Судьба искусства в христианском мире - фр. 5

АПОЛЛОНИЧЕСКОЕ И ДИОНИСИЙСКОЕ В РЕЛИГИОЗНОМ СВЕТЕ


...дионисизм был исканием забвения и спасения. Но в нем не удерживался человек, нет человеческого, это есть путь богозвериности, минуя человеческое. Тут стихийная основа человека опрокидывает лично-человеческий элемент, который был более связан с аполлоническим началом.
Н. А. Бердяев




У греков не существовало аполлонического и дионисийского, потому что у них были Аполлон и Дионис. То философское содержание, которое вкладывает в эти слова, превращая их в понятия, философия XIX века, есть уже результат христиан¬ской рефлексии. Однако греки, имея Аполлона и Диониса, спонтанно, безотчетно выражали вечную диалектику Света и тьмы, Творения и деструкции. Зная возвышающие радости Аполлона и разнузданные оргии Диониса, греки в этом знании охватывали мифически-образно полноту человеческой природы. Они не знали Бога и потому не могли понимать, что их взор озирает природу падшую, что их сознанию вразумителен лишь падший человек. Все мироздание, доступное античному сознанию и воображению, было мироздание падшее и потому безысходное, замкнутое в круг жизни и смерти, подчиненное року, властному даже над богами. Выйти из рокового круга греки не могли, не имели духовной силы Откровения, которая одна только и способна разорвать оковы падшести. Но, например, в мифе об Орфее  звучит, даже если и только в виде тоскливой печали, протест против торжества низменного над возвышенным. По одному из вариантов мифа Орфей был убит за то, что от-казался принять участие в дионисовой оргии. Другой вариант говорит о прямой ярости Диониса против Орфея, избравшего служение Аполлону. И в том и в другом случае миф обрекает Орфея на растерзание толпой пьяных менад. И та и другая версия символизирует расправу дионисийской стихии над началом аполлоническим, надругательство разнузданной в человеке животности над возвышающими духовными стремлениями. Из обряда, Дионису посвященного, — песни сатиров, — возникла греческая трагедия (t r a g o' i d i a — буквально «песнь козлов»). Трагедия наиглубочайше выразила ужас древнего человека перед гибельной тьмой, исходящей из глубин его природы. Греческая трагедия стала и не могла не стать трагедией Рока, трагедией бессилия человека перед слепым и всемогущим фатумом. Так выразила себя вечная интуиция о духовном Свете и всепобеждающей тьме. У древности не было духовных оснований верить в победимость тьмы, не было духовных сил воспротивиться падшести, ибо древность еще не сознавала падшесть, не имела еще Вести Воскресения и обетований вечной жизни. Воспротивиться падшести, сознать ее победимость способен только христианин. Языческое, как и всякое нехристианское миросозерцание, вынуждено признать наявную, то есть падшую природу мира и человека естественной и непреоборимой. Такое миросозерцание не познало еще подлинности сверхъестественного, не исповедало еще правду Духа, Божью правду. Языческие боги — лишь духи природы падшей, и если они правят миром, то это и есть тот самый замкнутый мир античности, из которого не найти исхода, где царит слепой фатум. Сверхъестественным может быть лишь нечто неявное, невидимое («вера есть обличение вещей невидимых»), лишь то, что совершенно не от мира сего, то есть не от падшей плоти и не от падшей природы, но от Духа: не из естества исходящее, но естество просветляющее и возвышающее.
Понятия аполлонического и дионисийского, возникшие у немецких философов XIX века и окончательно сформировавшие¬ся у Ницше, вошли уже не в языческий, но в христианский мир, и если в греческой древности идея Аполлона как совершенства могла быть слабым предчувствием Бога, смутной догад¬кой о грядущем духовном будущем, то для мира, пережившего богоявление и ставшего спасенным во Христе, то есть христианским, разработка аполлонического и дионисийского как философских понятий есть регресс, духовное упрощение, исступание из Света Божия назад в языческую тьму. Но XIX век, век Нового времени, предпоследнее звено в цепи эпох богоотступничества, как раз и был вполне приспособлен и даже предназначен для такого духовного регресса. Духовное падение, начавшееся гуманистическим бунтом христианского человека против Бога, привело закономерностями поистине роковыми к идеализации античной древности с ее оргиастикой, имморализмом и властью фатума — чертами философии замкнутого мира. Человек обрел вкус к веселому отчаянию, он даже увидел это красивым, даже мужественным. Тьма стала ему любезней Света Божия, который он предал, низменное стало казаться ему более интересным и даже более красивым, чем возвышенное, и, наконец, Ницше, — этот великий отчаявшийся, — произнес дерзкую хвалу темному культу Диониса. Определяет Ницше и аполлоническое, и дионисийское, но в действительности его духовных побуждений жив не Аполлон, а Дионис, — не возвышающее и возвышенное, а разверзающее темную бездну, низводящее в первобытный хаос. Аполлоническое Ницше называет «дивным аполлоническим обманом». Он говорит: «...аполлоническое начало вырывает человека из его оргиастического самуничтожения и обманывает его относительно всеобщности дионисического процесса мечтой, что он видит отдельную картину мира...» И это есть подлинное замыкание, снова — замыкание в границах падшей природы человеческой. Кто не верит в Бога, тот не может допустить реальности Света, подлинности возвышающего и просветляющего, тот верит лишь низу, лишь темной бездне, лишь манифестациям животности в бурлении и хаосе дионисийской оргии. Без Бога нельзя познать и божественной природы человека, без Бога нельзя сохранить человека, ...он проваливается в дионисову бездну. Философский рационализм, пришедший к духовному банкротству уже на исходе XIX века, вызывал в глубоких натурах яростный протест и реакцию «веселого» отчаяния. «Бог умер», и, значит, все было неправдой. Нет надежд, рационализм скучен и мелок, душе он не отвечает, ибо душе может отвечать только таинственное и гипнотическое: верующей душе — Свет, а изверившейся — тьма. Так восславим же тьму!
Мыслители XIX века разрабатывали понятия аполлонического и дионисийского главным образом в аспекте эстетическом, но духовный парадокс здесь заключается в том, что безотчетно они выражали этим диалектику божественного и дьявольского, противоположность Света, который от Бога, и тьмы, которая от лукавого. По безверию сделавшись вновь язычниками, люди христианского мира еще раз, уже не по неведенью, а по греху, замкнули мироздание кругом падшей природы, но в мир, где совершилась крестная жертва Господа, не вернуть античной простоты и наивности. Ничто в нем больше не может быть самим собой. Все ныне больше себя, все выражает глубину большую, чем собственная, все обнажает божественные начала и богочеловеческие корни совершающейся истории. И во вновь возникшем понятии аполлонического проступает божественное, ибо все возвышающее и одухотворяющее, все синтезирующее и духовно совершенствующее, то есть всякое аполлоническое, есть излучение божественного Света. Понятие же дионисийского хоть и желает романтически превознести хаос необузданной страстности, но не может не выразить падшести человеческой природы, ее соблазненности дьявольскими прельщениями, ее слабости перед искушением низводящей тьмы. Все духовно поляризовано в мире после того, как Бог являлся в нем, вочеловечивался и был с нами в нашей человеческой природе.
То, что Ницше на переломе XIX и XX веков избрал Диониса, было отчаянной честностью великой и страдающей души изверившегося христианского мира.
Если нам не стяжать Рая на земле, то да будет ад, да разразится дионисова оргия само- и взаимоистребления, да отверзнется во всей своей неприкрытости темная бездна, да станет отчаяние веселым! Раз не вышло быть христианами, то пусть торжествует антихрист. Поразительно, что все происшедшее на исходе XIX века в европейской философии, вся эта трагедия безверия, все это «веселое» отчаяние лишивших себя веры и надежды христиан умещается в песне Вальсингама из пушкинского «Пира во время чумы». Русский гений провидел исходы человеческой свободы в забвении Бога, в оскудении веры. Пожалуй, вся немецкая философия аполлонического и дионисийского многословна и утомительна в сравнении с поистине соломоновой краткостью русского поэта. Избирая отчаяние, человек становится весел и яростен в любви к гибельному. «Все, что гибелью грозит, для сердца смертного таит неизъяснимы наслажденья». Вот именно, для сердца смертного, для сердца, которое знает себя окончательно смертным, в котором уже нет веры в вечную жизнь, которое раздавлено непомерной тяже¬стью безбожного одиночества. Безбожие — это чума человечества, и дионисийское есть пир чумы безбожия. Дионисийское есть дьявольское, культ греха, его «религия». Христиан¬ский мир страстно избрал Диониса и дионисийское, он избрал дьявола и темную бездну, он восславил грех. И произошло это потому, что христианский человек больше не находил радости и страстности в возвышенном. Аполлоническое как сублимирующее, возводящее к совершенству, одухотворяющее, казалось новому человеку пресным, скучным, бесстрастным, и оно было таким для богоотступника, ибо в богоотступничестве человек теряет страсть к возвышенному, любовь к совершенству. Все чувства к одухотворяющему и просветляющему теряет безбожник. Его начинает манить тьма, ему подлинной видится только темная страсть, он с радостью открывает и узаконивает в себе «слишком человеческое», которое есть звериное, плоть греха, поклонение своему падению. Отвергая аполлоническое, христианский человек отвергает Божье, ибо в глубочайшем основании своем аполло¬ническое есть наивное иносказание Божьего. Божественные ценности в эстетике есть ценности аполлонические, но в мире, отвернувшемся от Бога, аполлоническое делается формальным и пресным, становясь уделом академической рутины и обывательского суда над свободой творчества. И здесь снова Пушкин: «Поэт идет, открыты вежды, но он не видит никого. А между тем за край одежды прохожий дергает его. Скажи, зачем без цели бродишь? Едва достиг ты высоты и вот уж долу взор низводишь и низойти стремишься ты. На стройный мир ты смотришь смутно, бесплодный жар тебя томит, предмет ничтожный поминутно тебя тревожит и манит. Стремиться к небу должен гений, обязан истинный поэт для вдохновенных песнопений избрать возвышенный предмет». Это и есть суд обывателя над свободой творчества. Но суд этот профанен не потому, что призывает художника к возвышенному, а потому, что призыв этот звучит не голосом веры, а пошлой моралью одеревеневшей добропорядочности. Тот прохожий, который требует к ответу художника, есть не страстный верующий, ищущий катарсиса, а трусливый обыватель, смертельно боящийся духовной свободы. И священно прав художник, отвечающий: «...затем, что ветру, и орлу, и сердцу девы нет закона!» Творчество избирает предмет любви, любовью просветляет, любовью одухотворяет, с любовью входит в дух. «Кто в духе, тот не под законом!» — сказал св. апостол Павел. Кто в духе, тот в Боге, и над ним не простирается тьма. Кто в духе, тот в аполлоническом, в восходящем, в просветляющем и совершенствующем. Кто в аполлоническом, тот всегда в охранении Образа и Подобия Божия, тот не изберет и не прельстится диони-сийским, ибо дионисийское калечит, терзает и разрывает Образ и Подобие Божье, как пьяные менады, оторвавшие голову и вырвавшие печень Орфея.
Отвернувшись от Бога, христианский мир Нового времени испустил дух и познал всю каменную тяжесть закона. По закону оказался он между аполлоническим и дионисийским, и по тому же самому закону аполлоническое превратилось в иссушенную дидактику, в прописную мораль, в пошлую рутину. Возвышенное омертвело в законе. Возвышенное есть дух, а дух не есть закон. В духе возвышенно живет и свет, и страсть, и сама любовь. Бездуховность способна пережить лишь страсти темные, низводящие. Бездуховность подсудна зако¬ну и, взбунтовавшись, избирает беззаконие. Дионисийская стихия и есть духовное беззаконие, побоище и истребление, наконец, самоистребление. В мире Христовом Дионис не есть больше только Дионис. Религиозно Дионис саморазоблачается как дьявол, как враг Бога и губитель человека.Что христиан¬ский мир Нового времени избрал гибель, обоготворил начала дьявольские, — это и есть судьба богоотступничества. Остаться без Бога — это и значит узаконить в себе тьму, легитимировать свою падшую природу, найти в ней самовыражение, поселиться в ней как в законной обители. Эта обитель не знает восходящих ступеней аполлонического, а если и знает, то ими не пользуется, потому что никто из обитателей уже не испытывает ни любви, ни просто интереса к возвышенному. Зато обитель падшей человеческой природы знает и открывает все более глубокие подполья, все более смрадные подвалы дионисийского, то есть низводящего, бесформенного, хаотического. Самоутверждение человека в дионисийском означает постепенное озверение, а путь в озверение лежит через варваризацию, через упростительное смешение, через оргию, в которой звериное, падшее, темное смывает Образ и Подобие Божье. Ступени аполлонического возводят к доступному пределу человеческого богоподобия, упрочивают, просветляют и утверждают духовного человека. Аполлоническое на вершине своей растворяется в Христовом теле, то есть в церкви, куда возвращается отпавшая от нее культура, чтобы вновь обрести свое высшее духовно-культовое предназначение. Ступени дионисийского низводят в трясину расчеловечивания, возвращают человека вспять до состояний первобытной падшести, то есть утверждают его в том инициальном положении, в котором он оказался по грехопадении и изгнании из Рая. Вверх по ступеням аполлонического можно восходить только верой, только духовною силой, вниз по ступеням дионийского влечет человека его плоть, орудие греха и заложница дьявола.
Восходя по ступеням аполлонического, одухотворяется, совершенствуется и плоть. Она на этом пути проясняет свою божественную природу, все отчетливей познает себя в очертаниях богосотворенности. В аполлоническом человек обретает себя таким, каким был божественно замыслен. Нисходя по лестнице дионисийского, плоть рыхлеет и хаотизируется, утрачивает одухо¬творенность, расплывается в оргиазме материи, забывает се¬бя как богосотворенную форму, превращается в текучую массу. В ру¬бенсовском «Вакхе» с поистине дионисическим восторгом выражено оргиастическое размазывание плоти. Плоть возвращается в материю. Хочется сказать — в праматерию, но религиозно это недопустимо, ибо означало бы, что человеческой прасубстанцией была хаотическая и бесформенная материя. Но человек, хоть и созданный из праха земного, не есть прах земной, не есть материя. И не материя — человеческая прасубстанция, ибо подлинная субстанция человеческая есть Дух Божий, в котором задуман и силой которого сотворен человек по Образу и Подобию Творца. Когда в безотчетном смущении взираешь на чудовищного «Вакха», тогда и познается, что первоприрода твоя духовна, а не материальна, что ты духновение Господне, что твоя правда есть аполлоническое, то есть совершенное духовно и стройное физически, а не дионисийское, то есть лишенное духовного стержня и физически расплывшееся. Материя, царствующая в дионисийском, есть падшесть человека, его грех, его соблазн, его покарание. Образ человеческий, расползающийся в хаосе материальной бесформенности, вызывает спонтанный протест. Это протест духовный, протест той самой духовной первоприроды, которую всякий человек чувствует как свою неотъемлемую принадлежность, как свое самое подлинное существо. Дионисийское есть обман, Дионис не есть другой бог человека, Дионис есть дьявол. Разнуздание темной стихии, бурление материи, оргия нижней бездны, — это бесконечно повторяющийся соблазн и грехопадение. Через плоть пал человек, и через плоть дьявол держит его в падшем состоянии. Проблема дионисийского как существующего в падшем человеке есть проблема страшной глубины, дионисийский зов есть зов страшной притягательной силы, и в человеке, потерявшем веру, этот зов побеждает аполлонические порывы. В человеческом предпочтении дионисийского аполлоническому дьявол утверждает свою власть над падшим миром, плоть дурного времени торжествует над духом вечности. Предаваясь дионисийской оргии, человек за-крывает себе путь к спасению.
Когда я говорю, что аполлонизм сегодня мертв как питающая реальность христианской культуры, я хочу сказать и то, что он не мог уцелеть. Как средоточие всего возвышенного в духовной культуре, он должен был иссохнуть в атмосфере нарастающего безбожия новых времен. Без Бога нет возвышенного, ибо нет той высоты, к которой человек мог бы возвышаться, которая бы звала и требовала его к себе. Ницше хотел думать, что «...лишь как эстетический феномен существование и мир представляются оправданными...», что «...даже безобразное и дисгармоническое есть художественная игра...», но ни то ни другое не оказалось правдой. Мир не эстетический феномен, и безобразное не есть только художественная игра. Безобразным и дисгармоническим вслед за культурой сделался и сам человек. Он, которому не суждена гармония в этом мире, но который мог иметь ее как божественный дар и упование, пока имел веру в Бога, утратил этот дар и это упование. Отступившись от Бога, человек потерял своего Аполлона, разучился устремляться ввысь, перестал понимать это как благо. И оставшийся ему в удел Дионис оказался не просто эстетическим феноменом, а разрушителем духовного мира, исказителем лица человеческого, потрошителем бытия. Через аполлонические восходящие движения эстетики человек устремлялся к Богу, утверждал верховную ценность духовного, которое всегда тендирует к синтезу, к гармонии, к совершенству. Через аполлоническое творчество человек возжигал и не давал угаснуть в себе и мире всему тому, что предназначено вечности, что от духа и наследует Дух, всему тому, чем он — человек — не умрет. Аполлонически человек уготовлял себя для вечной жизни, возделывал в себе богочеловечность. Я говорю: устремлялся к Богу, утверждал ценность духовного, возжигал, уготовлял, — я говорю обо всем этом в прошедшем времени, потому что как тенденция культуры, как естественная атмосфера искусств аполлонизм сегодня мертв. Но и сегодня творческая личность может духовною волей своей избрать в культуре путь аполлонический. Сегодня, однако, это, как никогда прежде, стало вопросом религиозного сознания и религиозного выбора, потому что для избрания аполлонического сегодня личности требуется все ее духовное мужество, вся неподвластность и свобода духа, на какую способен человек. Сегодня в аполлоническом восхождении, то есть в духовном дерзновении, — ибо только восхождение и есть подлинное дерзновение духа, — человеку может помочь только Бог. Ему не поможет время. Время наше есть страшное духовное безвременье, провал в бездуховность, тупая загипнотизированность дьявольскими чарами, беспрецедентное одиночество всякого духовного пути. Сегодняшнему аполлоническому художнику приходится пронести ценности сквозь оргию разнузданной животности, сквозь надругательство над красотой и равнодушие к красоте, сквозь жизнь, которая больше не знает ценно¬стей, которая заменила ценности ценами.
Ошибочно думать, как то думали философы XIX века, что аполлонизм бесстрастен и рационален, и связывать страстную стихию только с дионисизмом. Подлинный аполлонизм страстен, но страстен возвышенно. Он страстностью своей устремлен в мир горний, он страстно желает преображения мира и символически уже преображает его. Бесстрастен и рационально-холоден мертвый аполлонизм, аполлонизм, который изнутри не озарен верой в подлинность мира горнего, в его конечное торжество. Преимущество и могущество страстной стихии в дионисизме есть лишь преобладание падшести и темных страстей в этом падшем и темном мире. Прельщение ощутимой жизненностью дионисизма есть «очарованность» давящей тяжестью мира, рабство человека у своей падшей природы, соглашенность с грехопадением, раболепие перед властью князя мира сего. Страсти аполлонические — это всегда страсти творческие, синтезирующие, сублимирующие. Дионисийские страсти — это страсти разрушения, а не созидания, деструкции, а не синтеза, низведения, а не сублимации.
Ошибочно думать и то, что аполлоническое связано исключительно с непогрешимой гармонией, что всякий диссонанс есть признак дионисийского. Диссонанс есть неизбежность падшего мира, он выражает надлом богочеловеческих отношений, болезнь Творения. Наличие диссонанса в существовании именно обязывает человека к аполлоническому творчеству, то есть к творчеству восхождения, синтеза, борьбы с разрушающей силой диссонанса. Диссонанс в то же время остается и до конца времен этого мира останется внутренним диалектическим моментом всякого аполлонического творчества. Диссонанс есть тема расколотости бытия, диссонанс есть трагедия. Она способна достигать колоссальной силы напряженности именно потому, что аполлоническое борется за консонансность, верит в единение, в созвучие Духа Святого с духовными мотивами человека. Мировое дионисично, когда погружается в себя, когда приемлет и обоготворяет диссонанс, но это же самое мировое аполлонично, когда духовно восходит, преодолевает и побеждает в себе диссонанс. Так рождается Свет трагедии. В действительности, дионисическое уже не знает диссонанса, ибо окончательно растворено в нем, отдано ему без остатка. Дионисизм — это отрицательная консонансность, «гармония» навыворот, победа и абсолютная власть деструкции над синтезом.
Неверно представление об аполлоническом как о лишенном драматизма. Даже сам Аполлон, покровитель муз и высоких искусств, являлся грекам то как бог-стреловержец, то как бог-мститель (миф об избиении детей Ниобы), а то даже и как садический каратель (содрание кожи с живого Марсия, проигравшего мусическое состязание с Аполлоном). Греческий имморализм не знал, как соединяется высокое с низким, как диссонанс ослож¬няет гармонию. Греки не знали этого, потому что их мир понимал лишь падшую природу. Но они чувствовали и выражали в своих мифах отягощенность мира злом, надломленность самой гармонии темным началом. Они знали диссонанс и как принадлежность возвышенного.
Христианский мир не может не знать, как и почему высокое сочетается с низким, как и почему темное падает тенью на свет, как и почему диссонанс проникает в гармонию. Не может не знать, ибо уже открылось человеку, что он — существо расколотое и потому сегодня двуприродное, скованное плотью греха и имеющее в себе духновение Божье. Открытие человеком в себе дионисийской тьмы означает распознание диссонанса своей божественной природе, и именно это распознание обязывает художника к аполлоническому восхождению. Аполлонизм есть путь духовного восхождения в эстетическом, путь признания диссонансов и борьбы с диссонансами. Можно назвать аполлоническое творчество художническим путем искупления. В диссонансе, в дисгармонии художник совершает свое покаяние, признается в своей слабости и подверженности тьме. Достигая же в итоге духовной консонансности, художник искупает свой грех. Это искупление никогда не есть ни полное, ни духовно-реалистическое, ибо для искусства вообще возможно лишь духовно-символическое, а не духовно-реалистическое. Для человека же без Бога немыслимо окончательное искупление. Оно совершается только во Христе-Искупителе. Но посильное человеку духовное радение об искуплении есть всегда и обязательно путь, путь богоугодный, путь просветляющий, путь, сближающий человека с Отцом Небесным.
Мир тускнеющего богосознания погружается в себя, тонет в себе. Небо закрывается, и ничто не может ни вызволить людей из тьмы дионисического, ни вызвать в них подлинного раскаяния. Дионис правит свою оргию в окончательно отказавшемся от Бога мире, в окончательно отпавшей от возвышенного эстетике. Череда эпох, сменявших одна другую в христианском мире, начиная со времен гуманистических, и была огромной лестницей нисхождения в дионисийское, самопотоплением в грехе. Путь культуры христианского мира был путем неизбежного омерт¬вения аполлонического. Человек хотел эмансипировать возвышенное от божественного источника, хотел связать возвышенное с «только человеческим», хотел поставить возвышенное в зависимость от человеческого, но вместо этого развенчал, а потом и упразднил возвышенное, ибо нет независимой от Бога возвышенности, нет и не может быть самовозвышения человека. Его может поднять из греха, очистить и возвысить только Бог. «Освобождение» аполлонического духа искусств от религиозного служения оказалось освобождением от самого аполлонического духа. Перестав служить Богу, потеряв внутреннюю литургичность, искусства взмолились о человеке, но человек не может стать Богом, чело¬векобог еще скорей теряет веру в себя, чем простой грешник. Челове¬кобожеский титанизм обречен, и совсем не удивительно, что грандиозный расцвет художественной культуры Ренессанса стал началом пути увядания аполлонизма, гибели ценностей, а завершился этот путь прямым избранием дионисийской тьмы, сознательным рабством человека у своей низшей природы, неверием в возвышение и равнодушием к возвышенному.
За 500 лет светской культуры человек безнадежно надоел сам себе, устал от самовоспевания. Собственно, самовоспевание почти не удалось. В восторгах ренессансной свободы великим художникам еще могло казаться, что они видят нового, подлинно возвеличившегося человека, но в действительности видели они человека в его последнем достоинстве, в высоте и красоте, еще говорившей о духовности и рыцарстве, унаследованных от кончившейся религиозной эпохи. Уже Леонардо познал темную «красоту» грешной женственности. Улыбка Моны Лизы — это одно из, быть может, самых тонких, глубоких и страшных разоблачений прелести падшей человеческой природы, природы соблазняющей, сулящей сладость в нисхождении. Улыбка Моны Лизы — это улыбка Диониса. Пронесенная искусством христианского мира нового времени до наших дней, эта тонкая улыбка исказилась до жутких гримас, до отчаянной радости саморазрушения, самоотрицания. Современное же искусство, пережившее даже кошмары модернизма, не находит уже и радо¬сти, не испытывает уже и отчаяния в саморазрушении. Это уже совершенно омертвевший аполлонизм, лежащий в духовной летаргии и автоматически продолжающий отправлять свою, так сказать, эстетическую «физиологию». Продолжают создаваться произведения «искусств», продолжает обсуждать их критика, «серьезно» вникая в особенности организации пространства или концепции цвета у тех или иных мастеров, изредка бледно поминая художественный и почти никогда не упоминая духовный накал предшествующих эпох долгого аполлонического заката христианского мира. Вырождение искусств аристократической христианской культуры так глубоко, что даже дионисийский соблазн их уже почти не мучает. Дьявол ищет живой и плодоносной нивы для своего семени. Дионисова оргия — это менее всего праздник аристократической личности. Аристократизм, личность, персона в отчетливой неповторимости духовно-собранных черт, становится в аполлоническом, в восходящем, в богоустремленном. Дионисова же оргия — это празднество демократической толпы, растворение духовных черт личности в стихии коллективных экстазов и коллективных неврозов. Дионисово есть антиперсональное, дьяволизированное, бегущее Бога. Нивой дьявола стали в XX веке массовые культуры демоса.


Рецензии