Покидая тысячелетие. Книга 1. Глава 8

Роман о том, как я социальный статус делал…
_________________________________________


Вот какие мысли созревали в моем мозгу. Нужны мне какие-то охотничьи домики и оружие бандитов партийной верхушки. Любым государством всегда будут пытаться управляться преступники. Разве вся история человечества не говорит об этом?
Государственная система – это система стационарных бандитов, если они не используют какую-нибудь идеологию, то намерения их очень рельефны. При падении государства в банды собирается народ, ведомые всякими емельками и стеньками. Они страшнее стационарных бандитов. Неужели Россия снова увидит их? И в каких масштабах?
Ничего лучше идеи, которая должна охватить и повести массы, не придумано для более или менее приличного устройства государства. Несомненно, что это изощрённый и более «справедливый» обман чем, те, которые существовали до него. Тот самый золотой сон, навеянный человечеству безумцами. Ты обмани меня, но так, чтоб не заметил я обмана, - просит какой-то забавный поэт свою женщину, может быть, даже понимая, что он выражает суть идеи о всеобщей справедливости.
Но что получается в итоге? Раз возникла нужда в перестройке, значит, идеология закончилась, пора подводить итоги. Система проиграла или бог решил, что она не нужна? Но какие итоги? Где проявляются? В Кольке Орлове.

«Прохладно, сыро, свежо.
Колька стоит у бревенчатого сруба колодца в одних трусах. Кожа его покрылась пупырышками, он ёжится от утренней прохлады. Потом жадно пьёт из покрытого изморосью ведра студёную воду. И сразу же что-то тупое, леденящее, парализует затылок. Немеют ноги, ноют зубы. Звон нескончаемый стоит над миром, раскалывает голову. Сердчишко трепыхается, как бараний хвост. После ледяной воды он дышит тяжело и жадно. Виновато смотрит на чисто вымытые, отполированные до синеватого глубинного глянца утренним светом окна и, кажется, не решается войти в родной дом.
Вчера он продал три мешка пшеницы, которые берегли Светланка и тётка, напился в хлам и в пьяном дурмане нагородил чёрт знает что! Лил горючие слёзы по напрасно прожитым молодым годам, ни с того ни с сего собрался пропутешестсовать до Львова, раздобыть там германский пулемёт «Машиненгевер-42» и перестрелять всю деревню. Директор в этой роковой схватке должен был пасть первым. Потом Колька пожелал мыть ноги жене, на коленях умолял простить его, ходил к тётке и плакал на крыльце старого дома, тоже вымаливая прощение и обещая, что бросит пить, а её, старую, повезёт на черноморские курорты.
Потом Орлов развеселился и начал просить через забор соседа Вадима, чтобы тот спел ему песню, а если не может сразу, то пусть займёт ему для начала семьдесят рублей. «Слабо все семьдесят отвалить? - забавлял он улицу, - Тогда дай сейчас сорок, а тридцать останешься должен…»
В общем, концерт получился на славу. Давно такого не было.
Стыдно. Жутко. Но кто знает и кто поймёт, как ему сейчас плохо? Вот-вот оживёт деревня, что делать тогда? Что?
Душа человека кричит немым и бессильным криком отчаяния! Вот сейчас, именно сейчас, пока никто не видит, не повстречался, не поинтересовался, не проснулись тётка, Светланка, народ, стать бы малюсеньким навозным жучком и затаиться, нет – провалиться сквозь  землю или умереть. Умереть немедленно и испариться!
Какое это было бы избавление от мук.
К соседнему дому, шурша, подкатывают синие «Жигули». Облицовка глянцевито блестит под лучами утреннего солнца, подрагивают на капоте капли жемчужной росы, солнечные зайчики пляшут на ветровом стекле… Поставив машину, из гаража выходит Вадим, в мускулистой руке – тяжёлый ягдташ с набитой на Камышовом озере птицей. Руки его в крови и пуху. Орлов с надеждой смотрит на одноклассника. Может быть, опохмелит?
Непостижимо, но он нисколько не боится и не стыдится начальства, тем более бригадира или парторга. Невыносимый стыд, позор Колька чувствует перед тёткой, Светланкой, незнакомыми, деревенским дурачком Стёпкой, ребятишками. Сейчас он виноват, виноват на всю жизнь, перед этой рощицей, небом, степью, людьми! Но начальства он нисколько не стыдится. А почему так, он и сам не знает. Что-то скрытое от других, нехорошее и нечестное, связывает его и начальство. У начальства свои дела, у него – свои, но всё равно – они вместе, за какой-то чертой, где стыд появляется только с похмелья у одного, может быть, Орлова.
- Вадька, Вадь, может быть у тебя в заначке… Ну граммулечку…
- Отстань! Выезжай на работу. На поле поговорим, - отмахивается от него Вадим.
Надежды Орлова на скорую поправку рушатся.
Так начинается день.
Солнце начинает припекать. Через час Колька выходит из дома в старом чисто выстиранном трико с белыми лампасами по бокам и аккуратными заплатами. Он быстро открывает капот трактора и лезет в чёрную промасленную тень, пачкает пшеничные вихры и чистую рубаху в мазуте и солидоле, чертыхается незлобиво.
Трактор долго не заводится. Колька, закусив губу, резко дергает шнур, пускач фырчит и вдруг взрывается пронзительным рёвом. Вздрагивает утренняя сырая земля, трясётся трактор, едкий дым окутывает Кольку. Потом рёв переходит в ровное урчание.
Орлов быстро и ловко вскакивает в кабину и, махнув рукой, смотрящей в окно  заспанной жене, выезжает на работу. Выйдя на крыльцо, Светланка смотрит за околицу, где также бойко, как и Колькин, спешат на работу другие трактора по извилистым серым дорогам на зеленом лугу.
Чем теперь кормить поросёнка? Пропил Колька последние три мешка пшеницы? И как об этом тётке сказать?».

Итоги… Как это далеко от таблицы Менделеева и недр Сибири.
Когда я лежал в больнице и, читая «Двенадцать стульев», иногда беседовал с доктором на разные темы, новостями меня снабжал Ильич. Он рыскал по всем району и, опережая милицию, уверенно шёл по следу той машины, которая следовала за моим мотоциклом в тот день, когда на меня охотился Мордатый.
Однажды, когда смеялся там, где Остап красил волосы Воробьянинова в радикально-чёрный цвет, пришёл Ильич и сообщил мне, что милиция ищет нарезное оружие в Сосновке, надеясь найти там карабин, из которого стреляли в меня.
- Где Сосновка, а где Джохтанка? – рассмеялся я, чувствуя, что рана снова воспаляется. – Далеко в сторону уводят они следы.
- Вот и мы всей редакцией недоумеваем, - сверкнул очками Ильич. – Съездил я в Красный, беседовал со стариком Конюховым, как ты и просил. Так вот: когда ещё шахта в Волчьей пади не была завалена, он спускался туда и видел на 70 метровой отметке много трупов. В сохранности были.
- Ты записал на диктофон?
- Только в блокнот.
- Сейчас шахта завалена. Но Конюхов говорит, что от Воздвиженки можно горизонтальную проходку сделать, это рядом.
- Не дождёмся. Значит, всё, что мне рассказывал Урюпин, правда. Он говорил, что встречался в 1970-х с бывшим зампрокурора Войлошниковым, которого в 1937 посадили. Вот этот человек мог бы нам много рассказать.
- А где он живёт сейчас?
- Урюпин его случайно встретил, на каком-то вокзале.

Всё-таки на острове лучше. Главное, никто не знает. Можно спокойно работать, писать роман. И не думать, что за тобой могут охотиться.
Океан ли на меня так действует или наступающая весна, но именно тут я впервые ощутил, что мозг может отдыхать, не выискивая причинно-следственные связи и не прогнозируя будущее.
Если человеку не хорошо в одиночестве, то вряд ли ему будет хорошо и с людьми, а людям – возле него и подавно. Но с другой стороны я же не аккумулятор для всех. Мало людей, которые могли бы зарядить других, в основном – наоборот. Наша среда – это энергетические вампиры. Но какими ещё могут быть рабы. Вообще, в таких случаях сознание надо переводить в другие измерения.
Скажем, до неба камнем не докинуть…
Отсюда материк виден чётко. Я будто воспарил и вижу с высоты всю игру: историю и современность, замыслы и роли. Вот для чего мне нужен был остров. «Если у тебя проблемы, постарайся взлететь повыше, оттуда их не видно», - смеялся когда-то знакомый скульптор, разминая глину и готовясь лепить очередного Ленина.
Ради чего вся эта возня на суше, какие могут быть замыслы?

Те же самые, что и всегда – воровать и воровать. Партайгенносе давно разделили страну на вотчины, но никак не могут стать официальными хозяевами закромов Родины. На фига им эта партия, когда можно буквально всё скоммуниздить? Чем они, кстати, и занимаются.
Но никто из них не придумал, как это делать на законных основаниях, а со стороны пока не подсказывают. Для открытого грабежа надо подготовить массы, которые тоже готовы растащить по домам всё, что плохо или хорошо лежит. В общем, страна рабов, страна господ давно зарится на Родину-мать. С какой стороны удобнее откусывать, с той и набрасываются. Говорят, что Брежнев посоветовал одному Первому какой-то области самому жить и другим не мешать…
Откуда у существ такого уровня могут быть какие-то другие замыслы? Одному напиться, другой – три рубля. Государственных мужей во власти и мужчин в обществе нет вообще! Если бы хоть один сохранился, то всё равно проявил бы себя. Хотя бы террором или самопожертвованием…
Что здесь главное? Здесь не может быть человека цивилизации, здесь всегда будет раб империи. Это главное!

Вот уже вторую неделю Барабаши приносят мне по субботам и воскресеньям умопомрачительно пахнущие кухонные творения Зинаиды. Чего только там нет: от супов до пирожных. Однажды принесли горилку, подкрашенную в золотистый кофейный цвет, после которой я обалдел от непонятного кайфа и не писал два дня. Вынужден был отказаться и долго извиняться перед Зинаидой.
В редакции говорят, что я толстею с каждым днём. Но и это испытание надо пройти. Ведь, чем тяжелей испытание, тем оно и полезнее для души. Радуясь это мысли, заварим медленно кофе и ещё раз обдумаем испытания…
Всё, чего бы ни коснулась мысль, на самом деле, окажется экзаменом, который надо сдать. Не сдал – навеки в двоечниках, а для некоторых, грешников и преступников, геенна огненная. Есть же, наверное, такая мера наказания!
Слава, власть, деньги, похоть, наркотические вещества, а ментальные – типа ТВ и периодики, главные из них – всё испытание. Неужели мы страна, не сдающих никогда экзамены? Почему все попытки дружить и общаться с остальным миром не имеют никаких равных, цивилизационных, оснований? Не доросли? И это не только за пределами, но и внутри, страны, где один всегда должен быть выше и лучше в чём-то другого? Страна и республики, области и округа варятся внутри себя. Это жопы, затянутые паутинами, как говорят мои друзья художники.
При первой возможности все партайгенносе сдадут народ и страну, ринутся растаскивать по своим норкам, сползут с них все маски и запрыгают они на задних лапках перед всеми возможными хозяевами, продавая им природные богатства и устраивая биологический геноцид, который начнётся с духовного. Ведь для того, чтобы здание рухнуло, надо убрать все цементирующие составляющие. Разграбление без таких операций невозможно.
Все основные ресурсы во глубине сибирских руд, на территории Нерчинской каторги, на серебре и золоте которой построена империя, которую до сих пор не могут проесть. Туда они будут рваться!
Кто им помешает захватить эти кладовые? Колька Орлов что ли? Его предки пришли сюда в поисках серебра и золота. Они рыскали по всему Дальнему Востоку и Северу, боясь заходить на Юг, где умирала в битвах друг с другом Монгольская империя. На их счастье серебро и золото оказались именно на территории Нерчинской каторги, которую позже назвали Нерчинским горным округом.
Алтай оказался хлеборобным краем, хотя и там, намного позже, нашли серебро, Север и Дальний Восток – пушнина, лес и рыба. Но только Нерчинская каторга – серебро, из первого сплава которого отлили бот с 17 копейщиками на борту, главный из них олицетворяет Петра Первого. Ему же и вручили кораблик, выгравировав на нём «Сделано из серебра домашнего, даурского».
Ладно, оставим эмоции и посмотрим, что на материке…

«Мельниченко решил доехать до чабанов Шадриных. Говорят, что у них видели некоего Новосёлова, которого подозревают в стрельбе по корреспонденту. При попытке его арестовать он выстрелил в машину милиционеров и скрылся на коне в тайгу.
Жена чабана, женщина высокого роста и крайней худобы. В больших кирзовых сапогах – тонкие жилистые ноги. Вопросительно смотрит настороженными карими глазами. На правом ухе запекшаяся кровь.
- Кто же это вас так?
- Мужик, кто же больше? – её печальные и красивые глаза так похожи на глаза двух малышей, который выглядывают из-за неё.
- А где он сейчас?
- Пьёт, наверное, с Антохой Новосёловым на пастбище.
Пастбище. Овцы пасутся на стерне. Шадрин один. Плотный, чернявый мужик. Трезвый, сидит возле мотороллера и курит.
- Привет! Это ты про нас в газете прописал? – Насмешливо спросил, весело. – Ну, тёмные мы, о совхозе не заботимся, так и совхоз о нас не заботится. Не убивать же теперь всех за это? Как руководители, так и мы. Рассмешил ты, корреспондент, народ…
- А вы как хотели бы жить?
- Да мне всё равно. Мне  хоть сейчас в тюрьму. Там хоть кино показывают. А тут тоска зелёная и каторга вечная.
- Жену то зачем бьёте? – Спросил у него Ильич и тут же пожалел.
- Это уже не твоё дело, мужик. – Шадрин настроен был добродушно и смотрел на него, как на ребёнка, который не знает о жизни взрослых.
- Плохо о вас говорят, Терентьич, - вздохнул Мельниченко и опять не смог сдержать себя. – Жену бьёте, овцы дохнут, водку пьёте. Это же женщина, мать. Как же можно бить и потом ложиться с ней спать? Нет у вас совести.
- Это верно, - было ему ответом. – Только нельзя так бить, чтобы и в постель с ней нельзя было ложиться. С умом надо…А совесть мою тебе, парень не понять. Она, может быть, вся в синяках да ранах, как у моего бати, фронтовика.
- Ну вот, теперь и отца приплели, - вздохнул Ильич и направился к машине.
О чём можно говорить дальше после таких рассуждений? Следы мотороллера вели в ближнюю рощицу, за которой начинался лес. Наверное, там прячется этот Новосёлов. Пьяный, наверное, был и пальбу устроил.
Орловы только встали, когда тётка, подоив коровёнку, прибежала к ним:
- Клавка Шадрина мужику башку топором оттяпала.
Колька не понял спросонья:
- Как это оттяпала? Ты чего тетя городишь?
- А того… К ним из редакции на стоянку приезжали, потом милиция нагрянула, Новосёлова ищут, который по милиционерам сдуру стрелял и теперь прячется. Он, говорят, корреспондента ранил. Клавка-то и сказала, что Новосёлов был у них. А когда милиционеры уехали, Терентьич напился, испинал её всю. Ночью она и отделила ему башку и пришла с ребятишками в село. Умом, говорят, тронулась, начальника милиции за Терентьича принимает, кричит, не подходи, изверг…
И старуха запричитала, жалея детей Шадриных».

Снова я мерил из угол в угол кабинет по протоптанной дорожке на линолеуме и множество живых, подобных этой, картин, которые я видел на материке, оживали в моей памяти.
Никакой другой жизни на Нерчинской каторге не могло быть. Потому, что все остальные возможности уже состоялись. Осталась эта. И она в скором времени, видимо, состоится. Особенно в тех сёлах, у которых была история только советского периода. Такая история была у Сосновки и всех её жителей, как будто они стали людьми после 1917 года. Кем были до этого неизвестно.
Кстати, о социальном статусе, ради которого строчила "Любава", я стал забывать. А потому, очнувшись от наваждений, укорял себя: нельзя так, Витя, статус важнее романа.

Продолжение следует.


Рецензии