Седая изморозь земли
Девушка была в сером скромном платье, похожая на студентку, c огромными карими глазами, глядящими на этот мир КПЗ как на что-то из другой жизни. Она была спокойна, и в этой уверенности тоже всё было необычно, такой покой присущ обычно опытным арестантам, но откуда такой опыт может быть у неё. Колесов с любопытством глядел на девушку – их вместе этапировали в следственный изолятор.
- Как зовут тебя?
- Валя, Валентина.
- Валя – Валентинка, голубые глазки, - нараспев продекламировал мужик в потрёпанной одежде, тоже этапируемый в тюрьму.
Колесов очень внимательно поглядел на него, и тот замолчал.
В коридоре КПЗ появился прапорщик, за ним другой – конвой.
- Поедите, как господа, автозак сломался, в автобусе, - произнёс один из конвойных, обращаясь к женщине средних лет, зябко ёжившейся в коридоре, хотя не было и холодно в нём.
Этапируемых вывели во внуренний двор отделения милиции. Было раннее утро. Пели птицы. Было лето…
И впрямь подьехал автобус, и арестованные люди зашли в него – мужчин поместили позади автобуса, на лавке. Она была отгорожена от остального автобуса железной перегородкой, на которую тут же как только мужчины разместились на своём месте, конвойный навесил замок, и замкнул замок ключом, что-то при этом припевая. Женщины уселись на обычные места.
Колесов повеселел – приятно было вот так отдохнуть, без тесного воронка, сразу же напоминающего о тюрьме. И впрямь что-то необычное было в это утро…
Валентина сидела на предпоследнем сидении, позади её было только одно сидение, а уже дальше расстояние было для отделения где находились мужчины отгороженные от остального автобуса.
Их взгляды встретились – Колесова и девушки. Что было в этом перегляде? Порушенная молодость!
Конвойные разместились на передних сиденьях, о чём-то переговаривались, изредко только глядели на этапируемых – всё было как-то почти по домашнему, только автоматы у конвоя говорили о другом.
Автобус тронулся по просыпающемуся городку.
Эта мысль пришла Колесову как-то неожиданно, и он сказал:
- Валюш, иди поближе!
Девушка настороженно поглядела вначале на него, потом на конвойных, и пересела на последнее сидение, рядом положила свой дорожный мешок. Воодушевлённый Колесов тихо произнёс:
- Давай поцелуемся, когда ещё доведётся!
Колесов был в наручниках, причём наручник у него был на одной руке, а второй наручник был пристёгнут к руке того самого человека в потрёпанной одежде, который в коридоре КПЗ пытался подтрунивать над Валентиной. Сейчас он молчал, и точно завороженный глядел на происходящее. Колесов невольно потянул и его к перегородке, когда приблизил своё лицо к ней, и Валентина даже закрыв глаза тоже коснулась холодной перегородки своим лицом – и они жадно поцеловались. Они целовались раз за разом, и казалось ничто не могло их остановить – поцелуи были жадные, страстные…
Доехали до железнодорожного вокзала. Этапируемых высадили в укромном уголке - ждали состав. Наконец вдали показался приближающийся состав пассажирского поезда – промелькнули мимо вагоны, и вот последний – столыпинский – для арестованных…
И поглядел Колесов на Валентину – уже передала она ему свой домашний адрес написанный на клочке бумаги химическим карандашом ею – ещё в автобусе.
Она тоже смотрела на него пристально, серьёзно , точно запоминая его на всю жизнь. И на её бледных щеках остались красноватые отметины от перегородки, к которой она приближала своё лицо при поцелуях…
- Не унывай! – горячо прошептал Колесов.
Валентина улыбнулась, она тоже поддерживала его этой улыбкой.
Состав остановился. Этапируемые вошли в вагон, точно в преисподнюю – солдаты из конвоя отдавали команды. Начальник конвоя бравый лейтенант взял кипу документов сопроводительных от прапорщика – из конвоя – который препроводил арестованных из отделения милиции. Прошло несколько минут, и состав тронулся, дальше , по своему длинному пути, уходя от этого сонного полустанка.
Колесов был уже в отделении плацкарта отгороженном от центрального прохода решётками, и мог видеть только кусочек летнего неба через внешнее окно вагона. Небо было безоблачным, и чистым, как поцелуй искренний девушки. Колесов всё не мог настроиться на тюремный лад – всё вспоминал лицо приблизившееся к нему девушки, жаркие её губы, улыбку… Он так благодарен был ей в эти минуты за ту смелость, за те поцелуи её… Она была в этом же вагоне, но была как-бы в другой вселенной, до него недосягаемой, и только в мечте он мог радоваться, думать о их будущей встрече – только в мечте, которая так поддерживает человека, когда рядом иного ничего нет, когда рядом полумрак столыпинского вагога, везущего тебя точно в ад…
Колесов тяжело перевёл дыхание, желая мысленно Валентине удачи во всём, желая счастья этому очень близкому ему теперь человеку.
Перемена места
Эта даль, где полоса неба плотно прилегает к полосе моря у горизонта, эта прелестная даль, когда глазам просторно и кажется, что мир необозримо милостив примнилась то ли на миг сна, то ли на миг забытья, которое приходит на помощь уставшему сознанию, чтобы оно могло перевести дух… Колесов открыл глаза приходя опять к реальности от открывшейся со скрипом двери «отстойника», полностью уже набитого пришедшими с предыдущего этапа людьми, но в открывшуюся дверь входили новые люди, и казалось, что невозможно вместить их в эту душную камеру, полную чада от дыма курящих, полную вони, но «отстойник» принял новую порцию людей, и дверь закрылась, как дверь преисподней. В такие минуты человек забывает о прошлом, человек не думает о будущем, потому что сами минуты настолько физически тяжки, что даже такое тяжёлое будущее, как пребывание в камере кажется чудом – побыстрее бы в камеру, на этаж тюрьмы, где можно спокойно отдышаться от этой невообразимо тяжкой кутерьмы перемещения людских судеб. Колесов сидел на краю холодных железных нар, и рядом вплотную были другие люди, и эти их места были не самыми худшими, ибо остальным пришедшим с этапа этих мест на нарах не хватило, и они были вынуждены, кто стоять, кто сидеть прямо на полу, на своих дорожных мешках. В этой человеческой кутерьме бытия не было выхода, только ожидание. И казалось, что эти люди забыты… Но прошло какое то время, никто наверное не смог бы определить его – уточнить, и дверь снова в «отстойнике» распахнулась, и из коридора проник какой то тяжёлый желтоватый свет освещения, и те, кто стоял возле двери камеры невольно ахнули, ожидая нового этапа, но послышался голос сотрудника, называющий чьи то фамилии, и весь «отстойник» затих, ожидая избавления от этой тесноты, и кто-то торопливо с своим дорожным мешком на весу уже покинул камеру, но людей не убавилось, по прежнему было тесно и тоскливо. Но кто-то узнавал знакомых, кто-то здоровался… Какой то даже сдавленный смех… В этой паутине мыслей, в этой паутине усталости… Колесов глядел прямо перед собой, и старался ни о чем не думать, тяжело дыша, точно выброшенная на берег рыба.
Но вот снова дверь распахнулась, стали называть новые фамилии, и назвали его фамилию. И Колесов, стремительно поднялся с нар, даже ещё не веря в своё избавление, и неожиданно в этот миг, увидел кем то оставленный на стене самодельный календарь, и на нём было начерчено красным фламастером идущее число – тринадцатое… И Колесов протискивался ближе к двери, и кто-то шёл рядом тоже к двери, кто-то чертыхнулся, и уже у двери Колесов на мгновение замешкался, оглянулся, точно припоминая не забыл ли он что на этом зловещем месте, и нырнул мгновение позже в коридор, где встал в строй таких же счастливчиков, которых сейчас разведут по их камерам, а остальные люди по прежнему будут ждать своей очереди в «отстойнике» человеческих страданий с самодельным календариком на стене, со зловещим числом сегодняшнего дня, на нём отмеченном…
Лафа
После обеда был тихий час. Обследуемые в клинике судебной психиатрии расходились по своим палатам. Это было странное место для Колесова, которого на судебно-медицинскую экспертизу направил судья, по его же собственному заявлению, он просил провести эту экспертизу потому что не помнил преступления – был в состоянии алкогольного опьянения. И это чувство совершенного непонимания из-за чего его судят и сейчас в этой чистой палате клиники не давало ему покоя – он как бы хотел разобраться в самом себе.
В каждой палате дежурила медсестра. Она находилась у входа – в этот раз дежурила Вера – девушка крупного телосложения, очень сдержанная, приятная лицом. Поглядывая на неё, Колесов невольно улыбнулся – он знал, что в обязанность дежурных входит доклад о поведении обследуемых. «Интересно, что она пишет, что мужики пялятся на её грудь», - подумал Колесов, и улыбнулся. Он был уже десять дней на этом «курорте» - и это не было преувеличением для человека проведшего уже в следственном изоляторе почти полгода – вначале следствие, потом судебное заседание с направлением на экспертизу, ожидание самого обследование, длинный этап, и вот он на месте.
Вспоминая свою жизнь, Колесов чувствовал странную раздвоенность её, то что было до тюрьмы казалось лишь сказкой, как верит ребёнок в сказку, так и он верил, что жизнь эта на воле вернётся, и она рядом, и он верил в свою мечту о воле, как в красивую сказку, а между тем, вот она палата – и Вера, деревенская красавица на стуле у входа в неё, задумчивая, точно индийский бог…
Колесов закрыл глаза. Он как-бы затаился в своих мечтаниях.
После тихого часа Колесова вызвали в врачу. Врач – женщина молодая, очень привлекательная, такой бы на воле розы дарить, разговаривала с Колесовым, точно пытаясь как-то подвести его ответы под какие-то известные ей книжные постулаты, и он чувствовал её неопытность – вероятно недавно она работала в этом месте, но он охотно разговаривал с ней, ему нравилась улыбка этой женщины, нравилось то, что можно вот так улыбаться ей, и спокойно рассказывать о том, что произошло в его жизни. Это был первый человек, который слушал очень внимательно его рассказы. Она почти не смотрела на него, только аккуратно что-то записывала…
И вот в такую то минуту общения Колесов вспомнил, и даже улыбнулся, о человеке, с которым он в клинике познакомился – тот на воле был чиновник, и «продвигал» женщин по служебной лестницуе, имея определённое от них внимание, что не ушло от внимания его собственной жены – которая собственно и написала на него заявление. Так вот этот неунывающий человек рассказывал всем обследуемым, что его неправильно понимает этот мир, что человечество ещё не написало учение о наставничестве, а именно этим благим делом он и занимался на воле, именно им, и ничем иным… Колесов отвечал на вопросы врача. Смотрел на Любовь Васильевну. И невольно вспоминал следственный изолятор, камеру с тремя ярусами нар. «Лафа!» - отвечая на очередной вопрос подумал про себя обследуемый любуясь красивой женщиной, разговаривающей с ним. Впереди его ждал снова долгий этап, впереди его ждал суд. Впереди его ждал срок.
Этап
Столыпинский вагон был прикреплён к пассажирскому составу последним, и потому на остановках из него можно было видеть через окна в решётках только огрызки перронов, слышны были отдалённые голоса, точно из тумана, но зато когда трогался состав и мимо начинали проплывать дали – всё было видно, как и из обычного вагона. Саньку перевозили в ту область где он родился по какому то Указу из одной колонии в другую, а так как всякая перемена на зоне воспринимается с восторгом, внося разнообразие в жизнь, то и этап воспринимал молодой зэк с нарочивой бодростью, убеждая себя, что сидеть поближе к дому будет полегче, да и родственники смогут на свиданки приезжать – попроще им будет.
Столыпинский вагон представлял из себя в общем-то обычный вагон только отделения в нём были без дверей, как обычно представляется в купе, а двери были из решёток, да и сами перегородки на купе тоже были из решёток, чтобы конвой мог видеть этапируемых зэков.
Санька лежал на второй полке – отсюда легко можно было глядеть через внешнее окно этапного вагона на волю. Примечательно, что картинки воли, на которые вероятно не обращали внимание ехавшие в эти минуты в обычных вагонах в этом же составе пассажиры для него, Саньки были прелестны. Стояла ранняя осень. В проплывающих мимо полях чувствовалось дыхание увядания, но не то, характерное для поздней осени, когда близкие заморозки уже студят пространство, а мягкое дыхание взрослости, когда урожай на полях собран, но они ещё чувствуют силу созревшего хлеба и свою роль в этом. Особенно приятно было смотреть Саньке на перелески в которых яркими вкрапленияли алели рябины. Природа была мила узнику. Она напоминала, что жизнь продолжается и конечно тянула к себе, заставляла волноваться и грустить, но эта грусть вот здесь, на этапе перемешивалась картинками пробегающих мимо вольных перелесков, полей, и как на кинофильме зритель забывает о своих проблемах, весь во внимании к экрану, так и узник глядел на этот мир с восхищением и желанием увидеть в нём что-то светлое, помогающее преодолеть собственное переживание.
Перестук колёс убаюкивал.
За окнами вагона уже смеркалось.
Остановился состав на каком-то сонном полустанке. Послышался лай овчарки, окрики конвойных. Вероятно на этом полустанке грузили этапируемых из какого-то местного следственного изолятора, потому что по коридору вагона пробегали мужчины в вольных одеждах, торопливые, подстёгиваемые окриками, они точно тени проскакивали мимо того отделения, в котором находился Санька. После них в вагон прошло несколько женщин, и к радости Саньки их поместили в соседнее отделение – рядом с ним.
Как будто повеяло весельем – Санька сразу же приободрился и начал писать записку. Он успел приглядеть приятную женщину в лёгонькой оранжевой курточке, крепко сбитую, с русым волоcом, спадающим на плечи. Он успел увидеть её милое лицо – сосредоточенное и усталое. И так ему хотелось приободрить её! Он так и написал записку "женщине в оранжевой куртке" – прикрепил её крепенько нитками к свёрнутой в рулон газете, да так и передал записку – высунул руку из отделения, поближе к коридору, предварительно стукнув пару раз рукой по стенке перегородки между отделениями. Записку в женском отделении забрали, и вскоре пришёл ответ из соседнего отделения – переданный таким же способом.
Безусый невыспавшийся солдатик в коридоре благосклонно позволял эту переписку тоже глядя в окно на пробегающие вечерние пейзажи. О чём он думал в эти минуты – трудно было не догадаться глядя на грустное лицо служивого.
Женщину звали Надя – она писала, что её везут на зону – срок у неё два года, из них полгода она уже отсидела в следственном изоляторе.
Вот эта переписка как-то оживила Саньку, заставила его встряхнуться, почувствовать какие-то новые соки жизни. И на своём полустанке выходя из вагона, успев махнуть Наде рукой которая написала в своей последней записке свой домашний адрес, Санька, невысокий, решительный, с рюкзаком дорожным в руке, в своей зоновской робе и телогрейке, неожиданно улыбнулся, то ли злой овчарке на перроне едва сдерживаемой охранником из зоны, то ли одинокому фонарю, который был похож на светлячок, в подступающей со всех сторон тьме.
Столовая
Плац перед столовой в рабочей зоне после «гудка», надрывного, истошного, возвещающего о начале обеденного перерыва, как отмель наполняемая водой от неумолимого прилива, заполнялся тёмной людской массой – телогрейки, шапки, брюки, сапоги, ботинки – всё однотонно-серое, и среди одежды и белого снега на плацу выпавшего в этот морозный день поутру, свежего покрывала земли, бледные лица зэков. Почему то в зонах лица приобретают вот такой бледный оттенок, точно не хватает лицам прилива крови.
Что-то завораживающее есть в этом торопливом желании еды. Из цехов лавина людей всё прибывала и прибывала на плац, и снег изчезал, ис топтанный ногами людей, точно растворялась его белизна, и плац становился чёрно-грязным. Зэки выстраивались по бригадам, и по команде контролёров, шли в большое здание столовой. Здесь на столах. дневальные уже приготовили пищу – поставлены предусмотрительно бачки с едой.
В такие минуты обеденного перерыва чувствовал себя Колесов частичкою слаженного механизма, направленного на выживание, механизма сильного, волевого. И каша казалась особенно вкусной, и чай, и хлеб, и даже первое, как правило внешне напоминающее что-то не очень приятное, на вид, всегда готовили повара как-то первое неряшливо что-то, да и как можно сготовить сразу на тысячи человек, вкусно – и то сьедалось полностью… Аппетит в такие морозные дни у зэков был отменным. И ещё чувствовалось, как мало человеку надо, чтобы стать сразу вот таким слаженным механизмом, настроенным на жизнь, настроенным на жизнь… Воля к жизни во время еды, оказывается, тоже есть. Но вот сьеден обед, и выходят зэки из столовой, и идут по цехам, и расслабленные они, и о чём-то думают. Какая обычная картина какого-нибудь завода на воле, может только одежёнка у рабочих похуже, да погрязней. Колесов даже улыбнулся своим мыслям, и неторопливо прошёл в спасительное тепло цеха. За закрытыми железными дверями было уютно, как всегда тянуло после еды на сон, можно было где-нибудь полчасика вздремнуть, и в этой мысли было столько непреодолимой силы, что молодой зэк, залез в уголок, там лежала длинная тёплая доска, да и завалился на ней, почти калачиком, как в детстве, и сон быстро пришёл в сознание, и был это даже не сон – полного расслабления не было совсем, а какое то забытьё, желание отдохнуть… И в этом забытье, на тёплой доске, было уютно, и совсем забылся Колесов, лежал на своём месте, как завороженный покоем и этот покой был даже похож на блаженство, точно тело отдыхающее дало возможность и душе отдохнуть… Сколько он так лежал – пять минут, двадцать минут, но вот, точно что-то подсказало сознанию: «проснись, проснись». И вскочил Колесов, как ошпаренный, и впрямь, в пяти метрах от себя услышал вдруг голоса, явно это были не голоса зэков – отрывистые, хлёсткие команды… И присел быстро зэк на своей лавке, затаился, ждал, увидев сотрудников режимной части, делали они обход, и в груди у зэка томно замерло сердце от ожидания неприятности, но сотрудники прошли куда-то в глубину цеха, и Колесов, невысокий, крепко сложенный, перевёл облегчённо дыхание, юрко прошёл к своему станку – здесь он был в безопасности, здесь он был на рабочем месте, и всё-же торжество, что урвал немного для отдыха, не заметили при этом его и режимники, это торжество настраивало на какие-то светлые мысли, и даже это не были какие то мысли, ну какие же могут быть мысли у механизма настроенного на самое главное – на выживание! Колесов усмехнулся какой-то несмелой улыбкой, но глаза его зорко при этом смотрели по сторонам, всё замечая, отмечая любую опасность, всё в этом человеке опять жило своей обычной зоновской напряжённой жизнью.
Ёжик
Погода испортилась неожиданно, вслед за тёплыми деньками, не по осеннему добрыми, пришёл с ночи холодный ветер, да такой, злой и порывистый, что не хотелось выходить на развод на работу – ни в какую. И только друг-чифир встряхивающий зэков, развязывающий им языки, помогал преодолевать и сонливость, и грусть. В такие минуты жизнь зоны ещё не владеет сознанием полностью, не отошла ещё ночь из ума – а потому и сны ещё рядом. Колесов отчётливо помнил этот последний сон, видимо под утро пришедший, как запоздалый спутник приходит на опушку леса, когда уже прошли грибники до него, и нет уже у него возможности набрать грибов, а остаётся только возможность вольно погулять по лесу. Вот и ему, Колесову, приснился осенний лес, и будто ищет он грибы, и не везёт ему, и пасмурный день, как впрочем и наяву, и вдруг, на тропинке, видит ёжика, идёт он ему навстречу, колючий, мордочка востренькая, и не боится, тоже что-то ищет, добывает, сосредоточенный такой, увидел его, и сразу ощетинился колючками, мордочку востренькую убрал, и затих… И до того было умиление от того сна, и до сих пор жило оно своей недолгой жизнью, как будто повеяло волей, да так явственно, как будто стало легче, и улыбнулся зэк от этого своего светлого воспоминания о сне. Не пересказать то его, этот сон, как то неловко, совсем он детский что ли, а ведь греет воспоминание о нём, этом смешном ёжике, смелом что ли, из сна.
В локальном секторе очередной злой порыв ветра пронёсся, как режимная служба, не щадя, запахнул Колесов свою телогрейку потуже, стараясь сохранить то ли тепло тела, то ли защищая своё светлое ощущение воли, ещё жившее в нём, от сна, от этого осеннего леса, от этого его жителя, непоседливого, колючего…
Пресс
Всегда под утро, когда сон уже неровный, как просёлочная дорога, приходит он как-бы неожиданно, и очень ярко, точно хочет войти в реальность. Колесов это замечал не раз, вот и в это раннее утро, проснувшись от команды «подьём», донёсшейся со стороны контрольной вахты, он ещё несколько минут желал продолжение этого сна, пришедшего под утро. А снился ему родной городок, и он, мальчишка со своими сверстниками пришёл на край улицы ведущей из города к мосту, а к нему вплотную с низины шла вода – разлив был обширным, до горизонта была водная гладь. И они, мальчишки, пускали в мутную воду самодельные кораблики, и он тоже опустил на воду хрупкое своё судёнышко, и поплыло оно по беспощадному течению куда-то вдоль затопленного берега… И была в этом сне какая-то тяжкая мысль – о прошедшем…
В цеху было шумно. Пресса дымились, вытачивая похожие друг на друга шкива для вентиляторов. За одним из прессов работал Колесов – сосредоточенный внутренне, он почти автоматически выполнял необходимые операции, и вот очередной шкиф, как поджаренный блин выпал из пресса, и почудилась вдруг Колесову собственная судьба похожей вот на такой шкиф, одинаковый с другими судьбами людей, находившимися рядом в колонии. Новая закладка специальной, похожей на опилки, смеси, снова сжимает её пресс-форма, накрывает сверху окончательно делая будущий шкиф, закрыт пресс, кнопка, и идёт нагревание в форме податливой массы, определённое время, и готов шкиф. Только пар идёт от пресса. Колесов отчего-то улыбнулся, потом вспомнил реку из утреннего сна, и остановил нагрев массы в прессе – ещё один готовый шкиф, ещё одна судьба, похожая на предыдущую, и кажется нет остановки этому процессу – работает пресс.
День рождения
Утро было хмурым. По локальным секторам колонии прогуливался ветерок, как мальчишка беспризорник. С контрольной вахты иногда доносились голоса сотрудников, приглушённые, надоедливые, мешающие думать, как карканье галок. Колесов стоял возле двери здания, в котором находилось жилое помещение его отряда. Тихое в этот час. До подъёма оставалось немного времени. Он встал пораньше – заварить чифирку. Порадовать друзей. Причина была простой, и о ней знал только он – его день рождения. В такие минуты вспоминается собственная жизнь, и вспоминается хорошее. Странно даже, что оно было… Колесов подставлял ветерку, бодрящему, утреннему своё худое лицо, и старался как-то себя взбодрить, но это по-прежнему не удавалось. Хмурость жизни, она как могильный камень – давит, не даёт увидеть будущее, раздражает, вот и сейчас настроение было таким, что не хотелось думать даже о том, что срок то в общем то заканчивается, а другие ведь сидят и поболее, и даже обычное утешение зэка, часто химерное, что там – на воле будет счастье, сейчас как-то слабо утешало. Может причина именно в этом дне – дне его рождения. Хотя Колесов всегда мало придавал значения этому дню, а вот сегодня как-то взгрустнулось. Вспомнились родные…
Он поспешил в тёплое помещение, где в умывальнике стояла электрическая печка, и стоял заветный чифирбак с закипающей водой. Заварив чифир, подняв его пару раз, чтобы был он покрепче, заранее предугадывая настроение друзей, вернулся с чифирбаком Колесов в свой проходняк, разбудил кого надо – стали чифирить. Слова благодарности слышал Колесов – чифир был ядрёным.
Потом была рабочая зона. Был шум станков. Время пролетело достаточно быстро. Съём с работы – жилая зона, и вот тут на гладильной доске, куда обычно клали приходящие письма, среди них увидел Колесов яркую открытку-поздравления с днём рождения, на ней было нарисовано красивое небо, чайки… И ёкнуло сердце, взял зэк открытку, посмотрел знакомый почерк матери – она его поздравляла…
И в жилом помещение точно что-то изменилось для Колесова. Он, тощий, усталый, улыбнулся, бережно держа открытку-поздравление стоял он возле гладильной доски, точно зачарованный вот этим моментом добра в себе.
А в локальном секторе по-прежнему гулял ветер, по-прежнему шла осень.
Ночь
Саньку выдернули на этап вроде бы неожиданно, хотя хмурый майор, начальник отряда на областной больничке, и вызывал его к себе в кабинет и в общем-то дал ему понять, что не позволит мутить воду. А он так и ничего не понял – вел себя как положено. Да что говорить теперь об этом...
Пересылка – камера в подвале тюрьмы – была пустой. Он был один.
Вечерело. Ужин уже прошел. Хотелось спать – напряжение понемногу уступало место усталости.
Пацан лег на тощий матрац и попытался забыться, уснуть.
Змеи во сне были небольшие, но их было много, эти клубки были на кустах, змеи лежали на песочке у ручья, грелись. А он стоял и боялся шелохнуться.
– Иди же и ничего не бойся! – подсказал ему кто-то невидимый. Только небесный ясный свет шел от того места, откуда послышался голос.
Он прошел к ручью, сел на корточки и умылся – вода в ручье была чистая-чистая...
Сон ушел быстро. Санька лежал на прежнем месте с открытыми глазами и припоминал сон.
«Может, это были ужи? Они безопасные», – пытался успокоить он себя.
В камере неярко светила лампочка над дверью под железным абажуром.
До утра, видимо, было время поспать. Но не хотелось таких снов...
Так и лежал он с открытыми глазами, чувствуя, как холод утра проникает в камеру сквозь решетку на окошке...
Утро
Сентябрь. Георгины. Школа. Анна Фёдоровна – первая учительница. Добрая, как мать. Почему то этот школьный двор с его линейкой на 1 сентября, как какая-то путеводная нить, не дающая упасть в мире боли и сомнений, помогала Колесову в самые трудные минуты его жизни. Когда жизнь его казалась настолько невыносимой, настолько тяжёлой, что чтобы перенести эту боль, надо было как-то отстраниться от себя самого, поглядеть на себя самого как бы со стороны. И даже уверить себя, что это как бы ни ты, а ты в другом месте – в более спокойном и счастливом, и ты читаешь книжку о несчастном человеке. Вглядываясь в лица окружающих, тех, кто был также в колонии, он не чувствовал ту же их боль. А некоторые казалось, воспринимали эту тюремную жизнь, как нечто обычное, и только иногда грусть проскальзывала в их рассказах о прошлом, и только тогда понимал Колесов, что все они – зэки – несут общую ношу, имя которой – неволя. И обречённые на эту общую ношу, они становились даже внешне чем-то похожими друг на друга. Жестами, ухмылками, затаённая злоба делала их похожими, и в этом мире затаённой злобы только воспоминания о детстве, о школе, о первой учительнице вдруг возвращали сознание в совершенно иную плоскость мироздания, где было счастье. Вот в такие минуты, когда до подъема немного времени, и нет желания уже спать, чтобы не быть разбуженным неожиданно криком надрывным ночного шныря, можно было лёжа в кровати уйти в иной мир, в мир грёз…
В соседнем «проходняке» заворочался Борька – пошёл вскоре в умывальник.
Вернулся через пару минут, подошёл к кровати Колесова, позвал:
- Санёк, чифир стынет.
В умывальнике от выбитого квадрата полупрозрачного стекла, чтобы можно было видеть лучше из локального сектора вахту, тянуло душной летней ночью. Колесов умылся. Вернулся в жилое помещение. Присел в «проходняке» Борьки на кровати, все другие из его «проходняка» уже проснулись, поздоровались с Санькой. Ждали Борьку. У того недавно была «свиданка» – и потому был чай.
Борька, тощий, как свеча с монастырского завода, улыбающийся, с чифирбаком появился, как факир, и поставил чифирбак на стул. Правду говорят, как день начался, так он и пойдёт! Чифирок был ядрёным, горячим, привычным, взбадривающим. Колесов повеселевшим взглядом глядел на приятелей, и не думал уже о прошлом – это иногда нужно, забыть прошлое, чтобы эта общая ноша зоны немного стала посильнее, немного привычнее, немного легче…
Помидор
Из барака вышел знакомый молодого зэка, которого все звали Помидор – это было из-за того, что на щеках его всегда горел какой-то лихорадочный румянец.
- Что не спиться?
- Дела мои плохи, Миха.
- Когда в руки стиры брал, не понимал разве, что Сан-Саныч таких как ты, пачками заглатывает?
- Азарт.
- Да не азарт, хотел козырным фраером выглядеть, с приличным арестантом пошпилить.
- Есть такое.
- Ты же знаешь, что такое карточный долг?
- Знаю.
Родные бы помогли…
- Вот и пиши домой. Постараюсь помочь.
Про таких как Миха зэков, говорят «прикрылся бушлатиком», значит это, что никуда не лезет человек, но живёт «по понятиям», и «косяков» за ним нет, и в тоже время как то отдалён он от братвы – одиночка. Это был третий срок Михи. Всё он уже понял в этой зоновской карусели – на мякине такого человека уже не проведёшь. Помидор был земляком Михи, тот не останавливал Помидора, не учил уму-разуму, видя, что хочется тому уголовной романтики – «ну-ну» - думал про него Миха, и только теперь когда прошёл слушок, что проигрался Помидор – и доконца месяца должен он отдать Сан-Санычу долг, Миха как-то вдруг проникся сочувствием к Помидору – и вот решил как-то помочь ему…
«Загнать деньжат» в колонию – дело хлопотное, но к просьбе Михи отнеслись приятели нормально – обещали подсобить, дали адрес куда надо завести деньги родственникам Помидора. Да только не сложилось как-то… А время всё шло – приближался конец месяца – крайний срок отдачи долга.
И прав был Миха насчёт серьёзности карточного долга – ведь когда садиться играть человек, то новорит выиграть, а значит и за проигрыш надо платить справно, вовремя платить «по счетам».
Миха тоже как-то осунулся, и в один из вечеров, уже после отбоя пришёл в проходняк Сан-Саныча.
- Здорово, братан! Чайку? – доброжелательно сказал брюзлый Сан-Саныч, пожал крепко руку Михе.
- Да я по делу…
- Говори, братан.
- Поиграть с тобой хочу.
- Неожиданно…
- Есть такая возможность?
- Когда?
- Этой ночью.
- Годится.
Игрок Сан-Саныч был опытный, поговаривали, что и может под шумок смухлевать, но это всё больше с молодняком, типа Помидора, а с такими, как Миха, играл Сан-Саныч всегда честно, не рисковал.
Вначале выигрывал Сан-Саныч, и попросил увеличить ставки, потом, под утро фортуна от него отвернулась – он проиграл… Миха встал с кровати, давая понять, что он игру завершил.
- Не по арестански как-то, - давил на чувства Сан-Саныч, - Дай отыграться!
- Моё право игру завершить, - негромко пояснил Миха.
Утром он отдал деньги Помидору, сказал:
- Иди, расплатись с ним. Мне отдашь через месяц, как загонишь деньжат…
Помидор стоял, точно окаменевший.
- И не играй больше, понял?
- Понял.
Миха вышел из жилого помещения в локальный сектор. С завхозом он уже договорился, что в этот день на работу не пойдёт – тот тут же подсуетился у нарядчиков, и вопрос решил. Утро было холодным, но спать как-то Михе не хотелось, несмотря на бессонную ночь – сказался азарт карточной игры – и сейчас он был где-то внутри. Давно не играл Миха, зарёкся ведь когда то не играть – а вот пришлось. И всё таки на душе Михи было как-то спокойно, как всегда бывает, когда сделаешь что-то доброе в жизни.
Утро было пасмурным, но Миха не замечая непогоды всё ходил по локальному сектору, поплотнее запахнув большую тёплую свою телогрейку, точно стараясь сохранить тепло тела, сохранить вот такие минуты, когда радостно от того, что что-то удалось сделать, удалось, и вот это ощущение фарта, веселило, как чифир поутру, перед длинным тяжким днём в рабочей зоне.
Миха
Миха смотрел в одну точку, как завороженный. Умерла старшая сестра – телеграмму отдал только что шнырь, после съёма с работы. Прислал её кто-то из соседей – больше родственников близких не осталось на воле у Михи, и может потому, что вот так, что будто оборвалась последняя крепкая ниточка с тем миром, миром воли, зэку было не по себе. Это как в детстве, когда теряется любимая игрушка…
И ребёнок плачет.
И Миха бы заплакал, показал слабину…
Но только бережно сложил телеграмму вчетверо и положил её в нагрудный карман, как что-то очень ему дорогое…
В локальном секторе пуржило. Зима была в самом разгаре. Так уж у Михи сложилось, что именно локальный сектор стал его убежищем – где ещё побудешь наедине со своими горестями. Когда совсем замёрз – вошёл в жилое помещение, чифирнул с друзьями…
Обычный ритм жизни колонии вливался в вечер, привычно и назойливо – шли какие то неспешные разговоры среди зэков, кто-то читал, кто помоложе писали письма – у них ещё были надежды…
Михе было за сорок – третий срок.
Человек он был сдержанный – эмоций не показывал, помнил, они только дают возможность недругам тебя победить. А проигрывать Миха не желал. Вот этого то он не желал… Про таких говорят – «прикрылся бушлатиком» - это значит, внешне совсем неприметный зэк, и по одежде неприметный, и по разговору неприметный, а знает жизнь на зоне, как свои пять пальцев, и впросак не попадёт. Играл Миха в картишки – но никогда не загонял в такой долг, чтобы потом должник не ломанулся на вахту, играл не загонял в долг, не находил потому и врагов, таких, что на всю жизнь. Старался и в друзья никому не набиваться. Всё с юморком…
А вот в этот вечер было Михе как-то невесело. Коренастый, с хитренькой ухмылкой, с фиксами золотыми – гляделся он не вызывающе, с кем то здоровался, улыбался едва заметно, никакой жёсткости, никакой свирепости.,. Опытный арестант озлоблять никого без повода не будет…
И на следующий день груз потери сестры, как некая печать печали не давала покоя Михе. И через неделю… Точно что-то надломилось в нём, хрустнуло, как первый ледок под сапогом…
Потом пришло письмо от Наташки. Переписывались они с полгода – Наташка уже освободилась. Юная совсем, попала по дурости в плохую компанию, замели, и вот там в КПЗ, в родном городке Михи, случайно увиделись, когда в коридоре тесном построили этапников – и так пожалел тогда Миха девчушку, старался искренне поддержать добрым словом, печенюжек ей сунул – на прощание… И адресок свой – куда можно будет написать, и сообщить свой адрес – она написала, уже была на зоне – потом амнистия – статья у Наташки была лёгкая, и срок первый, её и отпустили. Письмо от Наташки было добрым – и Миха попросил в ответном письме приехать на краткосрочное свидание, малясь расчувствовался, упомянул, что умерла у него сестра…
Через два месяца в комнате краткосрочных свиданий, напротив взволнованного искренне Михи, в кабинке, с телефоном в руке на скамье была Наташка, взволнованная не меньше его – из другого мира, глядела она на Миху, улыбалась, подбадривала, точно также, как он её когда то в отделении милиции перед первым её этапом…
- Ты, Наташ, не гоношись, особо, поаккуратнее там, - советовал Миха. Он как-то не видел себя в будущем…
- Ты мне как брат стал, - неожиданно выпалила девушка, и сама вероятно не ожидавшая от себя такой искренности, засмущалась – Я там привезла
передачку.
Ком подкатил к горлу Михи. Кивнул он как-то неуверенно своей седой короткостриженой головой, то ли в знак понимания, то ли в знак согласия, и глядел он с умилением на красивое лицо девушки, и улыбался своими «золотыми» фиксами – из рандоля сделанными умельцем на зоне – «для шика». И почувствовал Миха, что как-то отлегло у него на душе, и сказал:
- Буду тебе братом, Наташа. Постараюсь.
Рядом в таких же кабинках разговаривали люди – к кому то приехали родственники, к кому то любимые – шла жизнь.
Ночью
Ночной дневальный отряда Степанов писал письмо. Часто на эту должность ставили пожилых людей, но Степанов был достаточно молодой человек, просто больной – состояние его здоровья после операции на областной больнице для зэков не позволяло его использовать для работы в цеху – в медицинской его книжке был поставлен «лёгкий труд». Вот и нашёл такой труд ему начальник отряда лейтенант Макаров. «Будешь ночным дневальным, работа не хлопотная, правда в одиночестве, но зато и будет время подумать о себе, полезно»,- сказал тогда Макаров, и он, Степанов тогда ещё про себя и подумал: «Почти Макаренко». Но вслух ничего он не сказал – почти год ещё сидеть, а позади четыре года отсидки – особенно не хотелось и видеть то кого-то из зэков, усталость от зоны была похлеще, усталости от мороза для человека плохо одетого, да и должность ночного шныря действительно весьма простая – ночь отсиди в коридоре отряда, утром помоги в столовой присмотреть за раздачей пищи дневальному из отряда, позавтракай, и день отдыхай, а ночью опять на пост, когда затихнет отряд, после отбоя.
Степанов то мечтал, то читал книжки, то писал письма…
Вот и в эту ночь писал он на волю девушке письмо. На строгом режиме два письма положено в месяц зэку на волю. И предварительно их ещё просматривают цензоры. И это было как-то неприятно для Степанова – но зона есть зона, тут нет права устанавливать свои правила.
Степанов писал письмо с радостью. В одиночестве писать письмо было интересно, ничто казалось его не отвлекало…
И тут из глубины ночного помещения выскочил бригадир – маленький, в наспех одетых очках, и видно было, что он чем-то встревожен… Степанов вскочил со стула на котором сидел возле гладильной доски у входа в жилое помещение отряда, отвлекаясь от письма – и ручка его покатилась по гладильной доске, и замерла в одном месте… А вслед за бригадиром на освещённую территорию у входа в отряд, где находился ночной дневальный, вышел высокий зэк Могила – такая была у него то ли кличка, то ли фамилия, Степанов и сам ещё толком не знал, человек этот только пару дней назад был переведён из другой колонии. Спокойный в общем то человек, вежливый, чем ему не угодил бригадир… Эти обрывки мыслей застыли в один ужас в голове Степанова когда он увидел в руке Могилы заточку, и замер он, как и маленький бригадир, к которому подошёл быстро Могила и ударил его куда то в живот… Бригадир охнул, едва слышно. Степанов замер, точно изваяние. Могила пристально посмотрел на него. Отбросил заточку куда то под гладильную доску и молча ушёл в тьму ночного спального помещения…
Степанов быстро подошёл к двери где в комнате запертой спал завхоз отряда и стал в неё тарабанить, из-за двери послышались шорохи…
Через несколько минут раненного бригадира увели в санчасть, а Могилу забрали режимники в штрафной изолятор, а дальше видимо ему грозила добавка срока…
Степанов когда в помещении снова стало тихо перевёл тяжело дыхание, сел на свой стул и увидел лист бумаги из ученической тетради, и вспомнил о своём письме девушке.
Ему было жаль бригадира, жаль даже Могилу – тому добавят срок, и ещё было жаль того настроения радостного, которое ушло, как мираж, с которым он писал письмо на волю.
Смеющийся мальчик
В бараке стояла удивительная тишина. Будто ночь приглушила все звуки, как приглушают надоедливое радио. В такие минуты разум совершенно свободен. Андрей повернулся на другой бок – скрипнула легонько железная кровать.
«Когда-нибудь я вернусь в ту обычную жизнь и будет у меня все так же, как у людей», – подумал он с удивительной отчетливостью. Эта мысль, такая близкая, такая дорогая ему, приходила к нему, как палочка выручалочка в детской игре, и он верил в нее свято. Эта мысль о возврате к той жизни на воле, будоражащая, как чифир поутру, сейчас была наполнена отчетливыми картинками из той прошлой жизни. Зима. Хоккей, и он стоит на воротах, и шайба попадает ему в голень, вызывая жуткую боль, и он падает, но отбивает шайбу, и его команда нападает, и вот она удача – гол! И зэк отчетливо вспомнил мгновение ликования. Детство… всегда оно выручает и дает сладость воспоминаниям, и эти воспоминания добры и приветливы.
Откуда-то со стороны контрольной вахты по селектору объявили подъем.
Свидетельство о публикации №219012401105