Paradise

На входе в комнату, серая надпись над дверью которой гласила «Paradise», рассеивался лёгкий туман. Он преобразовывался в слишком густой где-то чуть дальше от двери или же внутри комнаты, и ложился на землю, что была за пределами здания, пробираясь в самые дальние и потаённые места всех канав. Ложился и на деревья, проникая между листьев, ложился и на людей, плавно шагающих по дороге из мелких камней и песка. Всё вокруг было покрыто синими, чёрными и серыми цветами. Но даже самого чёрного тут было нельзя встретить: все цвета утратили свою яркость и разбавились белым паром.

На входе в комнату, надпись над дверью которой, такая же серая, как тот туман, гласила «Paradise», стоял человек, до безумия похожий на скульптуру. Его светлые кудрявые волосы едва спадали на лоб, а бледноватое лицо было схоже с мрамором. Что отличало его от скульптуры – так это пылающие щёки, хоть лицо его, как ни посмотри, не выражало абсолютно никаких эмоций. И от интереса, возникшего в моём сознании, я подошла, чтобы рассмотреть его. Все люди, хоть и были для меня абсолютными незнакомцами, твердили, что это бессмысленно и я только зря теряю время, и сами они проходили мимо, окидывая человека туманным взором, будто статую, в то время как сами спешили зайти в комнату с той самой надписью. Я не понимала, какое им дело до меня, но, наверное, они останавливались потому, что я была единственной, кто никуда не спешил, единственной, кому нечего было искать в этих краях и единственной, кому не было дела до той самой двери. Они торопились, едва справляясь с одышкой, а я просто шла, медленно, на удивление для самой себя – или же это так казалось на их фоне. И я заметила, как некоторые люди останавливались, на миг становясь неподвижными, как и тот самый человек. Их взгляды отличались от других смотрящих – глаза были раскрыты шире, но буквально проходила секунда, – о, их отличие от других было едва уловимо, – как они, делая глубокий вдох, проходили мимо, ускоряя шаг и глядя на часы – до чего же банальный атрибут всех «деловых» личностей. Кто-то из смотрящих осуждающе, нет, даже с отвращением, морщил лоб, скорее уводя детей, чтобы рассказать им о том, что искусство в наше время стало совсем не таким, каким было раньше. Такие всегда обещали показать детям настоящие скульптуры, что были совсем не людьми. Тогда я полностью убедилась в том, что передо мной действительно искусство, а не простой человек, похожий на него. И тогда я действительно не поняла, что же тогда, по словам проходящих мимо – настоящее искусство, если это для меня – уже что-то необъяснимое, как разум других людей, способный создать такие идеи. Что-то необъяснимое, как картина художника того самого направления, с которым ты столкнулся впервые, а потому и не знаешь, как его воспринимать, что-то необъяснимое с точки зрения самой идеи автора – ведь только лишь своими догадками мы могли придать этой идее смысл.

Самой малой частью из смотрящих, – хоть таких почти и не найти, но их нельзя не упомянуть, – были и те, кто пытался понять. Но стоило им начать подходить ближе, как кто-то тут же выходил из соседней комнаты, чтобы пригрозить им тем, что долгие попытки рассмотреть нечто, похожее на скульптуру, могут закончится не лучшим образом – однажды кто-нибудь да вырвет таким зрителям глаза. Когда я впервые услышала эти слова, то сочла говорящего за безумца, правда, не в том самом смысле, которым я это слово чаще всего наделяю. Это было не горящее безумие, не то самое, что я могла видеть в глазах лишь немногих людей. Это было скорее его непонимание к искусству, которое порождало моё непонимание к этому человеку. Но, быть может, он наоборот всё понимал больше остальных – ведь это было нечто совершенно иное, нечто опасное для общества и то, что стояло лишь рядом с комнатой с надписью «Paradise», не внутри.

Я подошла ближе и сбоку робко заглянула в глаза того человека, похожего на скульптуру. Его зрачки не меняли положения, они даже не реагировали на свет и тень, но мне казалось, что боковым зрением он сосредоточился на мне, а не на том, куда на самом деле был устремлён его взор. Его зрачки были неподвижны, а мои блуждали по его бледному лицу, вглядываясь в застывшие глаза. Тогда и время застыло: проходящие мимо перестали обращать внимания на два странных объекта, стоящих возле комнаты – теперь их интересовало только то, что их ждёт внутри. Потому что задерживаться снаружи, чтобы показать своё презрение, тоже хотелось не всем – некоторые, уже привыкнув к этому чувству, спешили скорее найти дверь, которую искали, а другие просто не хотели находиться среди серых потрескавшихся стен, что иногда отливали синевой, как  грозовые тучи. Краска слезала с них словно молния, рассекая собой всё, что когда-то казалось свежим и новым. От юности этого места не осталось и следа – за давностью оно приобрело тусклость и будто какую-то духоту, несмотря на то, что чаще всего ветер находил в нём свою обитель. Время застыло вместе с ветром, со всеми смотрящими или же, наоборот, желающими скорее открыть дверь. Время застыло, пока я не приподнялась на носочки, чтобы оказаться совсем возле щёк того человека и дыханием пройтись по ним вверх, к уху, чтобы едва слышно спросить: «Почему ты неподвижен?». А потом, не удержавшись, схватиться за его плечо, опуститься, отпустить руку и обойти, смотря уже в упор, улыбаясь одними лишь глазами хитро или высокомерно, а потом почувствовать то, чего не видел и не слышал никто из «здешних» – вдох, тяжёлый вдох, чуть громче обычного, о, нет, такой, что вообще становится понятно, что у этого существа есть способность дышать. Нет, вздыхать так, как вздыхают, удерживая эмоции. Эмоции? Почему же я была так уверена, что они вообще есть? Потому что не могло быть иначе, эмоция была в безэмоциональном лице, в сдержанности и грациозности, в том, что и делало его искусством, самым эмоциональным, и, даже более того, так он становился чувственнее, чем мог бы быть кто-либо другой, проходящий здесь, чувственнее, чем могло бы быть то самое творение, которое все вокруг называли более настоящим и более лучшим, чем это. Но я бы смотрела на это снова и снова. Однако мне пришлось уйти, чтобы вскоре вернуться в это место вновь.

Я не могла дойти до двери каждый раз, когда снова сюда приходила. Каждый раз я останавливалась и смотрела на человека, чьи глаза оставались такими же холодными, будто здесь нарушен баланс белого, а перспектива их была неподвластна даже здешней архитектуре. И один раз мне показалось, что глаза его стали так же высокомерно отвечать моим, едва заметно, но казалось, что теперь он застыл не потому, что был непринятым искусством этого места, а назло мне, ведь именно я каждый раз приходила сюда и не получала ответа. В них было что-то вроде насмешки или гордости, но это было и я это видела. И тогда я снова приподнялась перед его лицом, и заглянула в эти глаза, заглянула, томно смотря полузакрытыми глазами, теперь уже куда-то между пространством и временем, идущим здесь, и тогда я услышала, я услышала движение ресниц, смотря вовсе не на них, и тогда мне не нужно было поднимать глаза вверх, чтобы понять, что его неподвижность вдруг стала невыносимым бременем его бытия, и тогда... Неподвижность вдруг стала невыносимым бременем его бытия не потому, что люди смотрели, торопясь и убегая, не потому, что люди хмурились или злостно смеялись, а в их глазах читалось презрение, не потому, что «нынешнее» искусство стало никчёмным, непонятным, пустым, и ненавистным в глазах окружающих, а потому, что вдруг это искусство стало быть вовсе ненужным. И грациозность, образность и недосягаемость – кому они были нужны сейчас, когда стоило только едва опустить веки...

Ох, на самом деле мы тогда просто сбежали. Но перед этим я краем глаза заглянула за ту самую дверь с надписью, чтобы понять, что не нуждаюсь в том, чтобы так туда спешить. Мы пошли в другое место, в то, что называют самым настоящим адом, открывая перед собой новую дверь. И я не знаю, было ли так на самом деле, но если всё же мы остались на земле, то это был настоящий ад на ней. В комнате царил полумрак, оттеняя бордовые стены, вспышками светили какие-то лампы, похожие на гирлянды красного цвета и яркие, словно неон, а за окном была бескрайняя ночь. Здесь мы сгорали в движении, в безумных дьявольских танцах, и в этот раз то самое, настоящее безумие, я видела в глазах того человека, которого все сочли за скульптуру.  Всё красное, словно наша юность, было воплощением этого места, красное, словно ярость, ненависть и любовь, не влюблённость, о, нет, далеко от неё. Мы были в настоящем аду, где была свобода, где всё горело, как наши души, жаждущие создавать новое искусство в действии, творить его из своей собственной жизни, чтобы не прожить её где-то между –  где мы не вписываемся в рамки, а потому и застываем в безмолвии, неспособные творить и открываться даже самим себе. Мы были во власти этого места, но вместе с тем, обретали свободу, хватая друг друга за руки в танце. Здесь были эмоции, здесь была настоящая ненависть и любовь – мы были в настоящем аду, и мы были убеждены, что зарождение этого всего начинается именно в нём, потому как оба этих чувства ничто без свободы, а абсолютная свобода, в нашем её понимании, была доступна только здесь.

Нас никто не стал искать, хотя и доходили слухи о том, что бывшие «зрители» испытали нечто на грани с отчаянием, когда поняли, что теперь не на ком задерживать свой осуждающий взгляд. Не было того, кого можно было привести в пример тому, как нельзя и как плохо, а это был временный крах – все понятия «хорошего» и «плохого» рождались именно за той дверью. И сила этих понятий была настолько велика, что они рассеивались, словно материя после Большого взрыва, а потому и выходили за пределы двери, попадая к тем, кто до неё ещё даже не дошёл. Сам крах был, безусловно, временным – никому не составляло труда найти ещё одних, таких же, выпавших за рамки, людей, но всё ещё хватающихся за них. И те, кто не смог сбежать, становились новыми статуями где-то на входе.


Рецензии