Покидая тысячелетие. Книга 1. Глава 12

Роман о том, как я социальный статус делал…
_________________________________________


Люди воспринимают реальность или правду только в соответствии со своим уровнем рождения, то есть – развития и культуры. Разница между генотипами народов колоссальная. Но родившиеся и обладающие мыслью признают эту разницу с радостью и ощущением несомненного родства, а ещё не родившиеся – с ненавистью, как инородные тела и врагов.
Надо было бы остановиться на этой мысли, но нет же…
Рождение мысли, как и всякого высокого и вечного искусства, предполагает в глубине своей пульс радости, всплеск радости, открытие. Даже осознание горя – это открытие. Мысль всегда открытие. Откуда это выражение «Мысль пришла»? Значит, мысль - это нечто отдельное, существовавшее само по себе и являющееся по мере рождения, развития.
Почему повторяюсь? Неужели не зафиксировал это положение?
Время от времени я разглядывал цветной журнал, который некогда отправил мой дядя из Нью-Джерси. Если эти чудесные дома, построенные в Италии, Испании, Франции, Англии в годы средневековье, в периоды барокко, рококо, готики были воздвигнуты людьми с радостными открытиями и фиксацией мысли, то какими людьми построены дома на Нерчинской каторге, где самое красивое строение только времён самодержавия, но и оно – тюрьма?
С чего же у меня сегодня всё скачет и прыгает во все стороны…

Это не страна добрая и хорошая, а правители плохие и все тираны, а народ воздвигает на воздвигнутые им троны своих правителей, которые появляются из его тёмных недр. Последний не лучший из них, может быть, он даже хуже всех предыдущих.
Стоп, Виктор Борисович, ты снова за старое взялся? Мало тебе головной боли? Что ты упёрся в бесконечные рассуждения? Ты Сосновку вспомни, Акатуй-Зерентуй, пьянки мужиков, жизнь колхозную! Мало кому доводилось видеть такую жизнь…
«Любава» что же мы стоим на месте? Почему мы уже четыре часа рассуждаем чёрт знает о чём и глотаем, уставившись в одну точку, кофе?

«Орлов после баньки осушил у тётки чарочку настойки и отправился в гости к приятелю Валентину или по-народному Валету, который жил на самой окраине Старой Сосновки в облупившейся халупе. Про халупу говорили, что такой же она была во времена тех казаков, которые ходили на русско-турецкую войну.
Избушка по окна сидела в земле, и окна хмуро глядели из-за буйно разросшейся крапивы. В этой же избёнке в дым пьяным удавился отец Валета, маленький мужичок, всю жизнь проработавший у передовых чабанов помощником; отравилась денатуратом мать; в ограде у самой калитки замёрзла пьяной лет восемь назад старшая сестра. Где-то на Урале жил брат Валета, младший. В письмах он всё звал его к себе.
Кольку Валет встретил на крыльце избушки.
- Алка браги наготовила, - объявил он. – Мы её в трехлитровку, а потом в банку из-под кинолент. Классной получается! Жара в этих жестянках, как в танках в Гоби. Вчера один баллон высосали. Три кружки – и оттаскивай…
Алка Гуртова, разбитная, гулящая бабёнка, однажды на спор с мужиками за бутылку водки, в дождь, прошлась по улице совершенно голой. Старухи плевались ей вслед, молодёжь похохатывала, бабы сердито отворачивались. Иногда Алка гостила у Валета, выпивала с ним, оставалась на ночь в его холостяцком жилище. И тогда в окна избёнки заглядывали чумазые детские рожицы.
- Мамка, иди домой. Ма-аамка! – Заливалась рёвом пятилетняя девчушка Алки, чернявая, со жгучими кавказскими глазёнками.
Сумрачная избушка таинственно и угрюмо молчала.
- Брось её, каторжанку! – одёргивал сестрёнку брат. И глаза его, раскосые и диковатые, сухо поблёскивали. В сочетании с льняными волосами они придавали мальчугану, всему его облику, нечто хищное, рысиное. Мальчонка рос настоящим бандитом и уже успел побывал в отделении милиции за две кражи.
Пьяная женщина то умильно ласкала детей, то ни с того, ни с сего начинала безжалостно хлестать их ремнём, плача и матерясь при этом. На лето детей забирала бабушка, мать Алки, жившая в Акатуй-Зерентуе. «Атберите у ей дитей. Губит она маленьких, а у миня сертце болит. Она продала в избе всю мебиль и шмутки, чичас продаёт себя, бессовестная проститутка», - третий год писала в нарсуд старуха, будто бы знала совестливых проституток.
В избе было сумрачно и затхло. На столе, покрытом грязной клеёнкой, с трудом можно было различить черствые куски хлеба, консервные банки, тут же валялись винные пробки. В угло стояло грязное помойное ведро, разившее мочой. «Могла бы по ночам и на улицу выскакивать», - поморщился Орлов.
На топчане зашевелилась женщина. Высунула из-под грязного одеяла разлохмаченную, цвета тусклой соломы, голову, сонно взглянула в дверной проём и просипела запечатанными жаждой губами:
- А, это ты, Колька. Чёртов татарин, - так ласково она называла своего приятеля, - даже воды не подаст… Жжёт внутрях, зачерпни, Коль…
Орлов зачерпнул из бачка помятым ковшиком тёплую воду. Алка пила долго и жадно. В горле у неё булькало, вода стекала на лохмотья бывшие матрацем, одеяло сползло, вырисовались контуры обвисших грудей. От женщины пахло теплом давно немытого тела, потом и брагой.
- Вы с Валькой хлешшите, а я посплю немножко. – Женщина снова натянула на себя одеяло.
Вошел Валет с огурцом в руке.
- До свиданья лишний рот, - сказал он, адресуя послание Алке. И начал разливать по стаканам мутную, крепко пахнущую дрожжами брагу.
Женщина не выдержала – попросила. Опохмелившись, она долго лежала с открытыми глазами, смотря в потолок и вяло прислушиваясь к разговору мужиков.
- Видел, возле «казахстанца» менты крутятся? – Спросил Валет.
- Да нет, я только с бани. Гудели же вечером до потери пульса. Вот и ополоснулся утром.
- Во-во, ополоснулся он! – Вскричал хозяин. – Сегодня ночью Серега Кабаков на этом самом тракторе Илюху Белого насмерть задавил.
Новость пригвоздила Орлова к стулу.
- Чего вытаращился? Они всей бригадой нажрались. А Серега-то и попёр сдуру напрямую по лугу, а Илюха в траве дрых. Вон, теперь милиция кишки его собирает.
Валет залпом выпил кружку браги и уронил свою большую голову на набрякшие руки.
- Остановить что ли не могли? – Опомнился Орлов, представив жуткую картину. – Они же с детства дружками были.
- А кто? Все же пьяные были…
- Вообще-то могут и простить. Есть, поди, у милиции дела и поважнее. Но вряд ли… Припаяют бедному Серому лет пять за неосторожность, а Белому уже не поможешь, - отозвалась из тёмного угла Алка. – Скорей бы мужикам получку дали. Хоть бы винца настоящего попили.
- Эх, нажраться бы так, чтобы три раза в трусах перевернуться! – Вдруг весело сказал Орлов, чувствуя, что пьянеет.
- Не смешно! – Гаркнул Валет!»

Россия хотела бы граничить исключительно с океанами и морями, вся суша будет занята Кольками, Валетами и Алками. Сдвинув каретку «Любавы» я снова ушёл в тягостные раздумья, хотя воображение продолжало оживлять панорамы жизни на материке. Вот что с этим «сценаристом» делать? Но желания записывать уже не было. Ведь такие картины никогда не кончатся. Любое творение дилетантов не имеет завершённости. Оно будет бесконечным.
Конец и отрезвление предполагает жесточайшее поражение, то есть шок. Человек здесь должен остаться совершенно без ничего. Без никаких средств к существованию. Для того, чтобы уважать и облагородить землю, он должен дойти до того, что начнёт есть эту землю. А пока он только бесится. И хорошо, что в своих границах.
Ах, Виктор Борисович, Виктор Борисович, в какие же дебри ты лезешь? Любое живое существо может обуздать только сильное наказание, битьё. Зверя надо бить или убить, но всякая философия или литература только возвышают, облагораживают и оправдывают его. Не лучше ли вообще не обращать внимания на зверя? Или кто-то считает нужным использовать эти не родившиеся существа или мир бессилен перед ним? Как говорится, никто не хотел умирать…
Наверное, пора ехать на материк. Там завершать и сдавать…

Никто не хотел умирать, но почему только здесь и у этого народа развилось гопническое, уголовное сознание?
Подаваться обратно на материк? Но там воздух пропитан уголовным сознанием ничтожества. Здесь дышится легче. Народ на острове соткан из разных людей, прибывших со всех уголков материка. Общее, «материковое», сознание проявляется редко. Хотя куда от него денешься.
Остров – тоже вместилище бывшей каторги империи, хотя вряд ли здесь остались предки каторжников.
Вообще, за всю свою историю страна обустроила две большие каторги – Нерчинскую и островную, хотя сама являлась и является громадной каторгой.
Живущие в аду адом и счастливы, ибо ничего другого не знают.
Но почему меня привлекают только специфические, каторжные, места? Почему именно там больше свободы?

На материке я особенно любил ходить пешком между Акатуй-Зерентуем и Старой Сосновкой, которые разделяли три пологие сопки, заросшие березняками и лиственницей. Более всех деревень мне нравилась Благодатка, которая находилась в низине между двумя сопками. Избушка, где короткое время жили Трубецкая и Волконская, не удивляла. В такой же избушке жили и мы с Ильичом. Собственно, их и жильём-то назвать трудно. В подобных строениях и сейчас живут и, наверное, после нас будут жить многие обитатели вечной каторги.
Но почему я всегда был уверен, что если основное население страны – советские гопники в разных вариациях, то здесь – только каторжники или даже крепостные?
Объясни «Любава»…
Почему я в тот день отправился в командировку пешком? Мотоцикл был сломан? Ведь пешком же придётся возвращаться обратно. Это пятнадцать километров, через несколько сопок. На дверях клуба Сосновки уже месяц висел тяжёлый замок. Возле огромной лужи что-то кричал пьяный тракторист Орлов, на него с любопытством и даже азартом смотрели деревенские жители.
Старая Сосновка, которая примыкала к Новой или просто Сосновке, удивляла старинными казачьими избами, некоторые из них вот-вот готовы были упасть и рассыпаться, но какая-то неведомая сила всё ещё держала старинную конструкцию из литых и тёмных от времени лиственниц.
По обе стороны тракта росли берёзы вперемешку с осиной, лиственница стояла густой стеной. Солнце было ещё высоко, хотя уже заметно близилось к зубцам дальнего леса на горизонте.
Здесь столетиями шла борьба за человека. Так показывается история. В холодных камерах казематов, тюрем и каторжных норах томились декабристы, жившие до прихода в кандалах сюда, за счёт труда крепостных. Наверное, и здесь они продолжали жить за их счёт, а охрана декабристов пыталась нажиться на своих арестантах. Вслед за ними сибирский снег разрезали полозья саней и колеса экипажей, в которых ехали их жёны.
Затем последовали – петрашевцы, народовольцы, большевики. Немногие, но всё-таки сотни и тысячи обитателей каторги.
Каторга пополнялась из ресурсов русского народа и не могла исчерпать эти ресурсы. И что же? Народ стал другим? Нравы перешли в нравственность, сознание подружилось с мыслью? Десятки шизофреников и умственно-больных, именуемые литераторами, философами, историками кричали и вопили на весь мир о каких-то великих миссиях, совести, богоизбранности и путях этого народа. Но каждый раз их слова оборачивались фарсом и карикатурой.
Только потомки каторжников, жившие там, где на рудниках копошились их предки, стали совершенно отличными от тех, которые составляли так называемый ресурс этой вечной каторги.

Дальше начинался дикий лес. Рудник Благодатка и вечернее небо над старыми и чернеющими отвалами. На крыльце покосившейся избушки спал пьяный мужичок, а два бойких мальчугана и замотанная почему-то в платок женщина никак не могли разбудить его.
- Здравствуйте! – Чуть нараспев поздоровалась со мной эта худая женщина, и мне даже показалось, что она собирается кланяться.
- Не встаёт? – Бодро спросил я и тут же пожалел.
- Ничего у него не встаёт! Давно уже не встаёт! – Звонко крикнула женщина, а мальчишки с любопытством уставились на меня.
- Ну и пусть спит, - вроде бы посоветовал я, проходя дальше по улице.
- Пусть спит ханыга! – Сожалеюще крикнул один из мальчиков, видимо, раздосадованный тем, что прохожий парень с интересной сумкой за плечом ничего им не дал.
Может быть, советская власть – это единственный и лучший вариант развития этого народа? Любое нарушение этой устоявшейся жизни откатит общество в пещеры дремучести и насилия.
Такие мысли вели меня все пятнадцать километров до Акатуй-Зерентуя. И уже никчёмными и никому ненужными казались вся история Нерчинской каторги, и стрельба в тайге, и тяжелейшая операция, и даже то, что я остался жив. И смерть Мордатого, который по неизвестным причинам, застрелился, вызывала жалость. И жалость это была тоже ненужной и какой-то отвлечённой.
И сотни писем и жалоб, которые мне несли со всей округи, тоже казались ненужным и жалким мусором. Люди жаловались друг на друга, возводили напраслины, каждый жаждал крови другого. Перечитывая эти жалобы, я думал, что 1937 год был естественным в истории этого народа. А народ почему-то полагал, что этот корреспондент, который, по их мнению, писал правду, должен жить их историей, родословными, проблемами и решать за них. Желая помочь, я всегда оказывался жертвой и виновным.
Уже на острове я перечитывал готовые главы романа, и смутное чувство напрасной работы начинало беспокоить меня.
- Интересно, сколько леса уходит на один роман? – Однажды спросил я, ещё на материке, у Мельниченко, который при свете настольной лампы, раздумывал над очередной статьёй.
- А на все эти газеты? – Встрепенулся вопросом на вопрос Ильич. – Главу дописал? Тоже несколько кубов древесины уйдёт.
- Дописал.

«Орлов сидел на замшелом валуне и жадно затягивался сигаретой. Волчьей шкурой в рыжих подпалинах простиралась впереди степь. Небо снова затянуло косматыми тучами, гонимыми холодными ветрами. Изредка показывалось остывающее солнце.
Терпкий аммиачный запах вываленной в траншею массы, сдобренный влажным осенним воздухом, шибал в нос. Голова нескончаемо и тупо гудела, и казалось, вот-вот лопнет череп. Хотелось пить.
Гусеничный трактор напарника стоял в заваленной силосом траншее, хозяин его уехал за водкой на колёсном тракторе Кольки и что-то долго не возвращался.
Орлов сграбастал голову цепкими пальцами, потёр виски, размял затылок. Оглядел степь, пологие дали сопок, покрытые щетиной редкого леса, заметил на лугу синюю машину бригадира, который неподалёку рыбачил на ямах Серебрянки. Там хорошо брали сомята. Потом Колька пристально вгляделся в узкую ленту дороги, уходящую в ложбину между сопками, и, ничего на ней не обнаружив, поплёлся к водопою.
Говорливый родничок спешил по камушкам у подножия Журавлиной сопки в степь. Светлая струйка его терялась в жухлой осенней траве, и в неглубокой выемке собиралось чистое озерко. Вода леденела и мерцала.
Медленно Орлов опустился на колени, охнул, наклонился и увидел лицо, опухшее от постоянных попоек, заросшее рыжей щетиной. На мгновенье ему показалось, что это не он. Не он – этот худой, опустившийся мужик, пьющий из родника! Там, в зеркале чистой воды, должно быть другое лицо, другое выражение должно быть в глазах того человека.
Он выпрямился и увидел свой трактор, торопливо бегущий по лугу со стороны деревни. На помощь спешил друг!
А к вечеру у гусеничного трактора полетел левый фрикцион, и урчащая железная махина закружила на одном месте, взрывая тяжёлыми разлапистыми гусеницами дёрн…»

Может быть, такой текст будет кому-нибудь интересен через много лет? Впрочем, о чём этот текст? Но какие мысли и страдания должны быть? Если никто не чувствует собственных страданий, то зачем бороться за какое-то счастье? Ведь за это самое счастье идут на дыбы и эшафоты именно те, кто не страдают? Может быть, их душевные страдания сильнее физических?
Орлову, например, никакая другая жизнь не нужна, да и не сможет он жить другой жизнью. Но всякая религия утверждает, что человек должен обязательно страдать для того, чтобы потом не страдать. Но страдает ли он сейчас?
Сколько дури намешано в нашей жизни и в моей голове! Одни считают, что литература у нас в крови, другие утверждают, что вместо пророков у русских – писатели. Но я знаю одно: никаких книг наши люди не читают, а главное их требование – халява и безответственность.
Разве нужен мозг Кольке Орлову? Кто это спросил: «Зачем человеку ум, когда у него есть совесть?» Совесть? Главное для этого человека и всех, кто его окружает, – их личное неучастие ни в чём. Совесть – это ещё и участие! Неужели об этом можно написать роман? А кто будет его читать, если вокруг одно «неучастие», то есть подчёркнутое, историческое, доказанное отсутствие всякой субъектности? Зачем такому человеку приписывать какие-то свойства?

Продолжение следует.


Рецензии