Русская жатва 16

Разговор прервался. Собеседники уставились в окно, в котором мелькали перелески, пригорки, озерца, речки, деревушки, поля, на которых копошились крестьяне – буднично шла жатва. Валя меланхолично спросил:
- А что от этого всего вот для него одного?
Спросил, видимо, имея ввиду условного труженика земли.
- Для него, как и для всех, смысл – в простом контрасте вертикали тяжелой необходимости и закона, где он себе не принадлежит, и горизонтали благодати свободной и частной жизни, где он принадлежит себе, своей семьей, тому, что он любит. И причастная вечному благу единичная душа и жизнь всё же определяет квазивечную самозамкнутость универсального закона и его государственной производной.
- Слушай, Алёша, хватит городить многоэтажные конструкции! Я ничего не понял! – Не выдержал Валя.
- Душа определяет тело. – Подсказал Вася, руководствуясь одним только ключевым словом.
- Да. А Благодать – закон…
Снова воцарилось молчание, которое теперь уже стало естественным фоном усталости от всяческого говорения и желания спать. Скоро уже весь тускло освещенный вагон и поезд, мчась под покровом бескрайней ночи, спал в ожидании утренней развязки.
Утро началось с суеты прибытия. Николаевский вокзал волновался вдоль зарослей цветов в руках встречающих, запруд с кручами из чемоданов, саквояжей, коробок, растекаясь в итоге на все три стороны. Тройка друзей высвободилась из всех людских потоков и, вдруг оказавшись на просторе Знаменской площади, немедленно растерялась перед необходимостью выбора направления.
- Ну, и куда?
- Не знаю.
И тут же оба оборотились к Васе:
- Ты что хотел бы увидеть?
- М-м-м… Не знаю…
Агошкин смутился поначалу, но сразу вспомнил:
- Что-нибудь с Достоевским связанное…
- О, точно! – Обрадовался Алёша. – Пройдемся-ка мы по маршруту Раскольникова.
- Пожалуй. Сколько живу тут – ни разу не ходил.
- Тогда на Сенную, заодно там в каком-нибудь трактире и перекусим что-нибудь.
Молодые люди миновали Знаменскую церковь и вышли на Невский проспект, как и водится, поражаясь величавости его бурления, сродного мощи его тезоименинницы. Недолго пройдя по главной улице имперской столицы, они свернули на Надеждинскую  улицу. По ней они дошли до Кузнечного переулка, где Алёша, показывая на один из домов, известил:
- В этом доме Федор Михайлович умер.
Потом переулком вывернули на Владимирский проспект, чтобы захватив его небольшую часть, вновь оказаться в очередном переулке. В своём продвижении по городу экскурсанты делили переулки переулками. Ломая свой путь острыми углами, они словно вырубали в исполинской каменоломне многоступенчатую лестницу, спускаясь по ней к чреву города, роль которого в метафизике Города отводилась Достоевским Сенной площади. Через время они вышли к Фонтанке в районе Царскосельского проспекта, перешли реку по Обухову мосту и, наконец, оказались на месте. Здесь прозвучало предложение:
- Давайте выпьем чаю и съедим по кренделю!
Подкрепившись, поклонники Достоевского перешли Екатерининский канал и зашли в Столярный переулок, подойдя к условному «дому Раскольникова».
- Я думаю, подниматься и искать пресловутую коморку бессмысленно. Да? – Предположил Алёша.
- Пожалуй.
- Ну, что, Вася, считай.
- Что?
- Семьсот тридцать шагов.
- А. Попробую.
Они перешли Кокушкин мост и пошли по Садовой:
- Но, как мы помним, к дому старухи-процентщицы можно пройти и по каналу. Но Раскольников так не пошёл. Почему? – С менторской интонацией спросил Углов.
- Экзаменуешь? – Недовольно отозвался Воскресенский и всё же ответил:
– Потому что так дольше. Оттягивал он исполнение приговора самому себе.
- Верно.
Через паузу Алёша произнёс:
- Слушай, Валя, давно хочу спросить, а как ты, собственно, к творчеству Достоевского относишься.
- В смысле?
- Ну, вообще. В смысле «нравится – не нравится». Может, какие-то претензии у тебя к нему…
- М-м-м… Ну, так, по содержанию в той части, конечно, в какой я его понял, нет. Но вот в отношении формы претензий много…
- А какие?
- Честно?
- Хотелось бы.
- Да, хреновый он стилист. Вообще никакой. В отличие от Льва Николаевича. Ну, что это за «круглый стол овальной формы»?! Неужели нельзя просто сказать «овальный стол»? И, вообще, у него одна избыточность. Оксюмороны и плеоназмы. Какое-то патологическое болезненное многословие, - если бы «Преступление и наказание» сократить раза в два, роман бы только выиграл от этого. И вместе с тем удручающая неряшливость и безалаберность в словоупотреблении. Вот, Алёша, объясни как это? С одной стороны лицо Мармеладова было выбрито тщательно, «по чиновничьи», и одновременно его отличала многодневная небритость…   
Они миновали часть Юсуповского сада и свернули с Садовой на Екатеринскую.
- А эти его персонажи? Реальных-то людей из крови и плоти нет – одни иконы. Все эти бесконечные девочки «высоконькие и тоненькие с большими-большими темными глазами». Если попадается кому-нибудь какая-нибудь  девочка, то обязательно такая – других у него вообще нет…
- Ну, это такая фиксация на образе. Видимо, влюблен он был в одну такую девочку. У него, вообще, один и тот же женский персонаж проходит через все его произведения, взрослея от девочки Лизы в «Вечном муже» до зрелой женщины Настасьи Филипповны…
- Мг. Хорошо. Есть у меня и одно теоретическое недоразумение. Вот когда излагается эта пресловутая теория про сверхчеловеческое меньшинство, революционно устремленное в будущее, и большинство обычных людей, консервативно охраняющих настоящее. Я лично не понял логики связи между способностью сказать «новое слово» и необходимостью возымения права проливать кровь, совершать так называемые «убийства по совести». Разве это как-то связано? Вот, допустим, есть какой-нибудь теоретик Коперник или Ньютон или даже Кант и он сказал то самое «новое слово» в физике или в метафизике нравственности, и никакой крови или по совести, или против совести при этом не проливается. Другое, когда дело доходит до практической деятельности исторического деятеля в лице очередного Наполеона, тут – увы, да! – без крови, как правило, не обходится. Есть разница между ипостасями новизны – в одном случае теоретической, в другой – практической. Революционные теоретики новизны бескровно толкают свои идеи. А вот её практики для реализации может даже этих же идей обязательно проливают кровь…
- Ну, да. Помнится, Гегель в этом смысле различает уровень теоретического самосознания и практического сознания… 
- Словом, очевидно, наличествует контраст между теоретическим и практическим видами революционного обновления мира, а Достоевский перемешал их в одну кучу. – Заключил Воскресенский.
На этом они подошли к «дому старухи-процентщицы». Обошли его кругом, постояли, посмотрели и пошли дальше.
- А теперь надо логически завершить весь маршрут и дойти до места, где Раскольников типа схоронил награбленное. Пойдемте.
Они вновь перешли через Екатерининский канал по Львиному мосту и так же ломаной диагональю переулков отправились к истоку Вознесенского проспекта на Мойке. Алёша принялся комментировать сказанное Валей:    
- М-да. Можно согласиться. Хотя, возможно, Достоевский берет крайние случаи вот такой революционности – Моисея, Магомета, еще кого-нибудь. Они же не только теоретики, но и практики.
- Но разве они проливали кровь?
- Нет. Но во их имя – сколько угодно.
- А еще тут забыли упомянуть главного революционера мира – Христа. Так тут не то чтобы чья-то кровь пролилась. Напротив, это кровь самого революционера Христа была пролита.               
- Вот. Тут и водораздел. Трудно представить, чтобы христианин Достоевский, изобретая теорию про два типа человечества, хоть как-то не примерял её ко Христу, хотя бы впрямую его не упоминая. И смотри, Валя, даже после всех преступлений и наказаний, после всех раскаяний Раскольников продолжает настаивать на некой впечатанной в человека воли к власти в совокупности мотива властительства, смелости и праве посметь «наклониться и взять». То есть, Достоевский, образом раскаявшегося и тем «расколовшегося» Раскольникова отринув ложное представление о «крови по совести», всё же настаивает на идее преодоления закономерной всеобщности во имя благодатной единичности. То есть, Фёдор  Михайлович и не думает отказываться от идеи, что, как выразился Ницше в «Заратустре», «лучшее вымогается на путях преступления».
- То есть, после раскаяния Раскольникова проблема преступления как революционного переступания за пределы всеобщего закона таки остается?
- Конечно. Раскольниковский жест – это своего рода редукция, разграничение   подлинного преодоления всеобщности от неподлинного преодоления. Причём это разграничение уже касается и самого Раскольникова. Подлинность преодоления всеобщего сбывается для него в «преступной» связи с проституткой Сонечкой Мармеладовой. Мало того, что сам убийца, так еще и девушка его «такая». Любовь Раскольникова к Соне – это тоже преступление, но как подлинное преступание за пределы всеобщего закона, который говорит, что не стоит связываться с подобного рода женщинами. Но Раскольников преступает его во имя единичной Благодати и спасается. И критерием подлинности оказывается полнота того мира, который так или иначе сходит в его страдающую душу. Если старуха-процентщица – это его могила и могильный камень, которым, приваливая «сокровище», хоронит вместе с ним свою душу, то Соня – это его воскресенье и вознесение…
Они уже шли по набережной Мойки, любуясь громадиной Исаакиевского собора. Потом вышли на упомянутый проспект. Указывая на какую-то подворотню, Алёша прокомментировал:
- Вот где-то там во глубине двора, под забором он всё и спрятал.
- Ясно.
- Ну, что дальше? - Углов деловито посмотрел на часы. – Так три часа. А начало концерта, ты говоришь, в шесть? Тогда у нас еще есть время зайти в трактир пообедать. Сейчас пройдемся по Вознесенскому до Садовой, а потом дойдем до Гороховой – я знаю там одну отличную, а главное дешевую забегаловку.
Друзья отправились дальше. Скоро Валя продолжил разговор:
- Получается, что Раскольников – это некий Христос, а Соня – это Мария Магдалина, и вся картина романа в качестве своего незримого подклада имеет евангельский план. Так?
- У Достоевского всегда так. Его поэтика – это такое разветвление Евангелия. Весь мир вращается вокруг евангельского события убийства и воскрешения Бога. И отсюда все аллюзии евангельские. Да, и вот, кстати, это событие эсхатологично. То есть, оно удерживает некий финал. Об этом финале и сама теория о разделении на два типа, поскольку в ней речь заходит о так называемых «завершителях человечества».
- Да-да. Мне всегда этот образ казался несколько комичным. – Поведал Валя.   
- Но, может, слово, действительно, неудачное. Но понятие-то важное. Тут есть вопросы. Во-первых, что завершается, а, во-вторых, ради чего?
- Очевидно, речь идёт о завершении истории.
- Да, но разве здесь не является исключительным апокалипсический финал и исключительно в исполнении Господа Бога.
- Значит, нет, раз об этих «завершителях человечества» говорится в контексте теории о разделении человечества на два типа.
Алёша прервался, задумавшись, и горячо продолжил:
- Хорошо. Допустим, что в понимании Достоевского история, которая должна быть завершена, это зло. Почему?
- Потому что она в самой себе есть противоречие и конфликт…
-…который должен быть преодолен.
- Да.
- И опять мы слышим единицу хорошо знакомого нам логического лексикона: противоречие. Об этом и Кант, и Гегель, и Маркс…
-…и Ницше. – Дополнил внушительный ряд Вася.
- И Ницше. – Благосклонно согласился Алёша. – И это противоречие – сам закон и заодно закон истории.   
- Тут же спрашивается – противоречие между чем и чем?
- Спрашивается. И хорошо бы предложить такую радикальную пару, чтобы она сразу объяла всю совокупность своих вариаций. И я её предлагаю: Небо и Земля.
- То есть, история – это противоречие между Небом и Землей. Ну, мы уже об этом говорили.
- Говорили. Но теперь у нас еще Достоевский добавился. И именно Федор Михайлович уже в «Преступлении и наказании» предлагает способ преодоления истории.
- Каким образом? – Удивился Валя.
- В виде спасительной взаимности убийцы и блудницы. Как принципиальных свойств мужского и женского. Притом, что эти свойства, конечно, смягчены в романе  выморочностью внешних обстоятельств - «среда их заела».
- То есть, противоречие между мужским и женским – это ключевая ипостась  исторического конфликта.
- Уверен… Итак. Если история – это движение закона противоречия, то завершение истории – это преодоление самого закона, чья сущность – противоречие.
- Но есть же еще закон тождества.
- Это лишь обратная сторона Луны. И, вообще, закон – Луна, Солнце которой Благодать. А еще закон – это смерть, а Благодать - жизнь. Смерть – это лишь зеркало жизни. 
- Понятно. Значит, завершение истории – это событие подчинение небесам  Благодати земли закона?
- Да. Подчинение порядка Смерти порядку Жизни.
- Тогда, кто такой этот завершитель?
- Этот тот, кто в ком страх смерти превозмогается верой в бессмертие.
Достигнув апогея, разговор прекратился, и теперь собеседникам оставалось только хранить нетерпение от ожидания встречи с поэтическим словом. Уже скоро они, пройдясь по набережной Фонтанки, вошли в помещение Суворинского театра.
Выступлению, пожалуй, главного поэта России споспешествовал аншлаг. Уже в фойе шагу ступить было негде. Треть присутствия синела студенческими тужурками. Валя непрерывно кому-то кивал. Алёша тоже увидел несколько знакомцев. Места им достались на балконе. Скрадывая недовольство предвосхищаемой удаленностью, а главное плохой слышимостью, они все же были воодушевлены предстоящим событием. Заняв места, молодые люди стали оглядываться. Зал гудел ульем, всё время раздавались чьи-то экстатические крики, кружилась суета поиска своего места или своих, кого хотелось посадить рядом. Наконец, бойко выскочил нарядно одетый человек и громогласно объявил о начале вечера. Он назвал ряд мало что говоривших имён поэтов, что предваряли выступавшего последним Блока. Прочитав два-три стихотворения, каждый быстро сменялся следующим, а все вместе, понимая настроение зала, что не они гвозди программы, торопились уступить место тому, кого ради все пришли.
Наконец, вышел Блок. Зал взорвался овацией. Поулыбавшись и помахав в успокоительном жесте руками, поэт начал читать негромким певучим голосом. Поклонникам повезло – он читал лучшие произведения. Узнавая с первых звуков тот или иной шедевр, публика экзальтированно сотрясалась аплодисментами и шумом одобрения. Как и предполагалось, до находящихся на балконе юных любителей поэта стихи слышались чрез завесу какого-то гула. И всё же доносящиеся до слуха отдельные слова благодаря памяти, ведающей стихи наизусть, быстро выстраивались в целостное произведение. И так под завязку наэлектризованный зал под крики «бис» и «браво» требовал читать еще и еще. И Блок к бурной радости людей читал и читал. Прежде разрозненный и разночинный люд, внимая поэтическому слогу, обращался в собрание единомышленников, практически в единое существо, волнуемое общими чувствами…
Потом зал еще долго стоя рукоплескал, окружая поэта клумбой букетов. Опьяненные поэтическим воодушевлением друзья вышли в прохладу августовского вечера, испытывая неуёмное томление от желания продлить очарование и упоение. Таинственно скрашенный сумерками город с мерцающими окнами домов, с Фонтанкой, зеркально увлекающей их в свои темные глубины, сам превратился в гигантскую декорацию мистического дива, наполненную звучавшими в душе строчками из Блока.
- Послушайте, у меня предложение! - Воскликнул Валя. – Пойдемте на Первую линию – там, в одном трактире наши собираются. Посидим, выпьем.
- Отлично. Идём.
И тройка друзей двинулась по направлению к Васильевскому острову. Они снова вывернули на Гороховую, дошли по ней до Мойки, вдоль неё до Исаакиевской площади, потом прошлись по Конному бульвару и вышли на Николаевский мост. Углов остановился:
- А, помните, в романе Раскольников, возвращаясь из университета, любил здесь стоять.
Юноши оперлись о перила и стали воспроизводить картину, представлявшуюся во взоре героя Достоевского – тягуче волновалась Нева, отражая дворцы и соборы, по Английской набережной прогуливались люди, справа синее небо пестрело фиолетовыми облачками, слева над ровным горизонтом разливалась вечерняя зарница.
- А закат и впрямь как в крови, - заметил Валя.
- Мг.
Затем отправились дальше и скоро шли по Первой линии и, подойдя к пересечению с Большим проспектом, зашли в трактир. В питейном заведении было накурено, шумно и весело. Найдя свободный столик, они сели и стали выглядывать человека.
- Что будем? Пива? Вина?
- Я думаю, после Блока пить вино это было малодушием. Давайте уже выпьем водки.
- Давайте. Ты, Вася, не против?
- Не знаю. Мне нельзя. Отец запретил.
- Ну, пригубишь чуть-чуть.
Им принесли графин с водкой и закусок – котлет, жареной рыбы, хлеба. Из-за сильнейшего возбуждения Алёша пил рюмку за рюмкой, надеясь его унять, но, похоже, эффект был только обратный. И скоро случилось нечто странное. Он вдруг вскинул голову с озарившимися глазами, взмахнул рукой и очень громко произнёс:
- Река раскинулась. Течет, грустит лениво и моет берега…
А дальше произошло нечто еще более неожиданное. Сначала разгоряченные алкоголем люди, в основном, студенты, и, видимо, тоже из числа тех, кто час назад слушал Блока, притихли, а потом стремительно подхватили знакомые слова и хором грянули:
- О, Русь моя! Жена моя! До боли на ясен долгий путь!
Услышав, что его поддержали, Алёша вскочил, повернулся в зал и, взмахивая руками, словно дирижируя ими, во весь голос произнёс:
- Наш путь – стрелой татарской древней воли пронзил нам грудь…
Воодушевляясь совместным чтением любимого поэта, сначала вскочило несколько  студентов, начав точно так же возбужденно размахивать руками. А потом всё больше и больше, люди, вставая, дружно скандировали:
- Наш путь – степной, наш путь – в тоске безбрежной, в твоей тоске, о, Русь! И даже мглы ночной и зарубежной – я не боюсь.
И скоро уже весь трактир стоял на ногах и, сотрясая стекла, самозабвенно громыхал:
- Пусть ночь. Домчимся. Озарим кострами степную даль. В степном дыму блеснет святое знамя и ханской сабли сталь… 
Переживая единство с присутствующими, Алёша чувствовал, что в его груди бьется сердце всей России. По щекам текли слезы. Его переполняло  чувство любви к каждому. И если бы потребовалось отдать за каждого жизнь – он бы сделал это с радостью.   
- И вечный бой! Покой нам только сниться сквозь кровь и пыль… Летит, летит степная кобылица и мнет ковыль…
И в этот момент ему верилось, что всё самое лучшее впереди, что у России великое будущее, и оно будет будущим для всего мира.
- Закат в крови! Закат  в крови! Из сердца кровь струится! Плачь, сердце, плачь… Покоя нет! Степная кобылица несется вскачь! 


Рецензии