Она сказала Снег...

     Она сказала: “Снег – как в Сибири”. Нет, не так. Она сказала: “Дороги в Москве – как в Сибири, – сегодня”.

                ***
     Мои зимние дороги тоже (всегда) со мной. Я открываю глаза: тишина и снежная просека (белый каньон) – укатанное полотно и огромные тяжёлые  снежинки, опускающиеся так спокойно, так отстранённо, – не замечая летящей сквозь ночь машины. Только размазанное беспокойное пятно впереди, да неверные подсекающие переливы, будто всполохи. (Первая командировка: экстренная мобилизация и маленькая война.) 

     Распахнутые глаза (сами! Они открываются сами: и первые, и вторые, и… Это уже Москва. И машина – уже моя.): первый снегопад (самый-самый первый) – как влюблённость взрослая. Нежно, тонко, на кончиках пальцев (и педалей на всю стопу). Свет вокруг – теплый и белый, а внутри – янтарный, густой, горячий. Всех водителей чувствуешь. И они – меня: друг для друга – все. Перестроение – как гимн любви, как песнь правды, – с иллюминацией бортовой: раскланиваемся. Можем, хотим, и сказка вокруг. Аварии? Да, – первые, пока ещё редкие (стоят припорошенные), – объезжаем. Бережно. Аккуратно. (Домой еду. Вечер.)

                ***
     Неужели всё закончилось? Вот так встали и разошлись? (Представляешь мама, я просто ушёл. Не летел, не парил, не бежал, и не полз, конечно, – бывает хотя: умею.) Оставил машину в сугробе (да ничего с ней не будет, мама!) и шёл с людьми рядом. Без шапки (жена сказала: “Мороз”, – не знаю, мне было тепло. Снежинки – те, что меня выбрали, – как в анекдотах про холостяков бывших: “Я тут посижу с краешку ”  (это она говорит), а через год: “А где я, вообще?” (это уже он) – таяли на лице, блестели на ресницах. А я их не выбирал, потому как они все – мои.

     Ночью проснулся. Понимаю: было уже такое. Лет двадцать назад: Эммаус. Вот, когда – чудо, а потом: вставай и иди – надо! А две тысячи лет? Что, другое?  И тоже двенадцать. (Она сказала, что двенадцать хорошо делится. Наоборот, мама, у меня с ней всё наоборот: так здорово – ум-но-жа-ет-ся.)

     Я сидел с ними в метро. На лавке. Смотрел на них, слушал. Локтями, бёдрами – чувствовал. Без музыки. Куда мне? – выжимать можно. 

     (“Обормот!” – О-бор-мот на-о-бо-рот… Мне так его не хватает, твоего смеха, мама. Всегда не хватало.)

     В тёплой кровати лежу. Меж занавесок свет угадываю. (Фонарь-то – на месте, – миропорядок мой.)  Вставать не хочется, а сна нет. Музыка – всплесками, точками, взглядами – в плоти моей плавает. Младенцы, наверное, так вот – спят, спят будто, а сами себя слушают: “Как я там расту? У себя”.

     А может и два миллиарда. Как они там считают? Не знаю. Я, вообще, уверен, что времени нет почти. Вот она – Праматерия, – во мне чуется, и намёки в ней звуками плавают (вероятностями): Слова-то ещё не было. (Кстати, мама, Марфа – толстая, ой, прости-прости – полная. Большая. Давай, я скажу: “Большая”. Какой борщ готовит! Кандидатскую по психологии защитить можно. Ресурсы, потребности, ценности – больше я не запомнил. Главное, вкусно. Как у тебя, мама. Почему они в Книгу про То написать забыли? А ещё про То, как Он табурет для Мамы своей делал. Как дровину выбирал, и держал её крепко, и пилил и строгал, и как стружка летела. Как прилаживал и сбивал крепко. Как ладонью шершавой и пальцами проверял: гладко ли? А если помощь нужна, так мужики рядом, есть на кого опереться. И как смеялась Ты потом, Мама, и табуретом тем похвалялась.)

     Праматерия – тёмная. А, точно, Света-то ещё не было. И у меня тут темно. И у них, у Двенадцати, тоже темно было. ("Гладко?" Гладко. Я тоже проверил.) Сидели – в одеялах, – и мёрзли. Огонёк махонький. Утешали друг друга.

     Кто первый на крышу полез? – не помню. (Шорох, может, услышал какой.) Что там, на крыше, было? – не помню. Помню только, как звёзды сияли, и что домой – сам пришёл… Прийти! – захотелось.

                ***
     Светает. Записать бы, что помню ещё: буковки вылепить. А, вот ещё, – жена встретила: “Натанцевался?” – спросила (по-це-ло-ва-ла).



                2019, январь


Рецензии