Оставшаяся жить в наших душах...

Трава


Маленькой Катрусе каждый день, каждое мгновение открывали что-то новое. Ей не исполнилось ещё и четырёх лет, но вопросы: а это что? А то что? почему? а куда поплыло облако? а что сказала коровка? и ещё много, много всего — слышались с утра до ночи. Если бы взрослым вздумалось отвечать на все её что и почему, то для работы по дому, по хозяйству просто не хватало бы времени.

В отличие от старшей сестры Марфуши, хорошенькой, как ангелочек, Катя совсем не отличалась красотой, наоборот, скорее походила на „некрасивую девочку” из одноимённого стихотворения Николая Заболоцкого:

Заправлена в трусы худая рубашонка,
Колечки рыжеватые кудрей рассыпаны.
Рот длинен, зубки кривы,
Черты лица остры и некрасивы.

Но эта некрасивость не замечалась из-за живости характера, доверчивости, доброты, какой-то особой грации души. Ей всё на свете было ново и необычайно интересно.

Родилась она в исконно крестьянской семье, корни которой, судя по сочной, вкусной, странной для иностранного уха фамилии Замниборщ, уходили в Запорожскую Сечь, а, может быть, и глубже.

После окончания гражданской войны 1917-1921 г.г. и до следующей всенародной беды — коллективизации и раскулачивания — оставалось всего каких-то семь-восемь лет, и за это время трудолюбивые, хозяйственные родители Катри, работая не покладая рук, сумели всё восстановить и привести в порядок. На последние годы этого периода и пришлось раннее детство Кати, и казалось оно ей раем, о котором по вечерам рассказывала её набожная бабушка. Всё переполняло девочку радостью и счастьем.

Родная хата, как все сельские хаты на Украине в ту пору, была белоснежной, с небольшими оконцами, с расписными ставнями. Пол в сенцах и двух комнатах, конечно, земляной. За селом простиралось обширное болото, всё заросшее высоким камышом, и мама летом любила этим камышом устилать пол, а по углам, под лавкой, столом раскладывала полынь, чтобы, как она говорила, в доме не заводились блохи. И запахи камыша, полыни, любистока создавали особый дух дома. А соломенная крыша, нависавшая над белыми стенами, делала хату уютной, красивой, как игрушка. Синички, воробьи, ласточки и другая пернатая мелочь устраивали под стрехой гнёзда, и птичья болтовня, пение, хлопанье крылышек, птичьи разборки, переклички сопровождали жизнь девочки до самого переезда в город, куда семья, спасаясь от раскулачивания и ссылки на Соловки, вынуждена была, распрощавшись с этим раем, перебраться навсегда. 

Перед домом простирался просторный двор с колодцем в углу и постройками под одной общей кровлей, где размещался свинарник, коровник, стойло для коня. Отец купил гнедого за два года до переезда в город. Вся семья души в нём не чаяла, холила и берегла, но вскоре подошёл день расставанья. Катя в этот день, грустная, встревоженная, не находила себе места, всё кружила близ стойла и вдруг заметила, как отец проскользнул в конюшню. Он, думая, что никто его не видел, подошёл к коню и стал его оглаживать, а потом прижался к Гнедко, обняв за шею, и девочка, к ужасу своему, увидела, что отец плачет. Она не могла это перенести, разрыдалась сама и убежала.

К конюшне примыкал сарай, где хранилось сено, инвентарь и где осенью, если стояли ненастные дни, расчищали площадку (ток) для молотьбы снопов цепами.

Катя любила и коня, и коровку, и кабанчиков, и всё, что было на подворье живое и неживое. С конём Гнедко девочка подружилась вскоре после его появления на хозяйстве. Она, такая кроха, доверчиво, без страха подходила к открытой двери конюшни, где над крепкой перекладиной возвышалась широкая грудь и голова коня, протягивала ручку, и Гнедко мягкими губами осторожно брал хлебушек с маленькой ладошки. После этого начинались разговоры: Катя рассказывала ему, где была, что видела, что с ней приключилось за день, за что мама наказала её. Гнедко внимательно слушал, глядя на девочку умными, говорящими глазами, потом наклонял голову, чтобы малышка могла погладить его щёки, ноздри. Она гладила и приговаривала:

— Ох, какой же ты красивый, какой шёлковенький и как я тебя люблю! Завтра папа поедет с тобой в город на целый день. Я приду, когда ты вернёшься, хорошо? А теперь мне нужно к Лизке.

И вприпрыжку бежала в коровник.

С бурёнкой Лизкой вначале было страшновато — уж больно грозные рога украшали её голову. Но большие, загадочные глаза Лизки смотрели на Катю так хорошо, так дружелюбно, будто говорили:

— Не бойся меня, девочка, я маленьких не обижаю.

И в доказательство этого Лизка поднимала голову, чуть вытянув её вперёд, открывала большой рот, и, к радости малышки, на весь двор раздавалась протяжная коровья песня:

— М - у - у - у!

Катя упросила маму разрешить ей смотреть, как она доит коровку, и мама стала брать дочку с собой. Лизка стояла смирно, не шевелясь, а мама сидела на скамеечке у вымытого вымени, и молочко под её пальцами вначале звонко билось о дно, стенки ведра, а потом звук становился глуше, глуше и затихал, когда над ведром вырастала шапка пены. Катя с нетерпением ожидала этой минуты, потому что мама прямо тут, в коровнике, поила её парным, с пеной молоком, предварительно процедив его через сито со слоем марли. И всегда приговаривала:

— Пей, дочка, на здоровье. От парного молочка вырастешь крепкой, сильной. Пей, сколько влезет.

На пастбище в общее стадо мама выгоняла бурёнку с восходом солнца, когда Катя ещё сладко спала, а вот вечером девочка караулила у ворот и, завидев приближающееся облако пыли над дорогой, кричала:

— Мама, мама, скорее иди сюда, Лизка наша несёт молочко. Смотри, какое полное у неё вымя! Быстрей загоняй во двор и идём доить, а то ей тяжело нести столько молочка.

В свинарник Катре ходить не очень хотелось из-за резкого, бьющего в нос запаха, от которого на глазах выступали слёзы. Там лежал огромный, как гора, кабан. Он с трудом поднимался только тогда, когда мама приносила корм. Папа за ужином сказал, что кабан уже готов и скоро у них будет и свежее сало, и шкварки, и колбасы, и окорок, запечённый в тесте, и много всего вкусного.
 
Этому великану нужен был покой, и невысокая перегородка отделяла его от двух шустрых, весёлых кабанчиков. Они громко хрюкали, визжали, всегда голодные, всегда готовые поесть, хотя кормили их обильно и вовремя. Катре они очень нравились из-за весёлых, умных глазок и симпатичных, подвижных носов—пятачков с двумя дырочками. Она разглядывала их через щель между досками ограды и вела разговор с самым настырным:

— Эй ты, босяк! — Катя недавно услышала это слово и теперь осваивала его, употребляя кстати и некстати. — Перестань верещать, слышишь? У меня уши чешутся от твоего визга.

Катя постучала кулачком по доске:

— Замолчи, обжора, скоро получишь еду, мама уже приготовила. Замолчи!

Подождала немного, но он не унимался, а тут к нему присоединился ещё и его напарник, и они вдвоём задали такой концерт, что Катя не выдержала и кинулась к выходу. В дверях она столкнулась с мамой, которая несла два полных ведра с едой для этих обжор. Возвращаться посмотреть, с какой жадностью они набрасываются на еду, ей не хотелось, и она побежала на двор, где всегда хватало дел, всегда что-то происходило.

По всему подворью свободно бродили куры во главе с крупным голенастым красавцем-петухом. Катря глаза не могла отвести от него, так он был хорош, особенно когда широко распахивал крылья, вытягивал роскошно убранную шею и звонко, на всё село, пел:

— Ку - ка - ре - ку!

Куры послушно отзывались на каждое движение петуха, чувствуя его мужскую силу, власть и заботу. Он находил для них червячков, зёрнышки, крошки и сзывал своих подружек полакомиться, а они весело и дружно бежали на зов своего повелителя. Петя охранял курочек от обидчиков и всяких неожиданностей, внимательно следя за всем происходящим во дворе. Кате очень хотелось приблизиться к нему, погладить пёструю спинку, крылья, прикоснуться к пышному хвосту, но она страшилась его клюва. Однажды девочка видела, как Петя расправлялся этим клювом с чужой, неосторожно забредшей на его территорию кошкой. От неё только клочья шерсти летели во все стороны! А как она бежала, как голосила! После такой сцены малышка поняла, что Петей-петушком лучше любоваться на расстоянии.

Но зато с псом Кузьмой и кошкой Муркой Катря могла делать всё, что угодно: обнимать, целовать, тискать, отдыхать, положив голову на Кузьму и прижимая к себе Мурку. Они ей всё позволяли, всему радовались, ибо тут царила полная любовь.

Вся живность на подворье жила дружно, не мешая друг другу, а маленькая Катря сновала между ними, как челнок, всех одинаково любя, со всеми разговаривая, как говорила бы с людьми. Живыми для неё были и деревья, и цветы, и трава, камни, земля, и колодец, к которому её не подпускали одну. Но мама, идя за водой, брала её с собой, и девочка, замерев, слушала музыку ворота, цепи с ведром на конце. Когда мама спускала ведро в колодец, это была быстрая, весёлая музыка, под которую хотелось кружиться и танцевать. Но когда поднимала полное ведро, всё звучало по-другому: капли воды, отрываясь от ведра, падали назад в колодец радостно, будто смеясь, а цепь наматывалась на барабан тяжело, медленно, с сердитым скрипом и охами:

— Ох - хо - хо! Ох! Ох - хо - хо! Ох!

Мама выливала прозрачную, обжигающе-холодную воду в длинное, похожее на лодку, корыто, чтобы она согрелась на солнце, и снова стремительно и весело ведро падало в колодец.

За хатой раскинулся большой, хорошо ухоженный сад, где на полянке и между деревьями стояли ульи.

У молодого отца, работящего, всегда уравновешенного, была особая любовь, особое пристрастие к земле, пчёлам, лошадям и машинам, всякой технике. Когда началась I-ая мировая война, ему исполнилось семнадцать лет, и служить его призвали в авиационную часть, в роту по обслуживанию самолётов. В семье до сих пор хранится фотография, на которой молодой стройный солдат (ещё не папа) стоит у самолёта, похожего на легкокрылую стрекозу, и держится рукой за пропеллер. Любовь к машинам, к технике он пронёс через всю свою жизнь, а с пчёлами, лошадью, землёй пришлось проститься, когда жизнь, не по его воле, сделала крутой разворот.

Фруктовый сад и огород за ним для Кати были запретной зоной из-за пчёл. Она уже знала, что их лучше обходить стороной. Однажды, бегая по двору, девочка-босоножка наступила на пчелу, и боль была такой обжигающей, что она ревела в три ручья, прыгая на одной ноге навстречу бегущей на помощь маме. Мама усадила плачущую дочку себе на колени, быстро нашла место укуса, вытащила жало с пчелиными внутренностями, но яд уже успел сделать своё дело: нога прямо на глазах покраснела и стала отекать. Мама принесла глину, увлажнила её, приложила к месту укуса, и Катя затихла, прислушиваясь, как постепенно уменьшается боль. Потом мама помогла дочке перебраться в хату, удобно устроила её на лавке, а сама стояла рядом, сочувственно смотрела на своё побледневшее дитя и говорила:

— В том, что случилось с тобой, доню, виновата не пчёлка, а ты сама. Она бы тебя не тронула, если бы ты на неё не наступила. Ты же знаешь, что пчёлки совсем маленькие, если сравнить с тобой, например. Ты для пчелы — как гора! И вот эта гора наступила на крошечную пчёлку. Что ей было делать? Защищаться, правда же? Ты ведь тоже защищаешься, когда тебя обижают: кричишь, зовёшь на помощь, лупишь кулачками, убегаешь — у тебя много способов защиты. А у пчёлки — только один: жало с ядом. Ну, может быть, ещё жужжание, которым она как бы предупреждает: "Осторожно, я лечу, не троньте меня, а то ужалю". Пчёлка, доченька, погибает сама, как только ужалит. Вот это очень плохо, потому что пчёлы очень нужны людям, растениям и кому ещё? Ну-ка, вспомни.

— Медведям, — хмуро, насупившись, произнесла Катя.

— Ну да, медведям. Они, как ты, сластёны, любят мёд. Не надо бояться пчёл, доню, они хорошие. Я скажу отцу, чтобы он поучил тебя, как себя вести с ними.

Катря слушала маму, но из-за только что пережитого потрясения слова туго доходили до неё. Она знала, чувствовала, что всё равно всегда будет бояться и пчёл, и ос, и шмелей.

Вот папа, как настоящий пасечник, умел с ними ладить. Перед тем, как идти на пасеку, он всегда тщательно мылся, одевал чистую рубашку, зная, что пчёлы не переносят запах пота и другие запахи. Шёл — как на праздник! Он с ними всё время разговаривал, спокойно, ровно, доброжелательно, никогда не делал резких движений, не размахивал руками, и они его знали, любили и не жалили. И только в день, когда пасечник отбирал плоды их неустанного труда, они переставали подчиняться. Защищая ульи, соты, мёд, становились злыми, неуправляемыми, жалили всех, кто попадался на пути. В такой день папа надевал на голову специальную шапку с густой сеткой, закрывающей лицо, шею, затылок, и обязательно пускал в ход "фукалку" с ароматным дымом, от которого пчёлки становились вялыми, сонными и не жалились.

Мама в день выкачки мёда загоняла свою, везде сующую нос дочку в хату, где было прохладно, спокойно и безопасно. Потом приносила мисочку мёда и малосольные огурцы, и Катя начинала пировать: макала малосольный огурец в мёд и с наслаждением откусывала, по временам ещё и запивая свежим, прозрачным мёдом. Вначале ей казалось, что мама поскупилась, что она может съесть в два раза больше, но уже через короткое время приходилось делать передышку. Поиграв в куклы, попрыгав, Катя опять тянулась к огурцу и миске, но медовое пиршество становилось всё медленнее, медленнее, и наступал момент, когда даже смотреть в сторону мёда не хотелось.

Старые украинские хаты строились обязательно с завалинкой (по-украински —прысьба). На ней удобно было посидеть, отдохнуть, наблюдая за тем, что происходило на подворье. Но сидеть без дела родители Кати не умели и, отдыхая в тени на завалинке, лущили фасоль, горох, перебирали ягоды для варенья, вязали в пучки калину, плели косы из лука и чеснока, выбирали косточки из абрикосов, чтобы потом дольки расстелить на листах и поставить сушиться на солнце и ветерке. За работой часто пели или обсуждали семейные дела, слухи, события.

Катрю же интересовало совсем другое: в завалинке жили жабы! Были они крупные, почти с ладонь взрослого человека, пучеглазые, с бородавками по серой шкурке. Широкий рот, надутые щёчки, ладная посадка корпуса — всё в них было гармонично, завершённо. Катре они казались заколдованными красавицами-принцессами из тех сказок, что рассказывала ей бабушка. Жабы выбирались из своего убежища, когда наступал вечер и спадала жара. Девочка с нетерпением ожидала появления первой жабы, быстро хватала её обеими руками и, радостно приговаривая: "Ах, ты моя красавица! Здравствуй! Я тебя уже заждалась. Забирайся-ка сюда, за пазуху", — опускала жабу под рубашонку, к голому телу. Потом поджидала следующую, и ещё, и ещё, пока за пазухой не образовывался холодный, копошащийся пояс из жаб. Сидеть смирно они не желали, им хотелось на волю, и они под рубашонкой шевелились, царапались, щекотали Катю. Она с криками восторга носилась по двору, подбегала к каждому, оттягивала край рубашки и, приплясывая, со смехом предлагала:

— Ну, посмотрите же, посмотрите, какие они красавицы! Потрогайте рукой, не бойтесь, они не кусаются!

Вприпрыжку подбегала к своему любимому гнедому, который уже давно с интересом наблюдал из стойла, чем занималась его подружка. Подойдя к самой лошадиной морде, она оттягивала рукой рубашонку, и Гнедко, повернув набок голову, сначала одним, потом другим глазом разглядывал этот копошащийся клубок. А потом, задрав голову, весело и ликующе выражал свой восторг:

— И - го - го - го!!!

Тут, как из-под земли, появлялась встревоженная мама и с криком набрасывалась на дочку:

— Сейчас же выбрось эту гадость, этот страх Божий! Ты же будешь вся в бородавках!

Кате уже стало зябко от холодных жаб, и она, не заставляя маму повторять приказ, выпростала подол рубашки из-под резинки трусиков, и жабы, как груши, посыпались к её ногам и тут же длинными прыжками "разбежались" по всему двору.

Мама сердито стаскивала с дочки рубашонку и, с тревогой осматривая маленькое, загорелое до черноты, стройное, как тополёк, тельце дочери, вытирала свою хохочущую выдумщицу, потом этой рубашкой больно шлёпала по маленькой попке, приговаривая в сердцах:

— Вот тебе за жаб! Вот тебе! Вот! Ещё раз такое увижу, получишь розгами. Может, тогда поумнеешь.

Под забором, у ворот, у калитки росла трава, а цветы мама садила около дома, в саду, по огороду. В селе любили мальву, душистый табак, петунию, настурцию, бархатцы, майоры, георгины. И особая любовь была к матеоле. Её сеяли поближе к дому, к окнам, чтобы запах доходил до комнат. Сами цветочки матеолы, простенькие, невзрачные, днём закрывались и раскрывались с закатом солнца, источая тонкий, изысканный аромат — лучше самых прославленных парижских духов! Катя, укладываясь спать, брала в постель несколько веточек матеолы, и запах этот остался в ней навсегда.

Навсегда остался и запах пробуждающейся земли, первых стрелок травы. Катя с первыми весенними днями, набегавшись босиком (босиком от ранней весны до первого снега!), надолго затихала, присев на корточки у забора, где к свету тянулась первая травка. Ей казалось, что она видит, с каким трудом стрелочки травы пробивают землю, чтобы скорее увидеть солнце. Так долго не было слышно топота босых ножек и звонкого голоска дочки, что мама тревожилась  и шла посмотреть, куда она запропастилась.

— Мамочка, тише, тише! — шёпотом встречала её дочка. — Посмотри, как травка вылезает из-под земли! Я ей помогаю, мама!

Наклонялась и легко прикасалась пальчиками к скрученным в тугую стрелку листикам. Потом пружинисто вскакивала и начинала кружиться, хохотать, носиться по двору, издавая ликующие звуки.

— Господи, какое странное дитя Ты мне послал! — шептала про себя мать.

А в разгар лета, когда солнце пекло немилосердно, предчувствуя скорый приход осени, Катя, играя недалеко от забора, вдруг с удивлением увидела, что её ярко-зелёная трава стала рыжей, и позвала маму:

— Мама, смотри, моя травка стала рыжей, как лиса. И какая ж она красивая! Это солнышко покрасило её в свой цвет, да?


 И мне, подходящей к завершению земного пути, вспомнились строчки поэта:

Перемелется всё, позабудется...
Но останется эта вот рыжая,
У заборной калитки трава!

 И ещё горькие, как полынь, слова пророка Давида: "Дни человека, как трава; как цвет полевой..."
(Пс.102:15)

2006 г. 9 апреля, воскресенье. Рига.   

/Из книги «ВСТРЕЧИ. ИЗБРАННОЕ» 2010 года./





МЫ — БЫЛИ!


Я бы не осмелилась писать воспоминания лично о себе — кому это интересно? Я самый обыкновенный, ничем не примечательный человек, каких миллионы и миллионы. Но время уводит в небытие мое поколение, и хочется напомнить, что "в Атлантиде той мы были, мы любили", как верно сказал Евгений Евтушенко. Хочется хоть чуть-чуть прикоснуться к судьбам тех, кто жил рядом в безумные годы II мировой, в годы утверждения себя после войны.

О любви на войне.

Даже маленькие локальные войны — безумие, что ж говорить о войне, в которой участвовало семьдесят два государства! Умом не понять, сколько лилось крови, сколько искалеченных судеб, сколько материнских слез — во всем мире! И наше поколение носит в сердце эту проклятую войну, нам не избавиться от нее ни на том, ни на этом свете, — она определила характер и судьбу миллионов людей.

А теперь это поколение уходит, и к этому нельзя равнодушно отнестись, особенно тем, кто идет вслед за нами, ибо они выходят на финишную прямую, ведущую в Вечность.

Я пишу как рядовой уходящего страшного и невероятно интересного XX века, пережив вместе со всеми лихие годы войны и послевоенное время.

Просто человек — один из миллионов.

***

Родилась я и росла на Украине в небольшом тогда районном центре Киевской области — в Черкассах. Отец работал автотехником, машины были его неизменной любовью. Мама не работала, растила нас, часто болела. Мы, то есть моя сестра, я и брат, росли почти без присмотра, без понуканий, ограничений свободы. Отца видели только по вечерам, и то не каждый день, мама месяцами лежала в больнице. Растила и воспитывала нас улица.

Я любила солнце, Днепр, книги, песни. Днепр любила, как живое существо, настолько, что даже зимой приходила его проведать, а к весне прибегала все чаще, подолгу стояла на высоком берегу, с жадностью всматривалась в левый берег, где росли лозы. Весной они краснели и блестели, как лакированные, — чувствовалось, что просыпается жизнь. Для меня это было счастьем!

Волнение, радостную тревогу вызывал запах освободившейся от снега земли, первые иглы пробивающейся травки. Мне хотелось стать перед ними на колени, вдохнуть их запах, помочь им скорей подняться. Весна волновала меня и куда-то влекла. Неудержимо хотелось идти хоть на край света — к счастью! к солнцу!

Но, увы! Это было несбыточно. И я уходила в себя, в свой внутренний мир, в песни, книги.

Росла я мечтательницей. Летом утром просыпалась и, не открывая глаз, старалась угадать, есть ли солнце. Если луч пробивался в комнату, — в моей душе что-то начинало звенеть и переливаться, и я еще в постели, не успев открыть глаза, напевала, и потом целый день в душе жило ощущение счастья. Все было хорошо в такие дни, все ладилось. Быстро справлялась с домашними делами — и на Днипро, захватив только книгу и яблоки. Плавала я, как рыба, и к осени от горячего солнца превращалась в негритянку — сверкали только белки глаз да зубы.

Наверное, из-за того, что я целыми днями не вылезала из Днепра, я как-то сразу вымахала на 1 метр 75 см. Господи, как меня это огорчало! Я долго, дурочка, стеснялась трех вещей: своей фамилии Замниборщ (ну, подумать только, где еще на белом свете можно встретить что-нибудь подобное!), моей большой ноги (40 размер!) и моего роста — 1,75! Бывало, иду по улице и, не вытягивая шеи, вижу поверх голов, что делается в конце квартала. Как тут не приходить в отчаяние! Это сейчас я пополнела, и мой рост кажется нормальным, особенно в наш век акселерации, но тогда я была тоненькая, длинноногая, неуклюжая в 13--14 лет, а к 16-ти изменилась, стала барышней. В эти годы все хороши, молодость всех красит.

Училась я без особых трудностей, хоть никто меня не контролировал, никто не помогал. Мама была малограмотна, а папа уставал на работе — до нас ли было?

В классе была тихая, застенчивая, замкнутая, незаметная. Все свободное время читала. Дома книг было немного, и я полюбила библиотеку. Праздником и счастьем было сидеть в читальне, уйти в мир книги. До сих пор люблю обстановку читальни, воздух ее, углубленную тишину.

Мечтала я стать балериной (это с моим-то ростом и моей ногой!), играть на рояле, но слишком трудно нам жилось, чтобы думать об этом. Оставался еще хор и спорт. В хор при Дворце пионеров меня взяли сразу, слух у меня был, и песен знала массу. А спортом увлеклась постепенно. Летом гоняла на велосипеде, дралась, лазила по деревьям, играла в футбол — могла поспорить с любым мальчишкой в силе, ловкости и неутомимости.

Дом моего детства еще несколько лет назад стоял без перемен, а теперь от него не осталось и следа. Но до сноса, когда я бывала в Черкассах, я всегда шла на улицу Гоголя, 47, чтобы подышать воздухом тех лет.

Наверное, не стоило это делать, ибо

Можно в те же вернуться места,
Но вернуться назад невозможно.

Увы, это так!

Дом наш на улице Гоголя, 47 — был обычным для Украины одноэтажным белым домом, утопающим в зелени. Жили в нем 3 семьи: две рабочих — наша и Батаровских, и семья инженера Музыки. C детьми Батаровских — Николаем и Олей — мы росли вместе, дружили. Двор был небольшой. Летом ночи на Украине тихие, теплые, и все устраивались спать во дворе под звездным небом. Как славно было! Разговоры, шушуканье, смех, страшные истории, сказки до полуночи. А когда все затихало, наши кошки устраивались у нас в головах, собаки в ногах, а козленок Борька, пошарив под подушкой и съев все яблоки, забирался сбоку — и всем было хорошо.

Свойство памяти — забывать плохое, помнить только хорошее. Ведь было трудно, несыто, а часто и голодно. Одета я была более, чем скромно, может быть, хуже всех в классе, но все равно как было счастливо! Свобода, дружба, проказы, игры, беготня босиком целое лето, книги, песни, солнце — все вместе помогло мне стать крепкой, выносливой, а это так пригодилось потом, на фронте.

Вздыхала я по соседскому мальчишке Талику Кузнецову, а он был влюблен в первую красавицу нашего класса Лену Полушведкину. Она была ну совершенная прелесть и ко всему еще чудесно пела. Никто не мог устоять перед ней, Талик тоже. Будь я мальчишкой, я бы тоже потеряла покой. Но тогда мне было горько. Из-за Талика я поступила в гимнастический кружок, ибо он там занимался.

Талик был очень красив — так мне тогда казалось. На улице мы играли в футбол (до войны там почти не ходил транспорт, хотя центр находился рядом), я была бессменным вратарем, а Талик забивал мячи с такой силой, что часто я сама летела, как мяч, и готова была разреветься от боли, но не позволяла себе, сдерживалась. А как он делал стойку, как ходил на руках — целый квартал мог пройти! Но увы, увы! Меня не видел, не замечал, я для него была просто товарищ по играм, а наряжался и уходил туда, где бывала Лена, которая, в свою очередь, его совсем не замечала.

Так бывает в жизни — и еще как часто.

А в меня был влюблен студент из пединститута. Это было смешно и странно. Однажды перед весной я возвращалась из школы, а недалеко от дома посредине улицы блестела на солнце длинная ледяная дорожка (мы ее называли скоблазка). Я разогналась, чтобы прокатиться, а тут выскочили мальчишки и подставили подножку. Кровь из носа текла ручьем. Они перепугались, подхватили меня под руки и повели к маме. Все это произошло перед домом, где жил тот студент, который потом влюбился в меня. Каждый день он поджидал меня, спрятавшись за занавеску, чтобы увидеть, когда я шла в школу. И теперь не могу понять, что могло понравиться молодому парню-студенту в такой замухрышке-школьнице, но честное слово, он что-то во мне увидел, ибо не проходило ни одного дня в ту весну-осень 1938-го года, чтобы он не поджидал меня у окна. Я же с трепетом, как на сладкую казнь, с замиранием сердца доходила до этого перекрестка, опустив глаза и все же видя его, бледнея и краснея, а потом долго не могла успокоить бьющееся, как птица в клетке, сердце.

Позже он прислал открытку-приглашение на свидание мне, четырнадцатилетней девчонке, со словами Лермонтова:

Пускай холодною землею
Засыпан я,
О друг, всегда, везде со мною
Душа твоя.

И: "Марусю, так будьте ж другом".

Подпись — Сергей Капелистый.

На свидание, мое первое в жизни свидание, я пришла в городской сад. Была смущена, скована, он тоже, разговор не завязывался, а тут еще увидела грязные ногти на его руках — и любовь улетучилась.

В десятом классе мы все повзрослели.

Самым красивым парнем, самым видным, броским, умеющим ухаживать и дружить, был Давид Левит, высокий, плечистый, с копной черных вьющихся и непокорных волос, с пробором сбоку. Он легко учился, многим девушкам нравился, а сам встречался с одной из сестер Филоферро — Женей, всегда тихой, замкнутой, чем-то для нас таинственной, волнующей наше воображение, — может быть, тем, что Давид избрал ее? Последние полгода я сидела с Давидом на одной парте, и все мне завидовали. Но Женя не ревновала, понимала, что мы просто товарищи. Семнадцатого июня сорок первого года был наш выпускной бал. Давид пригласил меня на вальс — целое событие в моей жизни, тогда такой робкой, неуверенной в себе и от этого скованной. Потом, не выпуская моей руки, сказал:

— Пойдем попрощаемся с нашей партой.

Мы побежали в класс, который, пока учились, казался надоевшим и постылым, а теперь, в минуту прощанья, стал вдруг так щемяще люб и дорог, что трудно было расстаться. Сели за парту, помолчали, опечаленные. Давид надписал мне свою фотографию (храню ее до сих пор): "Другу от друга — Мане З. от Давида Л. Помни наши встречи в школьном классе на общей парте. Да!
17.VI.41 г.", сказал: "Будь счастлива!", и мы пошли в зал, наполненный радостью, весельем.

Давид Левит из нашего класса погиб первым, в самом начале Великой Отечественной войны. В Черкассах на Холме Славы среди черкащан, погибших в боях за Родину, выбито имя и моего товарища по классу, по парте Давида Левита — прекрасного парня, умного, смелого, красивого, только-только ставшего на порог взрослой жизни.

Так больно...


***

Отшумел наш выпускной бал. Нам было по семнадцать, и вся жизнь расстилалась перед нами. В нашем классе мало кто знал, кем он хочет быть. Я тоже смутно представляла свою будущую профессию, но одно знала твердо: буду учиться дальше. После долгих колебаний, консультаций и раздумий решила подавать документы в Киевский химико-технологический институт. Теплоходом по Днепру отправилась в Киев — в мое первое самостоятельное путешествие. Уже утром 21-го июня оказалась в сказочно прекрасном городе. Там жила моя подружка Валя Брайко, у которой я и остановилась на Рейтерской улице, 8. Валя показывала город. Мы бродили по Киеву, обошли со всех сторон институт, куда мне предстояло поступать, пошли в Печерскую лавру, на Владимирскую горку. Было солнечно, жарко. К вечеру, чуть живые от усталости, вернулись домой, поужинали и легли спать, решив, что в воскресенье пораньше пойдем на пляж.

Разбудили нас глухие, очень сильные взрывы. Звенели стекла, как при землетрясении качался дом. Мы вскочили с постели, быстро натянули платья и выбежали в предутреннюю свежесть и прохладу улицы. Уже рассвело. Со всех домов высыпали взволнованные, встревоженные люди, и слышался только один вопрос: что случилось? что за взрывы? Тревогу усиливали гудки заводов, фабрик, сигналы машин скорой помощи, мчавшихся с огромной скоростью. Люди не расходились, чего-то ожидая. Солнце припекало все сильнее. Мы с Валей влились в людской поток, направлявшийся к памятнику Богдану Хмельницкому. Там собрались, будто на митинг, тысячи взволнованных людей. Время летело, и вдруг в одиннадцать часов на полную мощность зазвучал откуда-то взявшийся репродуктор, позывные Москвы и речь Молотова — началась война!

***

Конечно, в Киеве мне делать было нечего. В полдень шел пароход в мой город. Я быстро собралась, с грустью распрощалась с Валей и отправилась на рейсовом теплоходе в путь. Как вдруг все переменилось! Как будто все то же, но и не то. Моя тревога сливалась с тревогой всех плывущих на пароходе. Это всех роднило, объединяло. Днепр мой любимый стал неузнаваем. Ночью ни одного огонька, только с пристаней и мостов нам подавали сигналы синими лампочками. Спать никто не ложился. Люди собирались группами, тихо и взволнованно обсуждая страшную весть. И у меня, как у всех, сжималось сердце от тревоги: что теперь будет со всеми нами?

Пароход прибыл в Черкассы в пять утра. На пристани тихо, пустынно. Дворники подметали улицы. Шла через весь город пешком. Все казалось странным, тревожным. Мужчины с вещмешками шагали по тихим улицам. Их провожали плачущие женщины, дети.

Папу дома я уже не застала. Его, как офицера запаса, мобилизовали в первый же день. Мама плакала, тревожилась за всех. Тогда плакали все мамы...

***

В первые же дни войны я поняла, что просто так сидеть дома не смогу, что я должна быть со всеми, приносить пользу. Но как? Я ведь ничего не умела. К счастью, в городе открылись краткосрочные курсы медсестер, и я, не раздумывая, тут же подала документы. Занимались мы много, но все равно этого было недостаточно, чтобы за такое короткое время стать квалифицированной медсестрой.

Фронт стремительно приближался, и уже где-то в середине июля к нам в город привезли первых раненых. Я помню этот день ясно, а еще яснее — чувство боли, любви, щемящей жалости к этим измученным, искалеченным парням. Ходячим помогали выйти из кают, спуститься по трапу парохода. Они были слабы, опирались на наши плечи, и мы напряглись, как струны, чтоб не дрогнуть, не показать, как нам тяжело. А потом пошли носилки. Как забыть глаза носилочных, эту тоску, боль, растерянность и страх.

Долго снились мне эти глаза...

Машинами отвозили раненых в пединститут, аудитории которого превратились в большие палаты. Госпиталь стал моим домом. Я забывала о маме, о тринадцатилетнем брате (сестра и отец уже были на фронте, и письма от них не шли), о ее тревоге и слезах. Я понимала, что, как и весь медперсонал, нужна эти искалеченным, измученным людям.

Учеба на курсах прекратилась, мы проходили практику в госпитале, делали все, что велели. Утки, судна, грелки, лед, перевязки, перестилка, туалет тяжелораненых, письма за тех, кто не мог писать, песни, чтение для тех, кто тосковал, — в общем, все, что нужно. Я почти не спала, потому что начались ночные бомбежки города, особенно железнодорожного моста через Днепр. Как только раздавался сигнал тревоги, мы тут же бросались к носилочным раненым, чтобы спустить их со второго и третьего этажей в подвал, в бомбоубежище. Потом отбой — и нужно поднимать вверх. Чем ближе становилась линия фронта, тем чаще тревоги, — до сна ли тут, до отдыха ли? Я устала, измучилась, но была рада, что могу приносить пользу, что нужна.

Незаметно прошел август, и когда стало известно о дне эвакуации госпиталя, я только успела забежать домой, взять смену белья, пару платьев, попрощаться с мамой и братом, и с Днепром (как раз налетели самолеты бомбить мост, когда я последний раз нырнула и поплыла). Было горько, больно, но я не сомневалась, что через месяц-два вернусь домой и обниму маму.

***

Так началась моя самостоятельная жизнь. Я оторвалась от дома, мамы, от всего, что любила, чем жила, в семнадцать лет, прямо со школьной скамьи — в водоворот жизни безумных военных лет.

/Из книги «О НЕВОЗВРАТНЫХ И ДАЛЕКИХ» 1999 года./




МЫ С ТОБОЙ

Вот я и выполнила твою, Борис, молчаливую просьбу написать о тебе, вернее, не так о тебе, как о времени и людях, которые помогли тебе стать таким, каким ты стал. Рада, что мне были отпущены силы и время для этой нелегкой работы. А дальше — как будет — так будет, все в руках Господних.

Остается написать немного о нас с тобой, о нашей почти 50-летней совместной жизни. Это и трудно, и нетрудно.

Жизнь прожить — что океан переплыть, это знал ты, знаю я. За 50 лет всего хватало в нашей жизни. Но за неделю до смерти ты сказал, будто сам удивляясь и чуть недоумевая, слова, которые до этого никогда мне не говорил:
— Все думаю, вспоминаю, и получается так, что ты в моей жизни была самым близким мне человеком.

На что я, взволнованная, поспешно отошла от кровати, боясь расплакаться.

Чтобы ты произнес такие слова, нам нужно было немало пережить и перестрадать.

Я много раз думала о случайностях в жизни человека. Ну, почему именно ты, а не кто-то другой должен был встретиться на моем пути? На мою руку и сердце всегда находились претенденты, а вышла замуж я за тебя, будто кто-то вел меня к этому решению. Наша семейная жизнь не могла быть ровной и гладкой уже в силу того, что я родилась 9 февраля,
т. е. под знаком Водолея, а ты 9 ноября — Скорпион. Если бы я в период наших первых встреч хоть что-то знала о совместимости и несовместимости людей, родившихся под разными знаками, я бы никогда не рискнула соединить свою судьбу с твоей. Но я была, как большинство населения нашей страны, абсолютным неучем в этой области знаний. И только в годы перестройки, когда мне попался в руки журнал Тамары Глобы, я неожиданно для себя нашла объяснение тому, почему в нашей жизни было все так непросто. Там было написано вот что:
"В союзе Скорпион — Водолей, за редким исключением, верх берет Скорпион. Он явно или тайно направляет Водолея. Их любовь оригинальна и носит неожиданный характер. Мирные периоды совместной жизни сменяются долгими охлаждениями, потом счастливым примирением до новой волны отчуждения. Но при этом им очень трудно, точнее невозможно отказаться друг от друга."

Все верно. Могу засвидетельствовать своей жизнью. Жаль, что я узнала об этом так поздно, меньше бы мучилась.

В нашей жизни была любовь, радость, тепло, но было и так, что мне хотелось уйти, разорвать узы, несмотря на то, что подрастало двое детей. Желания эти возникали только у меня, и никогда с твоей стороны. Думаю, абсолютно счастливые браки — это даже чуточку странно, противоестественно. Нельзя сковать волю двух людей, не сделав больно одному, а то и обоим, особенно таким разным, как мы были с тобой, мой дорогой спутник жизни. Ты был слишком положительный, слишком правильный для меня, живущей больше эмоциями, чем рассудком, витающей в облаках. Меня сначала удивляла, поражала, но в конце концов стала вызывать искреннее уважение твоя стабильность во всем. Потом я поняла, что это главное свойство твоего характера, разновидность порядочности. Она сказывалась и в мелочах, и в большом. Так, у тебя было много знакомых, приятелей, но друг — только один — Игорь Мухин. Дружба с ним началась еще в годы гражданской войны, когда вы с мамой спасались от голода в Мелитополе. За 80 с чем-то лет между вами не произошло ни одной размолвки, вы даже из жизни ушли в один год с разницей в два месяца и три дня. Это его, Игоря, ты позвал из Ленинграда, где он постоянно жил с женой Олей и дочерью Леночкой, посмотреть на свою избранницу, т. е. на меня. И его "одобряю" было для тебя очень важно.

У тебя была почти полстолетия одна жена, и другие женщины тебя не интересовали. Ты был предан семье, дому, с радостью шел на работу, с радостью возвращался домой — всегда, в течение всей нашей общей жизни. Ты был предан институту, в котором проработал более 40 лет, даже не помышляя о переходе в другое место. Твоя стабильность облегчала мне хлопоты по дому. Мне, например, не надо было ломать голову, чем тебя кормить, ибо все было заведено раз и навсегда. Так, завтрак, как ритуал, никогда не менялся: ложка овсяной каши, две ложки творога, немного варенья — все тщательно перемешивал (это называлось у тебя шурум-бурум) и съедал. Потом кофе и бутерброд с сыром. И так из года в год, все 49 лет. В еде был очень непритязателен, умерен, поэтому всю жизнь держался в одном весе, чего нельзя было сказать обо мне. Я очень переживала, когда с 48-го размера за какой-то год-два перескочила на 54-ый. Ты, смеясь, утешал меня тем, что, мол, всегда мечтал иметь жену-толстуху и кучу ребятишек.

Верный своему постоянству, ты очень редко и неохотно менял что-нибудь в квартире, просто не любил новые вещи. Поэтому наша мебель, если на нее посмотреть глазами современного человека, гроша ломаного не стоит. Тебе же (да и мне) в ней было комфортно. На письменном столе, в отличие от меня, у тебя был идеальный порядок, все удобно, под рукой, каждая вещь, каждая книга знала свое место.
Ты терпеть не мог вещизм, у тебя ничего лишнего никогда не было. Не раз с веселой улыбкой ты напоминал мне слова мудрого Сократа, жившего еще за 400 лет до н. э.: "Однако сколько есть на свете вещей, в которых я не нуждаюсь!". И эти слова полностью отвечают и моему отношению к накоплению, я его не приемлю, как и ты не принимал. Ты свои вещи донашивал до конца — не из-за скупости, а потому что привыкал, чувствовал себя в них уютно, удобно.

Ты сорок лет не менял квартиру, хотя жили мы в таких условиях, как, вероятно, никто в Риге не жил.

Вскоре после войны в жилой дом на ул. Базницас,13 вселилась V-ая городская больница и довольно настойчиво увеличивала свою площадь за счет выселения жильцов. Наша 10-ая квартира на I-ом этаже их очень интересовала, две семьи выехали из трех комнат, мы же не поддались на уговоры и продолжали жить в оставшихся двух комнатах. Больница в той части, что освободилась, устроила склад для одежды поступавших на лечение больных, грязного и чистого белья, одеял, матрацев. Иногда там оставляли на ночь покойника. Коридор, по которому с утра до ночи не прекращалось движение медперсонала на склад и из склада, делил нашу квартиру на две части: слева изолированные две комнаты, справа — кухня, девичья, туалет с ванной. По этому коридору ходили мы, наши дети, внуки и вся больница. К вечеру все успокаивалось: больница заканчивала работу и уходила, оставив уборку коридора на меня. Сначала я расстраивалась, плакала, потом сказала себе:

"Перестань! Это все мелочь. Бери скорей ведро, тряпку, вымой и улыбнись, мы до утра одни — разве это мало?"

Так как квартира находилась над холодным подвалом и дверь в коридор часто стояла настежь, то зимой мы мерзли, кутались в теплые вещи.
И этот старый дребезжащий лифт — вверх-вниз, без остановки! И рентген напротив! И бесконечные звонки в дверь с одним и тем же недоумевающим вопросом:
— А где здесь больница? Да, нескучно вы живете...

Окна жилых комнат выходили во двор-колодец, солнце заглядывало к нам всего на минут 15-20 и только в самые длинные дни лета. Тогда у нас была радость, праздник Солнца!

Летом больные гуляли во дворике и развлекались тем, что через открытые окна изучали обстановку наших комнат, заводили разговоры, а то и флирт...
Как я все это выдерживала, Боря? И так 40 лет. А ведь ты был Лауреатом республиканской премии, ведущим специалистом крупного института, по проектам которого столько строилось в Риге! Похлопотать за себя ты никогда не умел и скажу больше — и не хотел. Это все твоя стабильность, привычка не давала сдвинуться с места. А так как по Глобе, Скорпион явно или тайно направляет Водолея, то я, сама себе поражаясь, не бунтовала, подчинялась. Я пишу это не в упрек тебе, Боря, нет. Я привыкла и полюбила нашу странную квартиру. Там за дружеским столом собирались дорогие нам люди, звучала музыка, смех, интересные разговоры. Виолончель Миши Ишханова надрывала сердце, пел свои прекрасные песни композитор Юра Глаголев, читал любимого Бодлера Валя Николаев, всю жизнь проработавший на радио, рассказывал о художниках эпохи Возрождения доцент филфака, поэт Володя Мирский. Там под маленькими, но такими сильными пальцами талантливого пианиста Сережи Мурадова бушевал и плакал наш старенький Блютнер, там я танцевала с твоим сокурсником и нашим общим другом Димой Соколовым, в перерыве между танцами напевая ему "Песню Солвейг", которую он запомнил на всю жизнь и незадолго до смерти просил спеть, чтоб легче было умирать. Там пел прекрасные украинские песни наш киевский зять Игорь Браевич — много всего было в той квартире с допотопной мебелью, темной, холодной, и все же светлой, обжитой, согретой душевным теплом. Там я полюбила, как своих детей, друзей нашего сына Саши и подруг дочери Лены — они приходили оравой, шумные, голодные, и я всегда была им рада. Так что не хочу хаять нашу квартиру на Базницас,13, где прошли наши лучшие годы. Сейчас там нет больше ни нас, ни больницы. Дом купил миллионер — итальянец Эрнесто Преатони, чтобы после европейского ремонта сдавать квартиры богачам. Та жизнь канула в вечность.

Управлять много, Водолеем, ты начал сразу, как только стал ухаживать за мной. Я тогда заканчивала музыкальное училище и была в нерешительности, поступать или не поступать в консерваторию. Тебе совсем не хотелось иметь жену-певицу — это я поняла довольно скоро — и ты очень деликатно, мягко стал переключать мои мысли в другом направлении — на университет.
И добился! Я и теперь еще не уверена, что правильно поступила, поддавшись твоим уговорам. Но так как пение сопровождало всю мою жизнь, чем бы я ни занималась, то в душе нет горечи и досады на тебя. Ты мечтал взять в жены уютную, домашнюю женщину. Взгляды на семью сформировались у тебя под влиянием "Домостроя", которым ты восторгался как будто в шутку, но на самом деле вполне серьезно: женщина — хранительница очага, мать, ее роль в доме чрезвычайно важна, от нее уют, тепло, и хорошо, если б она занималась только детьми и домом,— вот твоя позиция.
Но я была эмансипированная советская женщина, жизнь в 4-х стенах меня не устраивала, я хотела работать, реализовать себя, и тебе пришлось смириться с этим, тем более, что твоей зарплаты на пятерых не хватало — мы жили так, как жила почти вся советская интеллигенция.

У нас с тобой не было венчания в церкви, шумной свадьбы, я так никогда и не покрасовалась в подвенечном наряде. Мы просто пошли в ЗАГС и расписались, а дома посидели за празднично накрытым столом.

Но сами того не ведая, мы прожили нашу общую жизнь так, как напутствует церковь венчающихся: несите тяжести друг друга и исполните закон перед Господом. Мы несли тяжести друг друга. Может быть, это и есть самый главный итог нашей общей жизни.

У нас с тобой была долгая жизнь, богатая радостями и печалями, полная противоречий и заблуждений, но мы всегда искали и находили пути преодоления их.

Я принимаю целиком свою судьбу, и сердце мое счастливо тем, что любило. Ты по-прежнему со мной рядом, я постоянно веду с тобой беседы, чувствую твою заботу и защиту.

Благодарю тебя за все.

"Какая удивительная таинственная связь между смертью и любовью! Смерть как будто обнажает любовь, снимает то, что скрывало ее, и всегда огорчаешься, жалеешь, удивляешься, как мог так мало любить или, скорее,— проявлять ту любовь, которая связывала меня с умершим. И когда его нет — того, кто умер,— чувствуешь всю силу связывающей тебя с ним любви. Усиливается, удесятеряется проницательность любви, видишь все то достойное любви, чего не видел прежде, или видел, но как-то совестился высказать, как будто это хорошее было уже что-то излишнее."
/Л. Толстой. 12.VI.1894 г. в письме к И. И. Горбунову-Посадову/

Лучше я не смогла бы сказать.

Прости...

/Из книги «Жизнь души» 2002 года./




ПОИСКИ  И  НАХОДКИ
(отрывок из очерка)


Жизнь моего поколения и моя жизнь до 1991 года прошла при советской власти, а эта власть с первых лет существования неотступно и целенаправленно боролась с Богом, вела антирелигиозную пропаганду, вытравливая из душ то, чем жили поколения людей до 1917 года.

В нашей патриархальной украинской семье самым верующим был дедушка Дмытро, статный, высокий, с окладистой бородой и прекрасным иконописным лицом. По утрам и вечерам он тихо молился за нас всех, строго соблюдал посты, знал все праздники, обычаи и обряды. Родители тоже были верующими, но нас, детей, не принуждали, ибо понимали, что с победой Октября наступили другие времена и что, если они будут воспитывать нас в религиозном духе, то в советской школе мы столкнемся с массой тяжелых проблем, будем чувствовать себя изгоями, отверженными. Большинство родителей рассуждало так: у детей должно быть будущее, значит, надо идти в ногу со временем, не конфликтовать с властью, потому что "времена не выбирают, в них живут и умирают", как сказал кто-то из поэтов.

И все же атмосфера дома, влияние родителей, любимого дедушки незаметно, исподволь поддерживали в моем сердце стремление к Богу, к вере.

В 1985 году началась перестройка в огромной стране под названием СССР. Повеяло свежим ветром перемен. В Латвии, как и в других республиках СССР, все ожило, активизировалось, заволновалось. В Риге вскоре появилось множество различных обществ — по интересам, по национальностям.

В августе 1988 года по городу разошлись слухи о том, что в Доме знаний (теперь там снова Кафедральный Христорождественский собор) состоялась встреча русской и латышской интеллигенции, где шла речь о создании Балто-славянского общества (БСО) культурного развития и сотрудничества — не как противовес латышской "Атмоде" ("Пробуждению"), а для того, чтобы сохранять и развивать культуру славянских народов, живущих на территории Латвии, учиться взаимодействовать с культурой коренной нации и других народов.

На 29 октября 1988 года по инициативе Координационного Совета БСО в Доме культуры Рижского вагоностроительного завода (ДК РВЗ) был объявлен вечер, посвященный тысячелетию крещения Руси. Я, не раздумывая, отправилась туда.

К входу в Дом культуры двигался людской поток, в гардеробе от многолюдья стоял ровный гул голосов. Незнакомые до того люди здоровались, улыбались друг другу, заговаривали, будто со старыми знакомыми, и это было так естественно, так по-человечески уместно и хорошо.

В большом, не особенно уютном, казенно-типовом зале Дома культуры все места были заняты, а люди все подходили и подходили. Тут собралась неравнодушная ко всему происходящему русская, украинская, белорусская интеллигенция Риги — и довоенная, и послевоенная. У всех пришедших светлые, открытые лица, полные жизни глаза, приветливые улыбки. Мне и запомнилась больше всего эта атмосфера приветливости, доброжелательности, единения. Да еще запомнилось, с каким вниманием и интересом слушали выступавших, особенно братьев Антиповых — Игоря и Гурия.

Игорь Антипов только что вернулся из Москвы, где широко и торжественно отмечалась важная для православия дата — тысячелетие крещения Руси. Он еще был полон впечатлениями и с радостью и душевным подъемом делился ими с жадно внимавшим ему залом. Все понимали, что это знаковое событие, начало великих перемен в духовной жизни страны, поворот от атеизма к вере, к Богу.

Вскоре при БСО появился кружок для тех, кого волновали духовные проблемы, а таких было немало. Возглавил кружок тот же Игорь Антипов. Я была на нескольких занятиях, но больше всего запомнилось одно, на котором шал речь о роли хора в Литургии. Провести это занятие Игорь пригласил своего знаменитого брата Гурия Антипова, певца, профессора Латвийской государственной консерватории.

Братья Антиповы выросли в семье священника глубоко верующими людьми и во всем, что касалось православия, православного богослужения, прекрасно разбирались. У обоих были низкие, красивого тембра голоса, но Игорь не сделал пение своей профессией, а Гурий после окончания консерватории долго и успешно пел ведущие басовые партии в нашей опере, параллельно занимаясь преподавательской деятельностью и заведуя вокальной кафедрой в консерватории. Несмотря на свою занятость, Гурий Антипов нашел время придти на наше занятие, чтобы рассказать о богатстве православной духовной музыки (в советское время она почти не звучала), о множестве вариантов мелодий на один и тот же текст молитвы. Он принес с собой записи в исполнении различных коллективов и, комментируя, дал нам возможность послушать их. Потом вместе с братом, попеременно то за священника, то за хор, Антиповы познакомили нас с построением и ходом Литургии, с местом хора в ней. Для большинства присутствующих все это было ново и чрезвычайно интересно.

Закончилась встреча неожиданно и памятно. Гурий, многозначительно переглянувшись с братом, торжественно произнес:

— А теперь нам хочется сделать всем вам подарок, чтобы вы запомнили этот день, чтобы он стал точкой отсчета вашего длинного и неуклонного пути к Богу.

   И нам вручили... Библии!

Я осторожно и благоговейно взяла Библию обеими руками, и мне не хотелось расставаться с Ней, такая притягательная сила шла от Неё, от Её ласкающей ладони обложки теплого красного цвета. Это была первая в моей жизни Библия, поэтому вечер для меня превратился в праздник.

Сейчас, когда появились многочисленные магазины духовной литературы, отделы в книжных магазинах, где можно получить и Библию, и все, что интересует вас в этой области, тем, кто не жил в наше время, и не понять, что значило получить в подарок Библию, какое это было чудо.

Нам вручили Библию, изданную в Брюсселе издательством "Жизнь с Богом", и вручили бесплатно — таким было условие издателей. Те, кому Библия не досталась в этот вечер, смогли получить Её в последующие дни на квартире человека, на адрес которого поступали Библии из Брюсселя.

Я пришла домой взволнованная и счастливая и тут же принялась рассматривать подарок. В Библии была обстоятельная вводная статья, замечательные комментарии, в конце — географические карты мест, связанных с событиями, описанными в Священном Писании. Я наугад открыла первую попавшуюся страницу, начала читать, и сразу стало ясно, как непросто без подготовки разобраться в том, что читала. Я почувствовала себя неучем, поняла, что начинать придется с азов, как начинают обучение дети. Пока я искала какие-нибудь курсы в помощь изучающим Библию, занятия в кружке при БСО продолжались, и это уже было неплохо, но для меня явно недостаточно.

В это время во главе БСО после журналиста Владимира Стешенко стал врач-кардиолог Республиканской клинической больницы имени Паула Страдыня — Виктор Васильевич Попов, интересный, всесторонне образованный, глубоко верующий человек. Он пригласил нас на Пасхальные посиделки к себе в больницу, в свой кабинет, где могло поместиться человек десять-пятнадцать. Я удостоилась чести побывать там два раза. Все приглашенные приносили с собой корзинки с крашеными яйцами, куличами, творожной Пасхой. Сначала поздравляли друг друга с Великим Днем Воскресения Христова, обменивались пасхальными яйцами, рассматривали узоры на них, потом пили чай с куличами и, главное, дегустировали творожную Пасху. Такая Пасха для меня была нова, ибо в моем провинциальном городе, где я росла, Пасха (по-украински Паска) — это высокий, с удивительным запахом кулич, испеченный в специальной форме. Такие куличи-Пасхи моя мама пекла замечательно, пасхальными запахами был полон дом, и эти запахи живут во мне и поныне.

Попробовав творожную Пасху у всех присутствующих, мы единодушно приходили к выводу, что самая вкусная — у нашего Виктора Васильевича Попова. Он готовил ее сам по старинному семейному рецепту, никому из семьи не доверяя это святое дело, и она получалась у него такой вкусной, что просто таяла во рту.

Мы тесным кружком сидели в кабинете гостеприимного светлого человека, пили чай, беседовали — группа единомышленников которым было хорошо и уютно вместе. Вот тут во время одной из встреч искусствовед и гид Карина Кула, высокая, обаятельная молодая женщина, показала нам напечатанную на тонкой бумаге Молитву оптинских старцев, о которой большинство из нас не слышало и не знало. Молитва пошла по рукам, и все, прочитав ее, зажглись желанием немедленно переписать и унести с собой. С тех пор я с этой Молитвой не расстаюсь. Может быть, кому-то она покажется нужной, как нужна мне, то вот она:

Господи, дай мне с душевным спокойствием встретить то, что принесет настоящий день.
Дай мне всецело предаться воле Твоей святой.
На всякий час сего дня во всем наставь и поддержи меня.
Какие бы известия я ни получила в течение дня, научи принять их со спокойной душой и твердым убеждением, что на все святая воля Твоя.
Во всех моих словах и делах руководи моими мыслями и чувствами.
Во всех непредвиденных случаях не дай мне забыть, что всё ниспослано Тобою.
Научи меня прямо и разумно действовать с каждым членом моей семьи, никого не смущая и не огорчая.
Господи, дай мне силы перенести утомление наступающего дня и все события в течение него.
Руководи моею волею и научи меня молиться, верить, терпеть, прощать, надеяться и любить.
Аминь.

С этой молитвой человек чувствует себя защищенней в нашем неспокойном мире.

/Из книги «Счастье» 2005 года./


Рецензии
Родная Мария Ивановна, Вы навсегда останетесь жить в наших памяти и душах.
И в канун Вашего 95-летнего юбилея 9 февраля мы с особой нежностью и великой
благодарностью поминаем Вас — светло и бережно, как талантливо Вы писали о
современниках, о прошлом и настоящем.

Писатель, проживший скромную, но яркую жизнь, наполненную любовью к Человеку и
верой в Бога и Человечество.

Цитаты из книг М.И.Булгаковой «Оставшаяся жить в наших душах...»,
продолжаем поддерживать Вашу страничку — Александр Шелкович.

Мария Булгакова   04.02.2019 11:16     Заявить о нарушении