Прости меня, папа!

                «И никакого розового детства…»
                Анна Ахматова. «О десятых годах».
***
            
       Первое, что я мог услышать в младенчестве, когда жадно впивался в мамину теплую грудь, – колокольный звон. Густой, тяжелый колокольный звон мог бы осенить годы моего детства и отрочества, и, кто знает, может быть, судьба моя сложилась бы совершенно иначе. Не такой непутевой, пьяной и греховной она была бы, моя жизнь, но, увы, не случилось той божественной мелодии. Красивая, деревянная церковь, возвышавшаяся в центре села, буквально в 100 метрах от нашего дома, вспыхнула летней июньской ночью и в одночасье сгорела. Ходили слухи, будто к этому пожару приложили руки мой отец и его старший брат Борис. Якобы это они, «два нехристя и христопродавца», исполненные богоборческого духа, подожгли сельский храм.
            
       Нет, не с красного, праздничного, воскресного звона началась моя жизнь, а со звуков деревенской гармошки и с народной песни «Славное море – священный Байкал!». Помните: «Эй, Баргузин, пошевеливай, вал, молодцу плыть недалечко». Играл на гармошке и всегда пел эту грозную, но очень тоскливую песню мой отец Юрий, когда пьяным возвращался со свадьбы или с вечорки домой. Отец воевал с японцами, долгое время служил на Байкале, в его штормовых, глубоких водах однажды он чуть было не утонул, и эта песня была его своеобразным гимном.
            
        Я еще издали, через распахнутое окно, слышал звук гармони и папин хриплый, прокуренный голос – и душа моя съеживалась. Я боялся припадков бешеного гнева у моего отца, пьяным он часто бушевал, и мы с мамой много раз бывали на волоске от гибели.
            
        Помню, днем во дворе зарезали поросенка, а вечером, отведав вкусной селянки и выпив самогонки, отец – опять же во дворе! – чуть не зарезал и мать.
А в другой раз он облил нас керосином и попытался заживо сжечь…
Всякое бывало, а потому с мучительной, острой тоской, обмерев от страха, я слушал его пение, пытаясь понять по силе звучания и тембру его голоса – сильно ли он пьян, и будет ли он сегодня буянить и бушевать. И, разумеется, я ничего понять не мог. Хорошо, если в эту минуту рядом была мама.

        «Мама, а папа нас не убьет?» – спрашивал я ее, дрожа всем телом. Она крепко прижимала меня к себе, ее тихий, ласковый голос: «Не бойся, сынок!», ее ласковые поглаживания по голове немного утешали меня, выводили из исступленного отчаяния, и грозный час появления на пороге нашего дома пьяного отца был уже не столь ужасен.
            
        Но если я был в доме один – я чувствовал себя кругом заброшенным на земле, одиноким, покинутым, незащищенным. Отец с какой-то скрытой болью и мукой, с непередаваемым отчаянием пел о чьей-то загубленной жизни, о чьей-то бродячей жизни, пел с растяжкой, тянул звуки, и от одного его пьяного голоса, по живому резавшему мне сердце, меня охватывал жуткий страх. И я с отчаянием, с тоскучей тоской ждал, когда этот страшный, «шевелящийся вал», о котором пел отец, захлестнет наш дом.
            
         Я был уже большой мальчик, мне было десять лет, и я хорошо знал, каким лютым зверем в пьяном угаре может быть родной и близкий человек – отец. Мне хотелось забиться в чулан, залезть в подпол или под кровать, зарыться куда-нибудь подальше и поглубже, но лишь бы не видеть и не слышать пьяного отца.

         Я понимал, что времени у меня очень мало. С бешено бьющимся сердцем, знать не зная, как защититься от неминучей грозящей беды, я начинал метаться по дому, по всем его углам. Первым делом я стремглав бежал на кухню, прятал ножи и вилки, все острое, колющее и режущее, выбегал в сенцы, хватал топор, молоток и железный лом, забрасывал их под крыльцо.
            
         Прятал неподъемный чугунный утюг на углях. Я видел однажды, как отец чуть было не убил этим утюгом нашего соседа – дядю Федю, когда тот прибежал в наш дом на мамин пронзительный, молящий о помощи крик: «Караул! Спасите!».

        И обязательно прятал бритвенный станок с изогнутой перламутровой ручкой и острым лезвием, этой крайне опасной штукой отец не раз пытался зарезать маму. Помню, он еженедельно правил эту бритву на широком красноармейском ремне из кожи, висевшем в углу, у входной двери. Отец правит бритву, а я в эту минуту с испугом думаю: «Опять папа на маму бритву точит!». Этот бритвенный станок я, кстати, берегу до сих пор. Единственная вещь, которая осталась в память о моем грозном, буйном отце.
            
        Я прятал, прятал и прятал…
            
        А тем временем звук гармони и голос отца звучали все громче и громче. Вот отец уже совсем рядом, вот он тяжело поднимается по скрипучим ступенькам крыльца. Отец еще некоторое время сидит на крыльце, но уже не играет на гармони и не поет, а лишь грубо ругается, харкает и матерится. Я слышу, как он сморкается, а он всегда сморкался в ладонь, встряхивая жирные сопли на землю и вытирая ладонь о штанину. Что с него взять? Сиволапый он у меня был мужик – родной отец…
            
        Но вот я услышал тяжелый топот его ног в сенцах, дверь настежь распахивается, в доме запахло густым, тяжелым смрадом перегара – и мое маленькое, бедное сердце сжимается. Поверьте, что от одного только звука его шагов сначала по ступенькам крыльца, а затем в сенях, можно было сойти с ума. На моем месте любой другой мальчик давно бы описался и обкакался от страха, я же переносил все очень стойко, хотя мне и было очень страшно…
            
         Отец садился у стола в передней комнате, начинал шарить по карманам в поисках курева, непослушными, трясущимися руками лепил самокрутку из обрывка газеты, и долго курил, полностью сокрытый клубами табачного дыма. Но вдруг он вставал на ноги, разгонял густой махорочный дым рукой, словно театральный занавес, и семейное представление начиналось. Страшное, жуткое, трагическое представление. Со слезами, кровью, мордобоем, а очень часто и поножовщиной...
          
        «Папа! Папа! Не трогай маму!» – вопил я сквозь слезы, пытаясь слабыми ручонками защитить маму, оттолкнуть от нее взбесившегося отца, который наседал на нее с налитыми кровью, воспаленными глазами. Но я был бессилен что-либо изменить. Кстати, я, кажется, единственный, кто в селе называл своего отца папой. Ибо «папа» по-мордовски означает очень неприличное слово – «х..», а поэтому все говорили – «тетяй».
***
          
       По малолетству отцовскую гармонь я воспринимал не как предвестницу беды, а как ее виновницу. Где гармонь, там всегда был пьяный отец. И однажды я взял и разломал папину гармонь. Разбил ее в щепки! Вдребезги! Я был страшно рад, что больше не увижу, как короткие, заскорузлые пальцы отца, желтые от дешевой махорки, бойко прыгают по ее клавишам, извлекая ненавистные звуки.

        И вы думаете, отец в отместку чуть было не убил меня за то, что разломал его любимый музыкальный инструмент? Нет и нет. Справедливости ради скажу, что он ни разу в жизни пальцем меня не тронул. Хотя моего четырнадцатилетнего брата однажды по пьяни чуть было не зарезал. Витька чудом спасся от озверевшего, невменяемого отца, выпрыгнув в спасительное окно.
            
        Что греха таить, отец мог бы, наверное, убить и меня. По крайней мере, когда мать однажды при мне спросила его: «Вот ты, Юрик, зарежешь меня, а Генка останется сиротой. Тебе разве не жалко его будет?». – «Генка сиротой не останется! – хмуро ответил отец. – Видишь электросчетчик на стене? Выну пробки и засуну в гнезда его пальцы. Умрем все, не беспокойся!».
          
         И был он в эту минуту совершенно трезв.
          
         Мой отец повесился, когда мне было 13 лет. И я уже никогда не узнаю, действительно ли он намеревался исполнить свою угрозу и убить нас с мамой или же только хотел попугать. Это уже навсегда останется для меня загадкой.

         Когда мертвое тело его сняли с петли и, босоногого, положили на полу в предбаннике, я увидел, что он был шестипалым. Что это было? Пустяковый телесный изъян? Или это упредительный симптом, предвестие моего умственного расстройства? Я очень сильно рыдал по нему и плакал. Это был самый кручинный час моей жизни – видеть мертвого отца. Ведь когда отец был трезв, он был хорошим и добрым. И мне было очень и очень жалко его. А, может быть, шестипалость – это, действительно, «ведьмина метка», «знак дьявола»? Ведь, сказать по правде, бесноватым был у меня отец. Нередко он вопил страшным голосом. В пьяном бреду ему казалось, что его преследует целое скопище чудовищ, и он буквально ошалевал от страха и ужаса.
            
          Вот я и говорю: все стены нашего дома были пропитаны страхом и тревогой. Боялись все – и мать, и отец, и я, маленький, ни в чем неповинный мальчик. Так мы все и жили. Как, впрочем, и многие на Руси.
            
          Да, много горя, много страсти приняла моя мать – вспомнить страшно! После смерти отца она уже больше замуж не выходила. «За одного обожжешься, другого как огня боишься!» – так говорила она.
            
          И еще: сегодня я с удовольствием смотрю телепередачу «Играй, гармонь!». Все плохое давно забылось и простилось. Отец мне дал главное – жизнь. А, согласитесь, что за этот бесценный подарок можно все простить!


Рецензии
Я будто не читал, а стоял за окном и все это видел и слышал. Люди очень разные и мне не понять, почему некоторые в пьяном угаре творят "чудеса". Лично я, когда выпью, не меняюсь сознанием. Буду шататься, запинаться, спать. И все. Когда я пьяный, сразу спать хочу, избегая какого-либо общества. Поэтому мне никак не понять таких "чудотворцев". У меня тоже есть рассказ(слегка жестокий) о таком еще одном "прекрасном" отце. Когда читал Ваш рассказ, то немного улавливал пересечения. Видимо, тема пьющих родителей слишком болезненна, слишком общая. Даже если сам не познал такого "счастья". Все равно сердцем чувствуешь всю эту боль... Спасибо Вам за возможность почувствовать себя зрителем.

Сергей Плюс   20.03.2019 04:59     Заявить о нарушении
На это произведение написано 8 рецензий, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.