Преображение

Люба

В те погожие осенние деньки природа торжествовала, казалось, что солнце навёрстывало за пасмурное лето, было тепло. Казалось, что мир противился подступающим неумолимо холодам. Иногда шли дожди, но тоже какие то осторожные и быстрые, как неопытные поцелуи. Люба прислушивалась к себе, в эти погожие деньки на душе её было неспокойно, и она томительно каждый день проживала свою первую любовь, стараясь искать в ней поддержку. В одиночестве прочувствовала ежедневно те дни, когда Санька был рядом – те далёкие дни. Теперь он был в колонии. И разум отталкивался от этой мысли, как отталкивается непоседливый котёнок от своего игрушечного клубка, радуясь ему и недоумевая, почему клубок не играет с ним… Раздвоенность сознания была такой, что у неё болела голова от этих своих мыслей… И хотелось и поддержать парня, и она писала ему письма, и остаться в сегодняшней своей жизни, независимой, не несущей чужую ношу… И это было вроде бы справедливо – она то в чём виновата? Нет её вины вот в такой тяжкой судьбе любимого… Но застывало вдруг в её груди девичье сердце… Любимого! И хотелось так помочь… Но чем? И в этом томительном бессилии она вновь и вновь страдала и думала о неуклюжей своей жизни, и сердилась на Саньку, что порушил её надежды…
Между тем приближалось время их встречи.
К месту где была колония автобусы не ходили. Родственники зэков приезжали в посёлок, и уже от него шли несколько километров по пустынной дороге к зоне. Впрочем сейчас стояли сухие тёплые дни, и идти было просто – по погоде – но непросто по переживаниям… И это Люба чувствовала особенно сильно, шла она немного даже горбясь, точно невидимая ноша тянула её к дороге, присыпанной кое где опавшими золотистыми листьями, слетающими на дорогу от дубов, молчаливых, огромных, притаившихся у обочины. Мать Саньки, терпеливая, немногословная, иногда останавливалась, чтобы перевести дыхание, ставила тогда большую сумку с передачкой на дорогу, молчаливо глядела вдаль, туда к колонии, и затем снова шла впереди – дорогу она знала, уже ездила к сыну.
Люба иногда глядела на её маленькую фигуру в тёмном платке, точно у Марии Фёдоровны, был траур, и становилось ей не по себе. Становилось как-то тревожно. Всё её девичье естество отталкивалось от этой дороги, хотелось веселья и покоя! И это же понятно, кому не хочется веселья и покоя… Но шла девушка по скорбной дороге к колонии – шла, не отставая за матерью любимого парня.
Вот и показались вдали какие-то белеющие здания, тихо было, идти становилось всё тревожнее… Да ёщё стал накрапывать надоедливый дождь, точно заплакали небеса.
В комнате свиданий Санька был весел, он старался придать себе вид бывалого зэка, но иногда глядя на родные лица как-то стихал весь, и бледное его лицо тогда становилось очень грустным, и по лбу проходила тогда большая морщина, придавая ему сразу какую-то взрослость, какую то сдержанность, какую то суровость. Видно было сразу, что человек много пережил. Но вот он снова с удовольствием глядел на Любу, и улыбался довольно, радуясь и торжествуя, что она приехала – может в эти секунды он торжествовал от того, что любимый человек не бросил его, что любовь в его жизни настоящая, как в книгах, к чтению он пристрастился в последнее время – читал много, это отвлекало как-то, давало надежды на будущее.
Краткосрочное свидание проходит быстро… И вот уже ушли родственники, и разом опустело помещение для Саньки, и он неуклюжий, суровый, получив передачку, идёт из комнаты свидания на зону – и позади улыбки любимой девушки, позади ободряющие слова матери – но как они много значат, как долго они ещё будут согревать усталое сердце! Санька перевёл дыхание, потом вдруг остановился на секунды, точно думая о чём-то важном, но так и не найдя ответа на многие вопросы, пошёл по пустынной дорожке от здания, где проходили свидания с родственниками, в глубь колонии, к локальным секторам…
А Люба шла в переживаниях. Слёзы лились из глаз. Тихо было вокруг. Мать Саньки шла впереди, скорбная и сильная – понятно, что ей раскисать было нельзя, вся ноша заботы о сыне на ней, раскисать нельзя – так себя убеждала пожилая женщина. Иногда она останавливалась, глядела назад, на всё удаляющиеся здания колонии, на колючую проволоку ограждения рядом с ними… Там остался её сын!
Тихо было на пустынной дороге.
Но не было этого природного покоя в сердцах двух близких Саньке людей…

Отдых

Долгожданная сирена, точно зов доисторического зверя, пронеслась, и точно застыла в морозном воздухе, над серыми громадинами цехов завода, и она была долгожданной для зэков, извещающей об отдыхе. Из цехов, точно из жерла кратеров маленьких вулканов, как чёрная лава, неумолимо повалили люди в однообразных чёрно-серых одеждах, в телогрейках, шапках, штанах, сапогах, и вся эта человеческая масса, точно муравейник повинуясь установленному порядку выстраивалась по бригадам, готовясь к сьёму с рабочей зоны. Люди переговаривались, шутили, предвкушая отдых.
В такие минуты Санька, как впрочем и другие зэки, чувствовал облегчение, завод не тётка родная, холодный цех, выполнение нормы – кому это в радость? И вот долгожданный отдых!
Колония, где сидел Санька была не из худших. Пару лет назад был в ней «кипиш», толком не знал Санька о его причинах, но показывали ему знакомые зэки следы от пуль в цеху, и рассказывали, что было жарко в те дни, и что многие пострадали, а кто-то получил «раскрутку», добавку срока, и среди них был и земляк Саньки, да что там земляк, друг детства… И уже поэтому те события, грозные, как бы были в воображении… И может потому в колонии теперь порядки были хотя и строгие по режиму, но начальство старалось быть с зэками – как и положено, да и условия содержания были в колонии нормальными.
Бригады проходили по командам контролёров-прапорщиков вслед одна за другой в громадное здание санитарного пропускника. Вначале в раздевалках со стороны рабочей зоны снимали зэки свою одежду – замасленную, что похуже, в которой работали, и шли в раздевалки с чистой одеждой… И тут же были душевые, и горячая вода освежала уставшие тела. А затем в раздевалках с одеждой в которой ходили зэки в жилой зоне, одевались они и выходили уже из санитарного пропускника, в локальный сектор – и оттуда шли по широкому плацу, сейчас присыпанному свежим белым снежком, в свои отряды, по своим локальным секторам. Вся эта процедура, знакомая Саньке была впрочем и привычной, и приятной – ведь отдых! И можно было чифирнуть в тёплом помещении! А может быть и письмецо пришло! Ожидание писем с воли, отдельный душевный разговор… Тут и сентиментальность зэка, и желание его чувствовать тут жизнь, вольную… И вместе с тем опять же надежды…
Санька ждал писем, и прежде всего от Любы, но что-то мало писала она, видимо хлопот хватало своих, работа – так Санька себя успокаивал, стараясь заглушить раздражение… И впрямь в этот день писем ему не было. И от того сразу настроение ухудшилось. Хотел было он сам ей написать тут-же, Любе своей, но отвлекло то одно, то другое, а тут ещё земляк, Санёк-резаный, позвал чифирнуть, событие у него – день рождение, и как-то отошла печаль от Санька, как отходит температура болезни от уставшего человека, и он, как то вливаясь в ритм отдыха, стал учавствовать в разговоре с приятелями, впрочем в обычном, с воспоминаниями о воле, конечно, и всё же как заноза, таилась где-то внутри у Саньки обида.
Она, эта обида, разрушающая мечту о будущем, в этом сером жилом помещении властно своими щупальцами всё сильнее охватывала парня. А тут ещё рассуждения Саньки-резаного, с тоской говорящего, что «с каждым сроком новая семья»… И тянуло таким холодным безнадёжным ветром в тихом проходняке от этих слов… И Санька, не выдержав, ушёл.
И вправду одному стало полегче.
«Что она не пишет то! Неужели трудно почаще писать-то!»- точно заговорённые слова мысленно раз за разом повторял Санька. Вышел из жилого помещения на мороз – в локальный сектор. Но тревога не отпускала, как не отпускает собака кусок мяса, и так же как голодная собака, кусок мяса, свою добычу, терзала парня. Санька стоял не шелохнувшись. Уже вечерело. Короток зимний день на зоне.

Георгины

По узкой разбитой осенней дороге брели две женщины – одна – старая в сером плаще, седая, с чёрным зонтом, в одной руке, а в другой руке с большой явно тяжёлой сумкой, и другая женщина – молодая, тоже роста невысокого, одетая аккуратно, по походному, тоже с большой явно нагруженой коричневой сумкой. Они шли молча, подставляя непогоде свои лица.
Мария Фёдоровна, женщина пожилая, ездила к Саньке в колонию на свидания не раз, вот и в этот раз, размышляя о предстоящем свидании, иногда искоса глядела на Любу, будто оценивая, а сможет ли она помочь сыну – поддержать его, надёжно, как она сама.
Люба тревожилась как будет проходить регистрация брака в колонии с Санькой. Ведь мечтала она когда то о другой свадьбе – о празднике.
С Санькой была она знакома с юности. Потом он учился в большом городе, они переписывались, она работала – вот так и была у них любовь – на расстоянии, и потому встречи с ним ей запомнились отчётливо, и его улыбку она так любила…
Вот вдали показались мрачные административные здания, а ещё дальше – забор колонии, большие железные ворота.
В комнате длительных свиданий, где стояли две кровати, а рядом с ними две тумбочки, женщины перевели дыхание. На кухню мать Саньки сходила сама, какие то продукты она положила в большой старомодный холодильник. Вернулась. На столе в комнате свиданий стоял букет подвядших георгинов, и Мария Фёдоровна невольно вспомнила сына – первоклассником, во дворе школы, с большим букетом георгинов в руке.
- Он добрый, Санька то мой, - негромко вдруг сказала Мария Фёдоровна, может чтобы как-то поделиться своей грустью, такой глубокой грустью матери, жившей в ней эти годы, когда сын был в колонии.
- Только доверчивый очень, вот и попал, из-за дружков, - как то строго сказала Люба, и затихла сидя на кровати, точно воробушек под крышей высокого дома.
Саньку между тем вызвали по селектору в комнату свиданий, и он быстрым шагом пошёл из своего сектора, через плац к контрольной вахте, а затем завернул уже по направлению к выходу из колонии, чтобы через КПП уже зайти в комнаты длительных свиданий.
Процедура регистрации брака в колонии по возможности деликатно провела рослая строгого вида женщина из поселкового ЗАГСа, поздравили Любу и Саньку мать Саньки, начальник отряда его, аккуратно одетый капитан – в форме, женщина прапорщик из комнаты длительных свиданий – сотрудница, тоже в опрятной форме – начальник отряда и прапорщица и были свидетелями при регистрации этого бракосочетания.
В комнате длительных свиданий, куда вскоре пошли все они – Санька, Люба, Мария Фёдоровна, - мать Саньки прослезилась. Но впрочем быстро взяла себя в руки, сходила снова на кухню, что то из продуктов принесла – из своих – взяв их из холодильника. Делала она это как-то монотонно, сказалась усталость с дороги.
Прошёл час, и Мария Фёдоровна стала собираться – надо было ещё дойти ей до посёлка, уехать на автобусе домой.
Когда Мария Фёдоровна ушла, и остались одни молодые – Санька и Люба – то как-то повеселели разом, дали волю нахлынувших чувствам.
Прошли двое суток свидания – прошли незаметно, как и всё счастливое у людей – и вот надо было прощаться. Люба заплакала. Санька глядел на её родное лицо, пробовал жену успокаивать – мол, год остался, и будут они рядом – на воле строить своё семейное счастье, уютное своё гнёздышко – он так верил сейчас своим мыслям о счастье.
А на столе стояли георгины – подвядшие цветы в однотонной вазе, и иногда Санька глядя на них вспоминал почему то школьный двор, и себя маленького, первоклассника, с букетом цветов для первой учительницы своей… И томительно сжималось где-то в груди сердце у него… Короткоостриженный, худощавый, он как-то внимательно глядел в эти минуты на Любу… Выдержит ли она разлуку? Неспокойно было в раздумьях и Любы – она тоже думала о разлуке. Но она верить хотела в хорошее, но с тяжёлым чувством понимала, что впереди разлука.
Но вот закончилось длительное свидание, пошёл Санька с сумкой – с передачкой – в колонию, а Люба вышла из комнаты свидания, уже за территорию колонии. Было свежо. Осенний ветер тормошил воротник куртки, точно подсказывал что-то хорошее, и Люба вдруг остановившись подумала о том, что правильно сделала она, что расписалась с Санькой – ведь теперь у него всё как у людей, семья. Но мысль эта среди окружающей серой действительности проскочила быстро, и ушла, будто в никуда, уступая место повседневности человеческого бытия.

Было воскресенье

Уходить по широкой снежной дороге от колонии было приятно. Морозный воздух свежил лицо, и казалось, что весь мир приветствует его, Колесова, на этой просёлочной дороге, ведущей от колонии к недалёкому посёлку. Родные едва поспевали за ним, он шёл скоренько, довольный, и будто в нём зрело веское желание, он хотел смеяться, и едва себя сдерживал… Некая мечта исполнилась, может быть самая вечная и красивая мечта человека – мечта о свободе, может быть самая красивая… И впереди была дорога – несколько машин обогнали идущего по обочине человека в новенькой «гражданской» одежде, а из одной машины даже раздался сигнал – Колесова точно приветствовали, или просто предупреждали об опасности человека, идущего как-то торопливо, куда-то спешащего, точно слепого идущего по какому-то наитию… Разум фиксировал этот путь, а между тем, огромная радость парила где-то далеко от этого места, радость эта была о будущем…
Потом был автобус.
Родные места, они проскальзывали перед глазами, точно нарисованные… Дом. И тишина знакомой комнаты, от которой он так отвык. Он уже начинал с удивлением понимать, что ему придётся как-бы заново осваивать этот мир, привычный другим, этот мир для него был необычным, и как маленький ребёнок входящий в жизнь, так и он Колесов, чувствовал себя неуверенным. И чтобы как-то преодолеть себя, решил сходить в «кино». Короткий зимний вечер уже крался бесшумной кошкой, которая крадётся за своей игрушкой – мышью, и сумерки даже были на руку Колесову, ему казалось, что они скрывают вот этот его взгляд на окружающих людей, очень внимательный взгляд, или ему это так казалось… Он с каким-то детским любопытством, смотрел на людей, занятых своими разговорами, на молодые парочки, на красивый холл кинотеатра, и может быть уже чувствовал себя причастным к этому миру… Был выходной день, было воскресенье, и может потому было много желающих посмотреть этот кинофильм, он не знал, не знал о чём ещё думать, и желал уже побыстрее, чтобы началось «кино». И даже не сам кинофильм, а то, что он находится в обычном кинозале, его начинало успокаивать, и он смотрел на события кинофильма, на чью-то любовь, чьи-то переживания и трагедии, и уже не думал о себе, было какое-то неожиданное безразличие, какое бывает у человека, после того, как очередной путь его завершён, и он уже приехал домой…
А потом он пришёл в cвой дом. И слушая восторженные слова родных, старался и к ним привыкнуть, и всё-же чувствовал своё непонятное даже ему самому одиночество, он всегда говорил сам с собой мысленно правдиво, так он привык, ибо это помогало выжить там… И это там жило сейчас… Колесов потихоньку ушёл в свою комнату, сказал, что устал… Прилёг на кровать – это там живёт… И это «там» ещё не отпустило его из своих чёрных щупалец, он это чувствовал… И усталость от дороги, от переживаний, тянула его ко сну, и он боялся уснуть, чтобы не изчез этот сегодняшний реальный мир, и не очутился он снова, хотя бы во сне, «там»… Странное это чувство - бояться сна, лёжа на своей постели… Лёжа на своей постели дома… И бояться сна… И он уснул. И снились ему радостные сны, и все они были, слава Богу, о том мире, в котором он и находился, о мире воли.
Тикали часы на столе в тихой комнате, не мешая спать уставшему счастливому человеку.

Утром пошёл снег

Колесов поглядел в окно – шёл снег, вчера ещё была осенняя стужа, а вот сегодня с утра валил с неба белый гость. Из окна это неслышное движение снежинок, точно какой-то заколдованный танец природы, казалось бесконечным, точно снег выполнял какую-то бесконечную карусель – снег накрывал землю своим одеялом. Он грел её – спасал от стужи немилосердной осени. Это изменение времён года именно в такие мгновения, когда был первый снег, особенно чётко высвечивали в памяти какие-то воспоминания, и в них таились то ли отгадки прошлых ошибок, то ли чья-то так и не раскрытая им, Колесовым, тайна.
Колесов любил этот мир. Он с годами понял одну очень важную вещь – свобода, это состояние внутренней силы, когда мир открыт для тебя, не может быть в сравнении с благами мира проигрывать – тут сравнение было явно не в пользу благ мира, его материальных благ – свобода душевная, воля вот такая за окном, когда ты можешь сам распоряжаться своей судьбой, и есть то неоценимое многими людьми состояние, которое может быть и составляет счастье человека.
Мысли о счастье и покое, желанные им давно пришли в это утро, как добрые помощники.


Рецензии