Пока ночи тёмные
Временно исполняющая обязанности главврача больницы города Чадыр, (уже четыре месяца), Дора Соломоновна Пивовоз была уверена, что останется на этой должности, потому что другого врача с таким опытом, как у неё, в городе нет. Чтобы уж было наверняка, она подала заявление в партию, но из райкома уже почти четыре месяца ни слуху, ни духу. Они чего-то выжидают. И точно. Прошёл слух что, на эту должность присылают молодого хирурга из столицы. Что вскорости и подтвердилось. Приехал не такой уж молодой... тридцать с длинным хвостиком… но красавец – высокий, чернявый и усатый, шевелюра вразлёт, буйные чёрные глаза, ухватистые живые хирургические руки… один только малозаметный дефект. И говорить не стоит…
Дора Соломоновна не то что бы обиделась. Обидеться можно на конкретного человека, но не на государственную же систему? Не на советскую же власть… или на партию? Нет никакого резона. Ей просто стало досадно, что не случилось ею ожидаемое, как если бы желанный человек, взял бы и не явился на свидание. Ты вся помылась, надушилась, бельишко рижское – ни разу не надёванное. Сидишь и ждёшь, у тебя жар в местах, а он не пришёл.
Опять же, можно всё свалить на пятую графу. Как на судьбу…
Ну да ладно.
Она сидела в кабинете и распекала молодую сестричку Лидусю за то, что дурында воспользовалась обломанной пипеткой для закапывания в глаз больной трахомой старушке.
– Вы что же, не понимаете, что острым концом можно повредить глаз. Малейшее неосторожное движение и…
И тут он вошёл…
Ей конечно же не пришло в голову в тот момент, что это её судьба. Он ей улыбался, и она сразу же заметила кривой резец у него во рту. «Красавчик, обаяшка… карьери-ист и доносчик, – подумала она, – а зубок-то кривой» Откуда ей было знать, что институтская кличка у него была Зубок. И он был комсомольским секретарём факультета. И, естественно, по своей должности сотрудничал с ГБ.
Женское сердце чует...
– О! Какой тут у нас розарий. Одна роза лучше другой.
«Кого это он имеет в виду, подлец, – без всякой злобы подумала Дора Соломоновна, – какая это роза лучше другой? Небось не меня он имеет ввиду, а эту дурищу». Но она прекрасно знала себя и знала, что привлекает мужчин своей еврейской пронзительной красотой. Ей уже 35, несчётно у неё было любовников, когда училась на медицинском в столице, она два раза была замужем, но ни один её муж не стоил её и не смог сделать ей ребёнка. А ей очень хотелось ребёнка. Годы уходят…
Лидуся тоже очень хороша, хотя и глупа.
– Сидите, сидите Дора Соломоновна, – махнул рукою Зубок. – Я ещё не приступил. Командуйте, командуйте.
– Позвольте узнать, как вас величать.
– Зовите меня просто – Тимофей Тимофеевич Тимофти. Что вы делаете сегодня вечером? Я имею ввиду ввести меня в курс… А вы, кажется, подумали…
Она подумала, что он хоть и дурак, но это совсем её не раздражает. И что, пожалуй, она могла бы вечерком с ним встретиться.
– У вас, кажется, ещё нет своего дома, так приходите ко мне. Улица Ленина, 18. Это два дома отсюда.
– Обязательно приду.
При этих словах у Лидуси случилось жестокое разочарование.
Он пришёл, остался ночевать и стал захаживать регулярно. Через три недели она поняла, что беременна.
* * *
Жениться он на ней, как выяснилось, не может, потому как несчастливо женат на дочке начальника, и был сослан в Чадыр на повышение. Предложил сделать аборт своими руками.
– Дора, у меня анестезия германская, я тебе так сделаю, что ты ничего и знать не будешь. Мух считать будешь в это время на потолке.
Но Дора Соломоновна решила аборта не делать.
– Кобель! У меня последний шанс родить, а ты мне чистку предлагаешь. Ты знаешь, что у меня ещё ни одного аборта не было.
– Да ну тебя! Не верю! Такая женщина!
– У тебя, поросёнок, самая ядовитая сперма оказалась. Нет, буду рожать.
– А как же я, Дора! Мне разводиться нельзя, я член партии и номенклатура. Разведусь, поломаю себе карьеру.
– Ты же говорил, кобелина, что никого так не любил как меня.
Он совершенно неискренне потупился.
– Чего только не скажешь, Дорочка… когда стоит…
– А я тебе и тогда не поверила… В общем не тряси яйцами, к тебе претензий не будет…
– И алименты?..
– Денег пожалел, начальник?!
– Денег дам, но не официально…
– Пошёл вон, зараза! Завтра приходи!
Назавтра он, зараза, не пришёл.
* * *
Дора Соломоновна женщина величественная.
Рослая, осанистая, широкоплечая, как никто из окружающих её мужчин. (Наши южные мужчины довольно мелкие). Могучая копна чёрных курчавых волос падает на затылок и высокую просторную шею. Выпуклый, чуть покатый лоб, вместе с чуть горбатым носом делает её профиль, что называется, независимым. Хороши губы – пышная нижняя, разрезанная вертикальными мягкими складочками, как дольки очищенного мандарина, верхняя – подвижная, змеистая, как фигурная скобка, имеющая над собой лёгкую иудейскую тень. Такие же библейские тени лежат на верхних веках под густыми чёрными бровями. Когда она разговаривает или улыбается невозможно оторвать взгляда от её крупных спелых зубов. А какая грудь в умелом разрезе врачебного халата! А круглые без единой косточки колени, когда она сидит на пятиминутках рядом со столом Тимофея Тимофеевича вся на виду.
И вот такая женщина родила маленькую и слабенькую девочку.
Дора Соломоновна замечательный, весьма ценимый районным начальством терапевт, опытный практический врач, но совершено оказалась бессильна определить недуг своего ребёнка. Какие только анализы ни делала она в своей больнице, сколько раз ни возила её в столицу на самую современную аппаратуру, не единожды показывала столичным медицинским профессорам – никто не смог ей ответить на вопрос, чем болен ребёнок.
Ничем, говорили они.
Так почему же она, её девочка, без конца плачет слабеньким безнадёжным голоском, как будто её одолевает горькая печаль? Почему она почти ничего не высасывает из обильной и благодатной груди Доры Соломоновны, отворачивается и опять плачет без слёз? Да, без слёз, будто её сухое тельце бережёт каждую каплю жизненной влаги. И почему так редко и ненадолго открывает она свои невнимательные глазки и, увидев клочок неба за окном, опять печально плачет? Что такое она может знать про этот мир за окном, что вызывает её неизбывную недетскую печаль?..
А Тимофей Тимофеевич стал приходить к Доре Соломоновне реже, отбрехиваясь занятостью, но клялся при этом в любви, кобель. Дору Соломоновну ему терять не хотелось, разве отыщешь ещё такую в нашем маленьком городке? Другой такой нет. Во время своих ночных визитов он к своей дочке не подходил близко, взглядывал на неё тревожно издали, и как только услышит её жалкий голосок, поспешно уходит в другую комнату, где стоит их совместная кровать, и начинает поторапливать её ложиться. Иногда оставляет после себя немного денег.
– Ты что же мне, скотина такая, оставляешь деньги как продажной женщине?! – шипела Дора на поспешного своего любовника, но не думала его прогонять насовсем. Он всё же исправно исполнял свои кобелиные обязанности. Она привыкла к нему, и в своей теперешней постоянной озабоченности, не хотела ничего менять – он ей годился.
Наш маленький обленившийся на жарком солнце городок, конечно же знал об их ночной жизни, – всё же главврач больницы и своя, рождённая здесь и любимая нашими хворыми и недужными врачиха. Но не приходило городку в его коллективную голову, хоть как-то осудить их. И даже наоборот. Им хорошо и ладно… Сочувствовали Доре и её хворому ребёнку. Желали им обеим здоровьичка, а Доре ещё и женского счастья.
Райком же осудительно молчал.
Постоянная Дорина медсестра, состарившаяся на медицинской службе, Алевтина, держала свою врачиху в курсе всех городских сплетен и интриг, и между сплетнями частенько намекала ей, что есть бабка, которой стоит показать ребёнка.
– Что же ты мне, дура такая, предлагаешь? Я дипломированный учёный медик, а ты мне бабку суёшь. Посоветуй ещё в церковь её снести окрестить!
– Надо, Дора Соломоновна, надо тебе ребёночка твоего хворого покрестить… у нас батюшка хо-ро-ший…
– Какой батюшка? Какая церковь, Алевтина? Я же иудейка! И кандидат в партию…
– Ну и ладно… Отец-то у ребёнка христианин.
– Какой он христианин? Его боги – начальство и карьера… Хватить болтать, работай… кто там следующий!
– А бабке всё же надо показать… Как надумаешь, мне скажи…
В другой раз на приёме между двумя хворыми старушками нашептала Алевтина, вконец изболевшейся душою за дочку, Доре Соломоновне:
– Видела я бабку Маню, сказала ей про тебя.
– Опять, Алевтина! – бешено округляла Дора глаза. – Не заводи со мной эти разговоры, сколько раз тебе говорить! Слышать не хочу!
– Бабка Маня сказала, что если до Октябрьских праздников, ничего не сделать, потом уж может поздно быть. Не хочет ребёночек жить на белом свете, потому что чует лютую злобу против себя. Порадовать надо ребёночка.
– Прекрати, Алевтина! – просила измученная мать, и так понимая, что надо что-то делать, чтобы не погубить ребёнка. Но кого бы не просила она о помощи, никто ничем не обнадёживал её… кроме, вот, Алевтины.
«Не верю!», твердила она себе, и ругала грязными последними словами, за то, что эти мысли искушают её трезвый научный ум. «Дура Алевтина, тёмная баба, хоть и давно в медицине. Вот же подсунула мне дурацкую идею. Думай теперь». Если бы могла она нахлестать себя по щекам за то, что эта дурацкая идея не идёт у неё из головы, терзает душу, то нахлестала бы. Но себя больно не нахлестаешь. «Не может быть, врёт бабка, кто же это может иметь лютую злобу против невинного младенца?». И вдруг, как вспышка убийственного газа в тёмной шахте, сверкнуло в её голове имя: «Тимофей!» И в тот же миг стало ясно ей и внятно всё, что происходит с дочкой, всё стало на свои места. И даже не пришло ей на ум в этот раз, что это совершенно не научно и не материалистично, а какой-то это мещанский идеализм и предрассудок. В то, что это Тимофей, она сразу же поверила, и поверила, что ещё можно что-то сделать, исправить, ликвидировав причину. Она понимала, что не может так просто сказать Тимофею, что он своей злобой сводит со света своего ребёнка, что это как раз и будет мещанский идеализм. А если прогнать его? Да этот злодей обхохочет её и уйдёт без всякого сожаления. А причина останется. Он хоть и продолжает что-то болтать о любви, когда ложится к ней в постель, а всё же она чувствует, что любви давно нет, а есть бахвальство перед самим собой, вот, мол, такая женщина, а глядите, держится за меня. Спасёт ли она таким простым средством дочку? Тут надо что-то похитрее, поизворотливее. Не колдовство, конечно, а умное ухищрение, уловка, изворот. Конечно же не бабка… как её там… бабка Маня… а впрочем, почему бы и нет, против злодейства всё сгодится. И всё же страшно, вовсе не хочется связываться с колдовством, как бы не навредить этим дочке. Дочка – так она звала свою девочку, хоть дала ей красивое еврейское имя Эсфирь. Но боялась звать её по имени, чтобы никто не знал и не сглазил. Если бабка окажется народной целительницей, что ж, можно с ней встретиться, поговорить. Хватит же мне ума, распознать в ней колдунью.
Так рассуждала сама с собой Дора Соломоновна, всё же никак не решаясь выложить свои мысли Алевтине. Страшилась сама себя, то поднимая себя на смех, то ругая последними словами. До Октябрьских праздников оставалось совсем уже немного времени, и она решилась.
– Как там твоя бабка Маня, жива ещё?
– Жива. А ты, я вижу, совсем себя извела, вон пожелтела вся и заморщинилась. Дочке твоей давно пора садиться по её возрасту, а она всё лежит. Давай-ка, Дора, приведу я бабку Маню к тебе. Сегодня…
То, что никуда не надо идти тёмной ночью с ребёнком на руках, что бабка сама придёт к ней, так обрадовало Дору, что она сразу же согласилась.
– Что там надо… свечи зажечь, зеркала повернуть к стене? – Бодрила себя иронией учёная врачиха Дора Соломоновна. Было ей немного страшно и сильно неловко, но делать нечего… решение принято.
– Ничего не делай, а только кавалера своего сегодня отправь подальше – помешает.
– На совещании он в столице, не помешает…
Пришла с работы пораньше, отпустила няньку. Дочка заслышав голос матери заплакала тихо, как котёнок. Дору Соломоновну трясло от ужаса, что это она затеяла, дура, колдовство какое-то, чародейство, как простая тёмная баба. А если в райкоме узнают, не видать ей членства… а то и ещё чего хуже… карьерного роста, как говорит Тимофей.
Так и останется навсегда сельской врачихой.
* * *
Ещё и не потемнел свет в окне, когда стукнула дверь, и так же стукнуло сердце Доры Соломоновны. Но услышала она родной привычный голос Алевтины и успокоилась. Совсем почти спокойно ей стало, когда увидела она бабку Маню, пропущенную Алевтиной вперёд себя в запевшую свою скрипучую мелодию дверь. Она узнала её. Не раз видела на базаре, торговавшую травками и какими-то настойками в тёмных аптечных пузырьках. Возле неё чаще собирались старушки, но случались и слегка потёртые галстучные очкарики, покупавшие у неё мужские капельки. А может быть, это были и не мужские капельки, как презрительно предполагала Дора Соломоновна, а, возможно, что притирания от потливости ног. Дипломированная докторша не верила в народные средства от болезней, и почечуй, то бишь, геморроидальный узел, была она уверена, можно вылечить только хирургическим способом. Заодно не верила она во всякие иголки, прижигания и другую подобную чепуху. А больше всего верила в пенициллин…
– Доброго здоровьичка, хозяюшка… – ласково сказала бабка Маня, наклонив розовую щёчку к левому плечу, и улыбаясь чистыми зубками, но глазами цепко оглядывая дородную фигуру хозяйки. – Тебе бы селезёночку подлечить, была бы ты почти здоровенькая. Подлечить надо, чтобы болезнь на печёночку не перекинулась… не запускай… И походка у тебя тяжеловата… болят пяточки?
Дора Соломоновна и так знала, что у неё небольшой абсцесс в селезёнке, побаливает иногда под левыми рёбрами, и отдаёт в спину, но в сей момент слова старушки испугали её. Откуда ей знать про болячки, о которых Дора Соломоновна сама недавно только и заподозрила и никем своими подозрениями не делилась. И пяточки побаливают при ходьбе, соли откладываются… ещё и в коленки ударяют.
– Научу тебя, Соломоновна, горячим керосинчиком самой лечиться, а то ведь скоро и коленки заболят.
– Керосинчиком? – Как-то совсем глупо переспросила Дора. – Почему керосинчиком?
– А пилюльки не особо тебе помогут в таком деле. Только боль собьют на краткое время, а не вылечат. Ребёночек твой где?
– А вот, в другой комнате, пройдёмте туда, бабушка Маня.
– Я, миленькая, не бабушка, я бабка. Внуков-то у меня нету… Ох курочка ты моя, ослабла-то как. Мамка твоя учёная, а не видит твою беду. Ох, ох, переполох.
Девочка проснулась, готовая привычно заплакать, но, увидев бабку, внимательно стала на неё смотреть и слушать, и решила не плакать, подождать, что будет дальше. А бабка узловатым пальцем провела младенцу линию по лбу и до кончика носа, чем очень младенца удивила. Вякнул младенец, закрыл глаза и улыбнулся, впервые в своей шестимесячной жизни. Бабка сняла одеяльце, подняла рубашечку, провела пальцем по животику, дождалась, чтобы девочка опять вякнула и улыбнулась, тогда и бабка засмеялась и потрепала ребёнка по животику.
– Ах, курочка-куропаточка, притворщица. Ничего у тебя не болит, всё целёхонькое внутри, и снаружи без пятнышка. Потому ты плачешь, что сказать не можешь про свою беду. Твоя беда сейчас далеко, ты и успокоилась.
Дора Соломоновна увидела свою дочку улыбнувшейся в первый раз, счастливо потянула носом, вытекла у неё из глаза умилительная слеза.
– Что с ней, бабка Маня.
– Здоровенькая. У неё-то бедка маленькая, а у тебя большая. Тебя заговаривать надо, а только это не сегодня, тут одним днём не обойдёшься. Ну-ка, выгляни в окошко, месяц уже вышел?
Дора кинулась выполнять старушкино поручение, и не подумав засомневаться. Раздвинула занавески.
– Вот он, прямо в окно смотрит.
Бабка взяла ребёнка, поднесла к окну.
– Месяц браток, месяц сваток, ты ходишь высоко, видишь далеко, по полям, по морям, по высоким берегам. Грозит мене бес, отведи его в лес, на пенёк положи, строго накажи. Просит тебя молоденец божий, тельцем и личиком пригожий, а имя ты сам знаешь.
Девочка, слушала бабку, лёжа у неё на груди, ясный месяц светился в широких зрачках двумя запятыми, личико было серьёзно – свет месяца завладел её вниманием.
– Ну что, курёнок. Я тебе песенку спела, душеньку твою песней согрела, а теперь подушечка пуховая пусть тебе ушко согреет. Спи до утра без просыпа.
Девочка в последний раз, уже из кроватки, посмотрела внимательно на бабку, закрыла глазки и заснула.
– Что? Что, бабка Маня? Что с ней будет? – стала пытать Дора старуху, позабыв свою недавнюю иронию к ней. – Выздоровеет?
– Она и не больна, – строго завелась бабка. – Это, милая, тебя вылечить надо. Ты её своим молоком поишь, а в твоём молоке злое семя копится. Младенец зло и понимает через молоко. Ему горько такое молоко пить и со злом жить.
– Откуда же зло?
– А подумай! Знаешь ведь своего кавалера!
– Он разве злой? Эгоист, себя любит. Но это разве зло?
– А он хоть разок, кому ни будь, помышлял добро сделать? Ты-то его лучше меня знаешь.
Дора промолчала, потому что никаких таких благоглупостей она за ним не вспомнила.
– А к дочке твоей он такую злобу таит, что у ней хоть и молоденческая душенька, а чует. Ей страшно жить, она думает, что весь мир такой.
– Что же мне делать, прогнать его?
– Прогнать легко… – сказала бабка и замолчала. Но то, что недосказала бабка, и так было ясно Доре Соломоновне.
– Может её в церковь отнести?.. так я иудейка.
– Бог один на всех, Соломоновна. Пророки божеские у нас с тобой разные. А церковь что?.. Церковь это как ваш райком. Руководящий орган. А Бог в сердце.
Помолчали обе, как и сидевшая тихонько в уголке, Алевтина. Бабка ласково улыбнулась Доре Соломоновне:
– Ты, барышня, реши, нужна я тебе далее или нет. А как решишь, что нужна, через Алевтину и скажешь. А только поторопись, пока ночи тёмные…
* * *
Сомнения истерзали Дору Соломоновну.
Девочка её уже не плакала, хорошо сосала грудь и с серьёзным любопытством наблюдала за ней чёрными и, как казалось матери, проницательными и немного укоризненными глазами. Она лелеяла осторожную веру в то, что её дочка начала поправляться благодаря бабке Мане. Но так же понимала, что корень проблемы ещё не извлечён из злачной почвы и если не выдернуть его, да так чтобы он иссох и раскрошился в пыль, то…
Но имеет ли она право… Тимофей давно не тревожил её душевные струны, осталась неважная и необязательная привычка принимать его в своей постели, привычно и обыденно удовлетворять свою и его похоть и… больше ничего. Даже то, что он отец её ребёнка, казалось ей жалким, малозначительным обстоятельством жизни. Ребёнок только её. Она с безразличием видела, что он дочку не любит, никогда не подходит к ней близко, чтобы как-нибудь бацилла родства не поразила его, а стоит ребёнку заплакать, он тут же в панике ретируется из комнаты или вообще из дома. А если иногда и смотрит на ребёнка издалека, то с выражением лица врождённого идиота. Её решительно устраивал такой сюжет. Она даже опасалась, как бы он – невзначай – не распознал в девочке родную кровь и не полюбил её. Но и она тоже не смогла распознать в нём такое сильное чувство – ненависть. Корила себя, что не сумела понять своим чутко настроенным материнским сердцем, что именно грозит жизни девочки. И только старушка открыла ей глаза. Она пока ещё не осознала, как укрепилось её доверие к этой чистенькой, розовощёкой и улыбчивой старушке – бабке Мане, но уже знала, что обратится к ней снова. Не могла она решиться только на то, чтобы напустить бабку с её чародейством на Тимофея. Она знала, что это будет чародейство, магическое содействие потусторонних сил, и ей придётся принять участие в колдовских заклинаниях. Пока ещё ночи тёмные… Это должно как-то повредить Тимофею, и она будет напрямую виновата. Но разве не ради своего ребёнка она должна решиться на это.
А имеет ли она право…
Дора Соломоновна истерзалась и замучилась.
Через два дня приехал из столицы Тимофей. Он был угнетён и чем-то напуган. Поздним вечером приплёлся к Доре.
– Как можно быть уверенным в собственном будущем, – стенал он, ломая руки, – когда нет ничего устойчивого в этой стране.
– Да как же нету?! Всё намертво стоит на тысячу лет.
– Ты ничего не знаешь, Дора! Не знаешь, какие интриги там наверху, какая грызня за власть. Тестя сняли со всех постов и могут отдать под суд. Ты не представляешь, какая это была скала. И вот кто-то, – я-то знаю кто, это тесть недоумевает, – подложил динамит под эту скалу.
– И что же он такого сделал? Про Бровастого анекдот рассказал? Так сейчас за это не сажают.
– Господи! О чём ты говоришь, какой анекдот? Закупили на западе хирургическое оборудование, и кто-то сильно нагрел на этом руки.
– А тесть, конечно, ничего с этого не имел!
– Ну имел немножко, он же замминистра всё-таки, подписи-то его на всех бумагах.
– А тебе чего паниковать?
Тимофей на этот простой вопрос сильно рассердился, засверкал глазами, замахал кулаками.
– Ты что, идиотка, не понимаешь? Это он меня, рядового больничного врача, посадил на это место… на твоё, кстати, место… Сослал в эту дыру из-за своей дочки, клинической истерички. Кто-то эту историю обязательно вспомнит… вспомнит, как он со скандалом продавливал мою кандидатуру.
– И чего паниковать, будешь работать хирургом.
Он остановился перед ней, приблизил лицо и прошипел ей в ухо:
– Если бы ты только знала, как я ненавижу эту работу…
В соседней комнате заплакала дочка, впервые за два дня, и сколько горести услышала мать в её тихом плаче. Тимофей тоже услышал этот плач.
– … И как я ненавижу свою жизнь в этой дыре…
Он пошёл к выходу, остановился в дверях, повернулся.
– Пойду-ка я, Дора. Что-то сегодня мне не хочется…
Наутро Дора Соломоновна с нетерпением дожидалась Алевтину, чтобы сказать ей, что она готова… Алевтина кивнула. Она понимала, о чём идёт речь. Не дождавшись конца приёма, ушла и вернулась через час с небольшим увесистым свёртком, имеющим форму упакованного топора и ещё чего-то. Она кивнула Доре с таким загадочным выражением лица, как будто бы она заговорщик-декабрист, и прошептала:
– Сегодня… ночью…
* * *
– А топор зачем, Алевтина? Кому будем голову рубить?
– Всё что нужно, бабка Маня сама принесёт. А топор да серп я у себя дома взяла, как бабка велела, у тебя-то откуда в хозяйстве сельский инструмент? А вот пару яиц ты должна сама сварить.
– Ну, вот, уже поставила варить.
– Про замок с ключом не забыла?
– Не забыла, с сарая сняла… Ох зачем всё это? Мы что же, колдовать будем?
– Колдовать-не колдовать, а отслужить надо как положено.
– Знал бы мой дедушка, чем я сейчас занимаюсь, он бы меня проклял.
– Ты на часы глянь, надо бы время не пропустить.
В соседней комнате тревожно спала девочка, иногда просыпаясь и всплакивая, но скоро засыпая вновь. Мать то и дело прислушивалась, терзалась темными сомнениями, она знала, что надо будет нести ребёнка на какой-то неблизкий перекрёсток и боялась этого, – не случится ли с её девочкой чего-нибудь нехорошего, опасного для её слабенького здоровья. Она уже не думала, что может навредить Тимофею, ей это было безразлично, она не хотела думать о нём и помнить о почти полутора годах сомнительной их связи.
Без двадцати минут двенадцать, две женщины вышли из дома и, не заперев дверь, а просто прижав её камушком, направились к ближайшему перекрёстку, перешли по краешку непросыхающую лужу и повернули в тёмную улицу имени Маршала Ворошилова. Одна из них несла на руках завёрнутого в тёмное одеяльце ребёнка, другая прижимала к груди тяжёлый свёрток. Они прошли две поперечные улицы и приблизились к третьей. Навстречу им вышла ещё одна женщина и негромко сказала.
– Подождём чуток… мянуток пяток.
Узкая полоска недавно народившегося месяца вот-вот должна упрятаться под наползающую тучку, на перекрёстке, кроме наших женщин, ни одной души. Местным жителям, если они не злоумышленники, не придёт в голову в это время быть на улице. Через четыре часа уже вставать на труд и заботы, а сейчас самый непробудный сон. Чуть поскрипывает железная ось журавля близкого колодца, еле слышно в дальнем конце городка пропел не ко времени чей-то дурень-петух.
Бабка Маня встрепенулась, прислушалась.
– Очень, барыньки мои, хорошо, что хоть один петух не спит, зорю сторожит, нам в помощь. Сейчас месяц-молодец в тучке укроется, наш черёд откроется.
Она порылась в торбе, погремела спичками в коробке, чиркнула и засветила свечку. Повела женщин в самую серёдку перекрёстка, свечку в пыль воткнула, укрепила. Взяла у Алевтины топор из рук, пошептала на него и в перекрёсток воткнула, то же сделала и с серпом, рядом в пыль два яичка поставила острым концом, покрутила, чтоб стояли, нашёптывая что-то тихо. Дора Соломоновна наблюдая этот непонятный обряд потихонечку тряслась всеми жилами, прижимала к себе ребёнка, и удивлялась, что дочка спит безмятежно, посапывает и почмокивает сладко. Алевтина же деловито и привычно, видно, что не в первый раз, подавала бабке её реквизит, будто хирургический инструмент в операционной. И ничем не маялась.
– Становись, барынька моя, поближе, наклонись пониже и ничего не бойся… Как услышишь, что я топор помянула, тронь его, услышишь про сталь булатную, тронь серп. А как знак подам, на яйцы ножкой наступи, и в пыль разотри. Остальное моя забота. Ребёночка отдай пока Алевтине.
Сердце застучало сильней у Доры Соломоновны, свело спину от страха, но она присела на кортки, как велела старуха, и приготовилась упасть в обморок. Но не упала, а вдруг стала слушать, что ясным голосом, с напевом, говорит бабка.
– Заря-Марьяница, полуношница красная девица! Услышь меня! В поле скачет заяц бегучий, над морем стоит камень могучий, а на дне того моря дерёт шкуру Лимарь-Лимарин, злой нечестивый сударин. Просит тебя барышня Соломоновна… просишь? – спросила бабка.
– Прошу… Прошу… – ответила Соломоновна.
– Сокрой же душу мою и тело, чтобы ничего не ныло, не гнило и не болело, от Лимаринова слова, что милого, что злого…
Бабка сделала знак, показала на топор и серп.
– Будьте же мои слова острее острия точеного, тяжелее этого топора калёного…
Дора ухватилась за ручку топора, довольная собой, что ничего не напутала…
– Светлей этой булатной стали…
Тронула серп… Тут бабка показала на яйца и топнула ногой. Дора стала топтать яйца правой ногой, озлившись, поменяла ногу на левую, втоптала их в пыль и сама не поняла, чего озлилась. Даже устыдилась немного.
– И пусть бы мои слова к месту пристали. К телу белу, к сердцу милу, разуму ретиву, уму ладну.
Бабка взяла у Алевтины большой амбарный замок, изрядно поржавевший, повисевший много лет на сарае, всунула в скважину такой же ржавый ключ, откинула дужку.
– Вот моё слово, а вот замок…
Бабка с чувством, развернувшись так, чтобы Дора хорошо увидела её действия, защёлкнула замок, повернула и вынула ключ.
– А ключ навсегда в темь ушёл! – И зашвырнула ключ в канаву.
Доре Соломоновне стало вдруг весело и как-то забавно, чуть не засмеялась она громко, но сдержалась, чтобы не обидеть старуху, пропали страхи, и наступило спокойствие. Так же стало ей легко и весело, вспомнила она, когда отыграла свою роль в школьном спектакле многие годы назад.
– Знаю, барынька, что полегчало тебе сейчас. А теперь надо дочку твою укрепить, возьми-ка её на руки.
– Летит птица за моря, бежит зверь за леса, дерево идёт в дерево, земля в мать-землю, а железо в мать-руду. Так ты, чёрная горесть, беги в свою тьму кромешную и назад не вертайся. Птицам тебя клевать, зверю голодному рвать, ветрам тебя трепать, а молоденьчику нашему тебя вовек не знать.
Тут из тучки вышел месяц, ясно все увидели друг друга. Радость и спокойствие лежало на лице Доры Соломоновны, улыбалась старуха, Алевтина была довольна исполненным делом. Старуха подняла и задула свечу, поклонилась на каждую улицу в четыре стороны, приговаривая:
– Святы пороги, святы дороги, будь моё слово крепче камня Алатыря, могучей богатыря. – Слово «могучей» она ударила на последний слог, с удовольствием услышала Дора Соломоновна. Так ладнее, подумала она. Алевтина тем временем собрала своё имущество и увязала в тряпку.
– А теперь, барыньки мои, станем-ка в тенёчек, и помолчим чуточек, авось что-нибудь и увидим.
Повела женщин под дерево на углу, под которым стояла глубокая чернота, не пробиваемая светом месяца. Минут через пять послышалось чертыханье, скрип железа, ударило дерево. Не иначе открылась и закрылась чья-то калитка. На перекрёсток вышел мужчина, споткнулся о вросший в глину камень, опять заругался зло, на этот раз помянув чью-то матерь, а так же церковь, а заодно и какой-то монастырь.
Прошёл мимо, смешно и глупо вышагивая как аист, чтобы в темноте не попасть опять на камень, и Дора узнала в нём Тимофея. Откуда это он, подумала, но сразу же и поняла, что это ей совершенно без разницы, откуда Тимофей может выходить глубокой ночью. Тут же она услышала тихий голос Алевтины:
– От Лидуси, гусь лапчатый, идёт. То-то же Лидуся наша в последнее время гусыней ходит.
Но и это было ей абсолютно «индифферентно», как стала она повторять за Тимофеем это научное слово. Она удивлялась снова глубокому сну и спокойствию своей дочки, не проснувшейся ни разу у неё на руках. Она вернулась домой, разойдясь с Алевтиной и бабкой на углу в разные стороны, и кинув запертый замок в тёмный угол за сарай, вошла в дом, отодвинув ногой камень, (так бабка велела), уложила дочку в кроватку, легла сама и мёртво заснула.
* * *
Всю последующую неделю происходили мелкие события.
Нянька сообщила прибежавшей в обеденный перерыв Доре Соломоновне, что ребёнок хорошо ел, долго спал, а, проснувшись, улыбался и пытался петь младенческую свою песенку. Дора заплакала счастливыми материнскими слезами.
На работе, – и в больнице и в поликлинике, – медперсонал Доре тоже странным образом улыбался, старшая сестра принесла для ребёнка домашнего молочка, сметанки и маслица. Лидуся, столкнувшись с Дорой в коридоре больницы, потупила глаза, а потом разрыдалась и убежала в сестринскую. Тимофей выписал себе больничный и на работе не появлялся. Инструктор райкома, товарищ Степанчук впервые пришёл к ней на приём с жалобой на скачки давления.
– У вас давление, товарищ Степанчук, как у Юрия Гагарина.
Старик Миша Моисеевич, муж вечно больной и давно лежачей больничной бухгалтерши Мариам Абрамовны, принёс ей пару живых курочек и два десятка яичек.
– Дорочка Соломоновна… золотенькая вы наша. Кто же нас полечит, если вас не будет?
– Миша! Я ещё умирать не собираюсь, – сказала она строго, но курочку и яички взяла.
Умирать Дора никак не собиралась. Её материнское сердце рвалось к жизни, горело новыми надеждами, радовалось каждой солнечной улыбке дочки, её бурному аппетиту, здоровеньким обильным какашкам и весёлому сытому гугуканью. За неделю у неё округлились щёчки, налились ручки-ножки, побелела кожица. Рёбёнок, тьфу, тьфу, тьфу, вполне здоров и быстро набирает вес.
Те мелкие странные события, которые происходили вокруг неё, мало занимали Дору Соломоновну. Она мыслями и заботами была дома и каждую свободную минуту мчалась повидать дочь.
Прошло ещё несколько дней, опять заявился товарищ Степанчук, собрал коллектив больницы и объявил, что не оправдавший доверия тов. Тимофти уволен, а вместо него главврачом назначена Дора Соломоновна Пивовоз. Дора была этим решением разочарована, потому что понимала, что ей работы прибавится, а у неё ребёнок, которому надо будет всё больше уделять внимания. Но… с начальством не поспоришь. Тем более подходит конец кандидатского срока…
А Тимофей исчез из её жизни и больше никогда уже не появится.
Говорят, спился.
Свидетельство о публикации №219020502101