он после ГИТИСа, я после консерватории. Он числился заместителем ведущего концертов. А я пел. Хотя голоса у меня не было. Но поскольку моя фамилия была однажды произнесена человеком в маршальских погонах, то считалось, что голос у меня был… Причём хороший….
        Служили мы очень весело. В 8 утра мы собирались в Ансамбле, переодевались в военную форму, которую всегда носили с собой в чемоданчиках, и «служили». То есть собирались в пустой раздевалке, и рассказывали всякую смешную чепуху… Пили пиво, издевались, по тихой, над начальством…
        С 11 до 14 была репетиция вместе с основным составом Ансамбля. Потом вольнонаёмные  (артисты) уходили домой, а нас в 16 часов отпускали до следующего утра.
        Нас, солдатиков, было 15 человек: баянисты, виолончелист, вокалисты, был знаменитый домрист и ещё несколько балалаечников.
        У всех у нас было высшее музыкальное образование, и в творческом отношении мы были люди вполне серьёзные, но иначе как «сачки» нас не называли. И это было справедливо… Настоящая служба была в частях… А мы… Что можно было сказать о нас? Если коротко описать наше состояние, то мы почти серьёзно ощущали себя избранниками Божьими, и поэтому были постоянно счастливы… Постоянное ощущение избранности—очень приятное чувство. Совершенно непонятно как оно может надоесть. Я слышал, что кто-то жаловался, что надоедает. Бедняжки!
        Однажды утром в Ансамбле появился Учитель с какой-то девушкой. Мы насторожились.
--Вот, знакомтесь,--задыхаясь от быстрого хода, сказал Учитель. И вытащив из кармана бутылку пива, пару раз отхлебнул.
--Королева красоты института театрального искусства, и земного шара вообще. Будущий театровед. Захотела на вас, мудаков, посмотреть. Очень она, знаете ли, любопытна. Зовут её Мери. И никак иначе. Она из Армавира. То ли казачка, то ли персиянка. Тайна мирового масштаба. Не вздумайте ей делать предложение сразу, моментально… Уже было несколько… Со смертельным исходом!—договорил Учитель, и завалился на гору шинелей, лежащих на полу. Допивать пиво.
        Девушка засмеялась.
--Дурак, что ты болтаешь! Ты оставишь меня без женихов! Не верьте ему, мальчики, я нормальная тихая девушка. Идеальная жена.
Мери не спеша, сняла смешную, разноцветную, вязаную шапочку под «будёновку», и модную, дорогую дублёнку. Только сейчас мы её разглядели.  И оцепенели. Окаменели. Не могли дышать. Перед нами стояла настоящая восточная красавица. Как её описать? И нужно ли? Ну, восточная красавица, что тут неясного? Одна деталь! От неё исходил свет удивительной душевной чистоты… Она казалась неземным существом… Никто из нас подобной девушки никогда не видел. Красивых—видели, но прекрасная—впервые стояла перед нами. Остальное пунктиром.
        Чёрные, сияющие глаза смотрели на нас весело и дружелюбно. Волосы, аккуратно, модно подстриженные, блестели словно чёрный шёлк. Она была среднего роста, гибкая, очень тонкая в талии… Но всё женское в ней было развито так сильно, округло и соблазнительно, что мы, впервые столкнувшись с подобным чудом природы, буквально сошли с ума, не зная как себя вести, не понимая, что делать… Мы стояли и восторженно и глупо смеялись, словно нанюхались кокаину.
        Мери прекрасно знала, какое она производит впечатление. Особенно на очень молодых мужчин. Она села на стул, подставленный ей широкозадым виолончелистом Серёжей К. и стала нас весело рассматривать. Она ждала, когда мы придём в себя, и наша встреча станет такой, какой она и должна была быть: шутки, смех, комплименты… Конечно, огромная влюблённость в неё, но здоровая, без массового паралича!
        Ну, и конечно, всё так и произошло, как хотелось Мери: мы все сразу влюбились в неё. И всё в Ансамбле завертелось вокруг неё. Со скоростью звука появились два торта, шампанское, и докторская колбаса. Над колбасой она смеялась. Шутя, сказала, что всегда мечтала  попробовать «военную еду». Учитель мрачно поглядывал на нас и молча пил вино.
        Вечером мы: я, Мери, Учитель, и мой однокурсник Марик, который тоже служил с нами, переместились ко мне. Мама была на дежурстве. Голова моя горела: а вдруг что-то получится?! Вот она, Мери, рядом… Пьёт чай с вареньем и смеётся… Марик съел два куска торта и уехал. Он был женат на очень красивой девочке, в характере которой было что-то, ну скажем, слегка деспотическое… После её звонка Марик побежал домой, доедая торт на ходу.
        Мери подошла к окну, посмотрела в него, на нашу знаменитую башенку:
--Я уже была в этом доме, кажется… В гостях у артиста Н. (произнесла знаменитую фамилию). Он ведь здесь живёт?
Я сказал, что здесь. И мгновенно возненавидел артиста.
Учитель ехидно буркнул:
--Везде-то ты была…
--Я ещё нигде не была,--печально улыбнувшись, ответила Мери. И я понял, что сейчас она уедет.
Я утащил Учителя на кухню, и стал умолять его сделать так, чтобы Мери осталась у меня. Учитель оглянулся, потом тихо, отчётливо сказал:
--Только через мой труп. Хочешь ещё пожить? Держись от неё подальше. Завтра я тебе всё объясню.
И они уехали. Мери на прощанье поцеловала меня. Поблагодарила за гостеприимство. Дверь за ними захлопнулась. Неожиданный поцелуй Мери ошеломил меня. Зачем она это сделала? Как мне теперь жить? Что завтра мне скажет Учитель? Что это значит: хочешь жить, держись от неё подальше? Да я уже без неё не могу! И если всё так загадочно и опасно, то зачем он привёз её к нам?!
        Утром Учитель приехал трезвый и серьёзный. Даже отказался от пива. Мы ушли с ним в дальний угол раздевалки, и сели на старые, разбитые стулья. Учитель осмотрелся, осторожно закурил (это запрещалось), пару раз глотнул дым, потушил сигарету, и стал рассказывать мне о Мери.
--Забудь её. Заставь себя. Я подлец, что привёз её к вам. Но она меня упросила! А когда она просит, ей нельзя отказать, потому что она демон! Натуральный! Из ада! Она как-то так умеет влиять на человека, что он ей обязательно подчиняется. Прекрасные глаза светятся лаской, нежностью, добротой… Она прильнёт к тебе, поцелует, сука… Ты заметил, что от её поцелуя огонь по телу бежит, и мозги с винта слетают?
Я кивнул. Как не заметить? Учитель опять осторожно курнул, и продолжил:
--Мы познакомились два года назад. Я перешёл на последний курс уже в ранге звезды. Она поступила на первый, на театроведческий. Это была бомба! Все наши институтские красотки померкли, скисли! Мы недоумевали, почему она выбрала театроведческий? Это с её-то космической красотой! Да она тут же бы получила главную роль в какой-нибудь киношке! Тут же бы стала звездой! Но её не интересовало искусство кино. Ей нравились совсем другие вещи. Как только она появилась, за ней сразу стали ходить табунами. Ухажёров она меняла, чуть ли не каждый день. Самые красивые ребята получили твёрдую отставку. Но при этом, она ни с кем не спала. Она просто просила оставить её в покое, и принимала ухаживания другой жертвы. Единственный, кто добился великого счастья потрахаться с ней—был я.  И тогда я узнал её тайну. Её суть! Зерно, мать твою, её существа!
--Почему ты? –тупо спросил я. Я знал, что иначе и быть не могло. Учитель был красив, остроумен, знаменит, обаятелен… Кто устоит? И зачем? Но, всё-таки спросил.
--Не знаю,--устало сказал Учитель.—Может быть потому, что со мной интересно было ходить по улицам. Все оглядываются. Улыбаются. Женщинам нравятся такие кавалеры… Они и сами ощущают себя звёздами. Однажды мы с Мери зашли в ресторан Дома Кино. Меня там встречали очень приветливо, а тут ещё и Мери со мной. Когда оно вошла в зал ресторана… Так кротко, скромно… Все мужики перестали жрать, и выпучились на неё. Дам перекосило… Мы сели за стол и заказали вино… Напротив нас, за длинным столом сидел целый взвод известных режиссёров, операторов и артистов… Они тоже забыли про свои шашлыки и выпучились на Мери… Она стала смеяться. Ситуация её не удивляла, она её развлекала. Мы с ней в этот вечер крепко выпили, и она, вдруг, пригласила меня к себе, чего раньше не делала… Квартиру Мери снимала в страшно дорогом месте, в Лаврушинском переулке… Причём не какую-нибудь однокомнатную, величиной со спичечный коробок, а двухкомнатную, большую, очень хорошо обставленную… На какие деньги? Я спросил, она не ответила, и поставила на стол две бутылки  французского шампанского… В этот день я остался у неё. Я ликовал! Я буду спать с неприступной Мери! Ура! Но я ликовал напрасно… Мери на мою страсть никак не реагировала… И у меня появилось ощущение, что я насилую труп… Я потребовал объяснений. Мери принесла бутылку водки и всё мне рассказала.  Четыре года тому назад она вышла замуж за одного парня в своём Армавире… Она была, как там и полагается, девственницей, любила своего жениха, и мечтала о детях и нормальной семейной жизни. Но—хрен вам на рыло! Чтоб душа не ныла! Выяснилось, что она не испытывает никакого интереса к сексуальным отношениям с мужчиной. К тому же врачи сказали, что у неё не может быть детей. Мери бросила мужа, и пошла по рукам. Может быть, какой-нибудь орёл… Нет, орлы были, но эффект тот же—полное равнодушие. Она спала и с бабами. А это вообще вызвало отвращение. Тогда она рванула в Москву. Зачем? Она не знала. Но надо же что-то делать… Куда-то бежать… И она прибежала в ГИТИС, поскольку она девка умная и талантливая. И стала учиться.
        Учитель замолчал, пару раз глотнул дым, и вытер свои грязные ботинки носовым платком. Ему вечно доставалось от старшины за неармейский вид. Потом причесался и опять заговорил:
--Саша, беседа затянулась. Скоро появится начальство. Говорю коротко. Не нужно ей никакого театроведения… Мери плакала тогда, ночью… Упрекала Бога, что Он родил её уродом, пустоцветом. И именно Его винила в том, что ничего в жизни не нашла интересного, кроме занятий валютной проституцией!
--Чего?!—вскрикнул я.
--Ничего, кроме занятий валютной проституцией… Деньги, азарт… И ещё ей нравится разбивать человеческие судьбы,--спокойно договорил Учитель. –Теперь понимаешь, почему я гоню тебя от этой несчастной сумасшедшей?
Учитель зло посмотрел на меня. Я разволновался, раскраснелся, и стал уверять его, что чувствую в себе потребность сделать её жизнь интересной, счастливой… Что я не могу без неё… Учитель проскрежетал:
--Ты не понял меня, мудак! Тебе надо бежать, спасаться! Таких баб на землю выбрасывает сам чёрт! Это не женщины! Это серийные убийцы! Они оставляют после себя кровь, трупы, разбитые семьи! Они ни в чём не могут найти удовлетворения! Секс неинтересен. О детях могут и не мечтать. И поэтому они в вечном движении, разбрасывая вокруг себя… Как это сказать, хер его знает, ну… Флюиды страшно активной сексуальной энергии, порождающие зло, агрессию, безумие! Они мстят миру за свою ущербность! Мстят жестоко! Эти несчастные бабы не понимают, что они просто игрушки в руках дьявольских сил! Но, если бы и понимали,--делали бы то же самое!—плюясь, яростно шипел Учитель.
--Беги пока не поздно! Она не пощадит тебя! Боюсь, мне будет слегка неприятно, когда я узнаю, что ты повесился!
В раздевалку вошёл старшина и звонко гаркнул: «По коням!»
И все мы пошли в репетиционный зал.

Я не послушался Учителя. Я стал бегать за Мери, и получил то, что должен был получить. Мери истязала меня страшно. Она, то появлялась, то исчезала. С требованием не искать её. Потом опять появлялась и исчезала. Я звонил. Она бросала трубку. Я, действительно, стал думать о самоубийстве. Но потом она, вдруг, исчезла окончательно. Может быть, она ждала, что я сделаю ей предложение, но я не мог его сделать.  Слово «проституция» легло между нами препятствием, которое я не мог преодолеть. Я тайком выследил её «Метрополе», среди иностранцев. Одна официантка раскрыла мне некий секрет: Мери была одной из самых дорогих проституток в Москве.
        Всё! Я успокоился совершенно. Правда, был ещё визит в театр Оперетты, но его я пережил почти бескровно. Потом мы не виделись ещё два года. Я о ней почти забыл. Написал пьесу. Тихо сидел дома. Ждал звонков от знаменитых драматургов… Всякие болезненные фантазии овладели мной… Мне мерещилось, что скоро мне позвонят, и скажут, что я гений, что меня давно ждали, что моя пьеса—праздник Русской Литературы… Ну и всякая такая ерунда… И, вдруг,--звонит Мери! Мери звонит!! Я забыл о своей пьесе, о знаменитых писателях, о своей гениальности, и пригласил её к себе. Она приехала через 20 минут. Она вошла с мороза румяная, свежая… На плечах шуба из чернобурки, до пят… С двумя сумками полными какой-то жратвы…
        Когда она легонько чмокнула меня в щёку, я понял, что совсем не забыл её… И что она опять сможет сделать со мной всё, что захочет. Я не испугался этого. Я был счастлив.
--Говорят, ты пьесу написал?—входя в мою комнату, сказала Мери. Я нёс за ней её сумки, и чуть не выронил от неожиданности. Оказывается, пьеса уже ходила по рукам в ГИТИСе! Как это произошло?  Как она там оказалась? Может быть, кто-то из завлитов закинул её на чей-то курс?
--Ты читала?
--Конечно, ведь я театровед.
--Ну, и как?
--Симпатичная. Что-то из тебя может получиться. Скажу честно, я этого не ожидала…
Через 10 минут мой стол был завален удивительной французской едой… И заставлен бутылками самых странных форм и названий. Я азартно открыл их. Но пили мы мало. Почти не ели. Мери рассказала мне о себе всё, что я знал от Учителя.
--Ну, теперь можешь спокойно презирать меня. И забыть меня.—сказала Мери, и заплакала.
Я тут же сделал ей предложение. Мери весело рассмеялась (как-то слишком весело), поцеловала меня, и обещала приехать через два часа.
Я ждал её неделю… Упорно ждал, каменно… Мама что-то говорила мне—я не понимал… Звонили друзья—я отвечал им, не задумываясь о смысле… Она не могла так поступить со мной! Это было бы дико! Противоестественно! Ведь я так любил её!
        Мери позвонила через 10 дней. Из Франции. Она сказала, что вышла замуж за француза, что она чувствует себя виноватой, что я хороший мальчик, и что она, немножко любила меня. Просила передать привет Учителю. И повесила трубку.
        Я просидел минут пять неподвижно. Я пытался понять: это со мной происходит, или с кем-то другим, реально не существующим? Ну, не может же быть, чтобы моя Мери так безжалостно разодрала мою душу, моё сердце!
Ведь совсем недавно она ходила по этой комнате! Духи её ещё я слышу остро! Чувствую ошеломляющий запах её тела, теплоту его… Отовсюду на меня блестят её ласковые, смеющиеся глаза!
        Как так?! Как это понять?! Я понял, что никак. И стал искать водку. Я плохо соображал, что делал. Я забыл, что водки у нас дома не бывает. Но долго ходил и искал. Потом меня осенило. Маме больные часто дарили коньяк и шоколад. Всё это пряталось в платяном шкафу. Шкаф мама закрывала на ключ, поскольку я однажды вытащил из него несколько бутылок коньяка, и унёс на чей-то день рождения.
        Я подошёл у шкафу. Он был закрыт. Тогда я нашёл отвёртку и вскрыл шкаф, оторвав с гвоздями заднюю стенку. Через минуту на столе появились три бутылки коньяка, чешский зелёный ликёр, и шесть коробок шоколадных конфет. Я принёс из кухни дедову пивную кружку, с орлом на крышечке, и вылил туда ликёр. Всю бутылку. Быстро выпил. До дна. Открыл первую попавшуюся коробку, и съел десяток конфет, не чувствуя вкуса. Потом стал пить коньяк, кружку за кружкой...
        Не знаю, что я хотел… Может быть умереть, может быть просто успокоиться… Не знаю… Я что-то кричал, пел, плакал… Звал Мери… И пил, пил… Потом…
        Потом очнулся я в каком-то странном месте. Белый потолок. Я лежал на кровати, весь опутанный какими-то проводами. В вену мне капала какая-то белая вода из капельницы… Напротив сидела мама, постаревшая на сто лет.
--Где я?
--В больнице,--сказала мама. Лицо её сморщилось, стало жалким. Из глаз потекли слёзы.
Я всё вспомнил. Мне стало стыдно. И жалко маму. Мы молчали. А где Мери? А, во Франции… Как она туда попала? Вышла замуж? Так быстро и свободно? Я слышал, КГБ вербует таких девчонок… Но Мери?! Нет, нет…
        Из коридора послышался шум, чей-то властный бас, и в палату вошёл удивительный человек. Это был огромный, страшно толстый, могучий дядька в белом халате. Когда он шёл, то весь колыхался. «Человек-Гора»,--пронеслось у меня в голове. За ним, в мою крохотную палату, втиснулись ещё человек десять врачей.
Человек-Гора подошёл к маме, и положил ей руку на плечо.
Мама пыталась сдержаться, но не смогла, и заплакала совсем безудержно.
--Тихо, Люся, тихо… Всё будет нормально,--сказал Человек-Гора, внимательно вглядываясь в меня. Потом дал маме свой белоснежный носовой платок.
--Парень твой через пять дней будет дома… Молодой, здоровый… Ничего ему не будет… Не плачь.
Человек-Гора уставился на меня гневно блестящими голубыми глазками и, с трудом сдерживая раздражение, сказал:
--А ты, учти! Ещё один такой номер и ты будешь беседовать не со мной, а с каким-нибудь херувимом! (Мама вздрогнула и жалобно посмотрела на него.) Прости, Люся, но он должен знать, о чём идёт речь! Прости!
Человек-Гора слегка сжал мамино плечо и, тяжело раскачиваясь, пошёл из палаты. Молодые врачи, тихо смеясь и толкаясь, потянулись за ним.
--Это Витька Карасёв, академик. Я училась с ним на одном курсе,--сказала мама, и мокрое, измученное лицо её, словно неожиданно осветилось солнцем. Она гордилась своей дружбой с Человеком-Горой. Из её восторженных рассказов о нём, я узнал, что одно время он ухаживал за ней. Но мой папа, очень стройный, сероглазый, стремительный молодой человек, в прекрасно сшитом френче и галифе из генеральского материала… В зеркально-блестящих, тоже генеральских сапогах… Офицер КГБ, дипломат, сын председателя одного из крупных Облисполкомов (орденоносца и депутата), на безупречном английском языке ведший долгие, дружеские беседы с дипломатами вражеских стран, с которыми общался, встречаясь в ложах Большого, Малого, и всяких других театров—конкурентов не боялся.  Папа был уверен, что их просто не существует. Не может существовать, если посмотреть на вещи трезво и беспристрастно. В конце концов, нет же слонов с крыльями. Нет и быть не может.
         Через пять дней я был дома. Мама уехала на симпозиум,  где должен был выступать Человек-Гора… А я лежал на диване, и пытался осмыслить, что со мной произошло. Это было не сложно.
        Мери я больше не увижу, пьесу мою драматурги, наверное, выбросили в мусорное ведро… Может быть, они прочли и звонили, а меня нет! Нет и всё. Ну и что делать с пьесой этого странного, неуловимого писателя-салаги? В ведро! Не превращать же свою квартиру в помойку… В общем, жизнь моя кончилась… Когда я так подумал, мне, вдруг, стало лучше… Я почувствовал себя свободнее, веселей, словно глотнул чистого воздуха… А вообще, так ли уж я страдаю? Так ли уж всё плохо? Я прислушался к себе, и вдруг, понял, что мне становится всё лучше и лучше! Мери, пьеса, драматурги—всё это, как тяжёлые камни упало с меня! Да плевать на всё это! Мери не увижу—и слава Богу! Есть же ещё на свете привлекательные девушки. И вовсе  не все они вампиры или оборотни…
        Драматурги? Плевать на них! Как-нибудь сам выберусь. Напишу ещё сто пьес, и все они пойдут! А сейчас? Что делать сейчас? Меня распирало от избытка сил, неизвестно откуда взявшихся. Понял! Сейчас вот что! Небо синее! Мороз, солнце, деревья в снегу—сказка! А в сказке есть всё! Даже винный магазин, а в нём прекрасное и ужасное алжирское вино! Сейчас одену шубу, шапку, набью карманы алжирским, и пойду гулять! Буду мечтать о новой жизни, и радоваться всему, что вижу! И ничего плохого у меня не было! Ничего! Не помню, забыл! Так… Считаем деньги… Есть на одну, две бутылки, на три, четыре… Звонок телефона. Я схватил трубку и весело гаркнул: «Ховорите! Швыдче, швыдче!» Пауза. В трубке что-то прошелестело, и старческий, всей стране известный голос, очень вежливо и чуть иронично, попросил к телефону Александра Владимировича, меня то есть. Звонил Знаменитый Драматург.  Громовое имя. Живой классик. Он сказал несколько приятных слов о моей пьесе, и пригласил меня к себе домой. Побеседовать.

Жизнь интересна! На разбитую твою башку выливает лечебные масла, и ты мгновенно оживаешь. До следующего удара. Её же лапой.

Драматург жил в известном писательском доме у метро Аэропорт. Чистейший подъезд. Какие-то фикусы в горшках. Толстая консьержка вяжет в широком, уютном кресле. Вы к кому? Говорю. Солидно кивает. Ладно уж, иди.
        Кабинет Знаменитого Драматурга. Не очень большой, но очень удобный. Стены до потолка закрыты книжными стеллажами. Книги разные: и очень старые, почти рассыпающиеся, и новые, крепкие, сверкающие золотыми корешками. Драматург посадил меня в кресло, сел напротив, и ласково посмотрел на меня. Таких хитрых и умных глаз я ещё не видел.
        Драматург взял мою пьесу со стола, и заговорил. Конечно, вежливо… Конечно, очень дружелюбно, но что он говорил! Пьеса моя состояла из 6 картин. Драматург сказал, что первые две картины ему очень нравятся, а остальные четыре—нет.
--Нужно всю эту бандитскую шпанку (?) отрезать, и к первым двум картинам присочинить что-нибудь другое. Тогда я предложу вашу пьесу к печати,--сказал Драматург, и взгляд его всё объяснил прозрачно: если я предложу—напечатают.
Я разозлился. Почему они так боятся моих смешных жуликов? Что у нас, про жуликов никто не пишет? Пишут! Сколько угодно! Потом я узнал, что к драматургии цензура предъявляла более жёсткие требования. В прозе разрешаем, на сцене—нет! Потому, что сцена, не просто сцена, а это трибуна… И напоминали слова Гоголя о театре, который бы ужаснулся, если бы узнал, как пользуются его мыслями.
Я пообещал подумать, поблагодарил за тёплый приём, и ушёл, забрав пьесу. Когда я сказал, это «подумаю», драматург явно удивился. У него в кабинете молодые писатели, которыми он заинтересовался, «не думали». Они благодарили за совет, и просили разрешения через два дня принести переработанный вариант. И, наверное, были правы. Старый человек, истратил на них своё драгоценное время…
        Когда я подходил к своему дому, я наверное был похож на сумасшедшего. Я размахивал руками, дёргался, ругался, выкрикивал всякие слова, выражающие моё изумление, недоумение, негодование по поводу предложения Старика… Как это две трети пьесы отрезать? Это что, мясо, которое можно рубить как угодно?! Нельзя это делать! Нельзя! Старик ведь опытный, талантливый человек, он прекрасно всё понимает! И предлагает мне: отрежь и присочини!
Я забыл, что Старик прошёл сталинскую школу. Тогда рубили что хотели, как хотели и сколько хотели. Наверняка Старик и сам рубил свои пьесы. И сердце его обливалось кровью.
        Мама отнеслась к предложению Старика очень нервно, и очень серьёзно:
--Нос нужно высунуть, Саша!—говорила она, наливая мне суп.—А дальше тебя заметят, запомнят, и побежишь вперёд, без всяких обрезаний!
        Я позвонил Учителю, и стал с ним советоваться. Учитель в театральном деле был опытнее меня. И литературный вкус у него был хороший. К предложению Старика Учитель отнёсся презрительно.
--Бред!--отрезал Учитель.—Он предлагает тебе выбросить из пьесы самое интересное, что в ней есть. Не вздумай калечить пьесу. Её поставят именно такой, какая она есть. И вот что. Садись, пиши другую. Не жди, пока поставят эту. Театр сволочь капризная. Драматурги со своими нетленками долго таскаются. Даже если пьесы  очень интересны. Ты не исключение. Будешь таскаться, как все. Желаю успехов!
Мы попрощались. Я сел в кресло и стал думать, какой из сюжетов выбрать для новой пьесы. Тогда их у меня было много. Не то, что сейчас.
Выбрал быстро, и сел работать. Жизнь опять стала интересна. Опять у меня в голове забегали люди, заговорили, стали интриговать, предавать друг друга… В общем, складывалось что-то жизненное, реалистическое…
        На следующий день, в девять часов утра прозвенел звонок. Я, плохо соображая, взял трубку.
--Спите, Саша? Писатель должен рано вставать!—услышал я весёлый, деликатный голос Талантливого Драматурга. Я, смущаясь, стал оправдываться. Драматург прервал меня, сказал, что моя пьеса ему понравилась, и пригласил меня в гости. Сегодня к 16.00.
Иду. Переулок, с милейшим названием Чистый. Отличный дом. Почему мне кажется, что я когда-то всё это видел?  И сам дом. И, напротив, резиденцию какого-то известного человека. Я был здесь! Это точно! Но когда?
И подъезд знаком. И лифт знаком. Ползёт так же пугающе медленно, как когда-то… Когда?
       Дверь мне открыла жена Талантливого Драматурга, красивая женщина, с актёрским, нервным лицом. И ту же секунду, из  боковой комнаты, вышел Драматург. Я впервые видел его так близко. Поразил яркий, малиновый румянец на щеках. Я знал, что у Драматурга больное сердце, и что недавно ему сделали операцию в Штатах. Драматург был одет удивительно хорошо, празднично, словно собирался в гости, или в театр. Неужели всвязи с моим визитом?
Мы пожали друг другу руки, и Драматург пригласил меня в комнату, из которой вышел. Видимо, это была столовая. Из мебели в ней был овальный стол, стулья с высокими спинками, и какая-то лакированная тумбочка, на которой стоял искусно сделанный макет парусного корабля. И ещё маленький, жёсткий, кожаный диванчик, на который Драматург сел сам, а меня усадил на стул напротив диванчика. «Был я здесь! Был в этой огромной квартире!»--мелькнуло у меня в голове.
         Драматург стал осторожно расспрашивать меня о моей жизни. Я, очень волнуясь, что-то отвечал. Кажется, не очень удачно. Лицо Драматурга доброжелательное, спокойное, в выражении совершенно не менялось. Трудно было понять, что он обо мне думает. Но я чувствовал, что он по привычке, меня изучает. И слегка разочарован моими ответами. Умом я явно не блеснул. Отвечал нервно, путано, и как-то всё не то.
        В больших, серых глазах Драматурга мелькнула ирония (впрочем, совсем не злая), и он поднялся со своего диванчика, давая мне понять, что беседа закончилась. Я тоже встал. Драматург пообещал напечатать мою пьесу в известном журнале, в редколлегию которого входил. Напечатать без всяких изменений. Без всяких отрезаний, прибавлений и удлинений с одновременным укорочением.
        Мы попрощались. Я злился на себя. Ну, почему я говорил так плохо, и такую чепуху? Я что, каждый день вижусь с такими людьми? Как ужасно всё получилось!
        Талантливому Драматургу, имя которого гремело в театральном мире, не удалось напечатать мою пьесу. Видимо, главный редактор отказал. Драматург обиделся и ушёл из журнала. Ему отказывали не в первый раз: как так, ни одной пьесы про партию не написал! Что он о себе воображает? Почему он думает, что ему всё можно! И, вообще, приятно поставить на место талантливого, знаменитого человека, которого уважали и любили искренно, а не из явно корыстных соображений.
        Дома я рассказал маме об этой встрече, и о моих странных ощущениях, которые появились, когда я завернул в Чистый переулок. Мама спросила адрес. Я сказал. Мама засмеялась. Когда мне было три года, мы с мамой жили в этом доме, и может быть даже в этой квартире. Или в другой, похожей на неё. Тогда квартира кишела обитателями. Их было ненормально много, что, впрочем, не мешало им жить вполне сносно. Они часто ругались, часто пили, пели, плясали… Хорошо было! Весело! Я наблюдал за ними из безопасного места и мечтал: вот я немножко подрасту, потом ещё, ещё… И тоже буду так же бешено скакать по квартире! Буду!

       Звонка третьего драматурга—назовём его Модный Драматург—я уже не ждал. Позвонит—позвонит, не позвонит—не позвонит. Не важно. Я был уверен, что Талантливому Драматургу отказать не посмеют. И, следовательно, судьба моей первой пьесы решена. Причём, замечательно. Пьесу напечатают, она разлетится по театрам, её сразу поставят, и я, в сказочно короткий срок, стану известным драматургом.
Мама ликовала. Она расцвела, похорошела. Мне больно вспоминать, с каким обожанием она на меня смотрела, какие надежды кружили ей голову.
        Я был спокоен. Важен. Во мне крепло чувство собственного достоинства. Как все молодые, и не очень опытные люди (те, до кого долго доходит), я не думал о возможных препятствиях… И в воображении перенёс себя в высшую категорию человечества. И это ощущение доставляло мне большое удовольствие. Очень большое.

        Я забыл объяснить, почему я назвал драматурга Н.—Модный Драматург. Что это значило? В творчестве этого Писателя наступило время, когда он научился в пьесах делать такой фокус: он брался за «серьёзные вопросы», но так с ними обращался, что зрители не могли понять, что он, собственно, думает об этих  «вопросах». И что им такое на театре сейчас показали. Но именно такая халтура, и была нужна Министерству культуры. От них «наверху» требовали, чтобы была серьёзность, чтобы были  «вопросы». Однако, люди из Министерства были не дураки. Они понимали: напиши кто-нибудь о наших советских делах, так, как оно есть на самом деле, и выпусти они это изделие на советскую сцену, то «наверху» заорут, что это клевета! И выбросят «министерство» на улицу, с волчьим билетом. Поэтому они приглашали для сотрудничества дипломатов вроде Модного Драматурга. И драматург поднимал «вопросы». Вернее, очень осторожно к ним прикасался. И, прикоснувшись, напускал туману… А затем резко нырял в сторону. Не важно, как решён вопрос… Важно, что он не оставлен без внимания. И этим—«наверху»--рапортовали, что задание выполняется успешно: вопросы идут один за другим, бойко друг на друга наскакивая… И Модному Драматургу заказывали одну пьесу за другой. Вот так он и стал моден. Разумеется, в начале своей работы в драматургии, я и понятия не имел, что это за писатели. Я просто не понимал, почему идут их пьесы. И кто заинтересован в появлении такого «искусства».
        Пьесы Модного Драматурга шли по всей стране. Их ставили серьёзные режиссёры, и это было понятно. За пропаганду такой белиберды, давали премии, и очень немалые деньги.

        Модный Драматург позвонил мне, когда я уже начинал паниковать. Прошло полгода. Журнал молчал. Звонить Талантливому Драматургу я не решался. На маму было страшно смотреть. Она была уверена, что всё рухнуло. Что пьеса в печати не появится, и посоветовала мне пойти в какие-нибудь сторожа, чтобы не цеплялась милиция. Тогда многие молодые писатели рыскали в поисках подобной работы, чтобы иметь на кусок хлеба, и избежать обвинений в тунеядстве.
        Так вот… Модный Драматург позвонил мне, и пригласил к себе домой. У него соберутся молодые писатели, и я должен буду прочитать им свою пьесу. А они её будут обсуждать.
--Вам это интересно?—спросил Драматург. Я сказал, что, конечно, интересно.
--Тогда жду вас завтра в 16.30. Своё мнение о вашей пьесе, я выскажу на семинаре. Но вы, конечно, понимаете, что если я вас приглашаю… (Я быстро сказал, что понимаю), то у вас есть шансы на успех,--договорил драматург, и бросил трубку.
Шансы на успех! Интересно!
Иду…
Жил Модный Драматург недалеко от меня, в одном из переулков, название которого я не помню. Как ни странно, жил он в дома Министерства обороны. Я поднялся на третий этаж и позвонил. Дверь открылась, и я оцепенел от изумления: передо мной стоял полный, но статный и сильный человек, лет 45, с бородкой, с моноклем в левом глазу, и с тюбетейкой на затылке, сиявшей золотым шитьём. Драматург сделал приглашающий жест.
--Проходите, не удивляйтесь моему дурацкому наряду. Я буду изображать Булгакова в капустнике одного театра. (Он небрежно назвал известнейший театр.) Вот, монокль ношу. Вживаюсь в роль.  А с тюбетейкой просто не могу расстаться, так она мне нравится… Министр культуры Узбекистана подарил… Ну, проходите, проходите… Вы пришли первый, и это хорошо… Кофе, чай, коньяк?
Я отказался.
--Напрасно. Коньяк у меня хороший, армянский. Десятилетний… Тоже дарёный… Вообще, к воспитанным людям я неравнодушен.
Он налил себе, и вкусно выпил. Пока он наливал и пил, я быстро рассмотрел его. Лицо весёлое, умное. Такие лица я видел на фотографиях старых, ещё дореволюционных газет. Депутат. Министр. Не меньше.
        Джинсы, рубашка, подтяжки на нём—потрясающие. Я о таких мечтал лет десять.
--В театр пьесу носили?—спросил он, с трудом сдерживая улыбку.
Я сказал, что носил. Драматург поправил монокль.
--Ну и как? Что сказали?
Я рассказал о своей встрече с завлитшей, и о потрясении, которое у меня эта встреча вызвала. Драматург, вдруг, взорвался таким весёлым, безудержным смехом, что я подумал, что он сейчас лопнет, умрёт… Но, он не лопнул и не умер. Придя в себя, он объяснил свой смех.
--Не обижайтесь, Саша… Всё было так, как оно и должно было быть. Вы думаете, что можно, вот так, написать приличную пьесу, и прийти с ней в театр? Ошибаетесь! Пьеса должна войти в театр, как пуля в ствол! Чуть она больше, или чуть меньше—ружьё не выстрелит. Впрочем, до ружья дело не дойдёт. Опытный охотник, раздражённо выбросит вашу пулю куда-нибудь в овраг. Кстати, не удивляйтесь, что нет семинаристов.  Я пригласил их на полчаса  позже. Хотел с вами обо всём переговорить. Такая моя манера. О вашей пьесе. Коротко. Она хорошая, местами прекрасная, местами слабая… Её можно ставить, но этого не случится. (Он ошибся. Пьесу поставили. Но, после 85 года.)  Вот вам моё первое задание. Обойдите все театры, и посмотрите современные пьесы. Уловите общее направление, и постарайтесь попасть в струю… Если вы этого сделать не сможете, трудно вам будет… Наши партийные боги мечтают увидеть на сцене свою пропагандистскую жвачку. До искусства им дела нет. Ну и бросьте им этот кусок. Даром они деньги не платят. Но если платят, то очень хорошо. На деньги от одной проданной пьесы можно прожить припеваючи целый год. И скромно—два. Деньги, это важно. Писатель не должен быть нищим. Нищий писатель—кандидат в деграданты. Ничего хорошего он не напишет. Далее! Суть игры такая: это мы пишем для них, это—для себя. На такой вариант партбоссы, скрипя зубами и чертыхаясь, идут…
        Прозвучал звонок. Пришли семинаристы, приятные молодые люди лет 30… Я стал читать. Они слушали внимательно. Смеялись. Драматург тоже смеялся. Он сидел в кресле у столика, пил коньяк из чайного стакана, и с аппетитом ел австрийский шоколад. А когда я дочитал, и все высказались, причём очень положительно, он встал, и медленно разгуливая по комнате, разнёс мою пьесу в пух и прах. Все замерли. Я тоже. Драматург, заканчивая свою речь, незаметно подмигнул мне, и на этом семинар закончился. Что означал этот страшный, неожиданный разнос, я так и не понял. Я потом был пару раз у Драматурга. Я надеялся, что он как-то объяснит свою загадочную выходку, но в ожиданиях обманулся. Драматург ничего объяснять не собирался. Он угощал меня коньяком, читал оригинальнейшие лекции по очковтирательству, и смеялся надо всем на свете. И над собой тоже.
         Я выполнил указания драматурга, и посмотрел все пьесы современных авторов. Уныние охватило меня. Кому нужна вся эта белиберда? Какое отношение к современной жизни это имело? И разве это искусство? Нет, конечно. Тогда зачем это всё?
        Я читал пьесы, тайно ходившие по рукам. Попадались вещи блестящие, великолепные. Но к постановке они были запрещены. И чем лучше, чем ярче, острее была вещь, тем меньше шансов было у неё появиться на сцене.
        Модный Драматург был прав—надо думать! Надо очень думать!
И я лёг на диван, и стал писать заявку для Министерства. (Краткое содержание пьесы на трёх страничках.) Я думал, вот напишу и прочту Драматургу. Что он скажет? Можно с этим идти в Министерство? Или нельзя, опасно? Я не собирался бороться с Советской властью. Я её боялся. Мне казалось, она непобедима как Закон Всемирного Тяготения, как Природа, как Смерть, в конце концов…
Я лениво написал первую заявку, вторую, третью и, когда я заканчивал четвёртую, в дверь мне позвонили. Причём очень нервно. Я открыл. На пороге стоял Марик.
Ну, пора рассказать о Марике поподробнее. Марик был мой лучший друг. Мы были однокурсники. Учились в Московской консерватории с первого курса. Мы подружились мгновенно и, как нам казалось, навсегда. Десять лет мы почти не расставались. То я к нему приеду, то он ко мне. То он мне позвонит, то я ему. Несколько раз в день.
        Мы вместе ездили отдыхать, вместе ухаживали за девушками (с удовольствием мешая друг другу), вместе ходили в театры, как правило, убегая после первого действия в ресторан Театрального Общества. У нас не было секретов друг от друга. То есть, наша дружба была такой, какой она может быть только в юности: горячей, радостной, всепрощающей, и полной безграничного доверия.
        Возвращаемся. Марик стремительно входит в прихожую, и вид его поражает меня: красно-рыжие волосы, обычно красиво уложенные—дыбом! Глаза безумные, вытаращенные… Узкое лицо фиолетового цвета… Огромная чёрная родинка под левым глазом, казалось распухла… Марик пытался что-то сказать, но не мог… Вместо слов пошёл хрип… Сняв пальто и шапку, он бросил их на пол, и прямо по ним прошёл в мою комнату. В комнате Марик повёл себя ещё странней: он на цыпочках подошёл к телефону, повернул диск, и спичкой закрепил его. Считалось, что этот фокус спасает от прослушки.
--Дай воды!—прошрипел-провизжал Марик, и изо всей силы ударил себя кулаком по лбу. Я принёс воду. Марик посмотрел на стакан, отодвинул его в сторону, и прошептал:
--Я попал в поле зрения КГБ! Меня вызывали на Лубянку и допрашивали!
--Пытали?
Марик тихо взвизгнул и подскочил:
--Я серьёзно, идиот! Речь идёт о запрещённой литературе, а это срок!
Да, это плохо. Марик имеет все основания спятить.
--Ты кому-то что-то передавал?
Марик презрительно скривился:
--Я?! Я что, идиот?! Но я видел как передавали! Шершеневский,  Бражкину! Какую-то книжку! Автора не знаю! И это правда!
--Ты сказал им об этом?
--Не им, а ему! Со мной говорил дядька лет сорока, всё посмеивался… Я сказал, что что-то передавали, а что, я не понял… У нас на лестницах такие сцены—передачи происходят каждую минуту… Ноты передают, например…
--И что дядька?
--Он сказал, что, видимо, так и было!
--Что дальше?
--Он поблагодарил меня за то, что я нашёл время к ним зайти! Ну, ты понимаешь, какая сволочь?! Издевался! Потом отпустил меня…
--Так что ты бесишься? Тебя им упрекнуть совершенно не в чем! Ты чист, как горный ручей! Успокойся!
Марик дёрнулся, и посмотрел на меня почему-то с ненавистью.
--Я чист?! Как ручей?! А какая сволочь заложила меня, что я стоял рядом с ними?
--Да любая! Их там полно бегает! Кстати, ни в чём конкретном тебя не обвиняют! Успокойся! Хочешь торт? (Марик помешан на сладком.)
Марик насторожился и очень серьёзно спросил:
--Торт? В самом деле?
--Да, в самом деле…
--А какой?
Я засмеялся и потащил его на кухню:
--Шоколадный. «Гусиные лапки».
--Свежий?—нахмурясь, спросил Марик, обнюхивая торт.
--Нет, сделан в прошлом веке! Резать?
--Давай! И не скупердяйничай! (Марик вздохнул) Паршиво, что я попал в поле их зрения!
Марик ложечкой отправил в рот маленький кусочек торта. Он ел как настоящий гурман. Понемножку, но много…
Когда Марик наелся, и слегка успокоился, я предложил ему послушать заявку для Министерства. Я хотел как-то отвлечь его. Марик очень оживился.
--Давай, давай! Я послушаю,--сказал Марик.
Войдя в комнату, он вытащил спичку из телефона. Диск встал на место. Я не обратил на это внимания. Марик расположился в кресле и, улыбаясь, смотрел на меня. Я стал читать. Прочитал. И посмотрел на Марика. С ним опять что-то стало происходить: лицо его покраснело, напряглось, выражая крайнюю степень возмущения. Марик негодовал! Он был возмущён! Но чем?!
Вот его речь. Он произнёс её, уставясь безумным взглядом в телефон. Говорил, и смотрел на него, не отрываясь. Речь его была адресована не мне.
--Саша!  Что ты наделал?! Ты написал антисоветскую пьесу! Ты предал страну, в которой родился! Которая дала тебе всё! Самое лучшее образование в мире! Бесплатное лечение! Вообще, всё самое хорошее! Ты всегда был честным человеком! Но ты запутался! Скорее возвращайся к нам, советским патриотам! Мы простим тебя, и дадим возможность исправить свои ошибки! Скорее напиши пьесу о нашей родной Коммунистической партии, которой ты обязан всем! И милости просим! Иди домой, блудный сын! Иди, пока не поздно!
Прокричав всё это, Марик на глазах расцвёл. Он выглядел совершенно счастливым. Он сделал то, о чём страстно мечтал последние часа два: он тонко признался в любви и преданности Советской власти, которую вчера ещё костерил по-чёрному, на все корки.
        Я молчал, пытаясь понять, что произошло. Марик вскочил с кресла и радостно заметался по комнате. Ему было так хорошо, что он не мог сидеть. Через 5 минут, поцеловав меня, он убежал на день рождения к какой-то Аллочке.
--Там будет потрясающий маковый пирог!—крикнул Марик уже из лифта.
Я лёг на диван и стал думать. Не знаю, почему в трудные минуты жизни, моя рука тянется к бутылке. Что-то в этом есть загадочное. Я вытащил из тайничка большую бутылку «Анапы», и выпил стакан. Выпил и понял, что думать тут не о чем. Всё ясно. 20 минут назад меня предал лучший друг, обезумевший от страха. И что теперь делать? Плакать? По полу кататься? Нет, не буду. Странно, но я был совершенно спокоен. Так шла наша жизнь, что подобные эпизоды мало кого поражали. Мы были к ним готовы.
        Зазвонил телефон. Звонил Учитель. Он сказал, что если я хочу бурной, красивой жизни, то должен немедленно явиться на станцию метро «Октябрьская», где он, с бутылками, уже ждёт меня. Учитель позвонил очень кстати. Бурная и красивая жизнь, это как раз то, в чём я остро нуждался после визита Марика.
        Недалеко от метро «Октябрьская» находилось одно из многочисленных гнёзд Учителя, где его всегда ждали. Там жила молоденькая актриса из его театра, Любка. Мы приехали в самый разгар. Глубокие беседы об искусстве закончились. Царил портвейн «777». Маленькая квартира была забита весёлыми, пьяными, молодыми людьми. Они плясали, целовались, пили, пели, падали со стульев, уходили за вином, приходили, потом опять уходили… Пухленькая, хорошенькая Любка, ходила в коротеньком, застиранном халатике, в ужасающе рваных колготках, и с милицейской фуражкой на русой, кудрявой голове. Она придумала «модернистский» спектакль. Подходила к кому-нибудь из «вменяемых» (например, к нам), и с нежной, обольстительной улыбкой, распахивала халатик. Показав то, что у неё там было, она запахивалась, и строго требовала 15 копеек «на гроб для КПСС». Больше принципиально не брала. Хотя имела право. Талантами обладала неоспоримыми.
        Нам сразу налили по стакану, потом ещё по одному, потом по третьему… А что было потом, как-то в памяти не сохранилось. Нет, сохранилось. Фрагментарно. Какое-то карнавальное мелькание неопределённых образов. Потом кастрюля холодной воды на голову. Некоторое прояснение сознания. Потом опять верчение. Потом—сразу мрак.
        Утром я проснулся оттого, что на лицо мне что-то упало. Я посмотрел. Это была моя шапка. Я посмотрел вверх. Надо мной стоял совершенно одетый Учитель. В пальто и в шапке. Учитель нагнулся ко мне, и тихо сказал:
--Пора сматываться отсюда. Водки совершенно нет. Опохмелиться нечем. Я ещё терплю 15 минут, потом умираю.
Я стал быстро одеваться.
--А деньги?
--Я взял у Любки 10 рублей, до завтра.
Осторожно перешагивая через вповалку лежащих незнакомых молодых людей, мы выбрались из квартиры на улицу.
Было 17 января. Мороз весело терзал прохожих. Лица у всех были малиновые. Как солнце над головой.
--Куда?—спросил я, трясясь от холода.
--Сюда!—сказал, покрывшийся пупырышками, фиолетово--сизый Учитель.
И указал пальцем на другую сторону улицы. Там находилось кафе «Арарат». Это было знаменитое кафе. Оно работало с 6 утра. Здесь готовили потрясающий суп, хаш. Его варили из костей. Сутки. Тарелка такого супа, стакан водки, и можно было начинать всё сначала. Сюда опохмеляться приезжали знатоки со всей Москвы.
        Было 8 часов утра. Кафе было заполнено наполовину. Главные гости приезжали к 6 утра, и уже съели и выпили что хотели. Мы с Учителем сели за удобный столик на двоих, у стенки. Водку и суп нам принесли мгновенно. Мы выпили и стали есть. Меня осенило! Водку и суп хаш—вот что едят и пьют боги на Олимпе!
        Мы стали стремительно оживать. Опять захотелось говорить, двигаться… Опять захотелось в гости… Куда? Учитель стал листать свою пухлую, изодранную книжку. К нам подошёл не наш официант и, улыбаясь, поставил перед нами бутылку шикарного, армянского коньяка. Забавляясь нашим удивлением, официант указал в другой конец зала. Там сидели человек шесть кавказцев. Один из них встал и, приложив руку к сердцу, сказал, что Ереванский ТЮЗ приветствует замечательного русского артиста… И он назвал фамилию Учителя. Учитель редко терялся. Нашёлся он и сейчас. Он тоже встал и, как с эстрады, стал читать стихи Чаренца, Туманяна, Саят-Нова… Армяне бурно зааплодировали. И не только армяне. Аплодировали все. Учителя узнали. Потом армяне читали Пушкина, Симонова, Блока, Твардовского… Скромно, красиво запели грузины… Зазвучали стихи Табидзе… Кто-то неизвестный зарычал,  ты жива ль ещё, моя старушка… И тосты пошли один за другим… Началось хаотическое хождение от одного стола к другому… Ситуация становилась сложной.
--Если мы сейчас не смоемся, то через полчаса нас вынесут отсюда вперёд ногами.—сказал Учитель.
        Он поднял тост за Искусство, объединяющее народы. Мы решительно распрощались, обменялись телефонами, и под аплодисменты ушли из кафе.
--Куда мы идём?—спросил я у Учителя, быстро шагавшего в неизвестном мне направлении.
--Куда угодно! Лишь бы нас не догнали!
Мы вышли на Площадь Восстания. Учитель пошёл звонить. Выяснять, в какие гости мы можем напроситься. Вернувшись, Учитель самодовольно сообщил, что нас ждут в шести местах.
--Вся Москва гуляет!—крикнул Учитель. И в припадке счастья бойко сплясал смешной, козлиный танец лешего, которым он доводил детей на спектакле до восторженного визга.
--Куда идём?—спросил я.
--К Варьке Утюговой. У неё есть два литра самогона, и восемь банок частика в томате!
Мы быстро шли по Москве, розовой, просторной, сказочно украшенной снегом, вкусно пахнущей бензином и свежими булками. Мы шли по ней, и точно знали, что никакой смерти нет, несчастной любви нет, предательства нет, никаких бед, горя, страданий нет… А есть только наша молодость, которая не может кончиться никогда, чтобы там не говорил гигантский опыт человечества.

                1 мая 2012 года.


Рецензии
Прочёл с восторгом. И напал случайно. Но как хорошо!
Спасибо, Александр.

Иосиф Сёмкин   20.08.2019 20:38     Заявить о нарушении
спасибо за теплые слова о моей работе...прочитал с удовольствием...всего Вам хорошего...староторжский

Александр Староторжский   20.08.2019 21:47   Заявить о нарушении