Провинциальный роман

"– И ничто не помешает нам
Жизнь прожить
с конца и до конца…"
Тутанхамон

Сложность момента определяется его несуразностью...

    «ЧервЯчкин всегда считал себя московским интеллигентом, служителем искусственной музы. Зарплата в 35 копеек вполне оправдывала его нонешний вид, выдававший в нём некое интеллигентное начало со вполне уже неинтеллигентным окончанием. Жил, питался и работал БолуфЕй Червячкин в селе МосковсЬком МосковсЬкой же губернии.
    В противоположном углу данного селения, где высился серый туалет с неким архитектурным убранством, неспеша справлялась с жизнью местная красавица, доярка высшего эшелона московсЬкой коровни, тётя ХризантЭмма Сергеевна ПропУкина, в девичестве фамилии ФифлЯвская. Бедная Хризантэмма в запрошлом годУ во времена весеннего разброса навоза, по воле случая, обронила господина Пропукина ИсталОпа НоготОвича (парикмахера своего, который приходился ей по-надобность супругом иногда) в одном бельишке нижнем среди перенавОзенного поля, на ночь.
    За томную забывчивость свою Пропукина поплатилась на следующее утро полным отсутствием собственного парикмахера-супруга, а так же отяготилась заботой о покупке одежды чёрного цвета, включая постельное бельё, торшер, салфетки и колокольчик для дверей.
    И теперь Пропукина произрослась вдовой, да среди мужчин села и местного предсе;лья стала возжелательным объедком номера один.
    Но именно между Червячкиным и Пропукиной родилОсь то самое высокое чувство искренней и непонятной любви, от которого даже дети родятся!
    В этом задушевном танце, сломя причёску набекрень, Червячкин писал стихи и песни, творил добро и добродетель, выдавливая из скороспелого и пресного быта тонкую вытяжку нетронутой романтики любви! Его одухотворённое лицо часто висело в проёме окна, подражая умному Пушкину в стремлении изыска описания интимного момента во стихе, как-то, например:
          – Когда ложился спать я,
                ты вошла,
          Белизною грудей
                пы –
                ша –
                щА!

    И по прошествии трёх месяцев природа увенчала их огнедышащую любовь! Вдова Пропукина произвела на свет и малыша, и не малыша…
    Сие милое и тёплое, имело тёмную окраску и было слегка неправильной формы, однако производило впечатление разумного существа, ибо, находясь в подвешенном состоянии в детородящем комплексе и имея бирочку за номером «4» с прописью «рождён, но недоделан», сумело предположить, что хоть и назвали его Дустом Червячкиным, мальчиком оно быть не может по определению, ибо семнадцать маленьких дырочек, два глаза и ничего висящего по центру красноречиво говорили о том, что жить ему теперь нормальной неполноценной жизнью за счёт общества.
    Ему давали два, от силы три года, но за рекордно короткий срок Дуст разросся, не по годам взрослея, и вскоре стал популярен в кругах вездесущего искусства. Элита и элитки потянулись к нему…
    ЕгО-Великий-САм сэр Элтон Джон, в аккурат на день рожденья Дуста, как-то захотел немного посмотреть на сие МосковсЬкое чуднОе…   
 
    Но к тому и сказ ведётся здесь: «… Дабы чудо чьё-нибудь утыкать пальцами, смеясь над ним, опрежде на себя окинься взором – вдруг себя смешным найдёшь или убогим!»

    …Даже импортных кровей и перфорированного благородства не хватило Джону, чтобы удержать себя и не похихикать при виде какого-никакого, а всё же малыша. Все знали, что Элтон Джон дурак, но таким глубоким и раскрытым при всём честнОм народе он не проявлялся ещё ни разу. Очень уж сильное впечатление произвела на него именно семнадцатая дырочка.
    В силу такого обстоятельства он и не смог противопоставить английскую унылую сдержанность нахлынувшей голубокровной и вседозволенной истерике. А тут ещё ориентацию по случаю сменил, на абы как, словно трусы в крещельной купели простирнул.
    С тех пор от моды этой завертелось и понеслось: то праздники мальчиков-не-мальчиков; то свадьбы девочек-не-девочек; то случки мамок-папок однотельных, то инфляция!
    За такими событиями Дуста и забыли.

    Меж тем, красивой жизни не имея, он пОдался в скиты – добро искать иль правды лоскуток среди упавшего народа: в Россию, в глубь побрёл на поиски воды и нефти.
    По земле сотканной походил, то бабушкам воды и хлеба поднеся, то детям развесЕлье сделав собственным смешным уродством, то по страданию заниженного люда стих красивый мог прочесть:  таким же выходцам с деревней душу подымая. Иному в помощь добрые слова оставил о земле, иного собственным убогим видом подымал с колен, другим глаза открыл на православные кресты. Убогим даровал своей души кусок. И медленно в пути сошёл на нет.
 
    О том лишь слух прошёл, что по пути на храм себя извёл, истлев уродством без остатка… поставил свеч за всех! И Джона вспомнил: искупить того убогий пыл, и мальчиком для девочек родиться ещё раз, как богом человеку суть дана.
    Так, говорят, свеча церковная, хоть и худая телом, но до сих пор горит, не истекая вниз…
 
    Родители же жизнь свою дожили и в почтенье, и в любви. Хотя второе иногда коряво получалось: криком выходило друг на друга в вечерах, или молчаньем понедельно иногда…
    Болуфей стихи писал, да реже и короче. Выходило как-то так: «Час прошёл, а я устал», «Каплей водки вечер началсЯ», «Я и ты – любовь» «Люб? Да ну!», «Обнял, но мямлил»…
    Было, сборник потащил издать, да в дороге прихватил инфаркт. Тихо вечером через неделю из больнички он вернулся.

    С этих пор Червячкин больше всё молчал. Каждый вечер перекуривал он свой табак, красным огоньком в ночи являя жителям деревни что-то о себе. А потом исчез. Скурился, говорят…
    Хризантэмма, как могла, вела хозяйство, так ни разу со двора не выйдя даже в магазин… с тех минут, как дитё, любимый Дуст, в последний раз не возвратился в отчий дом.
    А после смертии супруга и во двор-то иногда она ступала в месяц раз – к колодцу разве за водой.
    Так и тянет непоспЕшно. Лет сто тридцать уж… вечная она…»
   
    Незнакомец неожиданно прервался.
    – Вот. А дальше и не знаю, как завершить этот рассказик, – заметил он, небрежно ковырнув вилкой в остывшую перекошенную сосиску. И саркастически завершил, – Проза для наркоза.
    Он вздохнул и выдержал классическую театральную паузу:
    – Ну, с Вашего позволения, теперь я буду есть! Громко и развратно чавкая… Буду некультурным и диким.
    И тут же незнакомец резко вскинул вилку на бок, и, мгновенно расчленив на две части разваренную, мягкую и кривую сосиску странного бледно-розового цвета, со звучным скрежетом начал елозить по дну немолодой тарелки.  Как будто под деление сосиски он намеревался обязательно разделить на куски и её условно круглые поля.

    Парочка сонных посетителей, растворившихся в углу забегаловки, безучастно справлялись со своими закусками и выпивкой, совсем не обращая внимания на неприятный вилочный скрежет.
    Каждый из них дорожил личным одиночеством. Поэтому, сидели они тихо и буднично, без настроения и широты русского неуспоко;я.
    Возможно, один из них, обладатель поселёдочного бутерброда на тарелке, и хотел бы завести ненужный никому разговор, но второй, который сидел с тремя пластмассовыми стопками, на любые проявления контакта идти не собирался. Ему этого и не надо было! Ведь три рюмочки по три водочки – в лучшем случае на шесть глоточков… Когда разговаривать-то? Да и о чём, собственно говоря? Тем паче, что и из закуски, кроме одного куска маленькой усушенной общепитовской колбаски, на тарелке у него больше ничего не было.  А отвлекаясь на беседы разные, трудно рассчитать, как к третьей рюмочке, да в два глоточка, с остатком колбасы разумно подойти, чтоб завершить затрАпезу достойно.
    А без завершенья и начало не имеет уж значенья! Тогда и вечер выйдет весь в перекосяк, без праздника души.
    И вот, в полном отрешении и от забот, и от проблем, второй постоялец умиротворённо сидел, слегка ссутулившись над столом, уставленным тройным богатством.
    Он тихо дорожил каждым вдохом воздуха, каждой каплей горечи волшебной жидкости, совсем не обращая внимания на маленькую назойливую муху, которая неустрашимо перескакивала по засохшим хлебным крошкам. Лишь изредка, когда муха только обозначала свои намерения сесть на кусок колбасы, постоялец лениво взмахивал рукой и отгонял её. 

    Первый же, судя по опрятным носкам, выходил из интеллигентов, и был в прошлом или учителем, или библиотекарем. Возможно, и сейчас дослуживал чиновником мелкого полёта – перепИсарем, например или в охране век досиживал… Поэтому и отношение к бутерброду у него складывалось куда менее примитивное, нежели отношение к колбасе у соседа за синим столом.
    Первый дорожил бутербродом всецело. Кусок подсохшего по краям чёрного хлеба, прикрытого неопрятным ошмётком сиреневой селёдки, которая, в свою очередь, в благодарность от потомков была  пересыпана увядающим «букетом» из петрушки и увенчана большим серо-зелёным обветренным колечком лука, похоже, наводил трепет на первого постояльца. С чем это связанно было, не известно, но каждый раз интеллигент откусывал неразумно маленький кусочек, и делал это с таким трепетом и нежностью, что невольно возникало ощущение, что он сейчас же начнёт бутерброду воспевать благодарности оды.

    Скрип вилки по дешёвому фаянсу прекратился. Незнакомец радостно запустил в рот отменный кусок сосиски и с аппетитом откусил чёрного хлеба. Немного пожевав, он вдруг перешёл на «ты»:
    – Представь, как тяжело писать рассказы, повести и сказки про простых людей? Простых, не сочных. На того посмотришь: не актёр и не певец. На другого – не убийца, и не политик! Вроде и неинтересно-то… Ан нет! Завлекают простолюдины глубиной и мудростью своей однообразной и простой жизни. Всё без наносов и налётов разной показушной ерунды… Всё честно…
    Незнакомец запустил очередной кусок сосиски и сочно прожевал:
    – У простых людей одноразовая жизнь! С трудностями, с пьянками, с драками. Жизнь со своим коротким и воздушным счастьем и тяжёлым подавляющим горем. Их крест незаметен и от того тяжелее в тысячи раз! Его не видно, соответственно, нет и показухи бытия… Нет рекламного клипа жизни… Чем тише плачь, тем он объёмнее!
    Здесь нет тебе интригующих походов в туалет… Здесь нет завлекающего сиденья в баре в обнимку с собственным картонным изваянием, за стопкой наркотического порошка. Здесь нет искусственной пошлости. Здесь никто не восторгается величием козявок и соплей в носу… Не воспевает эпиляцию волос, обсасывая под лупой всевеликое величие ноги, руки, или пиписьки полубога! Здесь нет примитивной суеты вокруг очередных одетых трусиков, ценой в квартиру бабушки, что семечки торгует на колхозном рынке… Закулисная грязь надоела, как комариный писк! – выдохнул он и поковырял вилкой по тарелке.
    – Передозировка пошла.
    Всё, что должно быть по чьей-то прихоти «обязательно интересно нам» – проталкивается нам, вбивается нам посекундно, бескомпромиссно, навязчиво и неотвратимо. Так же неотвратимо, как неотвратимо было при распятии Христа вбивание гвоздей! –
    Он ещё раз ковырнул вилкой по опустошённой поверхности тарелки, вздохнул и продолжил:
    – А всё, что действительно интересно нАм, простым созерцателям и сотворителям, нам же надо хоть откуда добывать самим, как полезные ископаемые, вгрызаясь в огрубевшую и отвердевшую загаженную породу надиктованного бытия!
    И вот тут и ловишь себя на мысли, что с каждым разом всё труднее и труднее становится находить что-то стоящее и настоящее! Мрак вокруг… –
    И незнакомец опять вздохнул:
    – То ли возраст перекраивает душу, то ли душа переосмысляет возраст. То ли вообще душе не осталось ничего, кроме всхлипов… Сентиментальными становимся… Как говорится, докатились: рассказы сказочки написать о чём угодно можем, а муху, присевшую на сосиску, отогнать и то жалеем! Посмотришь на радужноглазую…  а ведь она и то – тварь божья.
    И ведь она куда более важная для жизни, чем человек со своим разумом и своим, им самим себе объявленным цареприрОрдством! – 
    После этих слов незнакомец откинулся на спинку стула.
    По жирному блестящему дну тарелки он задумчиво погонял вилкой оставшийся от сосиски пост-отварной «бульончик». И, потеребив уже развалившуюся салфетку несуществующего в природе белого оттенка, довершил сказанное:
    – Дай желудку несколько сосисок в день и нахлынувшую радость от жизни перелей из головы да на бумагу, и текстанИ, так сказать, широко и от души… Вот это кайф! Главное – успеть…
   
    В ту же секунду, волшебным образом, не нагибаясь и не делая вообще никаких движений, незнакомец из подстольных глубин лихо воздвиг потрёпанный портфельчик.
    Испещрённый морщинами и складками, бывший благородного рыжего цвета, портфель всем своим видом показывал окружающим собственную долгую и событийную жизнь, с расцветом достойной и благородной старости, которая никогда не закончится ни на помойке, ни на антресолях среди грустного забытого хлама. Однако, запахом портфель отчаянно нисподал из благородства в мир отсыревшей, едва не пробивающейся плесенью, кожи, к тому же приправленной бесстыдным оттенком своеобразия аромата протёртой калины… С вязким, но слабым запахом ткани, пропитанной мочой и оставленной на солнце. Но всё это только подчёркивало поэтическую красоту портфеля, торжественно явленного в происходящее.

    Незнакомец ловко вытянул из портфеля несколько подмятых чистых листов. И спешно бросил их на стол, ни сколько не заботясь, что при этом подогнул два-три листа. Он тут же быстро и размашисто начал что-то записывать.
    Я даже не успел заметить, когда и как в руке у него оказалась ручка. А нескрываемое удивление на моём лице, похоже, не осталось незамеченным и с его стороны. Потому что, бросив на меня взгляд и на секунду приостановившись, он тут же зачастил выписывать кренделя букв с ещё большей скоростью. Я и представить себе не мог, что вообще возможно писать текст так быстро!
   
    Я только начал приходить в себя от происходящего, как незнакомец вдруг остановился. Секунду выждав, он резко откинул руку на стол и замер. Ручка выкатилась и прогремела по столу, отпугнув очередную любопытную муху, и застыла под навесом той самой, как бы круглой, тарелки.
    – Вот что пришло в голову, глядя на Вас, – учтиво улыбаясь, и опять перейдя на «вы», сказал незнакомец.
    Он взял листок, встал и начал читать. Не громко и не тихо, но так, чтобы слышали не только два застольных завсегдатая.  Но и тётка, разносчица общепитовской закуски, что слонялась с вонючей столоподтералкой в кармане, да далёкий невидимый повар-создатель, мастер вытягивания из обыденных продуктов каких-то новых и неведомых вкусов. А у меня любезный незнакомец даже не поинтересовался, хочу я услышать, что он написал про меня, или нет!
    И вот что по столовой понеслось:
    – В году; последнего повышения цены на хлеб, по адресу «на Мойке восемь, сорок восемь», без билета из автобуса был высажен надросток Стас.
    За именем в бумаге о рожденьи у него была записана фамилия из малой буквы «ща». Не знал родителей своих и дня рожденья Стас, а в доме для детей, когда под пьянку для отчёта оформляли быстро документ, хватило трезвости и сил красиво вывести одну лишь букву.
    ЩербИцкий то-ли был он, то-ли ЩАс-ДобЭ – об этом у истории уже ответа нет! Теперь он просто «Ща».
    Устроив жизни кое-как кусок, с такой фамилией успеха он добился в области анклава ЖКХ. А суть познав профессии «сантехник», он вырос в мастера.
    Тогда-то и узнал, что в жизни есть не только трубы, пакля и прокладок видов сто. Однако факт познанья сей никак не изменил его мировоззренье! Упорно продолжал доказывать в системе он, что маленький сантехник – это бог: захочет, воду пустит чистую, захочет, всё зальёт дерьмом, захочет… да и пить он бросит сам! 
   
    Самодовольно причмокнув, незнакомец отвёл руку с листком в сторону, и всей массой плюхнулся на стул. По залу пронёсся жалкий скрежет железных ножек о бетонный пол. Из глубины затемнённого раздаточного тупика, что с окошком, мгновенно донеслось: «Да сколько ж можно просить не грохаться на стулья. Вот засранцы! Пойди, дома-то так не делают! Да что же это за манера такая – всё, что не своё, ломать и портить!!! Свою мебель-то жалко, а общую, выходит, и изгадить можно?! А потом жалуются, что сидеть не на чем, есть не из чего, пить неоткуда. Вон, всю книгу исписали вдоль и поперёк, писатели энтузиасты! Как жалобу отбить, так все они впереди паровоза, а как зад научиться благородно опускать на стул, так хрен с редькою скорее на деревьях вырастут и опадать начнут, нежели кто-то из писателей хоть о других подумает. Интеллигенты на сто грамм, а всё туда же…» – и в окошке тёмным силуэтом выставилась какая-то часть тётушки-разносчицы, а потом скрылась в глубине, раздаваясь и дальше разнообразными причитаниями и наставлениями… Которые, впрочем, уже было не разобрать.
   
    –  Опять началось, – с улыбкой прокомментировал незнакомец, прибрав бумажки и опуская портфель куда-то глубоко под стол:
    – Добрая она, вот и барахлит по каждому поводу. Чуть стукнешь чашкой или вилку на пол уронишь – ей всё повод побубнить. Иногда так зайдётся… А если кто-то не из местных по незнанию соизволит ей ответить резко, так разгромной канонады минут на двадцать разведёт, да так схлестнёт выражения, что не каждый мужик сможет выдержать. Но, что правда, то правда – мата от неё никогда не услышишь. Даже в полном гневе брань рассыпет так, словно ожерелье соберёт. Что ни слово, то янтарь неповторимый… Что ни фраза, то, как бусы-разноцвет. Брань у неё сочная, как живопись Айвазовского, и поэтичная, как песень Данте! Не баба, а сплошное вдохновение! Муза и пузо, – улыбнулся незнакомец и весело «заискрил» огоньками в глазах.
    В его взгляде, брошенном украдкой в сторону окошка раздачи, читалось нескрываемое, но сдержанное восхищение и тонкое стеснительное чувство мягкой и аккуратной любви. Любви, скорее, не физической, а поэтической. Ну, или прозаической, графической, живописной, или какой-там ещё разнообразной платонической… Короче – любви душой…
    А незнакомец продолжал:
    – Я года полтора тому назад незнанием своим схлестнулся языком с ней на вокзале. Так она такие узоры развела, что очарован был я безвозвратно! С тех пор прилип душой и к ней, и к этой русской необъятной ширине! Закинул прошлое своё со всем тряпьём, козявочным доходом и суетой, да на авось приехал к ней. Вот просто так – взял и приехал… А она не прогнала и приютила. Так случаем и вышел наш маленький провинциально-городской роман.
    А душой только здесь и развернулся: тишиной и воздухом, покоем и теплом расцвёл… Как в детстве босоногом от каникул! – и незнакомец словно засеребрился и, разве что, не засиял радужным пересветом… 
    – Да ладно, – встрепенулся он, – то ещё расскажу Вам, подождите… Вот съем ещё пару сосисочек, да под горчичку их…
    А знаете, как вкусно её здесь делают? Свой рецепт у них, никому не говорят. Засекретились, прямо как шпионы. Но, зараза её возьми, ведь вкусная горчица! Острая и вкусная. А какой у неё запах, – и незнакомец, предвкушая наслаждение, закатил глаза, – божественный… Неосторожно лишку на хлеб намажешь, или по сосиске размазульку потолще наложишь – только успевай глаза пальцами прижимать, чтоб не вылетели! Пробивает, аж волосы дыбом становятся… А затылок трещать начинает так, что по залу слышно!
    Отпускает минуты через две, но зато послевкусие, как от выдержанного пятидесятилетнего коньяка французских рукодельников. Так и хочется креветкой сочной закусить. Да куда уж нам, алкоголикам-интеллигентам, – ехидно подметил он, махнув рукой, – у нас радость малА: и розовым корявым сосисочкам благодарны за то, что они тоже сочные, тоже розовые и года два как не менялись в размерах.
    Правда, сегодня они почему-то сиреневые, ну да ладно. Будем считать это естественным отклонением эволюционного развития…
    А представляете, – незнакомец мгновенно встрепенулся и, привстав из-за стола, поэтично затянул, – скоро начнут подавать на стол блюда, уложенные узором синих, розовых, сиреневых сосисок, украшенных жёлтыми и белыми сардельками! И всё это будет пересыпано разноцветной, как конфетти, нарезкой из ярких колбасок. Только натуральный продукт естественной эволюции и никакой химии! – насмешливо закончил он и, резко встав, с разворота, тут же направился к раздаточному окошку, по пути с лёгкостью прихватив с собой перекошенный серый поднос.

    Я молча проводил его взглядом. Как и чем применим был ко мне его незатейливый текст, я так и не понял. Ну, написал и написал. В конце концов, это его право… не разберёшь душу художника. Но меня поразила скорость его подачи! Только говорили об одном и тут же он что-то придумал и выхватил, словно из воздуха… Словно собрав запахи, свет, окружение и кухонный скрежет воедино, он мгновенно вывел всё это на бумаге в текст! И ведь как молниеносно он переключил в своей голове программы: вроде, вот… ещё сосиску ест, а тут ррраз – и уже текст выстрелил! Забавно…   
 
    В углу раздачи незнакомец что-то пробурчал и получил пару писклявых ответов от вышедшей кассирши. Потом негромко повозился приборами и что-то опять пробубнил. В ответ послышался негромкий смех из глубины кухни. А потом там что-то стали наливать в посуду, клацнули поварёшкой о кастрюлю… неожиданно звякнули стаканами.
 
    Погромыхав подносом по раздаточной и что-то опять невнятно пробормотав в окошко, незнакомец оторвал себя от «взлётной полосы пищевой цепи», и с подносом медленно направился в мою сторону.
    Вырисовываясь из темноты подсвеченным контуром, он размеренно шествовал к столику с видом гордого обладателя двусосичного счастья.
   
    – Вот они, красавицы-сестрички, – сказал он и выставил очередную белую тарелку уже известной «некруглой, но круглой» формы. Он уселся на место, на этот раз тихо придвинув стул.
    – Так, к слову: нет искусства, когда в желудке пусто, – выдохнул он и приступил к еде, опять поскрипывая вилкой на всё помещение.
    С охоткой и быстро он накромсал кусочков из двух сосисок, а потом стал методично и молча, один за другим, отправлять их в рот, попеременно добавляя в это «буйство сиреневого мяса» ароматной горчицы, которую он принёс с собой. 
    Это действие прерывалось только на спасительные откусывания хлеба, да на периодические «прижимания глаз» пальцами, с попеременными и громкими резкими вдохами… Мне даже показалось, что я пару раз услышал, как затрещал его затылок…
   
    В зале так и сидели по своим углам постояльцы-отстояльцы. Ничего особо не изменилось у них, ни на столах, ни в эмоциях, выставленных на лицах.
    Было понятно, что каждый из них ещё раз медленно и молчаливо проживал собственную жизнь.
    Раз за разом кто-то из них вспоминал или яркое, или неприятное, и заново переживал подобные важные моменты, меняясь в лице едва заметной ноткой… Или вообще проваливался взглядом куда-то бесконечно далеко.
    Этот взгляд ни с чем не спутать. Он выражает настолько липкую и полную безысходность, что начинаешь кожей чувствовать холодную бесконечность и глубину людской душевной пустоты. В этой пустоте нет места новому, а только слепая память об ушедшем. И слепая вера в то, что именно то, ушедшее, и было истиной, смыслом и жизнью. И именно то, прошедшее, и является чем-то беспрекословно правильным и наполненным жизнью… Как будто «сегодня» для них – это пустой грязный полиэтилен упаковки.
    «Полное неверие в «сегодня» действительно убивает «завтра»!» – подумал я и поймал себя на том, что стало как-то холодно, глядя на них.
 
    – Жизнь сосиски коротка: вилка, нож и три жевка, – вдруг заговорил незнакомец, неожиданно быстро, как мне показалось, закончив трапезу.
    Широко улыбнувшись, он глубоко вздохнул и молча, зачем-то следуя этикету, разложил по краям тарелки малочисленные общепитовские приборы: слегка замятую кем-то вилку, безобразно тупой и без гребёнки старый нож и облизанную от горчицы, маленькую ложечку, вывернутую на 180 градусов.
    Едва он выложил ложечку, как тут же подкрепил завершение этого процесса неожиданным изыском на вечную тему:
    – Наша жизнь – колбаса! Причём, в прямом смысле. Да-да, именно колбаса. Настоящая колбаса, которая на поверку является кишкой, набитой сложносоставной, почти мясной субстанцией, – незнакомец лукаво прищурился и кивнул в сторону двоих постояльцев:
    – Сначала и они, и Вы, и я, и мы все – кишкИ. Нас создаёт природа и раскручивает жить. Потом нас учат работать и назидают правильно и чётко выполнять незаметную, но важную роль в жизни, переваривая всё, что дают…
    А затем, – и незнакомец по-царски вальяжно начал растягивая слова, – нас промывают и насильно набивают разнообразной инородной спрессованной мишурой, чтобы мы стали съедобными. А уж когда мы, под натиском обстоятельств, от нас не зависящих, становимся съедобными, нас поедают и пожирают под разнообразными соусами, горчицами, подливами – и в праздники, и в будни, и в поминки – причмокивая и прихрюкивая, да заливая сверху водочкой святой или пижонским коньяком! И уже следующее поколение молодых и правильных кишОк без сожаления нас переваривает, навсегда определяя в однозначные и уже совсем невесёлые отработанные массы! 
    Незнакомец улыбнулся, и выдержал небольшую паузу:
    – Меня, в принципе, почти переварили. Я по меркам тех, благополучных, которые переливаются салом за стёклами своих дорогих автомобилей – полный неудачник. Я бросил деньги, бросил жрачку, я бросил успех финансового Олимпа… Я теперь пишу сказочки-рассказочки, пишу стихи хи-хи, да ху-ху, с «и»-краткой на конце, – и он иронично ухмыльнулся:
    – Но тем, тамошним, сие творчество едва ли надо, потому что выгоды от него ни на грош. А грош собою манит посильнее ярких лоскутков души. Но у меня грошей нет… Всё есть: и тонкий острый ум, и весёлая глубокая душа, и слегка подкуренное здоровье, и русская сила, и русская дурь, и русская удаль, и печень здоровая. Да и юмор с неистощимой жизненной радостью, с привязанной квартиркой в придачу. Которая чрезвычайно минималистична, и туалетной комнаты размерчик там сопоставим с гостиной… А вот грошей нет.
    За сим в неудачники и определён. Как говорится: без денег ты в говне веник.
    Незнакомец вздохнул:
    – Я как-то вечером задумался: а чем бы смог заняться Иисус Христос сегодня? И какими бы чудесами обратил на себя внимание нынешних упрощённых творцов ненасытного име;тельного счастья? Вот какую бы книгу смог написать Иисус, чтобы ему поверили, чтобы за ним пошли, чтобы оторвались от телевизора?
    …И я не смог себе ответить… И я никак не могу ответить до сих пор.
    Равно, как и Вы сейчас не можете понять, зачем я о таких вещах вообще думаю… И какой прок мне от этого? Да и что, в конце концов, за блажь такая – изводить себя на мысли «что написал бы Бог, и каков его бы почерк был»? 
    Незнакомец наклонился в сторону и облокотился на стол. Широко выставив локоть, как школьник, и подперев тяжёлую голову рукой, он захватил между пальцами копну седых волос…
    Копна вздыбилась и застыла в беспорядке, необычным узором растопырившись по сторонам: 
    – Прожили с женой больше двадцати лет. И, как я тогда думал, душа в душу! Но в один из обычных рабочих дней она собралась… молча, даже не посмотрев в мою сторону, закрыла за собой дверь и ушла. Просто ушла.
    Странно, как будто нам совсем нечего было сказать друг другу после двадцати лет жизни вместе? – вопросил куда-то в воздух он, очередной раз глубоко вздохнул и философски завершил:
    – Выходит, как всегда: величествуем о богах, а женщину рядом понять не можем… 
   
    Он молча посмотрел в пространство пустого помещения, в который раз оставив в этом общепитовском уюте маленькую и незаметную частицу собственной жизни. Пустота столовой поглотила эту жертвенную крупицу, в ответ лишь подмигнув холодным светом нескольких уставших ламп… 
 
    Незнакомец поменял местами вилку с ножом и, зачем-то прикрыв их салфеткой, продолжил дальше:
    – Многоразовых, одноразовых девиц было много, хоть огород ими засевай. Да то не гордости и статуса ради, а, скорее, для утехи неуёмного желания взять то, что может принадлежать другим… попробовать то, что пробуют другие. Надкусить как можно больше чужих фруктов и пожмыхать всё, что приглянулось: пухленькое, тоненькое, маленькое, длинненькое, беленькое, тёмненькое, глупенькое и наивненькое. Ведь чужое вкуснее, а не твоё… Так же детишки отбирают друг у друга дольки одного и того же яблока только потому, что им кажется, что у другого оно лучше, вкуснее, сочнее.
    И только после времени понимаешь, что важно-то было не дольки отбирать и надкусывать как можно больше, а одно-единственное яблоко себе оставить!
    Но всегда наступает момент, за которым приходит иное понимание вкуса, цвета и скорости. И ты в один прекрасный вечер осознаёшь, что теперь тебе с каждым днём всё больше «не хочется», чем «хочется». Теперь тебе гораздо важнее сидеть и слушать пение птиц, чем пухнуть от двадцатой бутылки пива и обнимать дурочку, которая готова отдаться хоть на тротуаре. И в какой-то момент совершенно случайно ловишь себя на том, что удобной скоростью для жизни тебе стали тишина и покой уединённого угла, в котором есть тёплая батарея, мягкое кресло и пресловутый телевизор с медленными слезоточивыми передачками, пропахшими нафталином. Остальное – шум ненужной суеты с отсутствием времени вольно и глубоко мыслить…
    Так незаметно основы счастья и меняются местами.
    И ты начинаешь отчётливо понимать, что с тобой, в итоге, сыграли злую шутку! Когда-то втянули в игру, совсем не спросив ни твоего желания, ни объяснив правила. А сейчас, когда игра начинает подходить к концу, тебе становятся очевидны простые и элементарные правила, которые, как выясняется, ты всегда обходил, самозабвенно причисляя себя к победителям-первопроходцам. Но так ты; думал: ты грезил победами и вечной молодой лапшой… А вышло-то всё иначе.
    Впрочем, со временем осознаёшь и то, что вышло всё, в конце концов, именно так, как выходит всегда! И ты совсем не исключение из правила, а неотъемлемая часть среди тех многомиллионных маленьких козявочек, век за веком слагающих собой это вечное и единственное правило: твои победы – пыль, а «истины» небритой молодости – это всего лишь тени от истины, – незнакомец ещё раз ухмыльнулся:
    – И вот теперь-то и наступает липкое и унылое понимание безвозвратности всего ушедшего, всего несозданного и, по дурости широкой, пропущенного. Ты вступаешь в по;ру, когда песчинкой за песчинкой теряешь всё, превращаясь в отработанную массу. И остаётся только осознать и принять то, что всё сыгранно одной и той же пьесой: сначала хочешь иметь то, что «можно» – получаешь. Потом начинаешь хотеть иметь уже то, что «нельзя». И опять получаешь. И имеешь и то, и другое! Но закон один – «можно» и «нельзя» вместе не живут! В итоге, переступив незаметную грань, теряешь всё. А когда остаёшься в ледяном одиночестве с разъедающей ядовитой правдой один, остаётся только слабая надежда вернуть обратно хотя бы то, что было просто «можно».
    Но трагизм этой пьесы именно в том, что по сценарию назад-то нет никакой дороги… даже захудалой, даже запомоечной, даже зачуханной тропиночки… И цена вопроса здесь уже не играет никакой роли! Хоть до Луны бабла выложи… А мы, пока сильные, думаем, что сопельки наши вечные и делишки наши бесконечные…
    И незнакомец замолчал.
 
    В раздаточной что-то опять упало и оттуда донеслись очередные бранные всполохи. Впрочем, всполохи очень быстро слились в разумную речь, и кто-то явно женский решил-таки вылить под конец рабочего дня остатки собранных эмоций! Положительных ли, отрицательных ли – на сковородку или на стаканы – в конце концов, какая разница, на что из этих предметов выругаться!
    И с каждой секундой звукового спектакля становилось понятно, что раздолье это словесное ни сковорода, ни тем более стаканы остановить не в силах. Узоры слов становились всё витиеватее и затейливее, с каждым заворотом обретая новую силу и глубину, странным образом перерождаясь из разряда брани в разряд искусства. Только в русском языке можно выругаться со всей широтой души та;к, что ни в сказке сказать, ни пером описать! Такое надо только слышать!
   
    – Моё яблочко поэтизИрует, – оживился незнакомец.
    – Этак и к дому пора собираться. Времени-то прошло не пять минут с горшка. Была бы сеточка, нашлась бы клеточка, а я бы ещё серую сосисочку на посошок откушал, – завернул он и тут же неожиданно нагнулся ко мне почти вплотную, и продолжил вполголоса:
    – Это яблочко – женщина кремень и скала! Я даже не понимаю, как она свою мягкую и нежную душу не выжгла, а сохранила. Ведь не поверишь, сын у неё был. Инвалид от рождения… Ходить почти не мог. Но голова и душа наисветлейшие были. И он сам добился всего.
    Начал с побед в школьных олимпиадах. А потом и на гранты денежные вышел своими же победами на международном уровне. С друзьями основал общество помощи людям с ограниченными возможностями. А потом они фонд открыли для поддержки студентов и учащихся. Со стороны могло показаться, что им самими помощь нужна, ан нет – ребята и поднялись, и выросли, и другим помогать стали. Да ещё как помогать: по русской широте души – безвозмездно и даром!
    Когда началась заваруха, после первых же репортажей с границы, он решил с друзьями совершить марш мира. На инвалидных колясках втроём… Так сказать, на своих руках проехать-пройти через бесконечные просторы русские и до границы, в горы. Без пафоса и показной саморекламы – одни. Из столицы туда… – он махнул рукой в сторону.
    – Ну, и доехали пацаны!   
    Незнакомец осёкся:
    – А там как раз и завертелось всё… От беженцев ребята узнали, как в горном районе каратели вырезали монахов и сожгли обитель 18 века. Уцелела только часовенька, да старец один. Дедок тот годами-то сам, едва-ли не как сама обитель, был. А часовеньку протИв неверных восстанавливать стал. Один… Ну сынок-то и дёрнулся… Сразу, как узнал…
    А друзья остались. Может, испугались, может и сил не хватило…
    Они потом рассказывали, что он сразу воспрянул, словно своё что-то почувствовал! Сказал, что против войны и крови только силу духа и глубину веры противопоставить можно. Поэтому и решил: во что бы то ни стало, а добраться до часовеньки и помочь по мере сил старику… Вот просто так… Ради жизни, наверное… Против корявых душ подняться в горы и оживить то, что там осталось… И пошёл.
    Где-то уговорил солдатиков, и его подбросили. Где-то на коляске сам пробирался, пока возможно было ехать. А дальше, видимо, пошёл на костылях… Наверное, и местные помогали… Но как-то он добрался же…
    Незнакомец на долю секунды замолчал. И тут же продолжил:
    – Представляете!  Он, один, по горным тропам пошёл! Там здоровому-то человеку тяжело, а он на костылях… Как добрался, одному богу известно… – незнакомец отвёл глаза в сторону и опять замолчал: 
    – А через несколько дней боевики нагрянули на ожившую часовню. Вояки, видимо, готовились встретить там бойцов, а вместо солдат там оказались: пацан наш, да дряхлый старец. И всё… Иконки развесили, колокол малый подняли… Лампадки горят, свечи огнём мерцают… Зажила часовенька, задышала… Вот нелюди и озверели… Старика изрезали а Ваню закрыли в часовне и подожгли…
    Незнакомец замолчал.
   
    По забегаловке мерно ложилась прозрачная вечерняя тишина. Один постоялец устало дремал, а другого уже не было. Похоже, он успел закончить свою возвышенную борьбу с бутербродом и незаметно исчез, оставив россыпь крошек для пиршества двум счастливым мухам, которые метались в своём счастье по залу, удивительным образом никак не мешая нашей беседе. Словно понимали странность и неожиданность этого вечернего рассказа.
    В раздаточной, обозначая присутствие, иногда кто-то шумел.
    Незнакомец продолжил:
    – Через два дня наши ребятки загнали боевиков в горы и освободили то, что осталось от обители. А в сожжённой часовне нашли Ваню… Он в огне, в последний момент иконку с образом за пазуху спрятал, да так на пол и залёг, закрыв её собой. Сам погиб, а иконка целая осталась – только края немного обхватились.
    Голос незнакомца дрогнул:
    – Нательный крестик на ней след оставил. Как будто жаром силуэт обозначил. Я эту иконку в руках держал: она как живая – влажная, как будто плачет…

    Незнакомец сорвался, у него задрожали руки, и он едва сдержался. Немного помолчав, он глубоко вздохнул, достал из кармана платок и вытер глаз, где предательски заблестела слеза:
    – Когда местные жители стали возвращаться назад, они вокруг этого образа решили возродить часовню. И ещё они попросили оставить Ванюшу там… А Екатерина Сергеевна, мать Ивана, – и он кивнул в сторону раздаточной, – не стала противиться и разрешила похоронить своего сына на том месте, где он икону собой сохранил. Вот так: сердце матери в горе рвётся, а душа понимает, насколько важно для тех людей то, что сделал её сын! И теперь её горе не имеет права быть только личным и семейным. Теперь оно не горе, а что-то гораздо большее и высшее…
    Она ни разу на людях не всплакнула, никого не упрекнула… только молилась тихо, да так, чтобы я не увидел… А я знаю… Да и в церковь она ходить стала чаще… Да и всё. Тихая, словно ручеёк, в своём горе… А какая сила духа! Безграничная, как безгранична святая Русь под небом.
    И он скомкал салфетку, тут же откинув её в тарелку:   
    – Но, боже, обереги нас от того, что она испытала и пережила, когда стояла на месте часовни, окружённая местными жителями! Ни один мускул на лице не дёрнул, ни одна морщинка не шевельнулась… Поседела только сразу… за одну ночь…
    Незнакомец снова замолчал.

    В зале равномерно и уныло моргал свет и еле слышно щёлкали лампы дневного освещения, пытаясь работать. А заползающий в зал вечер затеялся уже заночевать в этом общепите…   
    Незнакомец глубоко вздохнул:
    – Но жизнь продолжается, даже если дети от нас уходят. Она как-то сказала, что личное горе не имеет права портить жизнь другим людям: счастье важнее в этом мире. Вот она и работает, день за днём позволяя и Вам, и нам поесть здесь, посидеть, отдохнуть. А кому и выпить… И даже на миг не даст намёка Вам заметить, каким огромным горем она отягощена! Вы же не заметили, пока я не рассказал?
    И я себя тут же поймал на мысли, что незнакомец-то прав: и не скажешь, что у женщины горе…
    – Вот она и есть – настоящая русская женщина… – едва решил продолжить он, как тут же…
    – Яшка, корнеплод ты сыроваренный, – донеслось со стороны раздаточной. – Заканчивай беседы разводить!
    И я увидел выходящую женщину.
    И, как и говорил незнакомец – который, в итоге, оказался Яшкой – обычную и неприметную своим образом, но притягательную его рассказами.
 
    – Что не вечер с сосисками, то обязательно кому-нибудь рассказики свои наговорить сподобИшься. Я что тут, месяц буду плитки вытаптывать, тебя, такого царского-расприцарского царька ожидать, когда твоё высочество соизволит с пОртфелем своим в харомы двинуться?! ПодИ, и соседу уши-то погуще сургуча сказЮчками своими залепил? Не слушайте Вы его, – обратилась Екатерина Сергеевна ко мне, – Он у меня день проживёт зазря, еже-ли кого не зарасскАзит к вечеру…
    И тут же, неожиданно мягко к нему обратившись, направилась в сторону выхода:   
    – Ну, пойдём, поэт поэтович…
   
    Яшка виновато улыбнулся и неловко повёл плечами, как бы извиняясь за прерванную беседу. Он поднялся, накинул серый плащ и, суетливо возложив посуду на поднос, зажал под мышкой портфель и быстро засеменил в сторону окошка, где было написано «приём грязной по…уды».
    Немного погремев там тарелкой и приборами, он собрался было к выходу, но остановившись, в ту же секунду развернулся и шустро направился ко мне. В мгновение оказавшись рядом, он слегка наклонился и сказал:
    – Свечку на остове часовеньки зажгли сразу, как Ивана нашли. И она горит до сих пор, ни разу не потухнув и не сгорая вообще. Тоненькая, как волосик, а не тает!
   …Значит, живёт Ваня. Живёт дальше, живёт выше, живёт сильнее, чем мы. Такой вот извёрт жизни земной во благо жизни духовной!  Живой он…
    А я, как сумел, так и написал. Но, как завершить рассказик, не знаю… Такая вот проза… – и, хлопнув меня по плечу, он быстро и размашисто направился к выходу и исчез.

    Я проводил его взглядом и в сотый раз обратил внимание на чашечку моего, давно остывшего чёрного кофе, который я собирался выпить словно уже в какой-то другой реальности… Он каким-то чудом совершенно не источал никакого запаха – ни кофейного, ни чайного, ни шоколадного, ни пыльного. Даже простой водой он не пах.
    Тут же появилась и та самая «понимающая» муха. Совершив с десяток скоростных виражей, она в одно мгновенье села аккурат напротив, странным образом словно высматривая мне в глаза. А в жизни-то реально иногда случаются моменты, когда даже муха на столе становится наижеланнейшим собеседником и слушателем. И вдруг мне захотелось поговорить с ней, глядя в её радужное фасеточное многоглазье. А своей силой оберечь её хрупкую жизнь от чего-то неминуемого и безысходного.

    – Закрываемся, касатики, – проявилась из глубины зала пожилая полная уборщица. Та самая уборщица от общепита, в смешных жёлтых резиновых перчатках и с синей столоподтералкой наперевес,  в которой легко угадывалась бывшая принадлежность оной к спортивным штанам.
    – Хватит на сегодня чаи гонять. Пора и домой, к жёнам и детишкам. Посидели и буде… – сказала она, и принялась наводить чистоту по столам, стирая и затирая следы от всех сегодняшних кулинарных изысков, за каждым разом выставляя стулья ножками вверх.
    А я посмотрел на её бескомпромиссную борьбу со стульями, встал и вышел, оставив молчать на столе так и не начатый, остывший кофе.
   
    Выйдя на улицу, я неторопливо достал сигарету, щёлкнул зажигалкой и затянулся… Жадно и широко.  Я набрал острого горячего дыма, наполнив каждый закоулочек лёгких, и сочно выдохнул, окружив себя завитушками серебристого дыма, которые медленно растворились в сумерках тёплого вечера.
    «Весной уже пахнет»…
    И тут же, вспоминая сегодняшнего странного собеседника, я подумал: «А действительно, какую бы книгу сегодня смог написать Иисус Христос?»
      

cyclofillydea 2010


Рецензии