Скоро домой

Афон – это не место,
Афон – это путь.

Это было в одну из наших первых поездок на Афон. Его тогда ещё не осаждали орды паломников, корабли плавали полупустыми и их не нужно было в праздники брать на абордаж, а на, зарастающих кустарником, тихих дорожках редко встречались молчаливые и улыбчивые путники – чаще всего немцы. Впрочем, возможность резервирования мест для ночлега в монастырях существовала, кажется,  уже и тогда, но мы пренебрегали ей, как из природного разгильдяйства, так и по принципиальным соображениям. Ведь все эти доскональные планирования и резервирования, это желание всё взять под свой контроль, на мой взгляд, плохо сочетаются с надеждой и поверием, что всё происходящее на Афоне устраивается для каждого паломника наилучшим для него образом самой Пресвятой Богородицей.

В маленькие элитарные монастыри, вроде Симонопетра, мы не стремились, а представить себе, что какой-то «нормальный» монастырь, пусть и не Иверон, который от самих основ своих обязался больше никого не прогонять, но что любой другой монастырь вдруг откажет нам в приюте, такая мысль даже не приходила мне тогда в голову.

Впрочем, какой-то план был всё-таки и у нас. Мы проплыли на корабле до Дафни – главной афонской конечной пристани для обычных кораблей, а потом отправились по берегу моря к Йованнице – причалу сербского монастыря Хиландар, расположенного на другой стороне полуострова. На Йованнице жил тогда монах из Германии с подходящим к пристани именем – отец Иоанн. Я должен был передать ему привет от одного нашего общего знакомого.

Мне трудно теперь объяснить, как этот план вообще мог возникнуть. Нелепость его бросается в глаза каждому, кто хоть однажды побывал на Афоне. Ведь мы проплыли мимо маленькой пристани дивного сербского монастыря, к которой наш корабль непременно причаливал, но не сошли, как не сошли мы и на всех последующих причалах прибрежных афонских монастырей, чтобы потом весь день, под палящим солнцем тащиться к Йованнице по каменистому берегу назад. Трудно представить себе что-нибудь более нелепое. Путь нам частенько преграждали крутые скалистые выступы, уходящие в море, так что мы брели и карабкались по камням весь день и лишь на закате опять оказались в Йованнице, состоявшей из причала, двух-трёх небольших построек и большого, ухоженного огорода.

Отец Иоанн прогуливался по причалу со своими гостями – двумя пожилыми господами, выглядевшими типичными немцами. Они любовались последними лучами быстро исчезавшего в гладкой воде солнца. Мы поздоровались, и я сразу же передал отцу Иоанну привет. Отец Иоанн коротко задумался и кивнул. Было видно, что он не понял о ком я говорил, и что таких знакомых у него было пол Германии.
 
Но равнодушным к нам он всё-таки не остался, напротив, волнение его постепенно усиливалось. «Ну, и где же вы собираетесь ночевать?» – спросил он ещё сравнительно спокойно – «вам нужно туда, в монастырь», он указал на дорогу, круто уходящую вверх от моря. Я молчал. Дело своё я сделал, привет передал и был теперь совершенно спокоен. Зато отец Иоанн волновался всё больше: «Но ведь туда же больше часа быстрой ходьбы, а машины у меня нет!»

Немцы, стоявшие неподалёку, с любопытством прислушивались к нашему разговору и
рассматривали нашу троицу. В первую очередь, конечно, отца Виктора – красивого седовласого, стройного монаха с остроконечной монашеской шапочкой на голове, каких здешние монахи не носят. Его длинной седой бородой играл морской ветерок, а на лице блуждала радостная улыбка. По-немецки он не понимал ни слова. Мой девятилетний сын Йоханнес, напротив, всё прекрасно понимал, но сидел на камне молча и задумчиво смотрел на затухающий горизонт – темнеет на Афоне быстро. Третьим в нашей компании был я – «папа с ногами», как меня однажды назвал отдыхавший в Пантелеймоновом монастыре старенький владыка (мы с сыном тогда на «Преображение» спустились с Горы и все ноги у меня были в огромных волдырях). Мозолей у меня теперь ещё не было, но о том, чтобы сейчас, в темноте, идти по извилистой, и тогда ещё совсем незнакомой дороге до Хиландара, не могло быть и речи, и я уже оглядывался по сторонам, подыскивая место для наших спальных мешков.

Разглядев нас как следует, немцы отозвали в сторону изрядно разволновавшегося отца Иоанна и стали ему что-то говорить. Разговор этот длился совсем недолго, но когда отец Иоанн снова вернулся к нам, то был он уже совершенно спокоен. Он сказал, что ночевать мы будем у него и пошёл показывать нам нашу комнату.
 
Комната была в отдельном домике и вполне могла бы послужить пристанищем для самого придирчивого владыки. Она была отделана деревом и сверкала чистотой, как, впрочем, и всё, что находилось в ведении отца Иоанна. Уступили ли нам немцы свои апартаменты, и где они сами спали эту ночь, я не знаю. Уходя, отец Иоанн спросил отца Виктора не мог ли бы он завтра отслужить литургию в его церкви, и тот, конечно, с радостью согласился. Мы помылись горячей водой в прекрасном душе и свалились на свои кровати.

Впрочем, поспать нам удалось совсем недолго. Ещё затемно мы с Йоханнесом пришли в домовую церковь отца Иоанна. Она была совсем крошечная, метра два на два с половиной, вместе с алтарём, но имела всё необходимое, включая иконостас и престол. Отец Виктор и отец Иоанн уже давно были там, а скоро подошли и оба немца. Было, конечно тесновато, но все были довольны. Отец Виктор радовался редкой возможности послужить на Афоне. Ведь для официального служения на Горе ему бы понадобилось разрешение самого Константинопольского Патриарха. Отец Иоанн был дьякон, но возможность отслужить литургию в своей церквушке ему представлялась не часто. Впрочем, больше всех, конечно, радовались немцы. На службе в обычном афонском монастыре их бы дальше притвора не пустили. Жалко их, вот до чего всё-таки людей Лютеры да «Мудрые Фридрихи» довели! Ну, а тут – только руку протяни, и ладошка уже почти в алтаре.

Служили на церковно-славянском. Для отца Иоанна дело привычное, ведь и сербы в Хиландаре тоже на церковно-славянском служат. Состав для службы получился полный. Был священник, дьякон, Йоханнес – алтарный прислужник, я за клирос и два немца за народ. Служили на одном дыхании, как у греков в монастырях – ещё одни не закончили, а уж другие подхватывают. Голос у отца Виктора негромкий, но служит красиво. Жаль, только, что митры и архимандритского облачения у него с собой, конечно, не было, ну, да достоинство и без облачения видно. Но и Йоханнес мой – просто чудо! Прислуживать в такой тесноте и не мешаться – это, я вам скажу! А его будто и нет вовсе, но свеже-заряженное кадило в нужный момент на всех парах тут как тут, и свечка – как из-под земли, и если подать или подержать что… Конечно, не зря он с четырёх лет в алтаре, но тут - это не только опыт, это талант! И я стараюсь, как могу. Пою негромко, обиходом – чего тут шуметь то. Иной раз, правда, отец Иоанн не выдержит и, опередив меня, затянет в голос сам, на сербский манер, а то и по-немецки что вставит. Ну, да я и не в обиде, раз у человека душа поёт, а мне и ектений хватит. Да и немцам так легче. Им отец Иоанн книжки на немецком выдал, по ним они за ходом службы следят, когда надо, кланяются.
Вообще то с переводами немцам повезло больше, чем, скажем, французам. Ещё батюшки, приезжавшие с русскими княжнами, выходившими замуж за немецких правителей, начали переводить первые служебные тексты, так что сегодня на немецком уже практически всё есть. Это хорошо, когда люди понимают, и я рад помочь, могу и вместо «Господи помилуй» - «Господи помилюй» на немецкий манер пропеть. А что? Как-то даже елейно получается, и хорошо, ведь «милость» же… Но только не «Herr, erbarme Dich!» - это уж без меня! Вот что, всё-таки, значит перевод! Вот ведь, и правильно, вроде, перевели с греческого, если формально судить, то даже точнее, чем на славянском. Но ужасно! Ведь и греков, их тоже понять нужно, им же на устоявшемся греческом писали, ну и взяли готовое обращение к властелину: «Кирие элейсон», это, если точно переводить на русский, то что-то вроде: «Смилуйся, господин!» или «Herr, erbarme Dich!» на немецком соответственно. Вот и получается, словно мы не милость Божию призываем, а будто сердитое языческое божество заклинаем, хотим сделать его помилостивей. Как у Чуковского: «Милый, милый людоед, смилуйся над нами…» Кирилл и Мефодий, конечно, это прекрасно понимали (а кому и понимать-то было, как не им?) и перевели на славянский, пусть и не совсем точно, но зато по смыслу правильно. А по-немецки – хоть и точно, но совсем неправильно. И потом, если повторять это «Herr, erbarme Dich!» сорок раз, то акустически, прозвучит оно, если язык не сломаешь, как стрельба из пулемёта короткими очередями… Тут, конечно, и концентрация, и нацеленность важны, чтобы не промазать. Да, немцам и самим, обычно, не нравится, и они здесь охотно переходят на церковно-славянский.

Или вот ещё – слова Иосифа: «даждь ми Сего странного…», в стихирах на Великую пятницу – перевели, как «wunderbaren», то есть как «чудесного», но с сильным оттенком «замечательного, великолепного»! А ведь там дальше «мать плачет» и «ученик предал» … – ах, переводы, переводы… – я каждый год в этом месте тихо вою! Но ведь это и на обычный русский не переведёшь… Как же всё-таки замечателен этот наш «wunderbare» церковно-славянский! На нём и служим.

После службы сидим все вместе на большом балконе у отца Иоанна, пьём чай, наслаждаемся видом поднимающегося над морем солнца. После завтрака пришла лодка и довезла нас до ближайшего монастыря, время от времени зачерпывая воду через борт. Похоже, что лодочник рассчитывал только на двоих пассажиров, но наши попутчики всё быстро уладили.
Потом мы идём по узенькой тропинке сквозь заросли цветущих кустарников то удаляясь, то приближаясь к морю, купаясь в настое из ароматов благоухающих трав. Мы проходим, фактически, опять наш вчерашний путь, но в обратном направлении и не узнаём его. Немцы рассказывают про Афон, что его ещё часто называют "Травяным садиком Пресвятой Богородицы", и что ходят они по этой тропинке уже много лет. Да, чаще всего на этих дорожках тогда встречались немцы. Другие паломники, обычно, ездят от монастыря к монастырю на маленьких автобусах-такси. Впрочем, последнее время немцев становится всё меньше, а их место всё больше занимают русские.
Это, как у Толстого в «Войне и мире», он там описывает характерные черты разных народов Европы, и говорит, что англичане бывают горды своей прогрессивностью, итальянцы – своей безудержной эмоциональностью, французы – своей привлекательностью, как для мужчин, так и для женщин. Немцы же – уверенностью в своём знании некоторой истины. А русские – убеждением, что никакой человек никакой абсолютной истины познать не может. Так и живём – спорим, мешаемся иногда, толкаемся иной раз, но ходим то по одним дорожкам…
 
Так за разговорами, да размышлениями идём мы по заросшей, едва заметной афонской дорожке, стараясь погроме топать ногами чтобы разогнать по сторонам ядовитых змей, живущих здесь в больших количествах… И вдруг я слышу фразу: «Ничего, ничего, скоро домой!» Фраза сказана на чистом русском, и я не сразу понимаю, что произнёс её один из наших новых знакомых немцев. «Чего?» - глупо переспрашиваю я тоже по-русски.
И он рассказывает. Что было ему тогда семнадцать и в армию ещё брать были не должны. Но время было тяжёлое и взяли. И сразу на фронт, и сразу под Сталинград, и сразу в плен и в лагеря на долгие годы. Рассказывает по-доброму, как и все те, от кого я эти истории уже много раз слышал. Вспоминают добро – может быть потому, что это была их юность? И, конечно, опять про русских женщин, бросавших им через колючую проволоку свои последние куски чёрствого хлеба и мёрзлую картошку. И про то, как снова и снова отправляли делегатов к начальнику лагеря с главным вопросом. И получали от него неизменный ответ, который каждый из них понимал без перевода, запомнил на всю жизнь и мог повторить почти без акцента: «Ничего, ничего, скоро домой!»

Спустя несколько лет я получил от наших попутчиков поздравительную открытку к Пасхе – не забыли!


Рецензии