Бунт

        (тема, вариация и рекапитуляция)
       
        Ну, хватит, с меня довольно! Не на такого напали. Они думают, что достаточно приказать, и я все брошу и брошусь исполнять царское повеление. Черта с два! Всему есть свой предел, и я его достиг.
        Если бы они попросили, тогда, как знать, я бы еще подумал (хотя чем больше над этим размышляешь, тем меньше хочется их обязывать). Но они даже не приказывают! В приказании содержится элемент уважения. Оно внушает трепет (разумеется, не мне) или приводит в ярость, но не унижает. Приказ предполагает субординацию и, следовательно, иерархию, в рамках которой подчиненный занимает отведенное ему законное место. И все без исключения в этой иерархической структуре – от рядового до главнокомандующего – служат ей, согласно уставу. Но нет: они упоминают об этом, как о чем-то само собой разумеющемся, промежду прочим, даже не соизволив взглянуть в мою сторону. Мол, не забудь сделать то-то и то-то. Иногда без лишних слов просто брезгливо указывают на объект моего труда (заметьте эту маленькую деталь: не указательным, а именно большим, направленным наискосок, что позволяет им дистанцироваться от собственного жеста). А мириться с подобным хамством я не намерен. Им даже не приходит в голову, что я могу отказаться, а то и вовсе послать их ко всем чертям. Их ожидает неприятный сюрприз...
        Может, в существующей расстановке сил есть и доля моей вины. Когда-то я делал это по собственной инициативе, чтобы угодить им. Нет, угодить – неподходящее слово. Чтобы порадовать их возможностью избежать тягостной повинности. И мое собственное великодушие превращало неприятное в нечто такое, от выполнения чего можно получить моральное удовлетворение, даже если сам процесс продолжает вызывать омерзение. Постепенно они забыли о моей доброй воле и привыкли полагаться на меня. И я, в силу присущей мне обязательности, продолжал это делать: уже не без внутреннего сопротивления, но все еще по своей воле – в той мере, в которой принуждение исходило от меня самого. А они, как свойственно всем, кто лишен воображения и обладает дурной памятью (ибо память без воображения плохо оберегает вверенное ей от забвения) и по этой причине не способен испытывать благодарность, сочли, что мое поведение подчиняется естественному порядку вещей и вписано в мою судьбу дланью Проведения. Хотя, скорее, они ничего не сочли, а просто, не задаваясь лишними вопросами, пользовались подвернувшимся удобством, с которым им будет так трудно расстаться.
        А расстаться придется, потому что я говорю им нет. Без возмущения и без исступления, потому что эти эмоции выдают слабость. В них воспротивившийся отчаянно ищет недостающей ему уверенности. Без жалоб и причитаний, потому что апелляция к жалости и справедливости заранее подписывает свой приговор. Нет, наученный горьким опытом, я произношу «нет» негромко и невозмутимо, как если бы мне предложили перед обедом сладкое, а я бы отклонил это предложение, чтобы не портить себе аппетит.
        Мое «нет» попросту не расслышали, настолько в них укоренилась привычка к моей покорности. Но я не только не приступаю к делу, но, напротив, сажусь y окна и отрешенно смотрю в него. И тогда уже им кажется, что я по невнимательности пропустил их сигнал к действию, и они повторяют его слегка раздраженным тоном. Но я снова отвечаю категорическим отказом – еще спокойнее, чем прежде. Теперь каждое последующее требование повлечет за собою увеличение моего спокойствия (точнее, его углубление, поскольку покой подобен погружению в морское царство, где немыслимы нервирующие крики и стыдящая риторика). И мои «нет» будут все прочнее ложиться на фундамент предшественников. Трудно начать (преодолевая инерцию прошлого), а потом уже невозможно остановиться.
        И вот они приходят в ярость. Как это я посмел ослушаться их?! И это после стольких лет, в течение которых я исправно отправлял свои обязанности. Я не только примирился с порядком вещей, но и одобрил его своим безупречным поведением. Их негодованию нет предела. Но ему не хватает убедительности. Кажется, за годы моей покорности они разучились манипулировать кнутом. Кнут описывает провисающие эллипсы. Он больше не растворяется в воздухе, не свистит устрашающим свистом. А я даже не поежился. Я продолжаю невозмутимо смотреть в окно (хотя вижу там лишь театр боевых действий, разворачивающихся в комнате) и, лишь когда плетка пролетает слишком близко от головы, устало закрываю глаза. А потом медленно поворачиваюсь и смотрю на них с брезгливой опаской прохожего, наблюдающего за тщетным ожесточением надрывающегося от лая цепного пса.
        Нет, дело не только в оковах цивилизации, не позволяющей им наброситься на меня с кулаками, и не в притуплении методов устрашения. За их яростью я угадываю сомнение и неуверенность. На чем держится власть одних над другими? На превосходстве сил? Не чаще ли на внушении и самовнушении? Первое передается от тиранов к жертвам, второе – в обратном направлении, замыкая порочный круг. Удав сам начинает верить, что все пути кролика ведут к нему в пасть. Но что если тот вдруг сбросит с себя наваждение послушания? Очнется от оцепенения парализованной воли, оглядится по сторонам. Пасть, от которой он не мог отвести зачарованного взгляда, пасть, ставшая для него точкой отсчета и системой координат, является лишь узким сегментом горизонта, крохотным бельмом окоема. Все пути открыты ему, и неуклюжему удаву не уследить за его зигзагами даже взглядом. Запутавшееся в собственных кольцах ползучее легато не угонится за синкопированным стаккато легких лап. Власть есть фикция. Она зиждется на имплицитном согласии жертв.
        И тогда в ход пускаются обиды. Теперь, когда они привыкли мне доверять, я собираюсь их подвести? Хуже: вероломно нарушить наш негласный договор. Они всегда подозревали, что на меня нельзя положиться. Они не ошибались. И все-таки врожденная доброта заставила их ссудить мне щедрый кредит доверия. Нет, я попросту не могу поступить так безответственно и жестоко; пренебречь святым долгом – даже не перед ними, но, в первую очередь, перед собственной совестью. Потом мне станет стыдно. Неужели, мне не жалко их?
        А я только усмехаюсь. Мне знакома эта риторика. Я вижу ее насквозь. Им не удалось застращать меня – взять крепость осадой; теперь они пытаются внедрить в нее троянского коня совести. Есть ли сила, превосходящая чувство вины? Оно приводит за руку на эшафот того, кого не удалось затащить туда вооруженной страже. Нет, он сам взбегает на помост, волоча за собою совесть, чтобы та стала свидетельницей его добровольного искупления и отпустила ему грехи. Их обвинения оставляют меня равнодушным. Капли воды отскакивают от бесчувственного камня, не потревожив его. Довольно я пресмыкался и заискивал перед ними. Они сами втоптали мою совесть в грязь; наивно теперь рассчитывать на ее поддержку...
        Но их боевой арсенал не исчерпан. Я прошел через огонь гнева и воду доводов морали. Настал черед медных труб, звучащих в мажорной тональности сладкой лести. В конце концов, я делаю это дело лучше, чем кто-либо. У меня есть опыт и – да, они готовы признаться, хотя раньше никогда не упоминали об этом, чтобы не растлить меня похвалой, – талант к нему. Я – истинный виртуоз! Это может показаться странным: применить столь благородный термин, привыкший бракосочетаться с высоким искусством, к такому «низменному» занятию. Но тут нет никакого мезальянса. Они не преувеличивают, не кривят душой. В каждом ремесле есть место для виртуозности, и моя не уступает мастерству скрипача или канатоходца, хоть и не столь бросается в глаза. Тем достойнее моя работа, чем неблагодарнее; тем аристократичнее, чем тошнотворнее. Моя искусность доступна лишь избранным. Я – виртуоз для виртуозов. Приторные дифирамбы приводят их самих в умиление, но не действует на меня, если не считать оскомины, которую мне приходится заедать кислинкой иронии. Я давно распрощался с самолюбием и тщеславием, мешавшими мне заниматься тем делом, виртуозом которого я неожиданно оказался.
        Каким будет их следующий шаг? Я слишком хорошо знаю их, чтобы что «новый» виток застал меня врасплох: лесть сменяют угрозы. Круг замкнулся. Колесо отчаянно буксует в грязи, покрывая все вокруг коричневыми брызгами, но оно не в силах достигнуть цели. Только теперь, согласно учению Гегеля, о котором они не имеют малейшего представления, предшествовавшие фазы их реакции на мой отказ поглощаются новыми стадиями развития. Их ярость пронизана жалобными нотками обиды, придающими ей сходство с крикливым возмущением базарной торговки, у которой стащили товар, пока она судачила с товарками. А в угрозах звучат слащавые иезуитские нотки: если раньше они стращали меня расправой, которую учинят надо мною в случае упорства, сейчас они туманно намекают на непреложные общие законы, которые покарают меня, если я не раскаюсь. Мне не составляет труда расслышать в их ускорившихся тирадах (быстрота коих должна скомпенсировать нехватку новых идей, но лишь усугубляет тавтологию) невольное признание в беспомощности. Сознание ограниченности их возможностей удваивает мои силы. Я позволяю себе взглянуть на них с вызовом, но быстро отвожу глаза от непривычки к откровенной враждебности прямой конфронтации.
        И вот они умолкают. Только это не предложение мира, а лишь краткое перемирие для передышки и рекогносцировки. Они пытливо смотрят на меня, словно видят в первый раз. Кажется, они недооценивали меня. Вероятно, их представление обо мне страдало неполнотой. Они пытаются понять, с чем имеют дело. Что это я тут учинил? Может, восстание? Нет, в восстании участвуют народные массы, а я совершенно один – по крайней мере, на данный момент. Значит, я затеял мятеж. Снова не то. Цель мятежа – политический переворот и захват власти. А я вроде бы отстаиваю собственные права и не помышляю о государственном переустройстве. Ну, конечно: перед ними бунт! В этом не может быть сомнений, хотя не мешает проверить точное значение этих слов в словаре, чтобы не ошибиться с диагнозом, от которого зависит лечение. Но буквоедством они займутся потом, когда настанет пора для подведения итогов. А сейчас они молча изучают меня тяжелым неподвижным взглядом. Уж, не наткнулись ли они невзначай на новый метод принуждения? Случай пришел им на помощь. Стоило на время убрать заезженные пластинки в пожелтевшие от возраста конверты, и тишина навеяла им новую садистскую идею: смотреть испытующе – не отводя глаз, не моргая, не проронив ни единого слова. Уж, не пытаются ли они загипнотизировать меня? Меня, не поддающегося гипнозу!
        Пользуясь перерывом, я тоже обдумываю дальнейший курс. В моем случае успех всецело зависит от выверенности действий – их своевременности; от моего чувства темпа, такта и ритма. Важно уметь сделать паузу – без спешки и скомканности, так словно она часть партитуры. Я красноречиво продемонстрировал им, что не собираюсь плясать под их сиплую дудку: у меня есть своя, звучащая чище и выше. Я показал им, что их распоряжения не имеют надо мной прямой власти. Они угрожают, взывают к совести, улещивают. Я остаюсь непреклонным. Ни страх, ни вина, ни тщеславие не способны заставить меня подчиниться им.
        Нужно уметь сделать паузу, но нельзя затягивать ее. И дело даже не в том, что вскоре они снова примутся вращать свои жернова, способные перемолоть в порошок самый благородный и твердый метал. Меня всегда поражало их упорство. Откуда это стоическое игнорирование реальности? Эта неспособность соизмерять свои поступки с их последствиями, тотальная глухота к обратной связи? Неужели, их капризы и желания настолько сильны, что они полностью заглушают голос рассудка? Своеволие, упрямство, самодурство затмевают живую изменчивую ткань окружающего мира. Или они все же предвидят капитуляцию того, против чего направлены их усилия? Сама реальность стушуется перед такой целеустремленностью, устав от беспрекословности их иллюзий и последовательности галлюцинаций. Что уж тут говорить обо мне. Слушать их хамские угрозы, витиеватые софизмы, демагогические упреки... Разве не найдется у меня занятий поинтереснее?
        Но главное не в этом. Я страдаю недугом, присущим всем ответственным людям, и совершенно не умею откладывать дела на потом. Все мои мысли и чувства концентрируются на несделанном, лишая способности наслаждаться жизнью. Пока не оставлю ее позади, я могу думать только о невыполненной обязанности, и чем неприятнее и труднее она, тем больше изводит меня своей неминуемостью. Я без промедлений исполняю свой долг, чтобы он не тяготил меня, не довлел надо мною дамокловым мечом.
        И вот я засучиваю рукава. Натягиваю резиновые перчатки до локтей. Вставляю затычки в уши. Надеваю марлевую повязку поверх рта и носа. Надвигаю на глаза темные очки. Все продумано. Ничто не оставлено на волю случая. Я облачился в доспехи и привел себя в боевую готовность. Я беру свой инструмент, с которым сроднился настолько, что он ощущается мною как продолжение правой руки. Я больше не замечаю и не думаю о них. Я сосредоточен на своем деле. И только одна посторонняя мысль витает где-то на заднем плане, не нарушая моей концентрации. Она подобна птице, парящей под куполом небосвода, откуда открывается ясный обзор мироустройства: если бы меня вдруг лишили моего дела, что бы я стал делать тогда? Как бы чувствовал себя и кем себя ощущал?
       
       
        22 декабря 2018 г. Экстон.
       


Рецензии