Остаток жизни в абсурде

Остаток жизни в абсурде.
Сильно болит голова. Я абсолютно не помню себя вчера. И позавчера. Это не последствия выпитого алкоголя, нет. Если бы похмелье приходило ко мне хоть изредка, я, возможно, снова почувствовал бы себя в теле. В смысле живым. Оно не тревожило меня со времён похорон моего друга. Ну вот, опять вспомнил Лёшу. Это мой кот. Толстый, похожий на бочку рыжий гладкошёрстный беспризорник, с ужасно проницательным взглядом и странной манерой выражать свои чувства. Странность манеры заключалась в отсутствии каких-либо эмоций, но я ведь знал, что они есть. Я его очень хорошо знал. Иногда мне казалось, что он просто застенчив и не слишком сентиментален, каким и подобает быть коту. Изредка, в разгар меланхоличных раздумий о скоротечности времени, устроении Бытия, рассмотрения тела как темницы души и подобной вышеперечисленному чуши, не свойственной для рефлексии здорового человека, он представлялся мне просто подставкой для моих воспоминаний, бездушным мешком, вмещавшим всё моё равнодушие к роду человеческому. Но я всё равно его любил. Сейчас мне так хотелось дотронуться до него.
 Дотронуться до чего-нибудь— например старой пыли, покрывающей всё пространство моей комнаты…когда я успел всё так запустить? Пыль была везде.  В моей комнате не было ничего, кроме пыли. Нужно срочно навести порядок, скоро должен зайти сосед, не хочется, чтобы он думал, будто я неряшлив. Хотя, мне абсолютно всё равно. Мне было плевать на всех людей, включая себя. Почему я должен думать о мнении какого-то соседа? Интересно, я и правда так думаю, или за десяток лет равнодушия ко всему, что меня окружало, я убедил себя в том, что мне никто не нужен и что мне плевать? В общем-то, и на это мне плевать. Единственное, что волновало меня на протяжении этого внутреннего диалога с читателем—мой кот. Что до людей, наверное, я соврал. Я нуждался в них, но не любил их.  Как видите, первой и, признаюсь вам, единственной ассоциацией с похоронами друга были похороны кота. Сейчас у меня был новый кот. Его я хотел погладить не меньше, чем Лёшу. Но кот этот, начиная с моего эпичного утреннего воскрешения, в упор меня не замечал. Я звал его, а он ходил вокруг меня и шипел. К чему бы это? Может быть, от меня плохо пахнет? Да нет, это уж наверняка—я чувствовал зловоние, исходящее от меня после недельного марафона по очередным сомнительным знакомым—наркоманам, алкоголикам и… последнего моего «приятеля» я не помнил, помню только, что мы выпили, потом он угостил меня сигаретой, мы разговорились. Болтали мы о вещах ненужных, о которых люди обычно болтают от безысходности: о глобальном потеплении, об Украине, о политике. Впрочем, о тех вещах, к которым были непричастны, и, соответственно, могли говорить с известной долей объективности. О вещах скучных, в которых не было абсолютно ничего выдающегося. О проблемах. Люди любят говорить о проблемах с видом знатока. Наверняка если бы в тот вечер я мог видеть себя со стороны, я бы представился себе жалким, лицемерным имбицилом, говорящим обо всём с интонацией эксперта и едва чувствовавшимся, ускользающим от восприятия эфиром отстранённости, академичности, что ли. Пьяные люди почти всегда такие. Я не исключение. После двух стопок пытаются услышать друг друга, прилагая неимоверные усилия, чтобы понять основную мысль собеседника, который после ещё четырёх рюмок превращается в соперника. Потом спор, обида, в редких случаях, если человек достаточно силён, или достаточно слаб, чтобы не простить соперника—месть. Люди на дух не переносят этого слова. Месть им кажется занятием недостойным высокоразвитого индивидуума, которым себя, конечно же, считает сейчас каждый. Век Гуманизма. Почти Трансгуманизма. Или постмодерна. Человечество давно запуталось, тщетно пытаясь дать определение современной ему эпохе. Ведь главное в человечестве, это человек, не так ли?
 Но, вернёмся к мести. Люди так часто мечтают о ней. У каждого, кроме истинного христианина, или поклонника Будды, всегда, в глубине сознания, там, где рождается мысль, живёт обезьяна, первобытная сущность, догуманистическое отродие, питающееся не сбывшимися мечтами, обидами, и прочими присущими примату эмоциями. Страх, радость, желание доминировать—так, ничего особенного, вполне обычные эмоции, ничем не примечательные, не передающие сущностного понятия о человеке. Но когда она съедает месть, начинается самое интересное. Генерируя со скоростью света варианты отмщения, копируя месть, а точнее мысли о ней, которые с этой секунды размножаются пачкованием, эта обезьяна впредь не оставит вас. С этой секунды она—это вы. Хотя, так было всегда. Просто вы об этом не знали. А я рассказал вам об этом. Мысль приобрела форму. Месть приобрела форму. Форму доисторическую. Архетипическую. Избавиться от этой напасти можно двумя способами на выбор—Христос или Будда.
  Итак, последнее что я помнил—это ссора. Потом какой-то блеск в его руке. Острая боль. Дальше не помню. Нужно встать. Хотя бы потому, что…не могу придумать зачем. Зачем вставать. Пить я не хочу, есть тоже. Мой милый друг, новый кот, которого я подобрал три дня назад, был рядом. Правда, идти ко мне он не хотел, да всё агрессивно шипел, этот мой новый друг. Странный он какой-то. Я попытался было встать, всё-таки решив, что хочу взять кота на руки, но не смог пошевелиться, что-то помешало мне. Меня будто бы прижало бетонной плитой, подобной тем, какими накрывают склепы. Она была тяжёлой, если это была она. Наверное, я просто не выспался.
  Проспал я, как мне показалось, ещё несколько часов. Но слой пыли заметно увеличился, это показалось мне странным. Я снова попытался встать. Мне удалось, но прошло это гораздо натужнее, чем обычно. Состояние было такое, будто я не вполне управляю своим телом. Несколько минут разминки, и я снова был в порядке, движения моих конечностей были невероятно точны, голова ещё никогда не была такой ясной—будто в последние два дня, которые я не помнил, со мной произошло нечто незаурядное, настолько выразительное для такого статичного человека, как я, что ни одна тусклая эмоция моего примирившегося с реальностью существа, забытого жизнью и забывшего жизнь, не могло описать мои ощущения.
  Энергия переполняла меня, я чувствовал, что готов к великим свершениям, к великим победам, одержимый страстно, неизвестно чем и неизвестно почему одержимый, это было похоже на сумасшествие. Или на признаки сильной передозировки. В общем это было чем-то на грани реальности.
  Все мои мысли казались мне гениальными, я знал, что способен изменить мир, сделать его таким, каким я пожелаю его видеть по образу и подобию мысли. Главное только захотеть.
  Я стал одеваться. В спешке я засунул две ноги в одну штанину, попытался освободиться, упал, порвал штанину, встал, переодел штаны и всё это, как мне казалось, я сделал за одну секунду. Достал из шкафа приличную майку, новые кроссовки снежно-белого цвета и вышеупомянутые штаны, простые джинсы, кажется, Diesel. Я был готов. А к чему готов? Во мне было столько энергии, я был готов творить революцию в умах, на столах, в шкафах и поп-культуре, во всём, чем бы я не занялся, я бы сотворил нечто прекрасное, я был уверен в этом—но чем я мог заняться? Революция в умах? Я слишком долго ненавидел людей, и я слишком хорошо их знаю, поэтому даже не буду пытаться делать какие-либо прогнозы насчёт общечеловеческого организма, как и пытаться зомбировать этот организм, посеяв панику в сердцах ничего не подозревающих людей.
  Таким же образом я проанализировал все остальные свои задумки, в итоге из того, что я хотел изменить (вышло аж 29 пунктов) осталось лишь два: первым было отношение людей к своему одиночеству. Плана у меня не было, но ведь план мне был не нужен, я чувствовал себя самым смелым авантюристом, самым искусным иллюзионистом, готовым импровизировать до потери пульса, и я был уверен, что мне по силам придумать то, что не сможет придумать никто. Единственная мысль, относящаяся к одиночеству, крутилась у меня в голове начиная с момента пробуждения от затхлой спячки, которая предшествовала моему возрождению—человек должен понять, что одиночество всегда с ним. Ваш друг, ваши родители, братья, сёстры, всевозможные родственники, одногруппники и коллеги по работе, да что тут говорить—даже ваш любимый кот, и тот может оставить вас. Всё зависит от обстоятельств. Всегда поражало это высказывание. А от чего тогда зависят обстоятельства, а? Это уже и не важно, а для кого важно, тот может поразмышлять на досуге…ладно, уговорили, открою вам тайну. Обстоятельства зависят от…обстоятельств. Одни от других, всё переплетено. Думаю, что всё это так устроено. Один знакомый мне как-то сказал, что это было бы слишком просто. Вполне возможно. А вдруг всё случайно, и не одно событие не влечёт за собой другое? Что тогда?
 Да ничего. Абсолютно ничего не изменится. Всё будет происходить точно также, как и происходило. Длинный список вариаций, параллельные вселенные—всё это слишком сложно, чтобы человек понял это. Человеку свойственно всё упрощать, ведь так?
   Где-то я слышал, что человеку свойственно всё упрощать. Не помню где, но тот, кто это сказал, абсолютно ничего не смыслит в людях. Кажется, всё наоборот—человек всё усложняет. Я яркий тому пример. Я готов был сделать что угодно, но вместо того, чтобы начать делать, предавался размышлениям о возможности и невозможности исполнения задуманного, о том, что мне больше подходит, с чем я справлюсь лучше—в итоге я пришёл к выводу, что лучше всего я справлюсь с изменением отношения человека к одиночеству. Было ещё что-то, но та мысль, вероятно, покинула меня безвозвратно. На этапе осознания выполнимости, пусть даже отчасти, этой задачи, меня одолели сомнения. Чёрт знает какой природы, но это точно были они, я их досконально изучил, когда, перед выдачей диплома магистра исторических наук я не понимал, что мне делать дальше. Все ребята куда-то устраивались, работали в школах, кто-то доучивался. У них горели глаза. У всех кроме меня и ещё одного парня. Я прекрасно знал, что он одинок, и что он сомневается в рациональности поступков, на совершение которых его толкала нерациональная, как ему казалось, действительность. Мне, в большей степени, чем кому-либо из моих знакомых, всё происходящее со мной на протяжении почти всей жизни, казалось абсурдом. Что насчёт этого парня—я после выпуска его не видел. Да и не слышал ничего о нём. Он испарился, словно призрак. Нераскрывшийся цветок, увядающий под толщей пыльных воспоминаний прошлого.
В общем, почти всё из-за сомнений. Пропади они пропадом, эти сомнения. Без них жить человеку было бы легче. Хотя бы потому, что не одолей они меня, я бы объяснил людям, как надо относиться к своему одиночеству, чтобы не чувствовать существование любой одушевлённой материи абсурдом. Но я не могу переступить через пыль, которая покрыла уже и меня, и моего кота, но пока достаточно тонким слоем, тонким настолько, что пока я был в состоянии стряхнуть её и с меня, и с моего кота, что я и сделал.
  Я стал замечать, что как только я начинаю думать о людях, вся моя квартира и её содержимое, в том числе я и мой кот, со скоростью, близкой к скорости света, покрывается пылью. Стоило мне на секунду отвлечься, как на мне был внушительный слой в несколько миллиметров.
  Вечерело. Темнота на улице постепенно захватывала пространство моей и без того унылой квартиры, но лишь до моего угла она ещё не добралась. Ещё не совсем стемнело, и я пока мог разглядеть на улице мальчишек, играющих в снежки. Один попал другому в голову, обиженный устремился за обидчиком, но, не имея возможности его догнать, безнадёжно упал на снег и, если я правильно понял его жесты, заплакал. Какая-то женщина с четвёртого этажа стоящего напротив дома выкрикивает имя—Слава. Ах да, это мама обидчика. Велит ему извиниться перед Платоном. Я пошутил про себя, что Платон умер. Так же про себя посмеялся. Когда-то шутка про смерть известного человека была мейнстримом, сейчас уже нет. О смерти думают, как о чём-то далёком, противоестественном. Слава извинился перед Платоном, их дружба была сохранена.
«Всё-таки есть место доброте в этом мире»- сказал я и сам от себя опешил. Я, самый лютый циник, никогда не принимающий сантименты всерьёз, почти расплакался при виде трогательной сцены…вероятно что-то во мне изменилось за время моего загула. Что-то во мне изменилось в забытый мною период. Я не мог нащупать очертания этих изменений, но они были более чем существенны, я чувствовал это. Я уже не думал о революции умов и революции чувства одиночества в этих самых умах. Я быстро выдохся. Ну и ладно. Скоро зайдёт сосед, так что нужно прибрать комнату и вскипятить воду для чая. Он зайдёт в десять, а на часах у нас…половина десятого. Надеюсь я всё успею.
  Развернувшись от окна к комнате, я заметил, что слой пыли стал ещё больше. Сейчас, скорость, с которой росло количество пыли, внушала мне страх и паника охватила меня. Чтобы представить масштабы сего бедствия, проведём опись комнаты: башня из моих любимых книг, где в одной компании находились Камю, Достоевский и сборник латиноамериканских писателей 20 века, была покрыта пылью настолько, что высота башни была равна толщине слоя пыли, которой на книгах было на несколько сантиметров больше. Несколько картин одного из современных художников-ноунеймов, были скрыты совсем, даже легкой контурной линии не было видно за самым точным показателем заброшенности.  Кажется, в тот момент я начал кое-что понимать. Я взглянул на часы—всё ещё половина десятого. Вслух отсчитав триста секунд (т. е. пять минут) я вновь взглянул на часы—половина десятого. Это было очень странно—я наверняка знал, что часы не стоят, ведь я заводил их на прошлой неделе. Попробовав их снять, я несколько раз чихнул от несметного количества пыли, которая осела в моих ноздрях внушительным слоем, а когда снял, то попробовал их завести—но механизм будто заело. Завести их было невозможно. Нельзя было отмотать время назад. Но когда я попробовал промотать минутную стрелку вперёд, пыль буквально на глазах вырастала на мне и моём коте, мы сами становились пылью. Назад время не идёт. И тут меня осенило.
  Блеск в руке моего нового знакомого сумасшедшего—нож, острая боль—следствие проникновение этого ножа в мою плоть. Я кое-как стряхнул пыль с себя, и увидел глубокую рану сантиметров пять в глубину, узкую, в несколько миллиметров, из которой непрерывно струился фонтанчик крови. Я умер вчера. Вот так штука. Умер. Всё это было похоже на сумасшедший сон моего убийцы, чем на то, что, по моим представлениям происходит после смерти. А может быть я умер не вчера. Судя по слою пыли, я не двигался уже несколько тысячелетий. Но где я, в таком случае, нахожусь? Всё это в голове не укладывается. И что мне делать дальше. Нужно просто сесть и ждать.
  Я сел и посмотрел на кота. В этот момент он был сплошным пыльным комом, видны были только его на удивление проницательные глаза. Прямо как у Лёши. Нужно хоть назвать его как-то, раз я умер. Пусть будет Том. Говорящее имя для кота, неправда ли?
  Я позвал его по имени и он наконец подошёл ко мне. Сел мне на колени и замурлыкал. Пыль была везде. Пыли на нас с Томом было столько, что я не понимал, где здесь пыль, а где мы. Благо, глаза у Тома проницательные, по ним я и определял, кто пыль, а кто нет.
 По-моему, мы стали пылью. В момент возникновения этой мысли, оконные ставни распахнулись и быстрый, словно спешащий куда-то ветер собрал всю пыль, включая нас, и вылетел в окно.
—Вы задержались тут,-тихо прошептал мне кто-то.
Это было последнее, что я слышал. Последним ощущением было прикосновение ветра к моим векам. Последним словом было—прощай.
  Благостное безмолвие.


Рецензии