Убийство Смерти

                УБИЙСТВО  СМЕРТИ



В Ночь перед рождеством убийца С.  с женой и трехлетней дочкой, смотавшись от жертв и своих (могут и у меня быть каникулы!) путь держит из Мурманска в веселый город Лулео (название, как леденец).

Убийца, ликвидатор, технический исполнитель, снайпер, киллер.

Ничего личного, просто бизнес.

Ходячая (едущая на колесах) Смерть.

Доктор Смерть, как он сам пафосно себя называет.

Просто С.

Красивый парнишка. Лет 30. С голой, стильно обритой головой.

Головой, похожей на сову, летящую в тумане.

И очень зоркими, как бы заплаканными глазами.

Глазами, полными равнодушного горя.

В армии отслужил, в танковых войсках.

Я тебе два раза объясню, как танк водить, - говорил сержант, - два раза, а потом, если не поймешь, бить буду.

До армии успел на филфаке Полярного университета проучиться три семестра.

Стихи любит.

Жена вылитая Мишель Мерсье в юности.

Когда женщина столь хороша, все остальное уже не так важно.

Доча Лялька, три года.


Вот развязка нашего детектива (начнем с развязки):

Где-то на подступах к контрольно-пропускному пункту Лотта, за рулем открытого кабриолета по автостраде несется в никуда мурманский  киллер С. (живой; еще не мертвый, но уже не живой; не живой и не мертвый; окончательно и бесповоротно мертвый).

С дыркой от почти невесомой, бесшумной последнего поколения пули (так называемой «пробки точечного поражения») в левом виске, не вписавшемся в угол зрения пассажиров.

Глядя в никуда, с непогасшей сигаретой в губах, мертвый киллер ведет машину по стратегической автостраде Лулео – Лотта – Лета, на дозволенной скорости 130 км/час.

На заднем сидении жена с трехлетней дочкой возятся, смеются, листают книжку, купленную в Тронхейме, русскую книжку детских считалок, красивую, с картинками.

Кто-то, прицелившись из разрешенного к продаже населению ружья, мчась в арендованном «Опеле корса» вслед за навороченным кабриолетом, по магистрали Лотта-Лета, с дозволенной скоростью 130 км/час, совместил в прицеле мушку и голову киллера С. И нажал на спусковой крючок. И  пуля, бесшумная и практически невесомая, совершенно неощутимо для сторонних глаз и ушей, пробила его голову.

Кто это был?

Не торопите.

Дайте поиграть, посверкать на солнце ледяному кубику.

Прежде чем доктор Смерть умрет.

Мы еще повеселимся

Мы еще прокатимся в ночь перед Рождеством  верхом на черте.

В крошечном домике своем, в три окошечка, по шоссе ледяному, последнего поколения асфальтом крытому (на фундаменте из самих этих поколений), мы летим к контрольно-пропускному пункту Щасте.

– Анжеличка! Ты моя кукушечка-душечка.

– Серенький! Ты мой петушок, золотой гребешок!

Таможня, предъявите паспорта, напряг.

Пробурят ведь тебя насквозь своими поисковиками, буркалами своими из тяжелого металла просверлят.

Лучами жесткими отсканируют на экране твой повинный в чем-то скелет.

Вывернут тебя всего наизнанку, до последней запятой в бумажке, до трусов и носков.

Чемоданы вытряхнут.

Отберут ремень поясной, крест нательный, шнурки от ботинок.

И пойдешь ты, босой, с пластмассовым тазиком в руках, понесешь на суд собственную голову, черепушку с сомнительными в ней мыслями.

Можно выдохнуть.

Привет демократической Европе.

Свобода приходит нагая, бросая на сердце цветы.

Хэлло, либерте!

Хау ду ю ду, эгалите?

Найс ту мит ю, фраттелите!

Си ю лэйтер, алигэйтер!

Он сказал: Поехали!

Он махнул рукой.

Словно вдоль по Питерской, по Тверской-Ямской, с колокольчиком.

За рулем своего кабриолета С. упивается дозволенной скоростью 130 км в час; качественный асфальт обледенел, машина летит по образцовой автотрассе, как фраер на салазках…

Как пух от уст Эола…

Тут поневоле самое унылое сердце усмехнется вдруг.

И в небе над тобою зачирикает пташка весенним голосом россиниевской Розины.

И в усталых твоих лопатках почувствуешь приятную дрожь, как намек на то, что и они однажды могут обрасти перьями.

Вираж!

Удар!

Полет!

Не вписавшись в поворот, юзом, под скрежет тормозов, машина С. вылетает в кювет, заваливается набок, крутя колесами.

Анжела!

Доча!

Живы.

Вина кометы брызнул ток.

Вина...

Кометы...

И к чему вдруг вспомнился Пушкин из школьной программы?

Сто лет не вспоминал, и вот, с чего бы?

Свободы тебе захотелось.

Волю почуял.

Не пробка тебе в потолок, а пуля контрольная в затылок.

С отчетливой ясностью представляет С., как лежал бы на керамитовых плитах пола той проклятой забегаловки, лежал, с свинцом в груди…

С винцом в груди лежал недвижим я. Глубокая еще дымилась рана. По капле кровь точилася моя.

Лежал бы себе, руки распластав на керамитовом полу, обняв земной шар, среди всех этих рыл, среди закружившихся в жутком вальсике столиков с шампанским.

Нет уж, не дождетесь!

Жив! Жив!!!

Жив. Тошнит только.

Отстегнулся и вылез.

Белый, белый пушистый снег.

И по нему белые песцы шныряют, вьются, друг о друга трутся, как наши  судьбы.

Пушистый снег спас: все были пристегнуты, все живы, и поломок почти что и нет, пара царапин на правом крыле.

Да, а кто машину тащить будет, Пушкин?

С. бессмысленно толчется в сугробе, увязая по пояс; дочка хнычет, жена плачет.

Время позднее, кругом заполярная пустыня.

Ветер завыл, сделалась метель. Владимир с ужасом увидел, что заехал в незнакомый лес.

По лицу киллера, мягкому, округлому лицу барина, выбритого с утра парикмахером, вспрыснутого кельнской водой, больно секла снежная крупа.

Он укусил в досаде уголок заледенелого воротника тулупа.

Человек, заносимый метелью, смотрел из сугроба на колыхавшийся перед ним стебель чернобыльника и думал, что это где-то далеко гнется под ветром большая сосна – но когда обман рассеялся, и он увидел, что это чернобыльник, то больше не смог представить его себе сосной.

Весь ужас, веселый, первозданный ужас смерти и вся ее нагая красота открылись перед ним.

Беда, барин, - сказал Савельич.

У каждого в жизни свой песец – ходит за тобой, невидимый, неслышимый, прячется, но пасет, чует твой каждый шаг, и порой, в сумерках, хвост его мелькнет у тебя за спиной – разглядишь боковым зрением,  а то перед рассветом, когда уже не спишь, но еще не проснулся,  в глаза тебе заглянет, на секундочку, глумливыми своими глазенками… И подкрадывается он незаметно.

Не побережешься, отвлечешься, разнежишься – и вот, он наступил.

Час прошел – никого, два часа – никого.

В этой пустыне лишь вихри метельные бродят, обнявшись и воя, как пьяные однополчане в день ВДВ.

Очень крупные, страшные в своем превосходстве над тобой звезды.

Странно видеть их после всех этих городских ночей, когда звезд вовсе не было, потому что не поднимал он глаза к небу, не до того было.

Глядеть надо было во все гляделки – в дуло ствола, граждане. Чтоб не звездануться.

Голубая, юш твою уж, Вега. А эта, красноватая,  кажется, называется сумасшедшим словом Альтаир.

Горючего для автомобильной печки на всю ночь не хватит (морозец российский), – не пора ли, по-русски, доставать запасную покрышку, обливать бензином и жечь?

Полярная звезда горит зеленым коряко-чукотским огнем над самым горизонтом. Она одна вбита в небо, как гвоздь, и все остальные звезды ходят вокруг нее, надежно привязанные.

Двенадцать главных созвездий и двенадцать тайных, невидимых, и еще другие, несть им числа.

И все-то мы – полярные звезды (прям, как местные «полярные звезды», эстрадные селебрити Нарьянмара и Игарки).

Каждый – в центре мира, принц Юниверс, председатель Земного Шара и его окрестностей. А другие все люди, им что, они пусть вокруг нас вращаются, Раки пучеглазые, Скорпионы кусачие, Тельцы на заклание, Девы на выданье. Они и на периферии как-нибудь обойдутся.

Они – не мы. И этим все сказано.

О себе подумай, дядя.


                Подвиг во льдах

Наконец, шум мотора.

Хэлп! Хэлп, люди добрые! Альтаир и Вега, твою мать!

Остановились.

В стареньком вольво шведские старичок со старушкой.

Из теплого салона безропотно вылезают на мороз: хэлп – это у них святое.

Тонюсенькие, ветром качает, в дошках каких-то сэконд-хэндовых, на рыбьем меху.

Цепляют трос, газуют. Еще!… Е-ще!

Кое-как, навалившись гурьбой, буксуя, топча снег, толкая в задок капризный кабриолет, вытягиваем красавца на шоссе.

Скажите пожалуйста, оно им надо – в 70 лет, такие заморочки.

Просто Нансен какой-то с Амундсеном, пожар во флигеле, подвиг во льдах.

Жмем руки. Сергей, Анжелика.

Серж с сережкой в ухе и его красивый молодой Ангел. Нечто среднее между ангелом-хранителем женского рода и Анжеликой, маркизой ангелов, (которой она воображала себя в детстве, вырядившись в кринолин из старой тюлевой занавески).

Серый волк, санитар леса. А жена его называет – Серенький.

Ян, Мия.

Ян – это Иоанн. Богу самое близкое имечко.

И Мия, мамочка родная. Мамма Мия.
         



                Ночь перед Рождеством   


Самаритяне везут спасенных к себе домой.

На маленькую Ляльку, натерпевшуюся холода, Мия накинула свою вязаную шаль – заячий тулупчик дядьки Савельича.

Крошечная, утонувшая в рождественской неге деревушка.

Снег лежит на крышах и заборах пышными голубыми пуховиками.

Свята нощь, тиха нощь. Мир и изобилие, и в человецех благоговение.

Игрушечные домики; электрические семисвечия в каждом окошке (кто зажжет их, тот готов дать приют под своей крышей деве Марии с младенцем – натурально, все зажгли, вперед всех агностики).

Незапертая дверь.

Запахи лаванды, хорошего кофе.

Сауна отделной строкой.

Ужин: пойманная в ближнем ручье форель, выращенная в собственном огороде экологическая протестантская честная картошка.

Ночлег в бывшей детской (дети выросли и улетели из гнезда).

Позолоченные ангелочки на комоде.

Голубые атласные одеяльца.

Старенький, застиранный плюшевый медвежонок Тэдди.

Мишка он! Русский!

Рано утром Ангеличка, выйдя на крыльцо, плачет, от сложных чувств (ей 22 года, она из бедной семьи, с пьющим отцом и затюканной матерью – красавица, жена бандита).

Дочка тоже в слезах: «Не хочу никогда уезжать отсюда».

Вбегает в бывшую детскую, хватает с комода Мишеньку, прижимает к груди, целует, целует, целует.

Жалко, что не объяснишь им, шведам, ничего.

То есть, самого-то главного не объяснишь: как вошел – и пробка в потолок, вина кометы брызнул ток, и как в полдневный жар в долине Дагестана с свинцом в груди лежал недвижим я. 

Или как эники-беники ели вареники, и вышел месяц из тумана, вынул ножик из кармана, буду резать, буду бить, и на золотом крыльце сидели царь, царевич, король, королевич, сапожник, портной… Кто ты будешь такой?

Все дело в стихах этих проклятых, выжженных на твоей шкуре, которые ты знаешь, непонятно откуда, выучил неизвестно когда, из которых ты теперь отчасти состоишь.

И никогда, никогда не поймет тебя никто, кроме таких же, как ты русскоязы… языкорусских.

Поэтому и жить (а не притворяться) нельзя нигде, кроме России.

Иначе сам свалил бы давно.

Да, я учился на филфаке, на филологическом факе Заполярнинского педуниверситета.

Факологический фил.

Два курса, пока в армию не забрали, и что такое полдневный жар в долине Дагестана, знаю не только по хрестоматиям.

А также  изучил в натуре, феню, по которой ботают.

Я змей двуглавый.

Если честно, то даже семиглавый, и сам не скажу, какая моя голова завтра высунется, отодвинув подальше остальные шесть.

Бедная моя и страшная, как сизая сова, голова, наголо обритая, по законам криминального жанра.

Когда лечу я в ночи на охоту, крутится она вокруг шеи, по часовой стрелке, на все стороны света, и глаза мои полные равнодушного горя, видят все вокруг, и от когтей моих не укроешься.

И если спросят на каком-нибудь высшем суде (на седьмом небе местного бога богов Юммеля), что меня погубило, я отвечу честно – стихи.

Невидимый стрелок, у которого я на прицеле.

Не добивай меня, сотым до сотни!

После всего этого, дорогие россияне, торнадо, самума, смерча, после этого психоневрологического, граждане соотечественники, диспансера, где каждый день революция, холивар или еще какой-нибудь  дефолт, где страшно телевизор включить («утренние хреновости», «вечерние хреновости»), где все издерганые, дыбом вставшие…

Словосочетание «конец света» уже не впечатляет никого.

Вам, Иван Абрамыч, в газовую камеру – сегодня в газовую камеру, завтра в газовую камеру, у меня от вашей газовой камеры уже голова квадратная.

У нас уже голова квадратная от вашего Апокалипсиса, нам уже все равно, пусть он давно наступил, как пишут в блогах.

А тут – фарфоровый ангел на комоде все-все тебе прощает.

Я ждал тебя, Анжелика, говорит он. Я всегда ждал тебя. Не плачь, мой свет, утри слезки, май свит… 

И белье …. в ящичке-е-е …. лавандовыми лепестками …. усы-ы-па-но-о-о… (рыдает).

Муж с утра прогуливается по сhristmas-деревушке, где никто не запирает ни домов, ни машин.

Где в магазинчике (продавец отлучился олениху подоить) все добро лежит без присмотра – телеящики, компы, джинсы и вообще всё… 

С., в силу привычки, выстраивает «схемы», просчитывает «варианты»…

Край непуганых птиц!

Заповедник имени Виталия Бианки.

Их, дроздов царя небесного, и грабить-то западло!

Брезгую я, господа-товарисчи, шведов грабить.

Пусть себе нюхают свои полярные орхидеи, лилофеи свои обоняют и венерины башмачки, и лепестками их осыпают свои шелковые простыни, в полном покое и демократическом великолепии.

Впервые в жизни ничего воровать не хочется.

За благорастворение воздухов помилую я вас, викинги, за аромат ванильный, кофейный, орхидейный, медово-молочный, мятно-лимонный, нездешний, райский.

Прощу я все за кроткий запах дома, рождественского гнезда, которым пропитался плюшевый мишка детей ваших.

Надо было нам раньше вдохнуть этого волхования, но нюхали мы всё порох да хлорку, дуст да клопомор, сапоги да портянки, мазь Вишневского да «Красную Москву», водку да водочный перегар, щи столовские из квашеной капусты и вечный сервелат дорожный.

А этим утром проснулся я в колыбели, которую колыхала лилейной ручкой Лилофея.

И не болит сегодня ни о чем бедная моя квадратная голова.

На прощанье хозяйка дарит гостям салфеточку, собственноручно вышитую божьими коровками и сердечками.

Ядрит твою коровку, Божинька ты мой.

Да чем же  мы, Божичка, тебя прогневили, что не дал ты нам такой жизни?

Сергей четырехкратно (по-западному) обнимает и троекратно, по-русски лобзает сухонькую, дряхленькую, с мягонькими щечками, хрупенькими хрящиками Мию.

Волк и трехдневный олененок, обнявшись.

Филин и снежная куропатка.

Райская поляна, типа того что.

Утопия, как бы, золотой век.

А Ян поцеловал Анжеличку, как старый филин куропатку (она опять плакала).

За салфеточку, вышитую божьими коровками.

За морковку  без ГМО.

За тулупчик заячий дядьки Савельича – что за него не прощается?

Тут не только, что зло простишь.

Но и все богатство, и все щасте людей.

И даже доброту их (как они смеют быть ко мне добрыми!)

Русские, взяв курс на запад, в своей машине, о Яне-Мие:

-  Просто нормальные люди (С.).

-  Да, вот именно, просто люди ненормальные (жена).

Они отлично друг друга расслышали, и пришли к единому мнению о доброте, как явлении в быту простом, но, при том, абсолютно трансцендентном.

Сумасшествие ординарное, ходьба по воде яко посуху и воскрешение из мертвых вульгарис.



Все люди смертны. Кай - человек, значит конец предрешен.

Ладно, это еще не сейчас.

Умереть ведь сейчас страшно, а когда-нибудь — ничего, ницшего.               

У слова «смерть» нет полной анаграммы, разве только: месть р.

Но что такое р.? Кто  этот Р., чьё отмщение смертельно для нас?

Божество ли – Рама, Рагнхильд, Ра?

Птица Рарог? Кровожадная Рысь? Риндзин, повелитель драконов? 

Смерть человека – это его месть человеку.

Смерть мира – это его месть миру.

Кто вы, господин Рок?

Многим, впрочем, довольно анаграмм неполных, например: «есть» и «мерс».

Есть (желательно, каждый день) плюс мерс.

Ну, еще – сметь. Опять таки: сметь р.

Что – сметь? Радоваться? Решать? Рыскать и резвиться?

Вот именно – рыскать и резвиться.

И, чтоб при этом есть (желательно, каждый день).

Плюс мерс.
               


                Карамзиада


Что ни говори, а лучше Федора Михайловича о жизни и смерти никто не писал и не пишет.

И не напишет.

Достоевцы и достоевицы всех стран любят посещать простую русскую избу финского писателя Т. , почитающего русского писателя Д.

Так проникся человек Достоевским, что в православие перешел и сан принял.

Вот что делает с человеком бессмертная литература.

Великие тексты, они разъедают читателя изнутри, меняют состав крови, мозг облучают.

Гены от них мутируют, планеты сходят с орбит, доски судьбы переписываются.

Конечно, с фэйсбуком и скайпом изба.

С посудомойкой и климатиком.

С божьим судом и судомойкой, с моральным климатом и климаксом судомойки.

С велотренажером, старым верным конягой, который когда-нибудь довезет-таки своего хозяина в православный рай.

Такой вот лупинарий имени Федора Михайловича. Совмещенный с православным храмом. И с бизнес-джетом.

Smart-centrum «Достоевский» такой.

Юниверс-изба братьев Карамазовых.

И, дельта, как вы думали, выше, чем в среднем по форексу.

Идеи бесплатные, но услуги согласно прейскуранту.

Духовные сокровища – самовывозом.

Поп (пастырь овец православных) Т. венчает в своей гэлэкси-часовне «Преображения-transfiguration Господня» афро-американскую королеву панк-рока (Чикаго) с поваром из суши-ресторана (Шанхай), по старообрядческому  канону XVII века. Невеста сияет, мать жениха прослезилась, голубиная чета двух голубеньких (проездом из Парижа на достоевский конгресс в СПб) взирает с белой завистью на счастье бисексуалов.

Утешая, один ласково называет другого своей Аглаей и красавицей-Дунечкой.

И, подмигнув, - инфернальницей.

Все же надо признать, что жизнь писателя Т. не дотягивает по убедительности до текстов писателя Д.

Чего-то Т. не хватает – звонкой небной твердости, что ли.




                Грушенька-этуаль


Однажды в доме Т. появляется юная, бледненькая и интересненькая актриска из Вологды, в которой Т. угодно видеть эманацию Грушеньки.

С узким «мучительным» следком ноги и пухленьким мизинчиком, в одном изгибе которого больше женственности, чем в годовой подшивке «Плэйбоя».

Грушеньку-то паровой каток переехал, острят завистники.

В том смысле, что она не полненькая, «лакомый кусочек», как в тексте у классика, а высокая и худая.

Такая смарт-Грушенька. С бестелесной, по лекалам от-кутюр выкроенной статью фотомодели.

С манерами европейской топ-этуаль.

Но с придурью бессмертной, эксклюзив-вологодской.

Старо-русской.
 
По-настоящему-то ее звали Вера.

В детстве: Верка.

Вера Анатольевна Ветрова.

Это уж после школы она паспорт переделала, фамилию-имечко поменяла, на Аграфену Светлову.

А что, круто.

Не просто из Вологды, гды-гды-гды, а из деревушки под Вологдой.

Из самой, что ни на есть, глубинки.

Глухомани. Тьмутаракани. Обрыдани.

Дочка продавщицы сельпо и местного алкаша, Тольки Ветрова, скоро сгинувшего.

Не то рванул он на Лену, в Бодайбо, золото добывать, не то отправился, по бытовой статье, в Коми, не то просто, в конец скопытился.

Коли уехал, то далеко, не найти никак.

А коли умер, то в канаве. Рухнул в нее однажды и не поднялся, подавился рвотой,  отошел и истлел до косточек, на глухой обочине жизни — так, что смерти этой никто и не заметил. И в бумагах государственных не зарегистрировал.

Да и мать, Ветрова Зина (по прозвищу Зина-резина, уж больно долго обслуживала покупателей за прилавком), тоже вскоре из жизни Вериной исчезла — села, по итогам областной ревизии, за растрату.

Когда ее арестованную, по деревне вели, в воронок усаживали — плакала, кричала: «Рубля чужого в жись не взяла! Невиновна я!»

Может, и невиновна. Может и не взяла.

Да что уж теперь.

Приговор, конвой, лагерь.

Из заключения всего одно письмо написала: мол, не так плохо тут. Барак теплый, кормят сытно, подруги понимающие. Верунчику, дочечке, привет.


Срок мать отбыла, но в деревню, к Верунчику не вернулась.

Нашла, по слухам, мужика себе, за Полярным Кругом, и зажила с ним заново.

Вера на нее не обиделась.  У каждого жизнь одна.  И своя жизнь каждому ближе, чем чужая.

Искать мамочку, как мамонтенок из мультика, не стала.

Пусть себе живет, как может.

Рассудила, что коли не нужна ей, так и не судьба.

Насильно мил не будешь.

Разбитые годы по осколочкам не сложишь.

А одной, без любви — даже и свободнее.

Налегке идти сподручней.

В детдом не пошла, не захотела.


Трижды за ней приезжала комиссия из районо, но несовершеннолетней Ветровой В. А., подлежащей оформлению, не нашла.

Не в розыск же всероссийский ее объявлять.

Девочка умела прятаться.

Жила она у теток и бабушек, двоюродных, троюродных и так далее, коими полна была деревня – все родственники.

Переходила из избы в избу.

Вроде, приживется. Но...

Чуть что не так:

- Ухожу я от вас! Злые вы!

И – за порог.

От тети Любы к тете Наде, от тети Нади к бабке Софье, от бабки Софьи к прабабке Марье, потом к двоюродной бабушке Гюзель Мухаммедовне, троюродной тете Эсфирь Абрамовне, четвероюродной сестре Саманте Джоновне (имелась и такая).

Так, в семи избах и выросла.

Верусик, Верунчик, симпампончик эдакий.

Годов с четырнадцати сирота,
Но с розовою ямочкой у рта.

На тощенькой шубейке с рыбным мехом.
С уездным лихом,
Но с небесным
Смехом!
Пошло все прахом!

Тетки особо ее не обижали.

Но и не баловали, ни-ни.

Не такое время было, чтоб детей баловать.

Конфетки-бараночки — по праздникам.

Ходила в обносках, что после двоюродных и троюродных сестер оставались.

Недорого обходилась.

Говорят, Господь дает приемыша — дает и на приемыша.

Сколь ни мало даст — хватит.

С обувкой, вот — всегда горе. Не подходили Вере чужие туфли: ступня маленькая, пятка узкая. Зимой валенки, в демисезон кеды «Спартак». На жару — шлепки-вьетнамки.

После смерти бабы Алевтины, достался ей в наследство сундук хороший, кованый, со всяким хламом: шторы плюшевые, молью траченый платок драдедамовый, бюстгальтер-три пуговки, а на на дне оказалось платье свадебное, крепдешиновое, до полу, три волана на юбке и кружевная фата.

Так она, в ту пору пятнадцатилетняя, платье то на себя натянула (впору пришлось), фату, как палантин, на плечи накинула. Сундук кованный соседке продала. На вырученные рублишки купила себе первые в жизни туфли на шпильках. И в таком виде по селу гуляла.

Что по селу! По областной столице Вологде.

Вот, по мосткам, в пыли следочки лодочек
Плывут, балетной стайкою лебедочек,
И ужасом ужаленный, как вор,
Исподтишка, ей вслед взирает двор.

И в бабушкином, до полу, шифоне
(О, зависть всех соседских Тонь и Мань!)
Она, подобная струе шампани,
Перечеркнет, и вспенит глухомань.

И многие тогда в нее влюблялись. Не только местные мужики, но и девчонки, и бабы, и старики, и ребята малые.

Когда ж неслись в лазурь под ней качели –
От страсти все едва не околели.
Шифон вздымался по ветру колом,
А вслед за ним весь город, соколом!

Бегали за ней, шпионили, злословили, интриговали.

Завидовали.

Ревновали.

Ненавидели, обожали.

А вечерами все, кто актерке люб,
Кому она мила, приходят в клуб.

Всем весям окружающим известна,
Она Джульетт играет и Гертруд.
О, с потолка посыплется известка,
Когда ей аплодировать начнут!

Провинцию талантом озарила!

Удар зарина!

Полюбила дева тиятр, непростой любовью.

Из самодеятельности сельской пробилась аж в областной Дворец культуры имени Кирова.

Дает же Бог людям такое счастье.

Изобразит тебе, на сцене, кого ни придется — хоть зверя, хоть птицу, хоть чудо-юдо.

Хоть тебе небесное созданье, ангела во плоти, хоть сатану,  оторву последнюю.
 
Ей все равно, кем притворяться.

И спасет, и предаст, и плюнет, и поцелует, и убьет, и воскресит.

Где она лжет, а где не лжет? Не понять.

Надо, так надо. Обращусь во что угодно. С нашим удовольствием.

На сто ролей ее широкой натуры хватало.

Сто лиц в лице.

Всякую диковинку уразуметь могла и через себя пропустить.

Всяким счастьем утешалась.

Всякое лихо правой рукой через левое плечо перекидывала.

Особая натура!

Талант!

От кого унаследовала актерство – неизвестно.

Но в России, в основном, только так и бывает: чудо из ниоткуда.

Безумная, кто же спорит.

Но не без ума.

Зацепилась за самодеятельность.

Пробилась.

Сперва в народный театр "Факел экстаза".
 
Потом на Баренц-фестиваль.

А там и в Ультима-Туле.

Не растерялась, короче, за границу подалась.

Продалась.

И правильно.

А что оставалось?

Ультиматульцы, раз увидев, обратно в  ее не отпустили.

Признали за свою.

Тут ей самое место, талантищу!

Она же несравненная актриса!
И покорит хоть Ниццу, хоть Париж!

О, стоит ей на сцене воцариться –
Овация! О, высший пилотаж!

(Ах, Ницца, Ницца,
Нам только снится.
Париж, Париж –
Заедешь-угоришь!)

Не Казанов уездных идеал,
Ах нет, она, представьте, этуаль!




                Карамба

На ежегодном всемирном ультиматульском шоу художественной самодеятельности, ставят «Братья Карамазовы».

Местный классик («наш заполярный Федор Михайлович», как его называет пресса) Т. перевоплощается в Карамазова-папашу.

Грушеньку играет игривая вологжанка.

А в роли Мити  – К., талант и неудачник, западник и либераст.

Гоготом критиков сотрясенный.

Ужасом ужаленный – полной сиволапостью родного медвежьего угла.

Неизбывно униженный и перманентно оскорбленный.

Всеми и вся вокруг, но особенно папой-Карамазовым, попом от литературы.

Старый сыч лапу наложил на все гранты и премии, издательства и журналы, комиссии и подкомиссии, фестивали и конкурсы, стихи и прозу, комедии и трагедии, лед и пламень, баб и бабки.

Представьте только себе, куда ты не пойдешь, где не сунешься – там уж он сидит.

В своих валенках и рясе, с пудовым крестищем на груди, сыч бородатый.

Всюду он начальник, от него всё – ну всё вааще! – зависит: дадут тебе денег или не дадут, напечатают – не напечатают, поставят – не поставят.

Жрать кинут тебе, или не кинут!

А сколько слов-то господских, блаародных извергается на всех этих его достоевских конференциях-монференциях, культур-мультур-презентациях: Ах, Духовность! Ах, Нравственность! Милосердие! Сострадание! Чистота, Доброта, Поэзия! Душа, душа, душа!

А на деле сидит, как кот на троне, как сыч в дупле, хитрый дядя и сосет из всех сисек. И некуда уж больше податься: выживает, вымораживает, выедает.

К. приходит в голову убить Т. – Карамазова-отца.

Во время спектакля.

Как бы невзначай.

Увлекшись (бессмертная классика!) сценическим  действием.

Придушить этого православнутого извращенца, сладострастника идейного.

И сладкую Грушеньку спасти от падения.

Садануть «папаше» по башке медным пестиком, и все дела.

А я был в образе.

Не рассчитал точку приложения сил.

Русская, знаете ли, правда, берет за сердце.

Противиться силы не достает – великое, все ж-таки, произведение.

Не тварь я дрожащая, и право имею!

(Это убийство – самое талантливое, что К. мог сделать в литературе).

Детективчик начинался неплохой.

И вот, где-то в тундре за Полярным Кругом, в сенном сарае, на вечер превращенном в театр…

Где-то в поле возле Рованиеми ставят по-фински «Братьев Карамазовых» горячие финские  парни.

Публика все та же – ультиматульцы: любовники муз, жокеи Пегаса, богема.

А также гости из России:

Челнок Юшкин,

Дистрибьютор Полуэктов,

Приглашенный лектор коммунист К.,

Киллер на отдыхе С. с женой Анжеликой и дочкой Лялькой.

Все друг с другом более-менее знакомы.

Царство у нас маленькое, не разгуляешься.

Примелькаешься быстро.

Киллер С.  сдавал  профессору К. зачет по политологии.

Анжелика покупала у челнока Юшкина сумку и сапоги производства Швеция (но флаг на этикетке финский). В павильоне, как помнится, «Лучшие товары Европы» на Мурманском вещевом рынке ( а напротив палатка «Лучшие товары мира»).

Полуэктов с Юшкиным одно время имели даже общую фирму «Абибас».Но она разорилась.

Сидя в зале-сарае на сдвинутых садовых скамейках и пластмассовых стульях – скучают.

Нету жизни в сценическом действии. И взять ее неоткуда.

Не братья Карамазовы, а просто нету мазы им.

Такая карма.

Гримом перемазанные, и с утра невмазанные.

Митенька хоть, надо отдать ему должное, бойко по сцене скакал (компенсируя полное отсутствие внутреннего движения в персонаже).

Козликом скакал, туда-сюда, туда-сюда: переживать, растить зерно не умеет, в Щуках-Щепках не обучался, вот и носится.

Злоупотребляет перемещением физическим. Не вглубь себя устремился, а в ширь окружающего пространства. В заданных  масштабах малой сцены.

То в зал бежал, крича зрителям, что Господь сотворил одни тайны, загадал одни загадки, и ничего в этой Юниверс понять невозможно.

То прочь отступал, воя воем про красоту ту самую, что все и всех спасет.

Вяло все равно.

Нету труппы. Сплошные трупы.

А в общем, очень трогательно. Плакать хочется.

Наивно так.

Без затей.

Ну, замутили бы они что-нибудь «современное», постмодерн без границ. С целью переплюнуть Дерриду и Сорокина ( в чем провинциализм, как он есть, собственно, и заключается).

Заставили бы всех братьев Черномазовых совокупляться онлайн друг с другом и с папенькой-сладострастником, а Грушеньку — помочиться на сцену в первом выходе, а во втором — уделать резиновым членом Елизавету Смердящую. Что, лучше было б, что ли.


 
               
                Карамболь


Грушенька, конечно, как есть, баба и истеричка.

То есть, вдоль и поперек и впереди себя на три шага баба и истеричка.

Это бы ничего, актриски, они все с истерикой, нельзя им без этого.

Выставляются на показ, тем и живут.

Смотрите все, как я страдаю.

Я не такая, я иная.

До чего же я лучше всех!

Другие рядом со мной – жалкая подделка, а я – эксклюзив! Диамант! Этуаль!

Да все на свете актеры такие: бабы и истерички.

Суть профессии – змея, вставшая на хвост.

Гюрза перед зеркалом.

Хвалите меня, браните меня, только не забывайте моего имени.

Эксгибиционизм, граждане, он самый.

Но зачем она вырядилась в какой-то подрясник с декольте «по самое не могу», да еще, как боевая подруга дальнобойщиков, в чулки кружевные.

Это они так себе представляют русскую красавицу: в рясе и в ажурных чулочках, блин (и личико как блин).

Русалка в ряске – та же, в сущности, Розина из Россини. Тогда бы уж лучше вовсе разделась, даешь эксгибиционизм в натуре.

Верьте — Верди.

И сплясала бы камаринского. Ламбаду вприсядку, по-русски. В Соборе Парижской Божьей Матери. Не в родном Удыдае, не в шведской Упсале (упс! а-ля!), а в Святом Сердце на острове Сите.

Славы мировой хочешь? Приди, и возьми

Что такое слава мы хорошо теперь понимаем. Видали: раздеться и сбацать что-нибудь на алтаре, и чем корявей спляшешь, тем ты народу ближе.

Так тебя поймут скорей.

Попы почти что в коме, а ты –  в Коми, в женском бараке.

И все эмоции хороши, кроме фиолетовой.

Все статьи реклама, кроме некролога.

Хвалите меня, браните меня, только не забывайте мое имя.

Травите меня, люди, гнобите, пугайте мною детей – это всемирная глория, она  самая, и есть.

Грушке везет, она живая. Этого у ей не отымешь.

Но остальные-то баренц-артисты, они,  граждане, и вовсе деревянные! Чурки неошкуренные.

Иван с Алешей – те просто вот, встали столбами, и стояли, как в землю врытые.

Публики боятся, в ступор впали.

Трясутся внутренне и в зал смотрят с параличом в глазах.

Публика – чудище обло, озорно, стозевно и лаяй.

Вот лай-то ее и всего страшней: смех ее собачий.  Посмеют, осмеют, тяпнут за ногу. Оборжут и сожрут.

Жрители.

Публика, она разве оценит истинное искусство.

Ей же подавай балаган. Ей же пошлость подавай.

Трясется самодеятельность и воет со страху. Чисто, волки, только жалобней.

Но, коли Бог не дал таланта, что тут попишешь. Тут уж усердствуй, не усердствуй, бейся головой об стену, не бейся, хоть наизнанку вывернись, хоть крокодила съешь, все едино.

Проскочат попусту все твои "образы", развеются в прах.

Мимо.

Такие вот ужасы.

Народный театр бывшего колхозного клуба села Кошкодранцы (со щелями в полу и осыпающимся на головы потолком) – и тот, всяко, лучше бы справился. Чего-нибудь поприличней изобразил бы.

А бывший Дворец бывшей культуры имени бывшего С. М. Кирова города Кировска  – тот вообще всех этих шведов на раз забьет.

Коммунисту К., с пионерских лет возлюбившему русскую классику, скушно.

Челноку Юшкину, тонкому знатоку и ценителю прекрасного, скушно.

Сутенеру Полуэктову, рафинированному эстету, утонченной страдающей душе (хули-юли!) скушно и горько.

Нравится только киллеру С. 

Он сидит в первом ряду, среди этого бредового, провалившегося (уже ясно) спектакля среди всей этой бездарной, никому не удавшейся жизни, как настоящая Смерть, без грима и декораций.

И наслаждается своей эстетической безупречностью.

Вот если б самом деле умер папаша Карамазов, он же писатель Т., от профессионального киллерского выстрела – в зале скучающих бы не осталось. А что искусство!

Искусство все - неправда.

Вранье. Фэйк. Фальшак.

Не было никогда на свете никакой Грушеньки, Аграфены Светловой ангела и цыпленочка.

И братьев Карамазовых не было.

Чтоб понять это, незачем было филологический фак кончать.

Достаточно застрелить кого-нибудь.

Верке Ветровой нравится киллер С.

Стоя за кулисами, она сквозь дырочку в заднике, смотрит на него.

Стильно бритый, худой, в потертых черных джинсах и черной майке с надписью «Just do it», с оттопыренными ушами, с очень большими, равнодушными глазами. Он как ночная птица среди дневных птиц. На сову похож, на гламурную полусонную сову, которая только что вылетела из закрытого, запретного для простых смертных ночного клуба.

Только немного слишком часто крутит шеей.

И жену его,  энжел фэйс, с маленькой  дочкой на коленях видит Грушенька, и чувствует ревность.

…На астральную страшную сову из русских сказок он похож, которая летит по ночному небу, вращая головой на все стороны света.

И все-то видит на земле, и все примечает, и ницшего не забывает.

С глазами, полными равнодушного горя.

Старенький Карамазов-отец – то ли пьяный по сцене бродил, то ли не в себе.

Все на что-то натыкался, обо что-то спотыкался.

И не классика текст, а собственную песнь пел. Дескать, женщинам всегда было нужно от него только его роскошное тело, но никому не нужна была его утонченная страдающая душа.

И что его, раба Божия, возлюбила на небесах икона Богоматерь Казанская, и ждет с нетерпением, когда ж он на седьмое небо к ней в объятия навеки переселится. Побойся Бога, дядя.

Бога-то ты, дяденька, побойся. Кто ты такой, на самом деле? Что, у Богородицы почище женихов не найдется?

Нет, заклинило человека, претензии к миру перечисляет: и к Ангеле Меркель, и к Троцкому, и к Бараку Обаме, и к Путину, и к Христу.

К Фройду Зигмунду, к нему особенно.

Маркс с Горбачевым вообще в мусорном бачке.

Длинно так говорит, мучается человек, но не кончит никак.

Реально всем даже легче станет, когда его порешат, наконец, пестиком от ступки. Ждут – не дождутся.

Но когда Митя берет в руки медный пестик – настоящий какой-то запах смерти, сладковатый, непереносимый, и жужжание мух какое-то особо-противное вторгаются в сарай-театр.

И сам зал этот смешной, с летающей в воздухе соломинной трухой, и публика на садовых скамейках и пластмассовых креслах по 5 финских марок штука, и даже овцы в соседнем сарае –  все почуяли что-то невыдуманное, какую-то правду. Тишина.

Все замерло.

А ну, в самом деле, убьет!

Это какая-то карамазиада!

Маразмиада.

Богу нужны мы, как публика.

Но и нам, как всякой публике, нужен «бог из машины».




                Карамбесие

Т., сообразивший, что был на волосок от гибели (аж, пошатнулся, бедняга, на сцене, от страха-то смертного, единственный достоверный эпизод в роли) решает, что это его Богородица спасла.

Не позволила.

Не дала Приснодева-владычица опуститься медному пестику от ступки на темечко, пролиться крови невинной.

Самое смешное, но Т., вероятно, и вправду, отец К. У них там, в богеме этой гиперборейской, все со всеми в постели кувыркались.

Скамейки-то хоть и сдвинутые, да К., все-таки, не сдвинутый.

К., хоть и писатель, и социальщик на пособии, а все же, хороший мальчик, из добропорядочной семьи, в приличной школе обучавшийся.

Ну, не богоносец он, не великий инквизитор, не убивец-Раскольников.

Пороху не хватило.

Ну, или совести в избыток.

Ну (главное слово).

Трудно, говорят, избавиться от пороков – а куда ж ты от своей хорошести денешься? Вот тебе последний достоевский вопрос.

Скучные спектакли ты даешь, жизнь.

Смерть-то покруче тебя продюсер.

Амор перде, увяли помидоры.

Деньги обратно!

А деньжонок-то спонсорских ушло – немеряно.

Карамболь!

Дьявол всегда заставит скучающих бездельников заняться чем-нибудь эдаким художественным.

Впрочем, чем водку пить да ширяться, пусть они лучше в спектаклях играют (картинки рисуют, книжки пишут). Таково резюме культур-комиссии из областного центра, ввиду общей гуманистичности вывода единогласно принятое и запротоколированное, что, собственно, и требовалось.

В следующий раз, натурально, Чехова ставить будут, «Чайку».

А там, глядишь, и на Фауста замахнутся. Шекспира нашего Вильяма потревожат в его горбу.

Нет, уж лучше б они водку пили и травку, черт уж с ними, курили.

А Грушенька, замысел злодейский, отцеубийский, узнав – хохотала, хохотала, как чудное дитя.

Грушеньке, единственной из них всех, до таланта чуть-чуть не хватает. Еще бы немножко, и все сошлось бы в одной точке, той самой. Но в искусстве «чуть-чуть», это самое страшное.

Чуть-чуть огромное значение имеет, огромнейшее, в нем звезды и планеты, в нем миры роятся, оно и есть та грань, что живое от мертвого отделяет.

Между бездарью и талантом пропасть, а между талантом и гением разница в один волосок.

Кажется, вот-вот, капельку еще подождать, секундочку какую-то помучиться, и…

Но большинство этой черточки так за всю жизнь и не переступят.

Чем больше Грушенька выделывается, с национальной склонностью к садомазохизму, тем сильней привязывает к себе Т., алчущего преображения через страдание.

Проезжая как-то раз мимо охотничьего магазина, Т., внезапно, по наитию, решает купить ружье…

С бесшумными и невесомыми почти пульками, так называемыми «пробками» точечного поражения…

Что такое любовь? Какой-нибудь амфито-феромон, эндокрино-кокаин, мета-серотонин.

Eternity-фермент. Продлеватель вкуса forever.


Писатель К. убил писателя Т.

Как писателя.

А потом самого себя.

Как писатель писателя.

А перед смертью, корчась в агонии, оба одновременно, из одного ружья, двумя пальцами нажав на крючок, выстрелили в Грушеньку.

Плохо кончилось – все умерли.

Нет, в последний момент выручил киллер С. Просто встал со своего кресла пластмассового в караван-сарае, вышел на сцену и сказал:

- Ну, ептыптырь! Юж твою уж, творческие личности! Ну, куда вы, хули-юли, суетесь? Убивать тут умею я. А вы, екарный бабай, мушку с целью совместить не состоянии.

Ручки дрожат, глазки дергаются. Куда вам.

Так что, доверьтесь профессионалам.

Визитные карточки в холле оставил на столике.

Обращайтесь.

Ты песик, заходи к волку. Если чо.





                Как я это делаю


Всем интересно, как именно я это делаю.

Зашиваюсь в волчью шкуру, вот как.

В свежесодранную, сизо-седую шкуру волчью, суровыми нитками зашиваюсь.

И отрастают у меня клыки, как два молодых месяца.

И горят глаза мои веселые, кусачие глаза, цвета кипящего морошкового варенья.

Я иду по лесу, красивый мачо, брутальный брюнет с автоматом-пулеметом, заряженным последнего поколения, невесомыми почти, и бесшумными пулями, так  называемыми «пробками» точеного поражения.

И чую, как все затаилось вокруг, только стучат мелкие сердечки и дрожат хвостики.

Верхним чутьем, я вынюхиваю – на земле, под землей и по-над землей – того, кто мне нужен.

Он забился в свою норку, берложку или гнездышко, и думает так спастись от меня.

Но я вытащу его из норки, выволоку из берложки, выцарапаю из дупла.

- Ах ты зверь-зверина, ты скажи свое имя!
Ты не смерть ли моя, ты не съешь ли меня?

- Я смерть твоя, я съем тебя!
Я ведь волчинька, я ведь серенький!

И мне все равно, кого есть.

Я совмещаю в прицеле голову жертвы с мушкой.

И нажимаю на спусковой крючок.

И, кинушись жертве на загривок, перегрызаю яремную вену.

И выедаю из груди маленькое смешное сердце.




                Анжелика и Дары Смерти


Дела у убийцы идут хорошо: сам жив.

А клиент мертв.

Наоборот было бы: плохо.

Спросите у клиента, есть у него претензии к заказу.

Ничего клиент не отвечает. Висит себе, и ботами качает.

Или лежит  себе, очи смежив, ухом приникнув к кафельному полу, и слышит звуки небес, и видит неземные сны.

Клиент всегда прав. Что означает (подумаете и согласитесь), что он же всегда виноват. Вообще хороший клиент – мертвый клиент.

Частенько теперь, получив оплату за услуги, предоставленные согласно прейскуранта, С. с семьей уезжает развеяться по трассе Мурманск – Лотта – Лета – Лулео (всего-то сутки за рулем), на открытом своем щегольском мафиозном кабриолете – и  заворачивает переночевать «к Яну и Миечке».

Отдыхает человек.

Опять же, с иглы соскакивает.

По другим сведениям, тоже соскакивает, но с мушки.

В любом случае, в этой точке мира его ждет незапертая дверь, горящие свечи. Фантастический, до светлых снов наяву, кофе (скандинавское причастие) и вкусное, до нежной дрожи в языке, перечное печенье (священные облатки).

Эмоциональное отношение, экологически чистое.

Истинная сауна и натуральный ночлег в бывшей детской комнатке.

Русские по-прежнему ни бельмеса не понимают по-шведски, но, «о любви в словах не говорят!» – знают много чего о Яне и Мие.

(Анжеличка по телефону, своей матери): … Да что ты, они оба такие лапочки… Да не сердятся они! Наоборот, хоть какое, да разнообразие в жизни... Мы им вместо зомбоящика…

Да прям, богатые. Ян до сих пор вкалывает, знаешь, когда тебе лэвэ не хватает, чтоб за дом платить, да еще детям помогать надо (дети-то у них фрукты, зеленые с кампуса), будешь тут крутиться. Прикинь, коптит семгу...

Ему ее каждый день подвозят на трейлере: в пенопластовых чемоданчиках, вся аж янтарная, льдом переложена, он ее коптит, по каким-то там своим рецептам и сдает в магазин. Это в 70 лет, а  куда денешься. Дети. Мия, вот, тоже подработку нашла – сиделкой в хосписе, та еще работенка…

Зато у них полный лямур-тужур. Домик еще крепкий. Вокруг сплошное баунти: воздух, птички поют, белки прыгают… Филимон и Бавкида? Какая ты у меня образованная, мам, и почему тебе за твою образованность так мало платят?…

Да все у нас нормально…

Да никто нас убивать не собирается, кому мы нужны…

Ни от кого мы не скрываемся…

Никто на нас не охотится…

Да не убивают нас!...

Не накручивай ты!…

И мы никого!

...А плакун-трава – для того, кто хотел бы заплакать, да не может.


                Андерсен секонд-хэнд
               
Меж собой С. и его жена иногда называют своих шведов «Ваня с Маней». Они в курсе даже, что у «Вани» имеется заначка от «Мани» – в сенях, под грудой ящиков и коробок: початая (вечная) бутылка скотча, уровень жидкости в которой понижается с рассвета к закату, но никогда не иссякает.

А вот что Ян и Мия знают об С. и маркизе ангелов? За кого они их держат?

Похоже, за деток-приемышей (как, бывает, честная мама-собака выкармливает гепардиков).

«Янимия» – это болезнь, и заразная притом.

Прослышав о том, что к Яну приезжают русские, жители всей округи стали свозить к нему в дом вещи.

Одежда-обувь «в хорошем состоянии», потрепанные (но рабочие) кофеварки-фены-тостеры лежат, аккуратно заправленные в пластиковые пакеты, в сенях, заняв почти весь пол.

Меж ними протоптана тропинка для хозяев заготпункта.

Глянь, велотренажер, ёкающий селезенкой, заезженный, как коняга (довез-таки хозяина в гигиенический протестантский рай).

С. и Ангелица перетаскивают вещи в длинный багажник своего киллерского кабриолета (в следующий раз надо с крытым прицепом приехать) плотно утрамбовывают – не для себя, для семей нуждающихся бандитов в Мурманске.

Гумпомощь для недостаточных семейств наемных убийц, лохотронщиков, домушников и кидал.

Воющие пылесосы, охрипшие фены, стонущие холодильники – бедные служки, отвергнутые хозяевами, выброшенные на свалку, составляют античный хор, бэк-вокал нашей драмы.

Андерсен-сэконд хэнд.

Андерсен для бедных.

Сказка об изношенных финнами, шведами и норвежцами вещах, которые после смерти попали в мир иной – российский галимый сэконд-хэнд («тот свет»).

Фэнтэзи второго употребления.

Ночью они, проснувшись, рассказывают друг другу свои истории.

Я платье из белого атласа. Крошка Ирис надевала меня только раз в жизни – на выпускной бал, а я мечтало пригодиться ей еще и на ее свадьбе. 

Я комбинезон рабочего конвейера с завода Skania.

Я халатик Марианны, которая больше не страдает полиартритом, потому что умерла.

И милосердная тень Ганса-Христина Андерсена склоняется над ними.

О, этот легендарная гаражная распродажа трясущегося от смеха городка Тронхейм (рекламный бренд: тролли, восседающие на троне), в ней можно было такое найти!

Молодой мамы сапожки, на нерпичьем меху, с железными неснашиваемыми набойками.

Весенне-зеленый, весь в люрексе и стразах фрак герра Варана, аптекаря и варана.

Суконная серая (не изнашивается) шинель рюсски зольдат 43-го.

Болоньевый старенький мушкетерский плащик коммуниста К.
 
Безупречный офисный дресс-кодовский пиджак датского премьер-министра.

Собачий тулуп покорителя Арктики его высочества герцога Аббруцци (не тулуп даже, а переносимый на плечах походный чум).

Велосипедные штанишки ее величества Виктории, старшей принцессы королевской династии Норвегии.

Что такое рай? Астральный сэконд-хэнд.



                Таки, рецепт бессмертия


Анжелика-ангелочек, на промежуточной станции своего путешествия в рай, в тропической купальне «Сариселка», в мраморном зальце между сауной и турецкой баней, читает в глянцевом журнале, который кто-то оставил раскрытым на кушетке:


«Сиживали мы королем норвежских фьордов, в его тронном зале. Пили настойку на глазных яблоках полярных леммингов, способствующую скорейшему обретению третьего глаза во лбу и забродившую сыворотку молока оленьих кентавриц, она дает регулярно употребляющему ее полное отпущение грехов, ибо душа его отмывается в тундровом молоке.

Почувствуйте разницу! Древняя мудрость против пресловутой Кока-колы!»

Ну и кто им башляет на эти коктейли?

Спирт «Рояль» рылом не вышел, а ликер «Бейлиз» от своих щедрот уж на что-нибудь покруче прольется.

Кока-колу лягнули. Русквас, что ли, проплатил?

Дальше в тексте промелькнуло нечто знакомое: «эликсир Eternity». 

Ну, да, «Eternity», он самый. Сбрось 58 килограмм за месяц, и они больше не вернутся. Убивать надо тех, кто такое пишет: ни фига ведь не похудеешь, зря только деньги выбросишь (и немалые).

То соду им пей, то уксус, то пережженый уголь грызи, то недозрелый кофе, то гриб рейши (хрип гейши), то ягоды годжи, никуда не гожие.

Все бред.

«Напиток бессмертия отыскала я, принцесса Маргарита-Миллисента Редгрейв в Полунощной Самояди. И вот, жива до сих пор».


Кто эта якобы виконтесса. Какая-нибудь Ритка, Маргошка из питерской коммуналки. Сидит в халате и в бигудях на коммунально кухне с тараканами, за своим ноутбуком и по клавишам пальцами бегает, бегает.

Анжелику зовут на массаж.

Лежа ничком на кушетке под беглыми пальцами труженика бьюти-салона, она думает о рецепте бессмертия, который Маргарита Милисента, по ходу, нашла. И что бы это могло быть?

Любовник, наверное.

Ну, или крем с экстрактом молока молодой оленицы, в удобной для вас упаковке.

А про маску, снятую с лица – это она лазерный пилинг впаривает.

Все ясно! Вечную молодость тайский массаж дает!

Ну, конечно, в предбаннике-то у массажиста...

А может, это напиток бессмертия это сочинительство – пишите, мол, дамы, дневники, и будете жить вечно.

Нет, «истинный эликсир жизни – это здоровый секс». Надо будет все-таки дочитать статейку.

Но когда она через сорок минут сеанса выходит в предбанник, журнальчика там уже нет, как нет никого ни в сауне, ни в турецкой парной.

Выпарилась и испарилась.

Кровь приливает к лицу Анжелики, свеже-отскальпированному пилингом (вот и сняли с меня маску).

Ей страшно.

Сквозь облака пара она видит перед собой… жучка, что ли, летящего зигзагами, от стенки к стенке?

Или зеленую муху?

Анжелика дю Плесси де Бельер, красавица, жена киллера С. боится смерти.

Тут не знаешь, каким богам молиться.

Жаль, не дочитала тот джурнальчик до конца.

Что-то в нем такое было про джизнь.

Про смысл любви, конечную цель мироздания, про обретение вечной гармонии.

Врешь ты все, Маргарита Миллисента Редгрейв! Никакого бессмертия нету на свете!

Не найти во всей вашей Европе никакого эликсира жизни, кроме крема-коктейля Eternity, «на чистом экологически, растительном сырье, в удобной расфасовке».

«Анжелика и Смерть». Последний роман цикла супругов Анн и Сержа де Голон (воды влили целый галлон).

И взмолилась Анжелика дю Плесси де Бельер, маркиза ангелов:

Травки родные, помогите!

Муравушки из детства, не оставьте!

Одолень-трава, разрыв-трава, сон-трава, плакун-трава, тирличь-трава!

Кроме вас у русского человека нету спасения.

Настал песец, так выбирай: либо одолей его, одоленью-травой, либо взорви все разрыв-травой, и начни все с нуля.

Либо повернись на другой бок и спи (сон-трава).

Либо тирличь на аполлоновой лире, на флажолете, на оленьей дудке, на малиновой тальянке, на бедуинской дойре.

На тощей своей, как недокормленная путана 90-х, гитаре с бантом.

А плакун-трава – она для тех, кто хотел бы заплакать, да не может.




                Дед-Карачун


Гуляя по саду своей усадьбы "Достоевски-брэнд-люкс" и на ступенях лестницы увидев  Грушеньку в объятиях молодого писателя К. , старый писатель Т. вдруг почувствовал себя не то, что плохо, а немного странно...

Вынужден был вернуться домой на такси, пожаловался жене на головокружение (она немедленно вызвала амбуланс), лег в постель, на простой вопрос доктора, какое сегодня число, ничего не смог ответить…

Знаешь ли ты признаки инсульта, читатель? Он же апоплексический удар. Он же дед-карачун. Он же паралик. Он же звездец.

Записывай, может быть, пригодится: если человек не в состоянии сосредоточить свой взгляд на чем-нибудь долее 30 секунд, если он не может дотронуться рукой до собственной ноги или головы, если вопрос, вроде, «кто вы? где вы живете?» вызывают у него затруднение…

Бесспорный симптом – попросите его высунуть язык.

Кривой, как бы вывихнутый, свернутый набок, фиолетового оттенка, в белесых географических пятнах язык: жеватьмочаложеватьмочаложеватьмочало.

Жуйжуйжуйжуй – жуть.

На вопросы: кто вы, что вы такое есть, где (и зачем) живете, я и сама внятно ответить затрудняюсь.

Мочало мучаю. Мыло жую.

Не говоря уж о заполнении анкет.

Не могу, не умею, боюсь.

Вывихнута биография.

В белых пятнах география.

Писатель Т. со свернутым набок языком лежит на больничной койке, по-шведски скромно-люксозной, оборудованной разными сан-прибамбасами и недешевыми мед-цацками, на честно полагающейся  каждому жителю муниципалитета коммуны Тройнхейм образцовом смертном одре.

Язык свернут набок бесповоротно.

Не в том дело, что популярный писатель этим языком лизал всю жизнь лэвэдателей и грантораспределителей – и вывихнул орудие труда.

И не в том, что он в своих произведениях завирался (лучше бы зарывался… лучше бы даже нарывался – пусть себе язык нарывает, не так это страшно, как Дед Карачун).

А в том все дело, что любовь, Грушенька, его покинула.

Сбежала она из Достоевского!

Из galaxy-центра «Достоевский» (дело жизни!), совмещенного с топ-часовней Преображения Господня.

Из юниверс-избы братьев Карамазовых.

Улизнула, как дух из тела.

Роковая инфернальница.

Добрая, в сущности, девка.

Душа России, со всеми ее противоречиями.

Со всеми, увы, неувязочками логическими.

Со всеми чудачествами и чудесами.

И незачем (нечем) теперь читать великую классику.

Та, у кого в одном мизинчике больше страсти, чем в годовой подшивке «Плейбоя».

И прихватила с собой купленное писателем Т. в «S`Mart» ружье, заряженное пулями последнего поколения, так называемыми пробками точечного поражения.

От греха подальше унесла.

Он хотел, было застрелиться.

Но ружье пропало, вместе с Грушенькой.

Разрешенное для продажи населению ружье обыкновенное киллерское.

Не висит оно больше на стене в первом действии, чтобы выстрелить в пятом действии.

И нет в Юниверсе любви, и смерти нет.

Что такое любовь?

Некий амфито-феромон, эндокрино-кокаин, мета-серотонин.

Eternity-фермент.

Продлеватель вкуса forever.

Скособоченная наша жизнь!

Перекошенная ее улыбка.

Же ву при, нос утри.

Живи, жуков жуй.

Или они тебя.



                Вы-с и убили-с


Дела у доктора Смерти идут хорошо.

Если бы еще не надо было бы…

Ипотеку платить.

А вы думали – если умирать не надо было бы?

Смертную казнь у нас заменили на пожизненную ипотеку.
               
Мурманский бандит С., на автостраде Лотта-Лета внезапно тормозит, останавливает свой кабриолет.

И молчит. А если б мог говорить, то сказал бы:

- Анжелика, маркиза ангелов! Кукушечка любимая моя!

Мы с тобой, как и Кай с Гердой, не смогли составить из букв: д, е, р, ь, м, о  - слово ЩАСТЕ.

Но мы составим другие слова: ДОМ, МЁД, РОД.

Мы выплатим ипотеку!

Я твой муж, я, киллер С., киллер Смерть, я мурманский бандит, обещаю тебе это!


Как смерть, проносится он на своем кабриолете по всем проселкам и автострадам, малым тропинкам и большим шоссе. Или это смерть носится за ним?

Мы не живем, а бегаем от смерти. Кто этот снайпер невидимый, который преследует нас по всем дорогам?

Кто заказывает услуги С.?

Кто заказывает тех, кто заказывает услуги С.?

Кто заказал самого С.?

Сделал тот, кому выгодно. Is fecit, qui prodest. Принцип римского права.

Сделал тот, кто имел мотив и имел возможность.

Любим мы тех, кто мотив и возможность превратил в факт, о котором передали по телевизору в прайм-тайм.

Поэтому любим мы киллера С. Хоть он и киллер.

И любим убийцу киллера С. Хоть он и неизвестно кто.

Жизнь праведника, известно, скучна, как панихида, а злодеяния грешника льются, как свободная песнь.

Один с ружьем последнего поколения, заряженного пулями точечного поражения, стоит грешник С. перед Юниверсом неотважившихся.

Он подсудимый, а весь мир ему судья.

И пусть он виноват – но ведь и мир неправ тоже.

Лучше убить убийцу.

Крупными буквами на афишах и в газетах – «УБИТЬ КИЛЛЕРА».

Только тогда киллером станешь сам. А следующий убьет тебя. Вот оно, бессмертие.

Математическая формула бессмертия: он убьет меня, я – его, он – себя, я – меня, мы – нас.

Есть на свете снайпер, который рано или поздно  настигнет и каждого.

Профессионализм у Смерти выше.

Киллер С., как сапер, не ошибется в 99 случаях из 100.

Исполняя, рукой гэлэкси-виртуоза, дела свои, легкой тяжести, менее тяжелой и самой тяжелой тяжести.

А киллер Смерть не ошибается в 100 случаях из 100.




                Георгий Седов

Жена и дочка почивают. Но киллер С. не может уснуть в отеле, на слишком мягкой кровати, на ортопедическом матрасе «Тедди», и от скуки переводит  (все-таки филолог) какую-то статейку в таблоиде, завалявшемся на ресепшин. С французского на язык родных осин.

«Самоядь в свете прожектора либерализма». Репортаж собственного корреспондента «Le progress liberation» Жана-Батиста Ламартиньера.

На краю света, в деревушке Ультима Туле (также известной как Хрусть-Яга) познакомился я с двумя ее жителями, бывшими ездовыми самоедами Линником и Пустошным. 

Сейчас они уже в весьма преклонном возрасте и удалились на покой, подальше от суеты нашей безумной цивилизации. Разводят у себя в огороде брюссельскую капусту и читают друг другу стихи Тениссона и Пастернака в переводах С. Маршака. А также Гесиода.

Но в молодости – вы только представьте себе! – эти героические личности участвовали в покорении Северного Полюса.

Я подразумеваю знаменитую экспедицию лейтенанта российского флота Егора Седова.

Линник и Пустошный гордятся тем, что из всех членов экспедиции только они, да дипломированный  норвежец Фрам были истинными ездовыми самоедами, а другие – простыми дворняжками, которых лейтенант, за недостатком средств, отловил на улицах Архангельска.

Семнадцать дней он ехал на них, штурмовать ледяную макушку планеты. Когда его ноги распухли от цинги и сделались подобны бревнам, он велел привязать себя к нартам, но не повернул назад.

С собой на Полюс лейтенант вез российский флаг и нищенскую грубого полотна суму, с которой, в голодном детстве, побирался, Христа ради, в степях Приазовья.

Возможно, именно тогда в уме мальчика зародилась идея собрать пожертвования на полярную экспедицию.

У  нашего героя, происходящего из бедной многодетной семьи, всегда были проблемы с финансированием.

И на пути к великой цели ему не хватило продовольствия.

В начале Линник, Пустошный и Фрам ели умерших в экстремальных условиях Арктики дворняжек. Когда их запас иссяк, они стали голодно поглядывать на начальника. Он же, не имея других средств накормить их, отрезал от своих онемелых ног куски мяса, и кидал друзьям.

Пусть я превращусь в обглоданный остов, но Полюс будет покорен! – кричал он, бросая вызов морозу, темени, российской власти и лютому ветру.

Друзья слушали это, но ели.

Когда на восемнадцатый день герой скончался от цинги, собаки догрызли его мясо и похоронили обглоданные кости на мысе Аук.

Причем, верный Фрам велел закопать его живьем рядом с хозяином, скончавшимся от недостатка витаминов.

Линник и Пустошный, после многих невероятных приключений, благополучно вернулись домой.

А Фраму стало скучно лежать в ледяной могиле. Он выбрался из нее и побежал на Полюс.

Где и водрузил, как наказывал ему погибший друг, российский флаг и нищенскую суму.

To fight and to seek to find and not to surrender!

Новый репортаж  Ж-Б Ламартиньера читайте в следующем выпуске.

С. плачет на отельной койке, укусив подушку, чтобы не разбудить семью.

Ну, что с ним сделать за это, с этим ж-б ламартиньтером, с этим жабой, убить его, что ли?

Нет, ничего им нельзя объяснить, прожекторам либерализма.

Безнадега.

А ведь, добрый парень.

По тексту видно, по строению фразы, по пунктуации, что добрый.

Но легче его убить, чем объяснить ему хоть что-то.

О России. Вообще о жизни.



               
                Прощание с Севером

Север светел, как ресторан, нота ре и с нею сто ран надрывают сердце по-русски.

И ветров заломлены руки.

Куда  летишь ты, бреющим полетом,  киллер С.?

Куда ты рвешься на дозволенной скорости 130 км/час –  к часовому на штык?

Снова щелястый забор, полосатый шлагбаум, будка с зарешеченным окошечком, служивые в ватниках и голубоватых державных шапках-ушанках.

И снова вывернут тебя наизнанку, заставят стоять босиком на резиновом коврике, держа в руках штиблеты и носки, зубами поддерживая падающие брюки. Отберут нательный крест и открывашку для пива, вытряхнут чемоданы, покажут небо в клеточку, прожгут насквозь кислотой вопросов, перекрутят на фарш.

Русь-грусть, страсть-напасть.

Как плохо в России, как сильно я ее люблю.

Анжелика плачет на заднем сидении: Не хочу, не хочу, не хочу!

Под кровать в отеле залезу и затаюсь!

Столб фонарный обниму, и не оторвут!

Вырвусь из лап солдата и побегу, виляя, как заяц, по снегу, меж березками!

Не буду я платить ипотеку! Вот, возьму, и не буду!

Сяду верхом на шлагбаум, полосатый, как зебра, как наша жизнь, и поскачу!

Можно до Белого моря доскакать на заборе! Нельзя до черного горя доскакать на заборе!

Белое – черное, белое – черное, а в конце зебры, как ни грустно: зад.

С хвостиком.

После супер-пупер-шопинга «Леди Ди», где С. купил дочке самый дорогой «Домик Барби», а жене норковый плед и бронзовый торшер в виде Венеры Милосской, с электрическими цветами в совершенно целых руках…

После рождественской деревушки Санта-Клауса, катания по небу на летающих санях, и после тропической купальни в Сариселке…

После ледяного отеля в Кируне: ночевали на оленьих шкурах, в компании прозрачных, плачущих от людского тепла Дианы и Аполлона, детей нимфы Лето… Богини с волосами из брызг шампанского, с золотыми жужелицами глаз, чье имя – Красно Летичко, Донна Саммер – столь почитаемо на северных широтах…

После хрустального храма наслаждений…

Такая прелесть, эта Европа, что просто гадость.

А гадость такая там, что просто прелесть.

Можно было б в раю том жить, взаправду жить, а не притворяться, так сам давно свалил бы.

После оперного зала, выдолбленного в гранитной скале Нордкапа, с огромным окном, в которое ударяются волны Ледовитого океана, с десятью тысячами свечей в пещерных люстрах и канделябрах… Охрибеть, одно слово.

После фиордов Норвегии, отвесных скал, узких и длинных водопадов, и ярких – бирюзовых, розовых, сиреневых парусов маленьких яхт внизу, в блещущих языках северного моря… Юж твою уж!

После всех гетер, гитан, одалисок, гризеток, лаисс, камелий, нимфет, авлетрид, сильно навороченных, но не очень чтоб дорогих, и еще одной, совсем особенной летучей мышки Насти…

После ночи в «Мажестике» (*****+) и ночи в «Эксельсиоре» (******)…               
               
                Веб-психиатор Дэвид Копперфильдов
                Мне прописал – уй! – промискуитет!
               


                Да, такого лекарства нет

После драккара (драконьего кара), стоящего на причале в Стокгольме – корабля Эрика Рыжего, командира варяжских бандформирований, о котором сто лет назад Сережа читал под партой на уроке растрепанную пацанами книжку…

«Не то ты обещал мне, ярл, когда звал меня в викинг!»

После белого от снега и голубого от неба перевала Тронхейм, где пасутся с колокольчиками на шее ручные олени, которые дают себя гладить туристам – а жарко так, что все раздеваются до белья, ступая по сугробам, чего совершенно не ощущаешь, ни пятками, ни сердцем…

После снежной Сахары сладкой, сахарного песка, который судьба подсыпала в твою жизнь столовой ложкой – неужто, и впрямь, помирать теперь, с дыркой в башке, с разбросанными по кафельному полу мозгами?

Самоедское радио спрашивают: есть ли лекарство от смерти? Самоедское радио отвечает: Да! Такого лекарства нет.

Кукушка, кукушка? Сколько лет я проживу? А сколько минут?

Петух, петух! Не пой в третий раз!

Лучше ты обнимись, Петух, со своей Кукушкой, в избушке на краю света, и хвалите друг дружку, наперебой, из всех сил.

В крошечном домике своем, в три окошечка, по шоссе ледяному летящем, как фраер на салазках, как пух от уст Эола – на мушке у часового.

– Анжеличка! Ты моя кукушечка-душечка!

– Серенький! Ты мой петушок, золотой гребешок!

А плакун-трава нам дана, чтобы плакать.

Не плачь, my baby, не грусти, my sweet.

Мы сольемся с тобой в одно существо, в одну странную птицу.

В зверя с двумя головами.

В оленечеловека.

В мать-ребенка.

В Адама-Еву.

Никто никогда не разлучит нас.



                Убийство убийцы

Домик-крошечка в три окошечка.

Свет в окошке.

Муж и женушка, которые хвалят друг дружку, бесстыдно хвалят, без меры, в глаза.

Маленький домик, обывательский нежный рай,  мещанский золотой век на дворе.

Ради которого все – строубери-ад, секонд-хэнд, шестнадцать клиентов, убитых по заказу.

И на этот раз домику не суждено сбыться.

После всех пещер Алладина и сокровищниц Нибелунгов, всех отсверкавших Эльдорадо, златоструйных Парадизов и томных Альгамбр западного мира…

С., (еще живой, живой еще, уже мертвый, мертвый уже), спрашивает дочку, в машине: ну, что тебе понравилось больше всего?

– Ян и Мия, –  отвечает дочь.

– Ян и Мия, – эхом откликается кукушечка-душечка.

И ничего-то от тебя не останется.

Белый песец все бежал и бежал за тобой, по всем дорогам, караулил, пас – и вот, выбрал минуту, и он настал, писец. 

Снайпер в белом маскхалате совместил в одной точке, в щели оптического прицела твою голову с мушкой, и нажал на спусковой крючок.

И лопнула твоя бедная голова.

И тотчас какая-то оборванка-метель, поломойка пьяная, кинулась, виляя задом, заметать, замывать твои следы, засыпать их стиральным порошком, хлоркой едучей, всё-о разъедающей, пеплом крематорским, кокаином, толчеными зубами крокодиловыми – ну, пять еще, ну, десять лет, ну, сорок, а после никто и не вспомнит, что когда-то ты тут отмечался.

Нету следов.

Ни отпечатков протекторов от тачки, на которой ты ездил, и, не все ли равно теперь, на какой именно тачке, классной или отстойной.

Только прах мельтешит вдали.

Все – суета сует, маета мает, фиглета фиглет.

Но Ян и Мия почему-то не исчезают в пыли и прахе.

Они длятся, и длятся, и длятся.

А у Мити Карамазова, помнится, был в детстве знакомый  немец, добрый Карл Иваныч, который однажды  подарил мальчику кулек орехов, и тем запомнился навек, «спасибо, немец, поддержал душу» – его ещё в Ультитматульском ежегодном спектакле туроператор играл, из агентства «Матрешки плюс», как его, Полуэктов.

И, может, они-то и есть – нектар бессмертия, эти дореволюционные орешки в кульке из грубой коричневатой бакалейной  бумаги, купленные в мелочной лавочке:

тетраграмматон,

панацея,

аленький цветочек,

Платонов эликсир,

средство Макропулуса,

золотой ключик,

ледяной кубик.

Жизнь она и есть ледяной кубик: быстро тает.

И в руках, и во рту.

Ян и Мия, – мысленно соглашается с семьей сам С., ибо кому, как ни русскому бандиту, причем, убитому русскому бандиту, ясно, что доброта – самое красивое и сумасшедшее, самое простое и непонятное, что есть… что было на свете.

– Еще литературный талант писателя Д., – вклинивается писатель Т., к этому времени тоже уже покойный.



                Божия коровка, улети на небко

За рулем открытого кабриолета, с дыркой от почти невесомой, бесшумной последнего поколения пули (так называемой «пробки точечного поражения») в левом виске, не вписавшемся в угол зрения пассажиров, глядя в никуда, с непогасшей сигаретой в губах, он все ведет машину по стратегической автостраде Лулео – Лотта – Лета, на дозволенной скорости 130 км/час.

На заднем сидении жена с дочкой возятся, смеются, листают книжку, купленную в Тронхейме, русскую книжку детских считалок, красивую, с картинками.

– А я этот стишок с детства помню. Мы в эту игру во дворе играли, – говорит Анжеличка:
               
                Божия коровка,
                Улетай на небо,
                Принеси нам хлеба.
                Там твои детки
                Кушают котлетки,
                Всем по одной,
                А тебе не одной.

Дочка пальчиком, совсем еще маленьким, с прозрачным обкусанным ноготком гладит нарисованную божью коровку, малиновую, в черных крапинках.
               


                Эпилог-1

Убийцу доктора Смерти. так и не нашли ни российская полиция, ни норвежская (хоть не очень-то и старались – списали на мафиозные разборки).

Но я знаю, кто убил С.

По тексту судьбы чувствую. По строению фразы, по пунктуации!

На короткой промежуточной станции нашего путешествия в рай.

Загадка Кая: месть Р., сметь р., смерть…

Двух писателей любовь, Карамазова-папаши и Карамазова-сына.

Единственный подлинно достоевский персонаж в их прогоревшем спектакле – это кто?
Еще не догадались?

Они, помните, чуть не приговорили друг друга. Писатель К., «Митя Карамазов» –  замахнулся, было, на писателя Т., «Карамазова-отца» медным пестиком от ступки.

Мол, был в образе, и не рассчитал сил – а что вы хотите, великая литература.

А потом писатель Т.  ружьецо прикупил. Разрешенное к продаже населению. С настоящим оптическим прицелом и пульками. Так называемыми пробками точечного поражения.

Грушенька, актриса из погорелого театра, от них обоих сбежала. Захватив на память ружье. От греха подальше.

В Вологду обратно не поехала.

Устроилась на бензостанцию «Shell» заправщицей.

И однажды увидела на своей автозаправке кабриолет С.

Go well? Go shell!

Его все могли, а может, и хотели все убить – опер Женька Жердьев, кок О., Полуэктов, Юшкин, Раиса Чернодрябская, миллионер Леннарт, Наташка-уборщица… Все имели мотив и имели возможность.

Но убила Грушенька.

А откуа я знаю?

Он сама мне в этом призналась

В предбаннике тропической купальни, между сауной и турецкой парной мы с ней имели конфиденциальную беседу.

Фигурка у нее смарт-топ-люкс.

Будто пухленькую инфернальницу переехал паровой каток.

Бюст не додавил.

А вот животик и талию — классно выгладил.

В бытность свою королевой бензоколонки, однажды она увидела подъехавший к автозаправке кабриолет с С., его женой и дочкой.

И подошла к ним поближе.

Сколько литров желаете?

Верка Ветрова собственной персоной.

Но С. и Анжелика ее знали, как Грушеньку.

Видели только в гриме и парике Достоевской инфернальницы.

В рясе с декольте, по самое не могу, и кружевных чулочках.

А в форме «Shell»: лазурном комбинезоне и бейсболке цвета тела испуганной нимфы, не узнали.

Адский ангел.

С огненной клизмой в руках.

И она слышала, как С. сказал жене: Анжеличка! Ты моя кукушечка-душечка!

А жена ему сказала: Серенький! Ты мой петушок, золотой гребешок!


И так, сука, обидно стало.

Обидно!

Зачем, зачем я Грушенька, а не Сергей!

Отчего я не Анжелика!

Чему я не сокил, чему не летаю!
 
Зачем я не ангел, светлый ангел, без упрека и порока!

Не маркиза дю Плесси де Бельер!

Не Петушок-золотой гребешок!

И не Кукушечка-душечка!

Зачем Я – не Ты!

Непостижимый Ты!

Вечный You!

Я никогда Тобой не буду!



И Грушенька надвинула на лоб служебную кепку «Shell».

Go weell! Go Sheell!

И заправила их машину, полный бак. 998-м плюс. Полыхающими ящерами люкс. Яростными тираннозаврами плюс.

И взяла чаевые.

А потом села на случайную попутку и поехала вслед за киллером С. и семейством его.

По всему их райскому маршруту:

супер-шопинг «Леди Ди» (где С. купил жене норковый плед и торшер в виде Венеры Милосской),

тропическая купальня в Сариселке (где эксклюзивно для них весь бассейн усыпали по new-way доставленными из «S`marta» лепестками тубероз),

ледяной топ-отель в Кируне (где они ели вип-клубнику и дорогущее Veuve Clicquot пили),

викинговы драккары в Стокгольме (Сережка от них фанатеет),

оперный зал мыса Нордкап (с хрустальными окнами Svarovsky)…

храм-гэлэкси «Мажестик»…

Юниверс-хилл «Эксельсиор»…

В «Мажестике» она затащила С. в постель, прикинувшись летучей мышкой Настей. Такой совсем особенной.

Не то, что все эти гетеры, гитаны, одалиски, лолитки, гризетки, и как там их еще.

Обычные кис-кис-вайзерши. Сильно навороченные, но по цене вполне кей-о.

После белого от снега и голубого от неба перевала Тронхейм, где пасутся с колокольчиками на шее ручные олени, которые дают себя гладить даже русским сумасшедшим туристам – а жарко так, что все раздеваются до белья, ступая по сугробам, чего совершенно не ощущаешь, ни пятками, ни сердцем…

Грушенька решила, что такого щастя людям прощать нельзя.

И она прицелилась в киллера С.  из ружья писателя Т.

Мчась с дозволенной скоростью 130 км/час в арендованном «Опеле корса», вслед за кабриолетом ускользающего щастя, по магистрали Лотта-Лета.

И нажала на спусковой крючок.

И пуля, бесшумная, практически невесомая, совершенно неощутимо для сторонних глаз и ушей, пробила голову С.

Бедную его, квадратную от ежедневного Апокалипсиса голову.

А жена С. с дочкой на заднем сиденьи все разглядывали картинки в какой-то детской книжке, и смеялись…

Они разбились почти сразу. Вылетели с шоссе, через ограждения, под откос.

Как когда-то в самый первый день за кордоном (понимать надо, когда тебя судьбапредупреждает по-хорошему!)

Но на этот раз не было пушистого снега.

И Яна с Мией поблизости не было.


Аграфена Светлова (она же Верка Ветрова) сиротой выросла, у семи теток, деревнина дочка.

Седьмая вода на киселе.

Мамка с папкой бросили.

Всем на улице родственница, да все ж, не родная кровь.

Семь теток особо ее не обижали. Но и не баловали, ни-ни.

Не такое время было, чтоб детей, да еще чужих, баловать.


Мало любили ее в детстве.

Недолюбили чужих детей до нормального человеческого состояния.


Правда, Сергей-убийца, напротив, вырос в полной семье. В гарнизоне Гранитный. В девятиэтажке, в трешке с лоджией и балконом. Все, как надо.  Отец — майор, мать — учительница.

Филфак окончил в областном педвузе, книжки умные читал, сам плел словеса, сочинял вирши. И не то, чтоб графоманские.

Как говорится, стихи хорошие, открытия нет. 

Многабуков.

Могут быть они, эти строчки на бумаге, и напечатают, и издадут, и отрецензируют положительно, а может их и не быть — разница не столь существенна.

Может, причина зла (добра) — искусство?

Отец и мать всем подлостям и предательствам, злоумышлениям, преступлениям (как, впрочем, и подвигам, порывам светлым).

Именно искусство — истинный убийца жизни?

Грушенька — Комиссаржевская Вологодчины. Сара Бернар Мценского уезда.

Серж— не Блок, конечно же, зато имеет блок в ЖЖ.

З. — критик. Рафинированный эстет. Эскес! Ненавистник художественной самодеятельности. Мало-художественной. От слова «худо».

За такие «шоу», как устроили на Первомай букашки, убивать надо. Вот он и убил.

Недоталанты. Полупоэты. Актеры из погорелого театра. Сами себе режиссеры, собственных судеб продюссеры, но увы, без сценария.

Народ опасный. Вспомним, не к ночи будь помянут, начинающего ж(ив)описца Адольфа Гитлера.

Если бы среди ультиматульцев случился хоть один гений!

Родился бы наконец, в заполярной Гиперборее. И процвел. И все вокруг озарил.

Если б в Биармии Полуночной создано было хоть одно произведение, истинно великое, не важно, картина, спектакль или текст.

Это бы все спасло.

Бог бы увидел его и улыбнулся.


...А может, эти убийцы и правда поверили, что Свобода выше Справедливости.

Закон важней Благодати.

А деньги — дороже Правды.

Свобода, ты всему виной!

Ты продажная девка, Демократия! Ты соблазнила, бесстыжая, малых сих!

Господин Либерализм! Вы-с и убили-с.

Леди Политкорректность! Кровь на твоих руках!

Ты замутила наши души! Ты испортила нас! Европа, ты еще за все ответишь!


Больные они, что тот, что другая.

Малость того.

Дивиантные.

Рецессивные.

Сумасшедшинькие, короче.

Что Грушка, что Сережка.

Сами подумайте — здоровые-то будут так из себя выпрыгивать?

Лечить их надо.

Только лекарство надо правильное подобрать.

А что. Мало ли сейчас хитрых медикаментов химики наизобретали.

«И тебя вылечат. И его вылечат. И меня вылечат».

В новежской аптеке найдутся какие-нибудь таблетки, капли.

Пьявки какие-нибудь особые, отсасывающие из крови бесстыдное бешенство желаний.

Клистиры, дающие облегчение от шлака, накопившегося в организме за годы непосильной жизни.

Нюхательные соли.

Плевелы колдовские.

Разрыв-трава, одолень-трава, сон-трава.

Блажен куст.

Богородицыны слезки.

Архангелов корень.

Золотая розга.

Ночная красавица.

Кошачье мыльце, отмывающее потаенные изгибы, интимные ложбинки тела и души.


Я размышляла, что ей сказать.

Что С. был киллером, и щастя не знал?

И даже рыдал иногда по ночам, беззвучно, кусая уголок подушки, чтобы не разбудить жену.

Что зависть не имеет смысла.

Что объект зависти достоин ее лишь в твоем воображении.

И при ближайшем рассмотрении, он так же несчастлив, как и ты, а может, и более тебя.

Что все мы – грани одного кристалла, отражающего свет.

И что в реальности ничего, кроме этого света, не существует.

Что писатель К., незаконный сын покойного писателя Т., духовного сына великого писателя Д., ее, русскую Грушеньку, правда любит.

Что не будет ей покоя, пока она, как это описано у Федора Михайловича, не встанет на колени на площади и не признается людям: я убила.


Но она и не беспокоится, стильно обритая, в черных джинсах и майке с надписью:
 «Just do it!»

Она как ночная птица среди дневных птиц.

С глазами, полными равнодушного горя.

На сову она похожа, гламурную сову, которая только что выпорхнула из закрытого, запретного для простых смертных ночного клуба.

И полетела сразу во все стороны света!

Порхает себе и порскает.

Только, может быть, слишком часто вертит шеей.

О чем ей беспокоиться?

Когда ее таскали на допросы в полицию, серьезные люди на нее вышли.

Очень серьезные.

Заинтересовались, вот, и вышли.

Сказали – нам такая, как ты нужна.

Договор подписать предложили.

И зарплату хорошую назначили.

Работой она обеспечена. По гроб жизни.

Только вот ипотеку надо платить.

Тоже по гроб. По горб.

Может, она теперь грушница?

Грушенька из ГРУ?

Висит она на древе жизни, как груша, которую нельзя скушать.

Go well! Go shell!

Старый анекдот.

Тетя Груша повесилась.

Душа.

У нее есть душа, а не только сто ролей, на продажу.


Я это поняла, когда сидела с ней рядом на мраморной скамье, в турецкой бане  парадайз-отеля Сариселка, в клубах горячего пара.

Как-то так она тоскливо смотрела своими глазами карими, и усмехалась с мукой, и ногу закидывала на ногу безнадежно, что я почувствовала: она человек.

Не спрашивайте почему, но это стало мне ясно.

Что: Вера Анатольевна Ветрова, она же Грушенька Светлова — человек.

Заблудший.

Преступивший.

Но некая тонкая сущность в ней не нарушена.

Нелюди смотрят и усмехаются и исповедуются иначе.


…А потом она встала с мраморной скамьи, накинула на себя полотенце и растворилась в облаке белого пара турецкой парной.

Послушайте все: когда она убивала кого-нибудь (лучше о нем не знать ничего), ей казалось, что она-то сама никогда не умрет.

И только так она могла себя уверить в собственной реальности.

В смысле своего существования.

В осмысленности мироздания.

В оправданности миропорядка.

Это был ее рецепт бессмертия.


                Эпилог-2
               


В детство! В любовь! В Россию.

Руссия, Сириус, утренник сиз.

Русская искра, проникла без виз,
Вирусом жизни, под кожный покров,
В кровь.
               
Россия – рана, Россия – шрам,
На Сириусе хрустальный храм.
Я никому это не отдам.
               
Руссия, покуда не пора,
Закуси узду из серебра.

Война не танец,
И смерть не игра.
 
Но скоро настанет
Серебряная пора.            

Смерть, с червленым серпом,
Плачет над сжатым снопом.

А Руссия, кобылица
Из солнечного ребра,
Смеется, светится, мчится.

Бросьте хлыст и узду!
Не удержишь звезду.
             
Не верьте смерти,
Барышники-черти,
А Руссии, как Сириусу, верьте.

И развернется Грушенька в своем наемном Вольво на шоссе Мурманск-Тромсе.

Вольное Вольво загнивающего запада.

Увы, уже б/у.

Малость потеряло товарную привлекательность (помните, нам старый вольво казался
верхом элегантности...)

Ноленс-воленс, поедет Аграфена обратно.

Взад, на печку.

В деревню, к тетке, в глушь, в деревню Гадюкино.

И бросит машину в придорожном кювете.

- Эх вы, русские жены европейских миллионеров!

Я в кювете, а вы в Кювейте.

Вы в порше, а я в парше.

Вы на аэроплане, а я в помойной яме!

Но принцесса все равно — я!

А как вы жить мы никогда не будем. Тут вы правы.

Да мы и не очень-то хотели.

Скучно у вас тут, господа.

И ринется, побежит, рванет через кордоны, из всех сил.

Пешком!

Босиком!

Все умрем, так хоть повеселимся!

Пограничник!

Я сорву с себя одежды! Пурпур и виссон! Шелка и сафьян!

Голая, сниму с плеч голову и поднесу ее тебе на блюде!

Нет, голову — тебе, мальчишечке, сорву!

И поднесу тебе на блюде — саму себя!

Пропусти меня назад, миленький!

На историческую родину.

К истокам, истинам, истовости, искрам.

К речушке Иверель.

На горушку Памятку.

В рощицу Радунку.

К сердечку моему.

В Вологодскую деревушку (как известно, можно вывести человека из деревни, а
деревню из человека — нельзя).

С заколоченными крест-накрест (со времен ареста мамы, Марьи Ветровой) дверями
сельпо.

С лампочкой Ильича. Без инфаркта и паралича.

С сортиром на улице — все удобства во дворе, в сорокоградусном январе.

С банькой по-черному.

С чернухой, а куда без нее.

С соседкой-бабушкой, которая все молится своим иконкам, гонит самогон и собирает по
осени грибы и чернику в промышленных масштабах.

С пьющим соседом и его сыном студентом, приехавшим на каникулы — умничка-
парень.

Туда, где жить почти нельзя, но зато все настоящее и твое.

С деревенскими ухажерами, пьющими, но веселыми, или трезвыми, но угрюмыми.

Добрыми, но жестокими.

Нет, жестокими, но добрыми.


С местным Казановой, директором  свинофермы.

С ревнивыми его подругами, дояркой, поварихой детсада и санитаркой больнички,
которые грозятся Грушеньку извести.

Соперница!

Разлучница!

Прынцесса!

Оборзела.

Звезанулась.

Больно много стала о себе понимать.

Известь хлорную — лей стерве на башку!

Зеленкой пуляй в ейную морду!

Кулаком по сопатке!

Каблуком под ребра!

А что,  они могут, санитарка-то с поварихой, да еще и с дояркой.

Беги, девка!

Дуй, актриса!

Уноси ноги, спасайся!

В областной центр.

В народный театр Дома культуры имени Федора нашего Михайловича.

Там тебя уже заждались, Джульетту, Дездемону, Грушеньку. Аграфену Светлову!

Там такие нужны: обесбашенные, бесшабашные.

Шабашем не испугаешь!

О, с потолка посыплется известка, когда ей аплодировать начнут!


И встретят ее в закулисье три брата Карамазова.

И три сестры Епанчины, среди них Аглая-красота, Аглая-загадка.

И Соня с Раскольниковым, проститутка с убийцей.

И Лиза Хохлакова.
 
И Коля Красоткин.

И собачка его.

Ведь, как известно, именно русская классика защищает наши границы.

Удерживает всех нас, чтобы не разбежались.

Двойным силовым магнитным кольцом:

Как плохо в России. Как сильно мы ее любим.               

Хотя слово «любовь» слишком грубое для наших чувств.

Как хорошо в России.

Плохо-хорошо, хорошо-плохо, никто не объяснил,  нельзя объяснить, не надо объяснять,
потому что и так понятно. 

Не верьте смерти, барышники-черти. А Руссии серебряной верьте.

Все умрем, так хоть любили, пока живы были.

Раскольников раскается, а наша киллерша все не раскалывается.

После всех этих ваших Эксельсиоров, Мажестиков и Валгалл.

Отцы-святители!

Вот это ад и есть!


Обычная история.

Хотела в парадайз (порадуйся!), а оказалась в инферно (верно?).

Я знаю, что с ней будет.

После очередного забега в ширину,  в компании с поварихой, санитаркой и дояркой, а
также с местным Казановой, Грушенька, проснувшись поутру в своей (все от той же, от
покойной бабушки Алевтины в наследство доставшейся) избе, выйдет на крыльцо со
страстным желанием немедленно глотнуть воды из кадушки (самогон + блуд= сушняк),
но воды в кадушке не окажется, окажутся там соленые огурцы.

А от них ей совсем лихо станет.

Вкус горючих слез.

Жжет!

Все нутро выжег рассол проклятый.

И она  срежет с куста ореховую веточку.

Сделает волшебную палочку.

Возьмет ее в обе распахнутые руки.

И пойдет на зов.

За синие горы, за широкие поля, в частый лес, на край света.

Жажда жизни!

Ползком по тундре!

Локти в кровь обдирая, по тайге!

На карачках по льдине!

На краю России, перед обрывом в никуда, в бездну ледяную, лежит бел-горюч камень
Алатырь.

За камнем доска, а под доской тоска.

Плачет тоска, рыдает тоска, ясного солнышка дожидается. 

Белый свет солнышка дожидается, радуется и веселится.

Так меня бы, рабу божию Аграфену дожидался, радовался и веселился раб Божий
Иванушка-царевич. Не мог бы без меня ни пить, не есть , ни быть, ни жить, ни в
обыдень, не в полдень, ни на утренней зоре, ни на вечерней, ни при ясных звездах, ни
при буйных ветрах, ни в минуту сию, ни во веки веков, аминь.

За доской, за тоской, за бел-горюч камнем Алатырем, во мху горит след от оленьего
копытца.

А в нем — чистая вода.

Купаться, плавать, и нырять, и плакать, и смеяться хочу в чистой воде!



Мурманск-Варна 2011 - 2014 гг.


Рецензии