Шток

           По широкому, глухому коридору, вышагивает странновато выглядящая троица. Низенькая, плотная девушка, со скованными впереди руками; в подобии длинной, больничной сорочки, которая достает до самого цементного пола. По холодной поверхности которого она едва семенит толстоватыми лодыжками, выглядывающими из под плотной, белой ткани. Эти движения даются ей с трудом, потому как ноги, у самых ступней, без какой-либо обуви; так же схвачены путами — каким-то толстым шнуром коричневого цвета. Прямые, каштановые и давно не чесанные волосы,  падают ей на плечи; взгляд ничего особо не выражает. 
          Отставая на полметра, по бокам вышагивают двое бугаев в одинаковой форме — что-то наподобие френчей со стоячими воротниками, без нагрудных карманов. Оба выглядят как дубликат один с другого; они практически одинакового роста, коротко выстриженные, с одинаковыми бычьими шеями.
          Стены коридора лишены окон и выложены из блоков платинового-серого цвета. Пространство вокруг неплохо освещено — на стенах размещены светильники минималистского вида; под высоким потолком горят палкообразные люминесцентные лампы.
          Хотя конвоиры и не подгоняют свою скованную невольницу; по их скучающим лицам хорошо заметно, что волочится эта странная компания уже долго, и всем троим это поднадоело. Но охранникам больше всего. Оба они почти на полроста выше своей попутчицы — и тот, и другой, вынуждены передвигаться чем-то похожим на церемониальный шаг, пока закованная девушка едва успевает переставлять слоновьи ножки. В какой-то момент, охраннику по правую сторону это поднадоело; он плотно сжал толстоватые губы, чуть вздохнул громадной грудной клеткой — и повернул голову к напарнику:
          – Знаешь Маф, – заговорил он грудным баритоном, – я слышал, что есть один город. Далеко, кажется на северо-востоке Азии. С этим городом связана странная история. Он стоит на реке, которую запрещено пересекать ее жителям. Но на другой стороне тоже живут люди. Большинству из них также нельзя на противоположный берег. Они привыкли наблюдать за ним со своей стороны, к каким только ухищрениям не перебегая, чтобы удовлетворить свое любопытство. Все запретное интересно, даже полному дураку. Я бы сказал — ДАЖЕ дураку; тем более дураку.
          – Что бы это значило, Леф? – Отозвался второй верзила. Свой вопрос он задал без какой-либо интонации; в ответ не повернув головы.
          Его спутник еще раз вздохнул полной грудью; и продолжил, со странно выглядящим для такого колоса, жалостливым тоном.
          – Когда-то, меня звали иначе. – С легкой горечью сказал он. – Это было очень давно. Ты спрашиваешь, что это значит? Я сам затрудняюсь сказать точно. Подумай, насколько странным выглядит подобная ситуация. Если кто-то, заперт в том месте, которое он не может покинуть — наверняка он, вернее они, мечтают о том, чтобы вырваться от туда. Хотя бы на время.
          – Ну а здесь, что странного Леф?
          – То, что люди на другом стороне реки, которые являются условно свободными — хотят попасть туда, откуда первые хотели бы ускользнуть.
          Теперь, его товарищ, все же обратил голову на вышагивающего рядом двойника; выпятив в профиль могучий, дубовый подбородок: и чуть поведя внушительной челюстью — его лицо приобрело на мгновение раздумчивое выражение. Они дошли до конца коридора, к правой стене которого примыкала такая же широкая лестница с высокими каменными ступенями. Цементные перила были выполнены в грубой до простоты форме; выглядели сомнительно, являясь высокими для обычного человека — скорее напоминая невысокий забор в 90 градусов. Свою пленницу церберы по прежнему никак не торопили; но и не сделали ничего, чтобы помочь ей подняться. Той же, подъем давался очень нелегко — мешали путы на коротких, кряжистых ножках; девушке не на что было опереться, потому, при попытке поставить ступню на следующую высокую ступеньку, та выдавала подобие хватательных движений стянутыми руками, словно пытаясь уцепится за невидимую опору в воздухе. Подъем шел настолько медленно, и выглядел так затянуто и уныло; что даже бесстрастные сопровождающие начали проявлять подобие человеческих эмоций. Впрочем, не сочувствующего плана; один из колоссов, поначалу держа взгляд направленным на верхнюю площадку, наконец скосил глаза на тяжело копошащуюся девицу: и казалось, в них промелькнула легкая досада. А у второго, чуть надломится уголок плотно сжатых губ. Выглядело бы логичным, если оба в конце концов подхватят повязанную сопутницу, оторвут ее ступни от каменного пола и легким движением внесут на вершину лестницы. Этого не произошло; подъем занял минут пять — за это время девушка один раз сильно качнулась, едва не завалившись на спину; при этом повернув голову и с испугом уставившись в лицо одного из своих сопровождающих.   
          Вершина массивного крыльца завершалась площадкой 2x2 метра; с левой стороны, за простой, грубо выполненной каменной аркой, начинался новый коридор. Но уже гораздо более узкий, с более типовым, невысоким потолком; даже шлакоблоки из которых состояли стены, были сейчас не такого солидного охвата. Светильники на стенах пропали; но лампы дневного света по прежнему освещали пространство тревожным, ярким светом. Задержавшаяся у входа в коридор, девушка еще раз бросила вопросительный взгляд на конвоиров. Тот из них, что назывался Лефом, утвердительно кивнул и стесненная в движениях невольница зашлепала-засеменила дальше. Коридор был достаточно длинным, но далеко вышагивать всей троице не пришлось. Всего лишь в метрах десяти, в левой стене помещалась тяжелая, железная дверь; с до неправдоподобности крупным цифровым замком, покрытый крупными, слабо подсвеченными кнопками. Выглядел он и правда несуразно, и даже нереалистично; как будто специально приделанная к двери бутафория. Однако Леф затыкал мощными пальцами в кнопки, набирая некую комбинацию. Раздался характерный, резкий звук протяжного сигнала; в двери глухо лязгнуло. После раздался сочный металлический щелчок, сообщающий, что замок открыт. Конвоиры, впрочем, с места не сдвинулись; а если девушка в этот момент увидела их лица, то подметила бы, что те у обоих, на несколько мгновений, заметно напряглись. Однако ничего особенного не произошло. Ожила вшитая в металл, не сразу заметная, решетка переговорного устройства; динамик интеркома издал короткий, высокий гул. Из-за невысокого качества связи, раздавшийся мужской голос прозвучал сдавленно и гулко.
          – Входите.
          Сторонний наблюдатель не понял бы, как открыть эту дверь — у нее не было никаких поручней, и вообще, чего либо, что помещалось бы на поверхности, кроме выступавшего замка (которым на практике даже не пришлось воспользоваться). Дверь чуть приоткрылась сама; медленно и с трудом: судя по всему, некто, прилагая довольно серьезные усилия, толкал ее с обратной стороны. Как только образовался достаточный зазор, один из конвоиров ухватившись за поверхность, потянув на себя тяжелое заграждение. На пороге стоял несколько странноватый молодой человек, напоминавший белесое подобие мотылька. Бледный; с волосами песочного цвета, тщательно зачесанными на пробор посередине: такими же песочными бровями, и с выступившим вперед широким носом. Да еще и в ярко-белом лабораторном халате; взгляд имел вытаращенный, светло-голубые глаза глядели на обозначившуюся троицу растеряно и пугливо, словно этих гостей он меньше всего сейчас ожидал увидеть.
          Маф, словно предвидевший, что спутница уже в который раз вопросительно повернет голову, сделал перед ней предупредительный жест правой рукой; дав понять, что следует двигаться дальше. За дверью находилась совсем маленькая комнатка, тускловато освещаемая плафоном на потолке; со стенами бронзового цвета и совсем без какого-либо окошка, зато справа от входа помещалась еще одна дверь, очень напоминавшая первую. Здесь не было даже подобия мебели, но в углу, между дверями, помещался некий, вытянутый почти до самого потолка, агрегат малоприятного вида. Больше всего устройство напоминало замысловатую печь; но очень уж гипертрофированного вида: судя по всему, действительно с корпусом сделанным из чугуна. Вот только на матовой поверхности помещалась некая панель, аналогично имевшая схожесть с цифровым замком; а внутри происходила какая-то механическая, и даже электронная жизнь. Устройство издавало негромкий, низкий гул; время от времени, снаружи зеленным цветом вспыхивал один из двух выпуклых индикаторов, и тогда из чугунного чрева доносился натужный металлический скрип. На агрегат с испугом уставилась и девушка, да и оба конвоира покосились с заметной неприязнью. Понадобилась лишь пара шагов, чтобы все трое встали перед следующей дверью; все так же лязгнул невидимый засов и некто приоткрыл ее с той стороны. Леф бросил взгляд на молодого человека в халате, взгляд пренебрежительный, почти надменный. Перед тем как Маф потянулся, дабы открыть проход, он сказал:
          – Это неправильно. Те, кто хочет ускользнуть хотя бы на время, чтобы посмотреть, что ТАМ — но после, вернутся назад. Нет, они не заслуживают того, чтобы покинуть свой берег. Пусть живут в своих иллюзиях, это и будет для них благом.
          Вторая дверь открылась, и помещение за ней было куда как более просторным; вытянутая комната, где слева, почти вдоль всей стены, растянулись три нешироких, прямоугольных окна, наглухо закрытых защитными экранами с наружной стороны. Под окнами находилась такая-же широкая приборная панель, полная тумблеров, клавиш, кнопок, индикаторов; у противоположной стены стоял небольшой стол, да и вообще; обстановка была аскетичная и строгая, но здесь присутствовали предметы мебельного обихода, включая безыскусный шкаф для папок. Внутри комнаты помещалось трое, и тоже в белых халатах; немолодой субъект, сидевший на стуле у оконных зазоров, спиной к приборной панели: и некто вроде ассистентов помоложе, мужчина и женщина.
          По виду, среда здесь была куда как менее тягостная; внутри было светло, и цвет стен имел собой дымчато-белый оттенок. Но в помещении имелась одна неестественная особенность, выбивавшаяся из общего безучастного стиля. В противоположную от входа стену (там также находилась металлическая дверь, но видом попроще) был вмонтировано еще одно устройство, и тоже, не совсем понятного назначения. Вернее оно как раз гораздо больше напоминало низкую, находящуюся у самого пола печь; а если быть более точным — железный камин, притом довольно вычурного вида. Более того, на черной поверхности присутствовали даже выступающие узоры. Выглядел этот низкий предмет еще более малопривлекательно, чем агрегат из соседней комнаты; но и стоял совершенно беззвучным: да и вообще, не казался хоть как-то используемым по собственному неясному назначению. 
          Седой мужчина на стуле был лысоват, имел выступающий вперед курносый нос, на переносице которого располагались органично смотрящиеся на его лице очки — так, что казались природной частью его облика. В общих чертах он смотрелся уютно и легко бы сошел за доброго дедушку, с коленей которого только что слез горячо любимы внук. Но взгляд у пожилого носителя халата, был цепким до неприятности, а такие же светлые глаза, как у пребывающего в одиночестве в соседнем чертоге молодого человека (он так и не зашел), смотрели на внешний мир холодно и оценивающе.
          – Я бы мог представиться, – голос у него был спокойный, но сам по себе звучал резко, – но не думаю, что это особо важно, да и ты скорее всего догадываешься, хотя бы примерно, кто я.
          Девушка молчала, но обратившегося к ней рассматривала с немалым испугом.
          – Да, говорить тут действительно не о чем, – продолжил сидящий, – я — живодер. У нас у всех есть своя работа, даже у тебя, в некотором смысле.
          Он вдруг натужено замолчал, словно выговорил весь запас положенных слов; или сболтнул чего-то лишнего. После мужчина слегка нахмурился.
          – Надо думать перед тем, как ставить перед собой глобальные задачи. Именно в этом кроется весь подвох; масштабность замысла, нередко не подразумевает его выполнение, в силу подсознательного убеждения самого себя в его же, собственно, неосуществимости.
          Мужчина полуотвернулся, положив левый локоть на приборную панель, и сказал обращаясь к ассистентам;
          – Давайте начнем.

          Когда-то, на свете жил еще относительно молодой человек, по имени Игнат. Однажды, глубокой ночью, он проснулся от странного ощущения, которое не так-то просто описать. Какая-то спесивая биология внутри расшевелилась, попробовала внешнюю среду на вкус, пришла к выводу, что происходит что-то не совсем нормальное; и, тем самым, рассудив, вытащила собственного носителя из состояния сна.
          Игнат проснулся без какого-либо труда, хотя и с немного тяжелой головой; открыл глаза и первое, что уловило его сознание в этом мире — это то, что в комнате светло.
          Однако он, тут же, против собственной воли, нахмурился; потому как собственный рассудок не оценил нечто такого вокруг, а чего не сообщил — лишь заставив своего формального владельца не залеживаться. Резко приподняться на постели, спустить ноги на пол, повращать головой, и, без особого промедления, встать.
          Да, было светло. Даже очень; в незадернутом шторами окне верхнего этажа жилого дома, было видно почти безоблачное небо, с пронзительной, молочной синевой застывшего атмосферного океана. И что-то здесь было не так. Словно чего-то опасаясь, не доходя до окна, Игнат остановился посреди комнаты; и первый признак ирреальности происходящего, который он уловил — это то, что вокруг стояла мертвая тишина. Хорошо, допустим сейчас лето, почти самый его разгар и рассвет наступает очень рано. Он бывает разным, но если ты чутко чувствуешь природу; сама твоя сущность почувствует как она просыпается. Примерно в этом и было дело; этого ощущения не было.
          Стоит пояснить, что Игнат вообще был склонен и к рассудительности, и к созерцательности. Не то чтобы на него очень уж часто сваливались ощущения подобного рода; но если уж происходило что-то непонятное во внешней среде, он давно предпочитал не придаваться излишней суетливости. Впрочем не сказать, что отсутствие лишних телодвижений сейчас привело его к какому-то ментальному знаменателю. Плотно сжав губы и сощурив глаза, он с подозрительностью продолжал смотреть в окно, на застывшую небесную синеву. Потом, не меняя сильно недоверчивого выражения лица, еще и наморщив нос, он повернул голову к коробочке электронных часов. Жидкокристаллическое двоеточие мерно моргало отмеряя время «01:42».
          – Вот это да…, – против собственной воли протянул их владелец, даже еще не до конца сообразив, что он только что увидел.
          Если на простую электронную начинку не повлияли некие атмосферные завихрения, приходилось признать, что сейчас за окном должен был быть не свет, а самая что ни на есть, ночная темнота. Думать еще и о таких странных превратностях, как преждевременный восход небесного светила над земной твердью, Игнат не стал. Сделав несколько быстрых шагов, он подошел к окну и выглянул за стекло, со своего девятого этажа.
          Для начала стало заметно, что небо не совсем безоблачное — на широком обзоре стали видны немногочисленные тонкие линии перистых облаков; правда и сам небесный свод после этого предстал еще более пронизывающим и оглушительно молчаливым. Игнат нахмурился, перевел взгляд ниже, во внушительных размеров двор, окруженный подъездами жилой многоэтажки. Оказалось даже неожиданным, что там присутствовали признаки жизни; человек двадцать рассеянных по прилегающей придомовой территории. Хоть на таком расстоянии, ощущалась, что почти крохотные фигурки сами пребывают в немалом смятении; судя по всему, то были такие же жильцы, нежданно для себя проснувшиеся посреди пространственно-временного абсурда. Все люди стояли спиной к далеким окнам квартиры Игната; некоторые держались парами. Все глядели в одну сторону, при этом явно рассматривая оглушительно бесконечное, молчаливое небо.
          Не было ничего удивительного, что Игната самого потянуло за пределы своего жилища; мало того, внутри уже зароилось легкое беспокойство; но, что странно, внутреннее смятение, не пойми как, сейчас уживалось с парадоксальной же расслабленностью. Сделав полуоборот, Игнат отошел на пару шагов от окна; поразмышлял немного, после чего, столь же мерным шагом, вышел в коридор и открыл дверь темной ванной. Свет включать он не стал. Может это была последняя, хлипкая попытка побороться с неведомой стихией, которая сама запустила светопреставление в неурочный час. В непроницаемой комнатке, Игнат плеснул себе в лицо холодной водой — шум крана врезался в царящую вокруг тишину. Игнат опять поморщился, повернул вентиль в обратную сторону, и довольно долго рассматривал едва различимые очертания своего лица в зеркале.
          Нужно было идти.
          Снова оказавшись в коридоре; он быстро собрался, так и не вытерев уже высыхающую влагу с лица. И не задерживаясь, переступил через порог.
          То, что это день подменил собой ночь, догадаться можно было еще и потому как на обширном пространстве витала летняя прохлада, свойственная самому позднему часу. Как уже было сказано, если бы не часы, вполне можно было подумать, что сейчас просто самое раннее утро, после только что наступившего рассвета — ненадежным обстоятельством здесь выступало наличие немногочисленной, растерянной публики. Игнат еще издали заприметил старого знакомого, проживающего где-то за дверью одного из соседних подъездов. Тот сам стоял слегка взлохмаченный, засунув обе руки в карманы джинсов; разве что не в домашней обуви — и задрав голову смотрел на небо. Мерным шагом Игнат пересек положенное между ними расстояние, пройдя мимо дворовой лавки, на которой сидел один из жильцов; миновал еще несколько человек, у которых его появление не вызвало особого интереса: и подошел к одиноко стоящей фигуре. Знакомый всего только повернул голову на вставшего рядом, и вернул взгляд куда-то в изначальную точку.
          – Что это? – Именно тот вопрос, который сейчас хотел задать вслух Игнат, но задал его не он, а тот, с кем он в настоящий момент стоял рядом. Игнат покрутил головой и чуть приподнял подбородок.
          – Я не знаю.
          Небо над головой обозначилось новым признаком. По слепящему, почти безоблачному небосклону, пролегла борозда инверсионного следа от почти неразличимого летательного аппарата. Сам он был виден лишь как крохотная, сверкающая серебром точка, медленно двигающаяся наискось в одном ему известном направлении.

          Поздним зимним вечером; во вполне сносную погоду, за стенами стоящего за вычурной оградой трехэтажного дома, больше напоминавшего не слишком фигуристый особняк, собралось общество, которое также нередко называют бомондом. Было довольно шумно, так, что даже на не слишком заснеженной улице, было слышно подобие пристойного гама. А за тускло мерцающими, зашторенными окнами, были видны тенящиеся фигуры.
          Внутри большой залы первого этажа и правда было многолюдно; народ присутствовал все больше парадно одетый, но уже несколько скомканного вида и разгоряченный алкоголем. Окна помещения закрывали гардины. Горели электрические светильники на стенах; и лампы, стоящие на тяжелых резных тумбах, давали мерный, тусклый свет. Пространство посередине пересекал длинный, светлый диван, едва ли не достающий от стены до стены. На мягком изделии восседала компания из четырех человек, самого разного облика. Один из которых, с неприятно отложенным в облике переизбытком лишнего веса, дряблым жирноватым лицом, покрытым испаренной от уже немалого количества употребленного спиртного, чуть наклонился вперед, обращаясь к соседу:
          – А, этот… Торопыгин, Носопыркин…, – видимо он отвечал на некий заданный ранее вопрос; повернув голову в другую сторону, он обратился к еще одному из собравшихся, – ну, как там его?
          – Нешто я знаю? – Пробурчал в ответ немолодой, седобородый мужчина солидного вида, тоже крайне грузный, но все же выглядевший более органично и осанисто.
          – Да и не важно, – отмахнулся покрытый потом ожирелый и приложился к тяжелому стакану, – поперли нашего Носопыгина, как есть. Со всеми регалиями.
          – Там регалии были? – С заметным удивлением спросил тот, кто судя по всему ранее поинтересовался участью некого лица без фамилии. Он был самым молодым из всех; вообще, имел странновато сиротливый вид, был худ и смотрелся на диване как чужеземец, зачем-то высадившийся на велюровый берег к солидно выглядевшим аборигенам.
          – Какие еще регалии?! – Хохотнул нетрезвый боров, – это я так… Хорошо хоть профессора дали; и то, видать, пожалели в свое время, а то так и ходил бы со всеми сединами доцентом.

*****************

          Говоривший вытер испарину со лба и опять приложился к стакану. От выпивки у него явно проснулась немалая словоохотливость; несколько секунд он поразмышлял, после чего продолжил.
          – Все тоже; достал всех, со своими изысканиями. Не сиделось человеку. Он, видите ли, идейный. Он, видите ли, в науку работать пришел. Носопыгин один у нас, энтузиаст за идею, а мы все — говно. Мы только сидим и…
          Толстяк осекся, видимо взаправду едва не сболтнув, почему упомянутое лицо было нелестного мнения о ныне собравшихся. Впрочем его молчания надолго не хватило:
          – Родина ему, между прочим, погоны дала. Да-да; и их тоже. Хреновенькие конечно, но это тебе не научная степень. Звание еще заслужить надо. Вот кто как умеет — тот так и заслуживает. И нечего рожу такую делать. Не нравится чего, собирай манатки — и на вход. То есть, на выход. На вольные хлеба. Все правильно сделали, фашист он, Носопыгин этот, и псих конченный. В иные времена, его бы не на улицу, его бы к стенке сразу поставили. А потом холмик остался бы, без таблички. И лежал бы там не Торопыгин, а кучка пепла, что от него осталась, после того, как тушку в печи сожгли.
          Стакан у него не вовремя опустел; раздухарившийся субъект это понял: сразу после неудачной попытки еще раз испить из опустевшей емкости. Недобро стрельнув глазом во влажное донышко, тучный в очередной раз повернул голову, уставившись на четвертого из присутствующих. Этот единственный из всех имел оптимальное телосложение; не толст и не особо худ, также не особо молод: но с почти что полностью седыми, аккуратно зачесанными на пробор волосами. На прямоугольном лице помещался острый нос и тонкие, плотно сжатые губы. Вида придерживался довольно надменного; хотя в близко посаженных глазах застыло выражение сосредоточенной настороженности. Скосив вострый взгляд на пьяного соседа, который вероятно обратился с каким-то немым вопросом, или же ждал подтверждения своим нелестным аргументам; остроносый едва заметным движением потянулся и выдал с ленцой;
          – Скромнее надо быть, – голос был густым и низким, но общую тональность портила странно бренчащая интонация, –  общество коллектив породило не просто так.
          Было заметно, что звенящий речевой аппарат явил эти сентенции на автомате, выхоленный гость был сосредоточенно задумчив и в беседу вступать не спешил. Однако это ему не помешало слегка тряхнуть головой, подытожив;
          – И начальство в этом коллективе — тоже. Не просто так существует.
          – И финансовые потоки не просто так распределяются, – с благолепными нотками откликнулся осанистый бородач, – на вас, Истислав Григорьевич, токмо теперь зело и уповаем.
          Да еще и хохотнул; правда тотчас сильно закашлявшись. Истислав Григорьевич поморщился, седовласому бородачу ничего не ответил; вместо этого сам чуть нагнулся вперед, повернул голову направо и обратился к самому молодому из сидевших на диване. Разделявший их опрелый толстяк то и дело менял градус расположения верхней части тела, уже бессмысленно заглядывая в стакан; видимо дойдя до стадии резко свалившегося, сильного опьянения.
          – Ну а ты-то, – с заметной пренебрежительностью спросил остроносый, – чего интересуешься? Нечто профессора нашего идейного пожалел?
          – Просто думаю, что тут все стороны, возможно, стоило бы выслушать. Критиковать можно кого угодно; у нас, знаете, в попечительском совете, тоже не сказать, что все ладно.
          Подобное утверждение, Истиславу Григорьевичу показалась явно так себе. Он странно пошевелил верхней губой, словно там должны были находится отсутствующие прямо сейчас усы; нахмурился на мгновение, но после заговорил совершенно холодно.
          – Критика нужна, и даже важна. Когда она обоснована. – Он нахмурился еще больше, и как будто даже слегка потерял контроль над собой, потому как начал вещать уже с откровенным неудовольствием; – а то «абы» да «кабы». Понасобиралось экспертов. Попечительский совет ругать легко; да, именно ругать: критиковать? — а аргументы ваши, где? И ректор у нас, человек уважаемый — а уважение от трудового коллектива, и тем более! от студентов, еще заслужить; в смысле заработать, надо. А этот…
          Тирада вышла явно сбивчивой. Он досадливо умолк, откинулся на спинку дивана и размеренно продолжил, глядя уже перед собой;
          – Все-таки, много у нас умных, много. Жаль не в правильном смысле. С этим нашим…
          – Носопыгиным! – Очувствовашись выкрикнул толстяк, – дураком и сволочью!
          Что ни говори, несмотря на только что прозвучавший довод о том, что любая критика должна нести в себе обоснованность, в таком состоянии его вокабулярный запас был не слишком богат на более вразумительную аргументацию. Истислав Григорьевич нахмурился, выражение его лица стало еще более строгим и взыскательным:
          – Вместе с ним и адепта его выставили; попросили, так сказать. Это чтобы ты в курсе был. Невелика, впрочем, потеря; тоже ужаленный был, по естественнонаучным изысканиям, с уклоном в беспринципный эстетизм. Про эстетизм — это я так, можно сказать, пошутил. На деле, там самый настоящий волюнтаризм, как он есть; это понятно? И говорю я это, не ради красивых формулировок. Мой тебе совет — проветри мозги, пока еще не поздно.
          В зале, меж тем, продолжала царить умеренная праздничная суетность. До этого момента, тишина нарушалась лишь приглушенными, но многочисленными голосами, доносящимися с разных концов помещения. Но тут зазвучала музыка; заунывная, но удивительно притягательная джазовая мелодия; труба меланхолично воспроизводила один и тот же задумчивый мотив. К обществу, собравшемуся на диване, подскочил бойкий господин; и он тоже был немолод, полноват, седовлас и бородат: только еще и с тяжелыми очками, расположившимися на лице полным благостного вида.   
          – Ну-у-уу..? – Заливисто осведомился он, – не скучаем мужчинки? А потанцевать? Экось я погляжу Филипп Юлианович надрался-то, а? А помню его другим; был юный еще мальчонка, к винам даже тяги, вроде бы, не имел: все ручки на груди складывал. Смотрел с испугом.
          Подошедший заплеснулся смехом; Истислав Григорьевич, почти не повернув головы, чуть перевел взгляд на пьяного соседа: тут, на его и без того высокомерном лице, отразилось полноценное презрение.
          – Отличный прием, – умиротворенно ответствовал с дивана другой бородач, – вот, право, умеете вы людям отдых организовать. За таким ректором, на любой попечительский совет пойдем. И грудью встанем.
          – А я запомню, запомню.., – задумчиво и хитровато протянул тот, кто судя по всему стоял за всем окружающим действом, – ну, что? Еще по стопочке? Само собой, Филиппу Юлиановичу больше не наливать, ни-ни.

          Воздух за стенами дома был морозен и ошеломляюще свеж. Было совсем поздно, занесенная снегом улица была совершенно пустынна и удивительно ярко освещена фонарями. Вокруг насквозь бело. Худой субъект, еще недавно восседавший на диване, теперь был обличен в верхнюю одежду. На тротуаре он стоял не один, прижимая к себе подругу; глядя ей прямо в глаза, которые сейчас казались всей бездонной и бесконечной вселенной.
          – Я вижу это черное небо, – шепотом сказал он.
          – Игнат, – так же тихо ответила спутница, – ты выглядишь совсем изможденным. Тебе нужно больше спать. Как все прошло?
          – Хорошо что тебя там небыло, – он прижал ее к себе еще крепче, – это место не для тебя.
          Он помолчал. После провел пальцами левой руки по ее щеке.
          – Я люблю тебя. Ты же это знаешь?
          Она ничего не ответила, но медленно моргнула; Игнат видел каждую микроскопическую снежинку блестящую сейчас на ее ресницах.
          – Я так устала, Игнат, – с печалью сказала она, – порой мне кажется, это не закончится никогда.
          – Все закончится. Мне осталось справится всего лишь с одним делом, – он задумался, – с двумя. После, эти иллюзорные цепи падут.
          Уголок его рта искривился в горькой усмешке.
          – Они и раньше были несуществующими, – с печалью сказал Игнат, – но слишком уж многое решали за нас. Но теперь, то, что казалось несбыточным, станет реальностью. Эта химера сдохнет. Мы будем жить среди иллюзий, но это будет наша мечта, в которой мы будем призраками. Каждому по возможностям.
          – Пусть они нам помогут, – почти всхлипнула она.
          – Они помогут. Мы это заслужили и на многое не претендуем. Мне нужно идти. Тебе сейчас со мной нельзя. Я буду думать о тебе. Впрочем, за все это время, вряд ли было хотя бы мгновение, чтобы я забыл о твоем существовании. Это было долгое путешествие, но уже настало время найти наш собственный дом.

          Теперь Игнат был один. Это уже была другая улица, впрочем, ничем особо не отличимая от той, где он только что стоял и прижимая к себе ту, которая была для него сосредоточием центра вселенной — существующей и не существующей. Эфемерной и самой реальной, какая только может быть. Эта улица также была залита ярким ночным светом; и лежащий вокруг снег блестел, отражая это электрическое сияние. Было совершенно пустынно; черные, железные прутья манерных заборов сами покрыты трескучей снежной изморозью. Стоило Игнату остаться в одиночестве, медленно и величественно, вокруг заискрились снежинки — начался легкий снегопад. И вся эта белизна так контрастировала с черным небом над головой.
          Одетый почти во все черное, Игнат и сам сейчас выделялся на фоне блестящего матово-белого пространства. Он стоял прямо посреди присыпанной снегом тесной проезжей части; под белым налетом с трудом можно было угадать очертания мощенной булыжником дороги. Поза его была странна; он был неестественно выгнут, правое плечо было скошено вниз, словно он пытался достать рукой до колена, но так и застыл в изломанном положении. Выглядел сейчас Игнат довольно пугающе, словно забытый кем-то на улице, бесстрастный манекен.
          Однако, вот он встрепенулся. Вкинул голову, словно почувствовав что-то неведомое; некое изменение произошедшее поблизости; резко выгнув подбородок вправо, Игнат устремил взгляд в конец улицы, в несколько хуже освещенный перекресток. Не сразу можно было и заприметить, что там двигалась еще одна, чья-то слабо различимая фигура; также облаченная в темную одежду. Игнат мгновенно принял обычное положение; впрочем, словно сразу устыдился собственной поспешности: и его движения стали медленнее и плавнее. Он улыбнулся холодными губами, с удивительно житейским видом засунул руки в карманы короткого пальто, и почти вальяжной походкой отправился по направлению к позднему прохожему.
          Запоздалый пешеход, видимо сам особо никуда и не спешил; не торопясь вышагивая вдоль глухой стены из темного кирпича. Даже издалека его фигура производила впечатление устойчивой жизненной силы, уверенности, а то и самодовольства. Пальто у персоны, несмотря на не самую теплую погоду, было не застегнуто; руки были помещены в карманы и походка выглядела почти по мальчишески самодовольной. Чего нельзя было сказать о приближающемся Игнате. На его лице обозначилось явное раздражение, судя по всему, вызванное именно необходимостью созерцать неведомого встречного; поступь его стала тяжелой и пружинистой.
          Но странно; то ли его шаг был столь неслышим; или же Игнат до такой степени быстро преодолел расстояние отделявшее его от прохожего: тот даже не повернул головы, вплоть до момента, пока к нему не скользнула неизвестно чья вечерняя тень. Впрочем, эта неопределенность улетучилась почти мгновенно, потому как обе стороны узнали друг друга почти в одночасье. И характерным было то, что с обоих сторон не последовало особо беспокойной рефлексии. Игнат остановился почти как вкопанный, его лицо несколько расслабилось, хотя плотно сжатые губы и прищуренные глаза, выдавали явное напряжение. Незнакомец оказался вовсе и не незнакомцем; а вполне даже Истиславом Григорьевичем, еще недавно разглагольствовавшим на фильдеперсовом мебельном изделии. Встрече с Игнатом он явно не обрадовался; сам на пару мгновений ощутимо напружинился, но быстро взял себя в руки, не явив тому какого-то особенного удивления.
          – А-аа…, – не слишком приятным, с бесцеремонными нотками голосом, протянул Истислав Григорьевич, – ты… Чего хочешь?
          Как бы поняв, что подобный вопрос несет в себе некоторую недвусмысленность, загулявший по ночным улицам циничный щеголь собрался еще больше, заломил уголок рта и принял тот же взносчивый вид, какого придерживался присутствуя на недавнем рауте. От Игната, все-таки, отступив, на едва заметный полушажок. 
          – Видите ли, во время собственной вечерней прогулки, заприметил вас,  Истислав Григорьевич. В конце концов, не подойти и не поздороваться было бы невежливо.
           Голос у Игната сделался странно трескучим, а сама интонация, с которой он теперь разговаривал, отдавала сырой болезненностью. Словно каждое произносимое им слово давалось с трудом, прорываясь наружу подталкиваемое прерывистым дыханием из грудной клетки. Истислав Григорьевич, подобный приветливый почин явно не оценил; к тому же, уже очевидно, что и вежливостью, в обыденном понимании, он особо не отличался. На непредвиденного собеседника смотрел со смесью пренебрежения и снисходительной наглости, по поводу негаданной встречи высказался и того немногосложней;
          – Бездельники по ночам шля... прогуливаются. Где ни попадя. А наш приличный персонал в такое время спит, тем более из младшего состава. –  Истислав Григорьевич зыркнул белесыми глазами на припоздалого визави, явно давая понять, кого имеет ввиду, и что воспринимать свое последнее изречение как некоторый недвусмысленный намек, совершенно неуместно. Игнат, в свою очередь, зябко, по-кошачьи поежился, задав встречный вопрос;
          – Само собой, старшие кадры нашего штата, если уж и ходят по ночным, морозным улицам — только потому, что всего лишь припозднились на паркетном приеме, где приличные карьеристы благонамеренно встретились. Как раз для того, чтобы обтолковать взаимные перспективы этого самого профессионального роста, попутно делегируя эти самые благие намерения. Для всех и вся.
           Истислав Григорьевич несколько заклокотал от подобной словесной конструкции. Все в ней прозвучало до неприятного прозрачно и недвусмысленно, притом одновременно. И выражение «паркетный прием», похожее на «полированная лысина» (он носил парик, но об этом никто не знал). И отдающее странной похабщиной «приличные карьеристы». Как бы то ни было, пасовать перед каким-то болезненным дрыщом он не собирался; потому подобравшись, недавний посетитель того самого приема пошел в атаку.
          – Вот именно! – С неудовольствием для себя, булькнул в ответ Истислав Григорьевич, уже чувствуя, что вроде бы на совершенно пустом месте, разгорается давно уже назревавшая ссора. Да и ладно, поделом. – Вообще не понимаю, какая метафизическая муха, или иная божья тварь, укусила ректора нашего, что он тебя в приличное общество допустил. Совсем табель о рангах похерили.
          – Не ревнуйте, Истислав Григорьевич, – зашелестел в ответ Игнат, своим потворством все больше начиная напоминать хладнокровное порождение, – я там фигура случайная и временная. Вашему честолюбию это никак не угрожает.
          Уж чего Игнат точно добился, так того, что судя по всему окончательно вывел, и без того недовольного собеседника, из себя. После подобной фразы, тот едва ли не завибрировал на месте; а заставить Истислава Григорьевича потерять самообладание, нужно было еще немало постараться. Впрочем, тот включил оставшиеся ресурсы, позволявшие в некоторой степени являть наружу умение владеть собой; сбил с себя ожесточенные интонации, и заговорил скорее с многообещающей досадой;
          – Дело темное. Интересно же выходит. Чего ж ты, сошка мелкая, такие проделки по мировоззренческой части нам всем продемонстрировав, в наши же ряды, можно сказать, и затесался? А? Профессора пожалел, ренегата заземленного. Или, а ну как, ректор у нас в плюрализм решил поиграться; всю эту немногочисленную шоблу изгнал: изыскателя нашего с выкормышами, а после отрочнику, вроде тебя, слово в защиту решил дать? А ты думаешь не знаю я, что ты Носопыркину нашему в рот смотришь?
          Излив звенящим голосом эту недолгую тираду, Истислав Григорьевич перестал сдерживаться, пыхнул ноздрями острого носа и даже сделал обратный шажок вперед; нетвердый, словно собрался пойти в осмотрительную атаку на того, кто сейчас стоял напротив него. На Игната, тем не менее, ни эти сентенции собеседника, ни его же неуверенная наступь, не произвели никакого впечатления. Карие зрачки смотрели на противную сторону отрешенно и строго; он разомкнул непонятно от чего спекшиеся губы и теперь его голос потерял остатки какой-либо приятности. Зазвучав надтреснутыми, дребезжащими нотами, словно порождение неисправного организма;
          – Если уж вы так ставите вопрос, – с хрипотцой из уст Игната вырвалось облачко морозного пара, – то я не смотрю ему в рот. Я смотрю ему в глаза.
          От такой манеры произношения, несколько растерянно поморщился даже Истислав Григорьевич. Но быстро нашелся.
          – А ты думаешь он тебя просто так вылечил? Что смотришь, калека окаянный? Или как? Теперь правильнее сказать «неприкаянный»? Думал я не знаю и никто не знает? Он тебя не выходил, а залечил. У него человеческие сердца в банках по полочкам стоят, в самом глухом подвале нашего института; а ты теперь зверушка подопытная, млекопитающее, без чувств и эмоций.
          – Да. – Задумчиво, и не без грусти, ответил Игнат, – вполне научное определение, Истислав Григорьевич. Как-то так все и обстоит; хотя, в данном контексте, и если уж речь идет обо мне, моем прошлом и моем будущем — профессор, я не о вас конечно, прибегнул бы к термину «детерминация». Собственно, его он и использовал; но и от вас отрадно слышать, что не сожрала вас непроходимая административщина. В состоянии еще высказаться умозрительно, по профессиональной среде.
          Выслушав это вербальное нагромождение, Истислав Григорьевич вид принял искренне недоуменный, и даже малоприятно захлопал ресницами. Игнат тоже, не дал тому опомнится от легкого замешательства, перейдя к конкретике;
          – Действительно, – сказал он, – кто о чем, а мы все не о деле.
          – О каком еще…
          – Я, видите ли, должен признаться, поджидал вас специально. На рауте у нас с вами не получилось бы нормально поговорить, не говоря уж о более значительных вещах. Людей много, помешали бы, да и признаться, вы, Истислав Григорьевич, аудиторию чуя, начинаете вести себя сквернее любого павлина. Тихо, тихо.., – Игнат предостерегающе поднял левую кисть в черной кожаной перчатке, – не расходитесь. Слушайте дальше, а то ведь и времени уже немного. Я должен вам сказать; некая из тех метаморфоз, которые произойдут с вами в самое ближайшее время, не являются некой местью, прямым следствием чьей-то обиды и тому подобного.
          Тут Игнат на мгновение запнулся. Он оглядел ночную, заснеженную улицу. Вздохнул и продолжил;
          – Допустим, не являются. Нет смысла сообщать вам теперь подобные сведения, но об этом меня попросили. Не знаю, насколько тут важна этическая сторона.
          – Да ты что вообще несешь?! – Наконец разорвал собственное оцепенение Истислав Григорьевич, – чего это за бред? Да как таких ущербных белый свет носит?
          – Наш профессор знал, вернее знает, нечто такое, к чему стоило прислушаться, пока еще была возможность. Да… этический вопрос важен, важен… И очень тяжел для того, кому приходится выбирать между вопросом морали и целесообразности. Говорите сердца у него по полкам стоят? И даже мое там? А знаете, я когда-то очень боялся. Всего и помногу. Даже боялся того, что перестану бояться. Что сердце у меня заберут, оно перестанет биться, я стану глух и бесчувственен; что тогда я буду из себя представлять? Что может чувствовать тот, кто умер при жизни? Очень было страшно, очень. Когда вот так, в последний момент, после всех испытаний, перед тобой ставят еще одно последнее, наверное самое важное.
          Лицо у Игната было белее белого, словно прообраз говорящего черепа; а в глазах образовался чудовищный черный провал.
          – Потом стало понятно, что нет никакого «чувствовать». Нет никакого «счастья». Нет «сейчас» и нет «потом». Но на вашем языке, да. Это называется «испытывать восхищение».
          Уголки его рта чуть приподнялись, явив почти гримасу; видимо этот волнистый излом был подобием улыбки.
          – Говоря о последнем испытании, конечно я не имею ввиду нашу последнюю встречу с вами. Мое испытание пройдено, по крайней мере, мне хотелось бы так думать. У меня больше нет сердца. Нет дома. Нет близких. Но теперь у меня есть все. То, что мне теперь предстоит исполнить я сделаю с радостью. Это можно было бы назвать дружеской просьбой, но, как я только что сказал… Эх, Истислав Григорьевич, ваше время ушло; для вас его больше не будет существовать: и, между тем, оно станет для вас ВСЕМ. Вас ждет забвение; и как бы странно это не звучало — однако небытие где-то да цепляется за один единственный момент, некогда существовавший в этом мире. Например вот за этот, тот самый, в котором мы стоим с вами на этой улице. Теперь вы уснете, и будете спать всегда. А я — нет.
           Игнат меланхолично поднял взор в непроницаемую, морозную черноту; снова надсадно выдохнул и чуть развел руками.
          – Ну, – сказал он, – вот так. Вроде должен был сказать вам что-то важное; на деле пустился в повествование о самом себе, и хорошо, что вовремя опомнился. По отношению ко всему, чего отвлекаться, Истислав Григорьевич? Вам так хотелось отомстить этому миру; и вас, наверное, можно понять. В теории, у вас были стрелы, чтобы его уничтожить — но вам хотелось не гибели всего сущего. Вам хотелось чтобы людишки страдали. Вот профессор, последнего, не хочет; но, видимо, некоторая необходимость в этом есть. Поэтому, эти стрелы пропитают ядом. И возьмут его из вашего сердца.
          Совершенно невесть откуда, в левой руке у Игната появился черный, узкий предмет — длинный и острый, явивший матовый блик в окружающее пространство. Была ли это лишь иллюзия; причуда хрупкой, призрачной реальности — но лицо у Игната окончательно обернулось навьим ликом: там, где должны были быть его глаза, зияли черные провалы. Но они небыли пусты. В зловещих овалах искрилась россыпь нездешнего серебра; крохотные, на первый взгляд, крупинки: яркие звезды потустороннего, никогда не существовавшего мира. Тех, что отсутствовали сейчас над головой мира опоясывающего эту реальность.
          Истислав Григорьевич был не настолько глуп, и в этот момент, видимо многое для себя понял; и даже открыл, с опозданием, нечто важное. Видимо по этому, страх на его лице нельзя было назвать просто следствием от таких вывертов действительности, данной непосредственно в ощущениях. Он уже сделал попытку попятиться, выдав чудовищное по своей бессмысленности «что...», но сделать лишних телодвижений не успел. Хлестким движением, Игнат вонзил ему в грудь черный стилет с тусклым клинком — снизу вверх, в левую сторону груди, прямо в сердце. На лице жертвы мгновенно проступила жуткая, предсмертная гримаса — надо сказать, что стареющий, но приятной наружности Истислав Григорьевич, в эту минуту стал совсем не симпатичен. Из приоткрывшегося рта, вместе с мучительным хрипом и стоном, на холодный воздух вырвалась кровавя морось из слюны и розоватого пара. Его зрачки оцепенели и мгновенно стали похожи на лупарики протухшей рыбы. Игнат поморщился и, явно без какого-либо удовольствия, подтолкнул стилет поглубже. Как бы то ни было, все уже закончилось; его жертва обездвижилась: вполне стройный при жизни Истислав Григорьевич, сразу сделался бесформенным и рыхлым мешком, свалившимся к ногам своего убийцы. Игнат искоса посмотрел на аморфную кучу у своих ботинок; на темную стену покрытую инеем: его лицо сгладилось, словно с него сошел спазм. Он чуть закусил губу и задумчиво посмотрел в сторону.
          – Это не белый свет, это подлунный мир, – сказал Игнат, ни к кому конкретно не обращаясь, – юдоль скорби, море слез.

          У дома, где только что закончился вечерний прием, на котором присутствовали Игнат, и тогда еще не фатально пострадавший от его действий Истислав Григорьевич, толпились расходящиеся по домам, все еще возбужденные вечеринкой гости. Только что погруженная в тишину, застывшая улица, наполнилась копошащейся людской массой — визитеры заканчивали свои разговоры, которые не успели довести до завершения, находясь за стенами особняка. Не касаясь частностей, несколько натужная, позитивная атмосфера выплеснулась из внутреннего пространства во внешнее; и теперь таяла в ночном, зимнем безмолвии — но не столь быстро. Лишь на некоторых напала странная задумчивость. Вот пара у железной ограды, перед тем как разойтись в разные стороны, обсуждала что-то явно не слишком веселое. Рядом с двумя мужчинами соткалась еле заметная, но все же тревожная обстановка. Один из них бросил взгляд в ночное небо, и с заметным смятением покачал головой.
          – Не к добру, – сказал неизвестный, – непонятная история; и, ведь, главное с неясным концом. Кажется наделали дел. Мы. Все.
          Второй незнакомец открыл рот, дабы что-то сказать. Задумался. И помолчав с треть минуты, выдал лишь понурое «н-да».
          Но, все-таки поразмышляв еще немного, спросил; неясно к кому обращаясь:
          – Но что же будет?
          – Хороший вопрос, – с тоской, выдал тривиальный ответ первый. Он заговорил тише; – наш ректорат, кажется, оплошал. Но дело-то ведь не в этом. Вы хоть в курсе, что там, с нашим опальным спецом? Положим, выставили его — но тут непонятно; то ли у нашего ректора руки коротки оказались, то ли зубы поистерлись.
          – Что-то слышал, – отозвался другой собеседник, как-то не слишком убедительно, – а что там, конкретнее?
          – Что? А вот не пойми «что». Чего добились? Отобрали кафедру, да какие-то академические блага, которые он, без разницы, все едино толком и не нажил. Чего ж, если беспокойный такой. Но ведь работал как погремушка — ходил все, со своими проектами, отказы получал; так ведь, хоть под присмотром был.
          – Но как? Он же всякий ориентир потерял. Как наш Истислав выразился «берега попутал»; вы хоть помните, что он предлагал? А вернее, на что он напирал?
          – Помню, – сухо отозвался первый. – Я и говорю; так хоть пригляд некоторый был. Я когда эти теории его впервые услышал, помню по мне даже холодок пробежал. Вы поймите, я сам считаю, что это еретичество чистой воды; деструктивизм во все поля, презрение всех моральных принципов. Да, мы ученые, но некоторые моральные нормы у нас должны быть! А у него — ну это же полное презрение к человеческому бытию; у него саписенсы — так, ходячий организм на двух нижних конечностях. Мир прекрасен, прекрасен, слышите? А этот доказал… то есть нам доказывает, что вся красота — это так, рыхлая мышечная ткань в черепе и отросток со спинномозговой жидкостью. И все там; наши мечты, чаянья и любовь. Как красиво бы звучало — мы сами создаем мир вокруг нас; так и тут надо было все опошлить. Даже иллюзорность окружающей действительности, по-своему прекрасно звучит. Но нет. Не создаем. Лепим даже не искаженное восприятие, а химеру; ложное представление о реальности. Не голова у нас, а просто иллюзион какой-то. Впрочем, возможно я утрирую — ведь такого он нагородил, не мудрено. Вот вы думали — а что нам останется, если все это правда? За что мы будем держаться, чем руководствоваться, где тот этический стержень, В КОНЦЕ КОНЦОВ?
          Уже было разошедшийся декламатор вдруг погрустнел. Он посмотрел себе под ноги, ковырнул носком ботинка мостовую намерзь и сухо подытожил;
          – Конечно, господин профессор, конечно. Ведь если то, что мы называем нашей жизнью, попросту схлопнуто в одну иллюзорную точку, которая готова с таким же прихлопом, в любой момент, обернутся в облачко пара — значит существование мира бессмысленно уже само по себе. И не будет ничего страшного, если этот мир погибнет. Например, ради одного эксперимента, просто потому, что «интересно очень». И не надо вид делать, уважаемый, что вы не ненавидите людей; показное безразличие демонстрировать. Были у нас уже такие «эксперименты», опыт имеем — подлечили человечество. Так, что мало никому не показалось, – говорящий бросил взгляд на стоящее рядом здание, в котором только что, с неестественным оптимизмом, натужливо слушал свинг, и даже предпринял попытку сделать пару танцевальных движений. – До сих пор неясно, чего добились? Даром, что один балаган; двуногие до сих пор страдают неявной гидрофобией. А вместо того, чтобы что-то там осознать — как от задниц отлегло, тотчас взялись за старое и пустились во все тяжкие. Ну так; что им предъявить? Как еще популяцию обратно было восстанавливать?
          – Я так понимаю, – приглушенно парировал второй собеседник, – здесь вопрос восстановления популяции уже точно не стоит. Да-а… ну так то человеки. А нас-то за что? Хотя, конечно, простите, глупость сказал.
          – А мы под горячую десницу. А так профессор добрый почти. Вот в своей беспристрастности и объективности. Профессор сидит в своем подвале, и себя уверяет, что дело вовсе не в ненависти. И не в любви. Бунтарь-экспериментатор в подполье, наш ректор в особняке, а мы в дерьме. Теперь все.
          – Вам страшно?
          Первый почти поперхнулся:
          – А вам, что — нет?
          – Да уж. Весьма. Что, думаете и правда конец нам всем? – Второй опасливо поднял взгляд и посмотрел в небо.
          – Профессор говорил; интуиция нас не подводит. Мы ее подводим постоянно.

          Где-то на огромном расстоянии от упомянутых времени и событий, Игнат стоит на тихой городской улице; совсем в иное время года, в другом городе: и, в общем-то, пребывая в совсем ином умонастроении и состоянии духа. В некоторой степени, терзаясь смутным расположением того, что обыватель называет «душевное состояние».
          Игнату очень грустно, хотя и не до откровенной тоски; внутри у него не то чтобы неспокойно, а именно что почти полный разброд. Все еще живому существу, наверное любому, уместно испытывать нравственные неудобства от бушующего внутри паратеза. Игнат еще слишком человек. Он хмурится, исподлобья оглядывая предзакатную улицу залитую прощальным светом от садящегося солнца. Реальность изображает из себя осень; сезонные кулисы открылись на одной стороне уличного пространства; стали видны жухлые листья усыпавшие брусчатник. Повеяло сухим воздухом, тишиной и еще только подступающим зимним оцепенением. Скоро занавес распахнется и по другую сторону; и от туда выгнет оглушающая, ледяная белизна. Великая родительница вздохнет полной грудью.
          Игнат, как бы, сейчас не один. Перестав рассматривать соседнюю уличную сторону, он поворачивается; протягивает руку и охватывает пятерней железный прут кованного забора, возле которого стоит. Каменные пролеты ограждения очень стары; с них порядком облупился толстый слой светлой штукатурки. Переведя дыхание, Игнат делает поворот головы дальше, и смотрит на того, кто в настоящий момент стоит рядом. Это тот самый седой мужчина, который озвучивал усталые сентенции, сидя в лабораторном халате перед скованной пленницей и ее конвоирами. Никакого халата на нем сейчас нет; а есть уже порядком поношенный, темно красный пуловер, из выреза которого высовывается расстегнутый воротник рубашки. Немолодой мужчина выглядит почти уютно; края воротника помещаются несимметрично и несерьезно топорщатся: сам их носитель хитровато улыбается, в уголках его глаз скопились добрые морщинки. Как уже было сказано, он несколько лысоват; его волосы совсем белы, не особо расчесаны и ершатся пучками на голове. Но Игнат прекрасно знает, что за добрый дедушка стоит, и сейчас смотрит на него. И благодарен за его добродушный вид; и, того более, за благодушный настрой.
          Судя по всему, так все и обстояло; мужчина улыбнулся еще шире, и сказал совсем уж ободряющим тоном:
          – Что, Игнат, я так погляжу нерадостный ты?
          – Ну да, – ответил Игнат, что характерно, с некоторой осторожностью. Он хотел добавить что-то еще, но лишь подернул плечом, как бы пеняя на неоднозначность от сложившегося положения вещей.
          – Эх, Игнат, – с укоризной сказал собеседник, – ведь я тебя предупреждал; не принимай поспешных решений. Разве это я виноват, что простые пояснения скрываются за такими же простыми словами. Они всем приелись, люди их почти не слышат, и их смысл стал звучать как банальность. А, значит, зачем прислушиваться и вникать, так ведь?
          Видя что Игнат пытается что-то произнести, визави повел рукой;
          – Не думай, что я тебя так уж корю. Я все понимаю. Тебе через многое пришлось пройти и ты заслужил право не некоторые мелкие ошибки. Считай, что это твой отдых и некоторое вознаграждение. Хотя! – Мужчина с игривостью погрозил пальцем, – не расслабляйся уж слишком. Помни и о том, что всякими вредностями стресс снимают те, у кого мало пресловутой фантазии, да и умишка так себе. В твоем случае, разряд небезобидных патогенов уже представлен в метафизической фазе. Игнат, это прогресс.
          Собеседник расхохотался, расценив сказанное собой как явно удачную шутку. Несколько растерявшийся Игнат, задумавшись на пару мгновений, тоже улыбнулся.
          – Ну да ладно. – Посмеявшись продолжил мужчина. – Вот видишь — все что я тебе обещал в качестве грядущего, в общем-то произошло. Я говорил тебе — не бойся. Я учил тебя — будь сильным. Игнат, ты все еще не понял до конца; чтобы вынести много благополучия, нужно суметь переварить его, и сделать это правильно. Вот это, действительно, не очень хорошо; ты должен уже наконец осознать это. И я знаю, что ты в состоянии это сделать; иначе бы не стоял сейчас рядом с тобой.
          Смотри что поучатся; я знаю, что тебе очень хотелось приехать сюда. Не говорю, что «нужно было». Вдобавок, тебе еще хотелось реализовать немного от тех возможностей, которые ты заполучил. Посмотреть, так сказать, какого это на практике; опять же, не буду говорить «в реальности». Вот, ты здесь, и теперь не знаешь, что делать дальше; хотя сам прекрасно догадывался, что именно так все и будет. Ну что же, это тоже необходимо было заведомо обмозговать. Но, не касаясь частностей, твоя проблема на данном этапе не в этом. Ты боишься. Ты не только не знаешь, что теперь делать; ты чувствуешь здоровое безразличие; и от своего пребывания здесь, и от всей ситуации. Наверное еще и легкое разочарование от такого положения вещей. Игнат, подумай хорошенько; тебя беспокоит то, что те явления, которые отравляют твое существование, окончательно перестанут тебя волновать. И после этого, исчезнут из твоего сознания и твоей жизни. А ты цепляешься за них, потому что считаешь важными для себя. Куда же ты так себя выведешь, Игнат?
          Седовласый субъект сделал небольшой шаг вперед, протянул руки и, с удивительной теплотой, приобнял Игната за плечи.
          – Вспомни кем ты был. Вспомни каким ты был. Каким ты попал ко мне в тот самый, первый раз. Мокрый, дурнопахнущий обжимок; а внутри у тебя была желвь, которую ты считал своей душой. Из нее лился этот мерзотный трансцендентный гной, который ты считал своим мировоззрением. Что вспомнил? – В глазах Игната и правда мелькнула тень ужаса, – страшно стало, от воспоминаний? Да-а… в таких условиях, какие-то проблемы со здоровьем отходят на второй план; но то, что ты практически не мог ходить, и почти лишился бренной своей оболочки, тоже, было не так уж маловажно.
          Я поставил тебя на ноги Игнат. Объяснил, что ты из себя представляешь. Сказал, что теперь делать. Предупредил о тех испытаниях, которые еще впереди. Этот страх в твоих глазах, и эти слезы — меня это искренне трогает. Так я понимаю, что ты хорошо осознал то, что я пытался до тебя донести. И благодарен мне.
          – Я благодарен, – шепотом, одними губами, повтори Игнат.
          – Я знаю. И принимаю твою благодарность. Поэтому, не разочаровывай меня. Хотя бы сверх меры.
          – Ведь испытания еще не закончились?
          – Ну конечно нет, Игнат. Не касаясь частностей, они и не закончатся никогда. Что за странный вопрос; ты же знаешь, что такое боль и превозможение, еще как знаешь! Однажды ты понял, что любая долгая остановка, суть есть — вырождение и смерть. Скорее всего, в те времена ты думал, что движения вперед достаточно. Пока не уперся в первое, по настоящему серьезное препятствие. Нет, Игнат. Движение — это постоянное преодоление. Разрывание цепей этого мира. Помни, что эта действительность ненавидит тебя; ты в этой иллюзии инородное тело, злая клетка. Валидность окружающей действительности такая же скверная ложь; но тот мир, который тебя окружает, стремится тебя убить и после исторгнуть вон. Убить не в ментальном смысле Игнат, ибо мы все уже давно мертвы, а в самом что ни на есть физическом. И как я уже сказал, исключить прочь, через ту самую трансцендентную жопу мироздания. Догадываешься в качестве чего? Если ты поддашься и проиграешь, то вернешься в исходное состояние. Снова станешь дерьмом, только теперь уже по-настоящему мертвым.
           – Все-таки не нужно было сюда приезжать. Видимо не нужно. Я не знал, что мне делать в определенный момент, в итоге сдался собственным эмоциям. Странное чувство профессор; когда все более-менее пришло в норму, мне стало то ли скучно, а может тоскливо — я не знал, что делать дальше. Начал вспоминать о некоторых вещах, которые... – Игнат запнулся, – которые считал для себя важными. Когда-то. И сделал этот шаг — но не в сторону ли?
          – В тот момент, когда ты пустился в эту дорогу — я имею ввиду, которая привела тебя в это место, что ты чувствовал?
          – Счастье, профессор. Которого конечно не существует, но это было оно. Я чувствовал себя очень хорошо. Я был свободен.
          На пожилого собеседника Игната опять напало некоторое веселье. Он хохотнул, еще ничего не сказав, вновь заставив Игната растянуть губы в искренней улыбке.
          – У тебя метод, Игнат, что-то сродни маршрута домой у типового обывателя. Нет-нет, спокойно! Это я в аллегорическом смысле. Идет такой обычный человек, после долго трудового дня в каком-нибудь депо. Мог бы сразу доставить себя домой, может даже, путешествуя в троллейбусе, так и планировал. Но устал очень. Думает — да чего сразу восвояси? Дай в кабак зайду, культурно расслаблюсь. Видал я тут одного такого, знал бы ты, к каким потом интересным событиям это привело.
          Вот считай, что ты тоже решил немного расслабится. Говорю же, ничего особо страшного ты не сделал. Ты заслужил немного отдыха; знаю, тебе очень хотелось, чтобы я наконец подобное сказал. Вот и говорю — расслабляйся, Игнат. К тому же, скоро тебя ждет еще одно важное испытание.
          Собеседник ненадолго задумался.
          – Я лукавлю конечно, Игнат. А еще, порой задумываюсь — сколько же сам не знаю о самом себе. Ведь если подумать, это замечательно, что ты приехал сюда. Если все выгорит — это придаст тебе такой импульс, мальчик мой, да ты горы свернешь! Для этого не надо молиться и поститься; чтобы ее, гору, подвинуть на целый миллиметр — а после биться в экстазе. А надо то всего…
          – Так ведь любви тоже не существует, – Игнат явил плутоватую усмешку. Профессор едва не всплеснул руками.
          – Кто тебе такую глупость сказал, – рассмеялся он, – очень даже есть такое. Психиатры подтверждают.
          – Но это же там, – Игнат постучал указательным пальцем по собственному черепу.
          – Ага. Не будем заводить разговор о том, о чем уже говорили десятки раз. Главное Игнат, помни; сон имеет значение лишь для того кто спит и его видит. Когда кто-то просыпается, даже самая сладкая химера рассеется — ускользающий из сознания, даже самый приятный обман растает —  и это будет больно. Игра воображения закончится.
          – Кто проснется ночью посреди бури — тот вспомнит все. – Тихо сказал Игнат.
          – Да, мальчик мой. Иди, сделай все правильно. Будь счастлив сейчас.

          Под почти безоблачным небом, на покрытых литыми лучами летнего солнца холмах, у берега искрящийся мириадами бликов темно-серой реки, расположился маленький городок. Он состоит из крайне похожих друг на друга трех-четырех этажных зданий, в основном собранных из крепких белых блоков. Между ними проложены, насколько позволяет местный рельеф, широкие аллеи; с еще мелкими, явно совсем недавно высаженными, деревцами. Сейчас ранее утро; до сих пор совсем свежо. Вокруг совсем пустынно, на улицах в воздухе витает влага; видимо недавно проехали поливочные машины, Кругом очень чисто; царит натуральный геометрический порядок — все указывает, что городок строился по четкому плану: и эти строения на холмах выросли в совсем недалеком прошлом. По большему счету, все еще более определенно свидетельствует, что это даже не город, а колония ученых. В настоящий момент вокруг стоит строгая тишина; но вот она, едва ощутимо, но уже нарушена. В подтверждение того, что это некий научный выселок, у одного из белых зданий на узковатом проспекте, начинается возня. Распахивается неприметная дверь, ведущая на тротуар; и в дверном проеме появляется круглая, сутулая спина, в белом лабораторном халате. Спина совершает некие покачивающие телодвижения, ее обладатель выгибается дугой и ставит ногу в ботинке на пешеходную часть. Теперь видно, что обладатель халата появился из проема ведущего в неизвестный подвал, и пытается что-то вытащить на солнечный свет, следом за собой.
          Дается ему это с трудом, из портала появляется край крупного, цинкового ящика на очень низких роликах; кто-то толкает его с другой стороны, притом поднимать железную емкость приходится снизу вверх.
          Тот научный сотрудник, что уже оказался снаружи, помогая себе звуками, что-то вроде «ии-иить!», тем не менее, умудряется развивать вслух некую мысль, начало которой, видимо, было положено еще ниже уровня земли.
          – Унылость обывательской жизни обуславливается именно суровостью внешних ограничений, Рафаил Самуэлич. И нет, это не томная пресыщенность обыденной действительностью; а именно фактор вызванный некими внешними запретительными мерами.
          Ящик показался на улице уже до середины, и уже вовсю слышен пыхтеж того, кого назвали Рафаилом Самуэличем; из-за пространства скрытого проемом, слышится сбивчивое:
          – Вы там тяните вообще?
          – Да тяну, тяну. Вы толкайте. И еще; надо же понимать, что любая идея, которую обыватель элементарно не в состоянии переварить, умом ему от природы даденым, будет им обгаженна. Из несознательного принципа, просто по наитию. Можно считать, что в силу заложенного в сознание, психологического защитного рефлекса. Ну, давайте, рррра-ааз!
          Неприятно лязгнув, железный сундук на колесах принял горизонтальное положение и тяжело выкатился на улицу. Разглагольствующий лаборант чуть отскочил в сторону, и металлическая емкость, с малость погнутыми боками и кривоватой, неплотно закрытой крышкой, свободно покатилась прямо на тротуар. И сама остановилась на асфальте. Следом, из подвала, тяжело дыша выбрался второй научный сотрудник, так же в белом халате. Он был полноват, с порядком длинными волосами, прядь от которых прилипла к сильно вспотевшему лбу. Несмотря на раннее утро, сейчас довольно-таки припекало, в воздухе чувствовалась духота наступающего дня. А  Рафаил Самуэлич еще и сунул руку в карман белоснежного кармана, достав пачку сигарет; толком не отдышавшись закурил и немедля начал озираться, видимо ища емкость для пепла. Первый халат лишь покачал головой;
          – До чего дрянная привычка, право. Уж извините за банальность.
          Рафаил Самуэлич, как если бы решил подтвердить неявные обвинения в свой адрес, немедля закашлялся, окруженный облаком сигаретного дыма. Который, тотчас, начал разгонять рукой с зажатой в пальцах сигаретой; на улице вообще не было ветра. Его собеседник покачал головой, но далее порицать дымящего Рафаила Самуэлича не стал. Вместо этого, перевел взгляд на тускло поблескивающий футляр; немного погодя посмотрел в перспективу уходящего вдаль, пустынного проспекта и сказал; 
          – А вот было дело, случилось мне жить-работать в таком же посаде. Только там у нас каменный бивак в пустыне разбит был. Испытывали мы там, сами догадываетесь, что; тогда, как теперь знаем, еще по-маленькому. От я вам скажу! Администрация у нас не заморачивалась; та, грят, жахнет-то и несильно, чего далеко, как говорится, от города отходить? Вот на задворках почти и хлобыстнули. Представьте; такой же длинный центральный проспект, там, правда, здания чуть повыше были, кажется мы тогда этаже на пятом сидели. Но даль хорошо видна была, может этаж и шестой; да и городок, аналогично, крохотный. Вот там, вдалеке — пустыня; только отвернуться и успели, как выспышечка-то пошла. По идее, полагалась в полном облачении встречать такое радостное событие; но каждый второй на этот епитрахиль забил. Был только кто-то один; не то что комбинезон, или же противогаз с капюшоном натянул — остальные так: защитными очками ограничились и то не все. – Лаборант прыснул от смеха, – вестимо те, кому больше всего интересно было. За плодами наших деструктивных трудов наблюдать. Ну и вот; представляете — мы там на своем этаже, за окно смотрим; а там же, только вдалеке, посреди песков, вырастает такое. Мощность-то, конечно, и правда небольшая была… Но стекла, я вам скажу, задрожали, не без этого; я так понимаю, на недалеких окраинах, эдак и форточки повышибало...
          Курящий в это время  Рафаил Самуэлич пыхтел и к сигаретному фильтру присасывался с причмокиванием. На последних словах он несколько оживился, по-новой предпринял попытку разогнать вокруг себя сизый сигаретный дым, сказав при этом, не без налета ехидности;
          – Вот-вот. А по-маленькому, теперь, судя по всем закончилось. Как, знаете, наш неведомый любит говорить… впрочем, вы его сейчас и цитируете. Но, знаете, несколько переиначивая.
          – Да ничего я не переиначиваю.
          – Переиначиваете. Давайте не будем сейчас дискутировать, – Рафаил Самуэлич с немалой тоской в глазах кивнул головой на металлический ящик; в его взоре даже сверкнуло что-то похожее на легкое отвращение, – и так вон, та еще работенка предстоит. Вы там эмульсоид, коллодий — подготовили?
          Тут уже тяжко вздохнул визави.
          – Подготовил, подготовил. Какой уж тут эмульсоид, когда цистерна формалина нужна — и из шланга поливать.
          Они оба замолчали, разглядывая футляр с тоской и неприязнью; да еще и оцепенев, в этот момент, в неестественных позах. Словно не сами оба, только что, толкали этот предмет едва ли будучи с ним не в обнимку.
          – М-дэ.., – наконец подал голос Рафаил Самуэлич; он резко развернулся, подошел к черной уличной урне траурного вида: тщательно затушил окурок о внутренние чугунные стенки.
          – Ну и не будем в ипохондрию впадать, – продолжил он, – и не в такое руки совали.
          – И все-таки,  Рафаил Самуэлич, ничего я не коверкал там; вот помните, говорил он нам: «нет такой гнусной вещи, которую обыватель не в состоянии оправдать»?
          – Помню, – отозвался тот, по новой рассматривая ящик, только теперь уже сосредоточенно, словно что-то прикидывая в уме, – я вот правда еще и помню, что добавил он при этом…
          – Нет, подождите. Ну и вот; а я так скажу: гнусные вещи-то разные бывают. Смотря какая дрянь случится. Их, мещан, беда в том, что они не только на собственную подлость, но даже на собственные страдания оправдание найдут. Даже на самые страшные беды. Эвона, зондеркоманда привезла эту дуру — говорят та под конец обмочиться успела, так перепугалась.
          Рафаил Самуэлич отвлекся от ящика и скосил глаза на собеседника.
          – Не знаю, – пожал тот плечами, – что голосила дурным голосом, как потерпевшая, так это точно. Ох… поработали над ней… ну… надо сказать, не удивительно, что драть глотку перестала. Хитро! Конечно, если каждый день делать больнее чем накануне; тут уже хоть первая, хоть вторая, хоть бы и третья сигнальная системы задумаются. Чего выть — тож тренировка! И овощем не станешь, и акклиматизируешься. Я думаю, ей сейчас не то что ухо — ногу уже можно резать, и то смиренно воспримет. Ну, надо так надо! Человек — это звучит гордо.
          – Допустим издевку вашу я оценил, – сухо отозвался Рафаил Самуэлич, – но, знаете, на деле, гордо звучит «БЫВШИЙ человек».
          Собеседник ненадолго задумался.
          – Это да…, – кивнул он, – тут вы конечно правы, только чересчур оптимистично декларируете. Есть вообще такие?
          Рафаил Самуэлич молча кивнул.
          – Ой ли. Сами видели?
          – Понимаете, – тому видимо не очень хотелось продолжать этот разговор, но Рафаил Самуэлич смирился и даже полез за второй сигаретой; – дело тут… м-мм… нет, не в уме. Может в сердце? Профессор что-то говорил про сердце; признаться я мало что понял, не прислушивался. Но суть; смотря кто как боль и все страдания переживет, и даже неважно, сколько раз под себя сходит. В итоге получим или бунтовщика, или послушника.
          – И что? Делов-то. Бунтовщика. Что этот бунтовщик явит? Да эти двуногие и так ненависти полны, ко всему и вся. Ну, опять же, как я сказал — если ухо, или палец там, не торопясь отрезать, присмиреют.
          – Не совсем. Я ведь говорю, сам плохо понимаю, не нашего это института дело. Можно хоть ногу отрезать, в конце-то концов. А потом посмотреть, как за дрянной протез тебе всю длань благодарственными соплями измызгают. Гораздо любопытнее, если здорового человека, ну, хотя бы полный физиологический комплект сапиенса собой являющего, попытаться поставить перед таким, знаете, фактом. Вот ноги у тебя вроде пока на месте — но, поверь высшей инстанции, к твоим двум ногам тебе еще и протез нужен. В дополнение.
          – Зачем это еще?
          – Хороший вопрос. Если «оно» не только хомо, но еще и «сапиенс», то может даже рискнет его озвучить. Но как правило не спрашивают. Третья деревянная нога конечно мешает, однако пользуются, даже с энтузиазмом.
          Вид Рафаил Самуэлич принял несколько иронически-желчный; он с хитрецой посмотрел на железный ящик, подошел и похлопал правой ладонью по обшарпанной крышке.
          – Кто бы из них додумался, что все здесь? Все ваши мечты, чаяния, взгляды и надежды на завтрашний день? Так, большущая жестянка на колесиках, которой можно подобрать эпитет, от которого у вас поджилки затрясутся. А во внутрь лучше и вовсе не заглядывать, да-аа… Сейчас кажется, что никакие наши спецрасстворы не помогут; тут огнеметом выжигать надо. От этих выделений, там уже новая цивилизация у опарышей должно быть зародилась.
          – Фу-ух, – откликнулся напарник, – давайте уж нет. Тут нам огнемет никто не даст, ручками придется. Как представлю…
          Он крайне неприлично выругался.
          – Экзистенциальная плоскость! – Хохотнул  Рафаил Самуэлич, – не по масштабу здесь огнем выжигать. Тут профессор, несмотря на некоторое противоречие, прав — порой нечего искать легких путей для достижения банальных целей; простой результат легко достигается обычными телодвижениями. Так вся эволюция, можно сказать, устроенна — с дальнейшим переходом в сферу общественного устройства. Только и нужно; рукой махнуть — глядишь, уже пирамиды строят. Не буду углубляться. Но вы сами этот разговор первый начали, про обывателя.
           Он поднял глаза в тревожное, синее небо, с едва заметными прожилками перистых облаков.
          – Будет им огнемет и великое пришествие. А для этих, – лицо Рафаила Самуэлича вдруг исказилось недоброй гримасой, он затушил окурок о боковую стенку емкости, – шлангом и губкой обойдемся. Давайте, пора уже; посмотрим, чего там наша страдалица из себя породила. И, кстати, бензальдегид можно еще попробовать.
          Оба халата переместились за один край стоявшего посреди пустынной улицы футляра;  развернули его противоположной оконечностью в известном им направлении: и, не слишком спеша, затолкали по асфальту. Разговор между ними, кажется принял отвлеченную тему.

          Игнат и его знакомый, непонятно чего ожидая, продолжали смотреть в одинокое голубое небо; вместо ночной черноты явившее почти слепящий, неуместный в это время суток, пронизывающий свет.
          – Что же это? – Повторил свой вопрос знакомый, – беда?
          Можно предположить, что подобный вопрос, так или иначе, задавали себе и все остальные немногочисленные собравшиеся в этот момент во дворе. И, если подумать, все-таки тем, кто сейчас спал в своих кроватях, не разбуженный столь странным явлением, было по своему хорошо от собственного неведения происходящего. Да собственно, ведь ничего и не происходило; последнее начало сказываться и на собравшихся — вот одна из покинутых фигур во дворе развернулась и медленно побрела к своему подъезду. Игнат это заметил, и в его голове сам собой сформировался образ ближайшего будущего этого человека, который он невольно спровоцировал на себя. Что будет делать тот, кто возвращается к себе в квартиру, которую считает своим домом? Он пройдет небольшое расстояние до входа в многоэтажку, под тяжелым взглядом неохватной синей пустоты над головой; зайдет в прохладный, полутемный подъезд, поднимется на свой этаж на дребезжащем лифте. В освещенной неурочным светом квартире, растерянно постоит в коридоре и поймет, что не знает, что делать в сложившейся ситуации и как правильно реагировать на подобные обстоятельства. Пройдет на кухню, сядет за стол, сложит перед собой руки. Может быть повернет голову к окну и будет созерцать это небо; только его край, попавший в поле зрения сквозь не слишком чистое стекло. А может вперится взглядом в стену перед собой и начнет разглядывать древние обои; вспоминая как он вырос в этих стенах — и этот бессмысленный узор перед его глазами был всегда. Он видел его каждый раз, когда принимал пищу, продлевая собственное существование; и всегда было понятно, что статичный абстрактный рисунок не сложится в единственно верный паттерн.
          От заданного вопроса Игнат несколько погрустнел.
          – Мы что, – спросил он, – пережили мало бед? Теперь любое явление в нашей жизни, выходящее из ряда вон, будет восприниматься как новый источник неприятностей?
          – Игнат, это зависит только от тебя. Пошли со мной, нам нужно поговорить. Но не здесь.
          Его знакомый отступил на шаг, сделав влекущий жест левой рукой; после направился к одному из многочисленных подъездов, уже более не оборачиваясь. Игнат, еще раз бросив взгляд на неспокойное небо, отправился следом. Внутри дома стояла гробовая тишина, царил полумрак и было прохладно; приятель молчал, пока они ждали бренчащий в шахте лифт. Спутник не произнес ни слова, когда они ехали на последний, доступный подъемной машине, этаж. Там, столь же безмолвно, выяснилось, что следующая точка их назначения — это узкая железная лестница ведущая в потолок пролета между девятым и десятым этажом. Люк над головой был заперт, но у того, кто вел Игната за собой, был ключ — сделав пару шагов вверх по металлическим ступеням, он открыл не такой уж большой навесной замок; после распахнул горизонтально расположенную дверцу: в открывшемся квадрате зияла темень чердака.
          – Тихон, – едва слышно произнес Игнат, – надеюсь мы все-же следуем на крышу?
          Спутник на мгновение обернулся, после быстро совершил восхождение по гулко бряцающим ступеням; поставил ступню за край открытого люка и растворился в темноте. Вздохнув, Игнат ухватился за холодный поручень и отправился следом.
          На протяженной крыше здания было еще более оглушающе светло, ветрено и одиноко. Тихон стоял у невысокого парапета, повернувшись спиной к выходу, засунув руки в карманы, с грустью глядя на север. Здесь, на высоте тридцати метров, небо казалось более чем бесконечным; неисчерпаемо голубым, без конца и края: и более не выглядело пугающим своей безмолвной безвестностью. Игнат быстро уловил настрой своего приятеля, но не успел задать наводящий вопрос; Тихон обернулся и сам обозначил положение вещей:
          – Думаю, Игнат, сегодня нам настала пора попрощаться.
          – Как это? – Искренне удивился Игнат, – хочешь сказать твоя работа уже сделана?
          – Честное слово, Игнат, не валяй дурака, – не без раздражения ответил собеседник, – у меня не было никакой работы. Но если бы это можно было назвать трудом, то конечно, его нельзя было бы и назвать законченным. Только хочешь я задам тебе вопрос, который тебя немало озадачит? Игнат, видел ли ты когда-нибудь мое лицо? Видишь ли ты его сейчас?
          По ряду причин, ответить на подобное для Игната было очень нелегко. Именно поэтому, его взгляд сделался недобрым; он прищурил глаза: собеседник медленно кивнул.
          – Я знаю, о чем ты сейчас думаешь, Игнат.
          – Ну кончено знаешь, – с досадой ответил Игнат, – с каких это пор подобное стало для меня новостью? А что касается твоего лица, так и ты в курсе, какой был бы ответ. У меня тоже вопрос. Ты знаешь что-нибудь о том, что вообще происходит сейчас? Вот все это, то что мы наблюдаем?
          – Не знаю, но я догадываюсь. Более того, я почти уверен. В последнее время мы слишком заигрались с такой своеобразной вещью, которую сами же называем временем. Поэтому, если я скажу, что сегодня будет очень страшный, но важный для тебя день — в практическом порядке вещей, это прозвучит как бессмыслица. Несколько раз я у тебя интересовался, насколько ты уверен, что следующий день вообще придет? Ты молодец Игнат. В этом плане ты все уже понял и перестал беспокоится. Ведь новый день не может наступить для тебя там, где тебя уже нет.
          – Ну да, да, – Игнат сам не понимал почему, но он впадал во все большее недовольство. Тому вполне способствовали и внешние обстоятельства, и то, что он вдруг почувствовал себя невыспавшимся. – Может я и понимаю. Не уверен.
          – А ты не сомневайся сейчас, Игнат, – с вкрадчивыми, доверительными нотками заверил собеседник, – но последнюю… преграду? сломать все же нужно. Все ведь совсем просто.
          – Что, правда?
          – Да. Вспомни тот вечер у барной стойки.

          … Выглядело это так; действительно был вечер. Игнат и Тихон сидели на высоких стульях у широкой барной столешницы. Интерьер вокруг был не то чтобы совсем невзрачный; скорее затертый неказистой стариной. Все вокруг оставляло желать лучшего; порядком уже обшарпанная стойка, изношенные сиденья стульев: откровенно дурная музыка из некачественных колонок и тысячи раз вымытая посуда, которую, тем не менее, все никак не могли заменить и продолжали подсовывать посетителям. Со всех сторон ощущалось некое подобие общественной жизни; они не находились в каком-то обособленном питейном заведении — стойка лишь помещалась на отдельном, невысоком подиуме. В крупном помещении, неком подобии торгового центра, втиснутого в малоподходящее для этого пространство (вокруг недоставало простора, для такого рода заведения). Более того, по соседству размещались кое-как укоренившиеся в подобном месте лавчонки, торгующие малосодержательной чушью, вроде переоцененного ширпотреба; или же липовыми последствиями деятельности пищевой промышленности. Пространство вокруг было таким же замшелым, постаревшим, давно не видевшим ремонта; и содержало вывески, сродни «ателье», «мастерская», «пошив», «фотография» и тому подобное обозначение профильной деятельности.
          Сидящий на высоком стуле Игнат, выглядел почти премило. На стойке перед ним стояла такая же потасканная, как все вокруг, керамическая чашка для мороженного; содержащая охлажденный десерт, в который тот, без энтузиазма, тыкал ложечкой. Рядом находился Тихон, положивший сцепленные кисти рук на пустую поверхность столешницы (впрочем почти сразу подошел бармен, и поставил перед его пальцами неестественно большую чашку с кофе). Игнат вздохнув, перевел взгляд на исходящий паром горячий напиток. Тихон улыбнулся.
          – Хватит Игнат, не разочаровывай меня. Ты достаточно напился кофе, чая и более вредных растворов. А твои печальные выдохи и некоторую прострацию, давай спишем на небольшую реверсию, да? Кушай мороженку. Хотя я подозреваю, что здесь она и правда, не выдается особо впечатляющими вкусовыми качествами. Это ничего. Ты, совсем скоро, наешься куда более аппетитных вещей.
          – Думаешь мне это надо?
            – А в том-то и дело, Игнат. Наслаждение от употребления превосходной пищи, не заключается в ее пожирании в неограниченных количествах. А умеренное равнодушие, в такого рода вещах, признак утонченности и внутреннего благородства. А умеренный аппетит сам придет. Со временем.
          Употребив последнее частное, Тихон бросил на соседа чуть ли не настороженный, выжидающий взгляд.
          – Да-да, – Игнат едва ли не силой воткнул миниатюрную ложку в мороженное, после деланно отправил холодную массу в рот, – помню-помню.
          – Это хорошо, что помнишь – Тихон отхлебнул из чашки, – бывают, знаешь, иной раз случаи, когда «помнить» и «не забывать» — не тождественные понятия. Помнить можно что угодно; двуногие, по этой как раз причине, так сильно подвержены такому пагубному явлению как ностальгия. Именно она, так часто, заводит человеческий разум в коридоры отчаяния, под крышей того, что они считают своим рассудком.
          Игнат ухмыльнулся.
          – А Тихон ворчун патетический.
          – Это да, – откликнулся Тихон, по новой прикладываясь к горячей чашке. – Вот только ты все-же прислушался бы? Посмотри, где мы? Свою истинную природу обмануть проще легкого. Достаточно одного движения век; ты моргнул и вдруг решил для себя — что ты в привычном для себя месте, а твой истинный дом совсем недалеко. Более того, придет ложное осознание, что якобы тебе здесь хорошо и уютно. И возникнет химера того, что это конец пути.
          – Но у этого пути нет конца.
          – Да, Игнат. И ты знаешь почему. Но твой собственный разум может запросто тебя обмануть. И ты навсегда останешься, например, вот здесь. Среди этой замшелости, паутины и отживших свой век декораций.
          – Ты за этим меня сюда притащил? Чтобы это объяснить?
          Все-таки голос у Игната дрогнул, а интонация сделалась недоверчивой. Игнат почувствовал как по нему пробежал холодок с легкой дрожью; еще, недобрым было то, что он уловил правоту сказанных слов. Стало ясно, что ему здесь, в сущности, уютно; и от осознания последнего, на него навалился страх.
          А может быть и не по этой причине. С Игнатом происходило теперь нечто не слишком приятное; липкая волна беспокойства не только не схлынула, но еще и усилилась; и где-то в глубине его сознания явно начала приобретать характер цунами. Он с откровенным ужасом уставился на Тихона, а тот посмотрел на него прищурив глаза.
          – Игнат, оглянись вокруг, – проницательно сказал он; и Игнат исполнил что от него просили, – а теперь посмотри туда. Вот там выход. За ним зимняя ночь. Сейчас мы встанем с этих стульев и выйдем отсюда.
          – И это все? – Неживым голосом спросил Игнат, – вот так просто?
          – Ну, – Тихон, гад обыденный, как ни в чем ни бывало, опять принялся за кофе, – а разве не об этом столько раз тебе говорили?
          – Тихон, ты, отморозок, – из глаз Игната, против его воли, потекли слезы, – и что теперь? Как теперь? Это все?
          – Не совсем, – Тихон слишком уж громко стукнул пустой чашкой о стойку, – сейчас конечно пойдут некоторые завихрения, но скоро все утихнет. Спокойно. Заживет.
          Он с некоторой натугой, словно нехотя, слез со стула; взял с соседнего табурета куртку и натягивая зимнее одеяние, кивнул Игнату;
          – Давай, в чем дело? Сколько можно сидеть. Впереди тебя ждет еще много неизгладимых впечатлений.
          Игнат заметно поежился. Тихон глядя как тот облачается в верхнюю одежду, подытожил вполголоса;
          – Да я понимаю, что немного боязно… Не могу обещать, что «все будет хорошо». Плохо, впрочем, тоже уже не будет. Ты главное, когда выйдем на улицу, как бы это… впечатляйся в меру. Спокойнее… надо быть.
          Неожиданно для себя, Игнат и правда успокоился.
          – А поедать мороженное, перед выходом на холод, это нормально?
          – Тебе не навредит.
          – Знаю, – Игнат сделался задумчив и не ерничал; – мороз очищает. Стужа прогонит все слабое во мне… и болезненное. Во мне ли?
          Тихон засмеялся.
          – Ты нравственным моментом затяготился; или все-таки над эгоцентрической стороной вопроса задумался? Ничего, Игнат, порой здоровый эгоизм — это очень даже хорошо. Я же говорю, это остаточное; просто ты в себя приходишь. В первый раз по настоящему, Игнат. Становишься самим собой. Только не надо думать, что «приходить в себя» — это какая-то банальность, а сам ты теперь станешь обыденным и скучным. Теперь ты станешь тем, кто ты есть. Но не прямо сейчас; это еще относительно долгий процесс.
          Тихон окинул собеседника оценивающим взглядом, и одобрительно покачал головой:
          – А меж тем, Игнат, не у всех так получается. Иные так и застревают на полпути; сидят потом в сумерках у открытого окна, смотрят на человеков по другую сторону. Да, огроженные, поставившие заслон — но не только для двуногих тварей, для самих себя. Не впустить никого, не выйти. Выхода-то нет, во всех смыслах. Если только всерьез не тряханет; есть один такой. Довольно по своеобразному пути пошел и на полдороги свернул; не сказать, что вышел куда надо. Но и не самый худший вариант предпочел. Вернее, предпочли его. Мог бы хуже закончить.
          – Ты вообще о чем?
          – Да неважно. Вы никогда не встретитесь. Пошли.
          Они прошли небольшую дистанцию до стеклянных дверей с металлическим профилем, за которыми обнаружилось подобие холла всего заведения; странно полутемного места с низковатым потолком: где с нагроможденных лотков и киосков торговали всякой мишурой. Здесь уже было прохладно, Игнат мотнул головой, и явно что-то вспомнив, нерешительно спросил;
          – Но как же? Да, я знаю, нельзя забыть то, что было со мной всегда. И что я оставлю то, что никогда мне не принадлежало… было не моим. Но есть нечто, чего я не хочу упустить. Где бы я теперь не оказался, после того как выйду за эту дверь. По какому бы наитию это не происходило; есть теперь у меня сердце или нет: выкинул ли я из него все ненужное, или же оно по прежнему там.
          – Игнат, вот что это за бестолковый набор слов? И вообще, неужто ты думаешь, что о ней никто не знает? Н-дэ…, – тут уже задумался Тихон, – наверное, и правда, от каждого по его возможностям. В силу, если позволительно, его эвентуальности. Смотря какие резервы внутри; и потому не каждому по потребностям.
          Они остановились перед последней дверью ведущей наружу. Игнат смотрел на своего спутника; почему-то, находясь вблизи выхода, не решаясь перевести взгляд на сам дверной проем. Стекло двери было матовым; даже неясно, то ли от мороза, а может быть оно было таким изначально. Но Игнат кожей что-то чувствовал; словно из-за мглистого стекла лился на него невидимый, густой свет: торжествующий, счастливый и тревожный одновременно. «Я не узнаю, что это, пока сам не окажусь там» – подумал он. Тихон улыбнулся, но тотчас снова стал серьезен.
          – Она слишком важный фактор, и это было признано и принято. Скорее всего, в какой-то момент, ты бы не справился, сбился с дороги и попросту умер. Она важна. Мы элементарно не можем теперь забрать тебя у нее, это было бы несправедливо. Она слишком много сделал для тебя.
          – Но мы же оба с тобой понимаем, все это существует именно в той форме, которая указывает, что я, хоть на шаг, но сбился с пути. И судя по всему, ты лукавишь. Что бы сейчас не произошло, я не прошел его до конца.
          – Экось ты однако замахнулся, Игнат. А его немногие прошли. И хватит уже, ты хоть понимаешь, чему противоречишь?
          – Ну да, да. Нет никакого пути, есть только его иллюзия. Вот только ты сам должен понимать, что я с некоторых пор поумнел. Говорю это со всей серьезностью. Я ведь уже почувствовал, что иллюзорность сама по себе иллюзорна. А самое главное — понимаю, что скрывается за этой абракадаброй, которую я сейчас озвучил.
          Тихон медленно кивнул.
          – Значит, я все-таки не дошел. Какое бы удовлетворение теперь на меня не свалилось.
          – Чего ты хочешь, Игнат? Чтобы вместе с сердцем у тебя вырвали все метастазы, которое это сердце породило?
          – Нет, – сказал Игнат, – я люблю ее. Где бы не существовало мое сознание, я хочу знать что она есть. И что с ней все хорошо.
          Совершенно неожиданно, Тихон вдруг щелкнул пальцами левой руки притом довольно громко.
          – Вот именно, Игнат, – с какой-то нездоровой радостью сказал он.
          – Что?
          – Да ничего. Лучше и не скажешь. Все, угомонись. Пошли, тебе не надоело тут стоять?

          Тихон, находящийся теперь на крыше панельного дома, излучал странный магнетизм; но объяснить, что это значит, и просто смотреть на него, было нелегко. Этот вопрос, о том, видит ли Игнат его лицо, самому Игнату пришелся несколько не по нутру. Он хмуро смотрел на давнишнего приятеля, понимая, что на самом деле не видит не только его лицо; но даже не может толком разглядеть его самого. И не мог сам себе ответить на внутренний вопрос, что значит подобное, озвученное самому себе, утверждение. И как это вообще воспринимать в буквальном смысле, на уровне прямых ощущений. Тихон представлял из себя только облик одетый во все черное; а всполохи сознания самого Игната, то и дело выхватывали лишь отдельные элементы этого сотканного в ночном (или уже утреннем?) воздухе образа. Вот мелькнул шов на его джинсах, вот на черной куртке у локтя промелькнула текстильная складка, явился край его взъерошенной прически. Как бы то ни было, Тихон не был абстрактным невидимкой. Его фигура вполне существовала в этой реальности. И эта особа несколько тяжело развернулась, легко поставила ногу на край широкого парапета жилого дома; через пару секунд, Тихон уже стоял на краю крыши. Он повернулся.
          – Игнат. Будет тихий, не морозный, декабрьский вечер. Ты, в темноте, будешь сидеть на кухне своей квартиры. Тебе будет легко и спокойно, за окном будет та самая мягкая зима, которую ты так любишь. Из крана будет медленно капать вода. Это будет единственный источник звука в твоем жилье. Вспомни обо мне в этот момент.
          Он развернулся обратно и шагнул в пустоту. Его фигура превратилась в мазок на фоне голубого неба и мгновенно пропала за краем крыши. Здесь, наверху, гулял ветер; Игнат стоически выдержал крайне непростой эпизод, разыгравшийся сейчас прямо на его глазах. Потом медленно подошел к парапету, явно не испытывая желания самому пробовать шершавую поверхность подошвами обуви. Он облокотился на плоскость ладонями, поставил одно колено, и, потянувшись вперед, не торопясь выглянул за край. Этого ему тоже не очень хотелось делать; но ничего страшного его взору и не явилось. Земля у основания дома была совершенно пуста. Игнат просто всеми фибрами ощущал как жильцы этого дома спят — от верхнего до нижнего этажа. Никакого Тихона не было.

          Продолжавший рассматривать закованную пленницу, немолодой мужчина с ершиком седых волос на лысоватой голове, казалось сделался еще уютней. Едва заметным движением, он сбил собственные очки на кончик носа и посмотрел на стоящую напротив девушку поверх оправы. Взгляд его сделался по-доброму лукавым; оценивающим, глаза жили словно собственной жизнью, как бы контрастируя со своим пожилым владельцем. В них играли задорные, блестящие искринки — впрочем, девушку подобное явно мало убеждало в рациональности всего происходящего. Да и взгляд пожилого профессора был по своему пугающ. Больше всего, в эту минуту, еще не слишком пожилой субъект напоминал космического питона, который гипнотизировал свою жертву бездонными черными очами, в которых как в зеркале отражался край громадного пространства, с ярко мерцающими звездами. Перепуганную девушку тем еще сложнее было в чем-то таком убедить, учитывая что профессор, только что, явственно себя обозначил как живодера.
          Один из двух его помощников проявлял сейчас некоторую суетливость; поднеся левую руку к уху, он, хоть и сильно приглушенно, сначала вел некий диалог с невидимым собеседником. После, сделав два быстрых шага, подошел к приборной панели с ненатурально большими, разноцветными кнопками; там, закрывшись от всех белой спиной, с полминуты занимался некими манипуляциями. Женщина в халате чуть подвинулась к коллеге и негромко произнесла «с тумблерами поосторожнее». Впрочем ассистент, уже сделав несколько торопливых шагов, оказался у сидящего на стуле профессора; наклонился к его уху, и, секунд десять, шепотом передавал какую-то информацию. После, чуть отстранившись, вперил вопрошающий, и даже немало удивленный взгляд в начальство. От услышанного профессор еще больше развеселился. Изобразил благостное удивление;
          – Ишь ты! Вот прямо так?
          Лаборант, в свою очередь, напустил на себя настороженное удивление. Профессор лишь махнул ладонью.
          – Вот это да, сколь неординарный подход. Решение проблем, через создание новых проблем!
          Руку он опустил, и, совсем по-юношески, подобрав ноги оттолкнулся от пола носками туфель, чуть крутанулся на стуле.
          – Ничеее-егоо… Ну, конечно немного рановато; впрочем птенчик у нас оперился, навряд ли теперь пропадет. А после такого, уже совсем возмужает. Хотя, признаюсь, думал он нам и лучшие результаты явит. Не беда; с другой стороны, а мало ли, что я думал. Я вот ожидал, что тот как тростинка, еще в начале… Так, ладно, я этого не говорил — а вы не слышали. Не вашего ума дело.
          Профессор несколько посерьезнел, правда, судя по тону, трудно было определить, придает ли тот последнему увещеванию принципиальное значение. Он в очередной раз обратил взор на девушку, выдал негромкое «н-да...»   
          – Учись, дура. – Сказал он, – вместо того чтобы себя жалеть. Ох, кому я это, по большему счету, говорю-то? Идиоты. В отличии от этого…
          Он ткнул пальцем куда-то вверх;
          – Который у нас там в теплом кабинете сидит; поглаживает пригожую бороду, губками причмокивает и распоряжения раздает, добрый дедушка! Так вот я — дедушка совсем недобрый. Но справедливый.
          – Конечно, – всхлипнула девушка; и выглядело это так, как если бы на содержащую явную издевку интонацию, у нее ушли последние остатки смелости и сил.
          – Молчать, – немедленно отозвалась ассистентка в белом халате, но профессор опять вскинул ладонь.
          – Тебе, – продолжил он, – вот именно, что не о милости нужно было просить, а о справедливости.
          Тут необычно повел себя подручный, только что придерживающийся вида довольно предупредительного. Он, не без интереса, посмотрел куда-то на грузноватые, закованные щиколотки трепетавшей узницы; перевел взгляд на начальство, и поинтересовался озороватым тоном:
          – Да неужто бы помогло?
          – Едва ли, – расплылся в очередной улыбке профессор; он кивнул на ассистента, резюмировав не без гордости, – вот, Антоша, зная, что у меня пунктик: тем не менее не отказал себе в необходимости любопытство удовлетворить. Пытливый ум на все пойдет, неважно сколько там смелости, чтобы для себя истину установить. Пытливый ум, девочка, ищет ту самую окончательную картину мира, реальность на кончике луча, последнюю вышнюю инстанцию. М-мм… да. Как правило, находит что-то типа сакрального навоза; кучу которого, эгоизм каждого отдельного искателя, принимает за нагромождение универсальной мудрости. После чего, в эту груду начинают тыкать прутиком, ну, и... Конечно, почему бы не предаться столь увлекательному занятию? Дерьмо это или нет; зато как переливается и какой свет источает!
           Профессор поднялся со стула, повернулся к девушке спиной, уставившись взглядом в закрытые ребристыми экранами прямоугольные окна.
          – Это довольно долгая история, дорогуша, почему именно на тебя свалилось короткое, но столь любопытное приключение. Все, что ты считаешь своими последующими неприятностями — лишь следствие. Нет, это не реальность — а только парадигма, данная тебе в ощущениях.
          Ученый на мгновение фыркнул, но тотчас посерьезнел;
          – Где-то на задворках того, что ты считала своей жизнью; серой, гадкой и унылой: была та самая трещина, зазор среди этих декораций. Не факт, что тебя особо впечатлило бы то, что ты могла увидела за ними. Я бы даже сказал, что сильно сомневаюсь — теперь-то я в этом уверен — что ты бы вообще оценила; вот тот самый момент, когда подтачивающая твои жизненные силы действительность сворачивается в смерч. Этот вихрь появляется не от доброты или злобы какого-то потустороннего разума, на который вы так любите уповать, и на который готовы возложить ответственность за все с вами происходящее. Просто некоторым, даже не знаю, дается попытка что-ли... Объективная возможность изменений. Приходит ненастье, – голос профессора стал тих, – буря. Она — тот самый инструмент, ключ; да хоть бы и урановый лом. Которым можно поломать пратикабль, приложив, правда, для этого неимоверные усилия. Если не вырваться — то хотя бы заглянуть… Хотя, нет, не вариант. Ох уж эти штрейкбрехеры, которые «я только одним глазком»; увидят там, ту самую нехорошую кучу, и то издалека. Потом, на фоне тяжелой психологической травмы, чего доброго комплекс миссионера разовьется — и вперед. Плодить таких же умственных инвалидов, калек от духовного перенапряжения отдельно взятого слабака.
          На мгновение мужчина чуть повернул голову к своим помощникам. Те стояли в безмолвии, опустив руки и не шевелясь.
          – Не устаю напоминать, опасайтесь тех, кто слишком рьяно ищет себе учеников.
          Профессор вернул взгляд на прежнее место.
          – Ведь если подумать, голуба, эта самая буря сыграла с тобой любопытную, и не совсем мне еще понятную, шутку. Есть нечто такое, что не ошибается; по крайней мере, до тебя я подобных примеров не видел. Вот казалось бы — все как положено. Живет несчастная курица; некрасивая, никому не нужная: но раз жизнь уродила тебя прямо на окруженной четырьмя стенами сцене, не замуровала наглухо выходы, и вдруг попыталась дать тебе пинка под некрасивую задницу — значит, смысл был. Понимаешь — обычный обыватель, он не то что заперт где-то посреди декораций. Что ты! Да вокруг него просторов… Только он их не видит. У него не декорации — а вполне обыденный, невысокий подгнивший заборчик. Который, теоретически, стоит для того, чтобы не дать такому животному выйти из загона. На деле же, эта трухлявая преграда выполняет эстетические, если угодно, декоративные функции. То бишь — по уму и реквизит. Скудный такой — зато травка и солнце вполне настоящие. Хах, казалось бы — пни эту покосившуюся рухлядь и беги. Да хоть степенным шагом отчаливай, никто не погонится. Но нет, нет… конечно же нет. Этот обыватель, приложив некоторые усилия, ну, чтобы конструкцию сильно не повредить, взбирается и усаживается жопой на этот самый забор. Думаю там очень неудобно сидеть. Тем не менее, мещанин негласно презирает здравый смысл и логику. Сидеть мягким местом на заостренном заборе, страдать от неудобства и боли, притом охраняя самого себя от разного рода тлетворных влияний извне, угрожающих родному загону… Это великая цель! Ей найдутся любые оправдания и объяснения. Заметь, цыпа, не установление причин и связей; почему подобное вообще, должно иметь место быть? 
           Мужчина резко повернулся к пленнице. Упер запястья в бока, его глаза стали жестокими и злыми; он зашевелил локтями и вдруг затянул с коварными интонациями: «цыпа-цыпа-цыпа… кух-кудах...»
          – Прекратите, – жухлым голосом зашуршала девушка.
          – Ох уж эта судьба и ее сети. Вот я такой — порицаю замшело-обывательское; а что может простой человек? Ну вот что? Мотив его понятен, вывод из этого сделан; повод найден: результат любой такой, с позволения сказать, жизни, предопределен. Но понимаешь, клуша; есть нечто, что может помочь разорвать нити собственной судьбы. Хотя, я только что об этом и говорил… Объяснить это невозможно; как примерно попытаться объяснить, что ничего изменить нельзя вообще, ни при каких обстоятельствах. Но, все-же, перемены и изменения возможны. Что касается тебя…
          Профессор еще раз осмотрел стоящую напротив, брезгливо пожевал губами и продолжил, теперь со странными певучими интонациями;
          – Вот раздается скри-иип… То ли половицы в насквозь прогнившем доме твоем… Может быть давно не смазанные петли дверей. Идет что-то такое, странной, изломанной походкой… Походочкой, я бы сказал… Оно идет к тебе, уже поднимается по неровной, сырой лестнице; взгляд страшен и пуст. Это то, что выломает, выскребет тебя из такой же сгнившей фальши окружающего мира. Как же тебе будет страшно…, – профессор перешел на оглушающий шепот, – это ж какие только физиологические процессы над тобой не возобладают в тот момент… Это ничего… Такой шанс дается один на миллион, в том правда числовом обозначении, которое является чисто условным. Потому, что такой шанс есть у каждого, и, при этом, его нет ни у кого.
          И вот ты… Падаешь на колени… «– Уходи, уходи… Глаза твои мертвы; лица на тебе нет, а вместо головы у тебя череп.» Да-аа… по существу верно. Это последний атрибутивный фактор, да будет уместно так выразиться. Ведь прямо на лбу этого черепа сияет звезда, и свет от нее способны увидеть не все. Ты, конечно, ничего не увидела. Поползла ты обратно к себе в спаленку, даже с коленей не встав. И дверцу пяточкой прикрыла. – Последнее профессор уже и вовсе выдал так, словно нараспев читал детские стишки. Он помолчал, но вскоре встрепенулся, удивительно быстро сменив настрой на прежний благодушный;
          – Эвона, наш пес-барбос, правда упорно считающий себя котейкой; в свое время, главное вовремя! понял; пусть уж лучше из бесчисленных ран течет кровь. Но не гной. Не очень воин тогда выглядит, если похож на обвешенного веригами, босого юродивого. Пусть уж лучше гема и железо, чем байруда с лонгетом. А ты нам тут загадила все, падла. Несчастный Рафаил Самуэлевич, надо ему отпуск дать. И дополнительный бидон нектара выписать.
          Ученый слегка махнул рукой.
          – Ладно, заболтался я тут что-то, – он измерил взглядом двух бугаев облаченных в одинаковые френчи, так и дежуривших подле своей пленницы. Притом, лицо у мужчины стало недовольным, словно он только сейчас подметил, что в помещении находятся два явно лишних, крупногабаритных предмета.
          – Чего тут встали? Идите отсюда. Оба.
          Шкафообразные конвоиры мгновенно послушались, развернулись и отправились по направлению к тяжелой, железной двери. Внутри той, чуть ли не мгновенно, что-то сочно, по металлически, чвякнуло; тяжеленная створка, лишенная каких-либо ручек, едва заметно качнулась, сдвинулась на пару миллиметров. Как и прежде, ее начали отчаянно толкать с внутренней стороны; повернувший голову профессор, смотрел на слабые дверные колыхания не без интереса. Конвоиры терпеливо ожидали; как и ранее, когда образовался достаточный просвет, один из них ухватился и, с усилием напрягая пальцы, потянул створ на себя. За дверью, тут как тут, была та же каморка; с тем же белесым отроком в халате: стал слышен гул и натужный скрип невидимого отсюда, чугунного агрегата. Созерцательный импульс у молодого лаборанта также, нисколько не поменялся; на собравшихся в соседнем помещении он смотрел обескураженно-выжидательно, хотя определенно видел всех присутствующих не в первый раз. Оба амбала, размером с сам дверной проем, подвинули юнца плечами и протопали мимо; вышли в коридор через вторую, боковую дверь. Профессор, продолжая пристально рассматривать лаборанта, в результате всплеснул руками.
          – Фофа! – Воскликнул он, – горемыка ты мой, все-то я про тебя забываю. Ну и работенка тебе досталась, с теплообменником службу нести.
          Потревоженный неожиданным вниманием, видимо к подобному не привыкший, юный Фофа захлопал светлыми ресницами, и на профессора воззрился со смесью смятения и почти искреннего изумления.
          – Нормально, – прибавил профессор, – я и тебе новое занятие подыскал. Да не смотри ты так, дурачок! Получше будет, чем в регенеративной камере сидеть. Надышишься, наконец, воздухом. Нектару ведерко, конечно, не обещаю; но щей с амброзией наешься. Вона, бледный какой. Закрой пока дверь.
          Дверь закрылась. Профессор повернулся к собравшимся;
          – Давайте к делу. А то что-то я подустал уже сегодня. Нехорошо это; дело вроде великое делаем — а я уже про коньяк с лимоном думаю. И сигару. Антоша, капсоконвертор готов? Хотя, неумный вопрос, конечно готов.
          Лаборант кивнул. Девушка заметно занервничала; затопталась на месте, начала озираться: хотя на нее особо внимания пока никто не обращал. Профессор, повернувшись к пленнице спиной, тяжело оперся руками в приборную панель; его помощник по новой защелкал какими-то кнопкам и тумблерами.
          – Что это? – Звенящим шепотом, почти поскулила несчастная. – Что теперь будет, что со мной сделают?
          Пожилому мужчине, видимо правда, поднадоели дальнейшие разговоры. Он тяжело оторвался от своей опоры, развернулся и ткнул коротковатым пальцем в противоположную дверь;
          – Тебя отправят туда. А потом твой дух навсегда нас покинет, перед этим совершив невероятно увлекательное путешествие по очень длинной, вертикальной трубе. В атмосферу.
          – Что-о-о…, – девушка начала топтать пол босыми ногами с утроенной силой, – куда? Меня? Через что?! Почему, зачем?
          – Дальнейшего ты не увидишь, – сухо продолжил мужчина, – зато это, если уместно так выразиться, увидят другие. Про увлекательность путешествия через дымовую трубу, я, конечно, пошутил. Все самое интересное будет потом; тут тебя и правда можно пожалеть. Все-таки, превратившись в пепел, по-своему обидно, так и не узреть к каким чудовищным последствиям это приведет. Правда эти и сами, смогут понаблюдать лишь начало процесса. Потому что после, станут пеплом сами. Впрочем, от тебя лично —  и праха не останется. Мы его на атомы разберем. Чтобы и воспоминания о тебе не уцелело. Ну, в действительности, не только для этого.
          Лицо пленницы исказила гримаса самого нездорового вида. Но эта диковатая маска была еще ничего, до момента, как через пару мгновений, за соседней дверью раздался, и начал набирать силу, жутковатый гул. Он звучал откуда-то издалека, явно находясь на достаточном расстоянии; но от того был еще страшнее — было непонятно, что это за махина может производить шум столь зловещего свойства. Тут уже у девушки лицо просто надломилось, явив настоящий ужас. Леденящий душу вой достиг своего пика, превратившись в равномерное, очень громкое гудение — и звучало это очень требовательно, словно не собиралось ждать слишком долго.
          Сам профессор, по всей видимости, был того же мнения. Несмотря на скованные лодыжки, пленница даже предприняла попытку заметаться по помещению, чего мужчине явно не понравилось. «– Все там у тебя, что-ли, – с некоторым раздражением обратился тот к помощнику, – давайте уже, тащите ее уже. Видите, свинка подопытная себя уже беспокойно ведет.»
          – Отпустите, – маялась на одном месте подопытная; из-за того, что ей проблематично было сдвинутся, казалось девушка слишком активно переминается с ноги на ногу. Подошла лаборантка и приобняла ее за плечи; этот жест выглядел почти доброжелательно: если не обращать внимания на цепко выгнувшиеся пальцы женщины в белом халате, которыми она вцепилась в пленницу. После чего, та молча потащила девушку к двери.
           Этот выход выглядел куда как менее солидно и грозно, обычная дверь, хотя также из металла. В ней тоже помещался замок с тускло светящимися кнопками. Лаборант закончил хлопотать у своей панели; подошел к двери, пару раз ткнул пальцем в замок: раздался громкий щелчок. Словно с силой ранее прижатая створка освободилась, явив просвет толщиной в несколько сантиметров. После лаборант присоединился к своей напарнице, ухватился за плечи девушки с другой стороны, и они оба поволокли воющую пленницу на выход. У проема им пришлось повозиться — чтобы открыть створку, попутно удерживая плачущую особу. «– Слушай, – пыхтел лаборант, обращаясь к напарнице, – ну и денек конечно. Выпить вечерком не хочешь? Угощаю. Ну, извини, один спирт.» 
          – Шутнички, – отреагировал профессор, наблюдая за всем этим действием, – сегодня уже сможете отсюда выйти, страдальцы. Может статься, выпьете белого игристого. Оно, пропитанное изотопами, хорошо пойдет.
          Девушку наконец протащили через дверной проем, за которым скрывалась совсем небольшая, метр на метр, ниша; в ней тоже располагалась дверь, но не запертая, и та была открыта без задержек (судя по всему, кем то, с противоположной стороны). Напоследок лаборантка потянулась, закрыла первую створку, оставив профессора в полном одиночестве. Последнее, что тот услышал от своей подопытной, это ее леденящий, от всеохватывающего ужаса голос, завывающий «– Я ведь тоже хотела! Хотела! Я тоже хотела!»
          – Что ты там хотела, – буркнул мужчина, повернувшись обратно к приборной панели. – Хотела она. Надо было тебе, дура, попросить последнее желание; например убить тебя, перед тем, как в топку засунут. Да-аа… вот и ребятам моим, возни было бы меньше; представляю, как они сейчас тебя… бедняжки. Может и исполнил бы.
          Он задумался.
          – А может и нет. Эффект был бы не тот. Коэффициент полезного действия насколько бы упал тогда? Действительно, это я лукавлю. – Профессор вздохнул. – Эх. Как же все у вас уныло. Дурак обожает, когда его жалеют; и очень любит жалеть других. Делает это исключительно по принципу «У тебя страшная болезнь? Беда-аа… А я, знаешь, тоже сейчас хвораю; инфлюэнция разыгралась, никакого спасу нет. Хнык.»

          Игнат стоял у кромки выстуженного тротуара, в некотором смятении; что сейчас проявлялось в легком переминании с ноги на ногу: словно тому нужно было идти, но он никак не мог набраться решимости сдвинутся с места. Похоже была ранняя весна; то время, когда окончательно растаял снег; дни стали теплыми. Но ночью на город по прежнему наваливался холод.
          Если сейчас была и не ночь, то очень поздний вечер, где-то уже около полуночи. Было совершенно пустынно, светили фонари; на другой стороне проезжей части, перед Игнатом лежала безлюдная привокзальная площадь. Внушительный участок которой, помимо самого здания вокзала, запирался с двух сторон жилыми домами, где сейчас горели лишь редкие окна.
          – Где багаж? – Раздался из-за левого плеча знакомый голос. Игнат не слишком ожидал сейчас подобной встречи; тем не менее и не удивился, и даже не вздрогнул.
          – Да в камере.
          – А-аа, – рядом стоял пожилой профессор. – Тогда ладно. Есть, все-таки, некоторые условности, пусть и банальные, но следовать которым совсем не зазорно. Ну что это за путешествие без багажа? И что ты тут топчешься как конь? Сумка в камере хранения, посадка скоро. И чего стоим? Чем проникаемся?
          Игнат молчал.
          – Ой, – мужчина подошел поближе, встал рядом, также обратив взгляд на здание вокзала, – все-то не слава богам. Ну что ты маешься? Ты же сам этого хотел. Ты что, не рад?
          Он зябко засунул руки в карманы.
          – Не отвечай, знаю что рад. Это у тебя подсознательное слегка так бушует; не заглушишь, не убьешь. Ты слишком часто представлял себе этот момент, хотя я тебя учил, что фантазировать на такого рода умозрительные темы очень вредно. Все, что ты так хочешь заполучить, реализуется тогда, когда ты наконец отложишь бестолковые ожидания. Если ты на правильном пути, обязательно реализуется, несмотря на такие вот ошибки. Вот только еще и оглушит наступившим моментом; это такой токсикоз от предыдущих переживаний, эфемерных надежд и чаяний. Ожидание и предчувствие — это не одно и тоже, Игнат. Если ты не в курсе. Просто тебе, сейчас, все кажется странно банальным. Как так? Взяло и осуществилось. И ты в одном шаге от счастья. Но ведь какое сладкое чувство, согласись? Хорошо бы правда, чтобы оно тебя, по метафизическому темечку еще не тюкнуло. Не нравишься ты мне в этом плане, в последнее время. И сколько можно переживать? Это плохо, Игнат; это вредит, ты это знаешь. И я недоволен.
          Тут Игнат вздрогнул, оторвался от созерцания стоявшего впереди здания и посмотрел на профессора не без испуга. 
          – Да спокойно. Не до такой степени. Ты меня расстраиваешь этим Игнат, и вот зачем? У меня, сегодня, и так было много работы; знал бы ты еще какой! Если бы не столетний коньячок..., – профессор хмыкнул. – Но видишь же, нашел время пожелать тебе доброго пути.
          – Все же мне интересно, – в задумчивости произнес Игнат, он и правда овладел собой прямо на глазах, – что же случилось этим утром? Не уверен, что «этим», но все же?
          – А-мм…, – мужчина сладко пожевал губами, – да ничего. Теперь — все. Как раз случилось все то, и для того, чтобы ничего больше не случалось. И нечего так смотреть, сказал — как сказал; понятия не имею, как это объяснить по-другому.
          Он ткнул пальцем на привокзальную площадь.
          – Видишь как пусто. Примерно это и произошло. Да нет; двуногих там полно. Сейчас ты пойдешь забирать свою сумку, сам увидишь. Потом тебе еще ехать — и нечего надеяться, что трястись не рельсах ты будешь в радостном одиночестве. Там тебе, сосед по купе, будет предлагать жаренную домашнюю курочку; настоятельно рекомендую ее не есть. Просто все эти люди призраки, отражение теней живущих лишь в твоей голове. На самом деле, так было всегда. И будет всегда. Ничего особого не случилось. Когда наступает буря, кто-то увидит какую-нибудь дрянь; а кому-то явится не самое худшее откровение.
          – И что же? Меня тоже никогда не существовало?
          Профессор хитровато засмеялся и лукаво погрозил собеседнику пальцем;
          – Я смотрю, ты еще и искусство тонкой провокации освоил. Смотри, малыш, поступаешь неосторожно. Учитывая, что на подобный вопрос, ты ответ и так знаешь; сам себе уже ответил. И не сегодня.
          – А вас?
          – Нет, ну ты мерзавец, а? Ты мне скажи лучше; ты зачем Тихона укокошил, вредитель?
          – Я?! – Искренне изумился Игнат.
          – Да ладно, – профессор все еще улыбался, – хоть ты меня и удивил. Нет, понимаешь; я все думал, во что у тебя завихрения выльются? Беспокойный ты очень, вот что есть — то есть. Ну…
          Мужчина отступил на полшага и оценивающе оглядел Игната.
          – Будем надеяться, что это уже в прошлом. Сложный ты был материал, но, мальчик мой, я в тебя всегда верил. Хотя понимал, сознание у тебя устроено настолько оригинально, что может являть только нестандартные решения априори. Ты же понимаешь, Тихон тебе разные подножки подставлял не просто так. Он тебя учил. Показывал изнанку этого мира, пытался открыть изначальное. В тебе открыть, Игнат. Можно было научиться жить рядом с таким проводником, но… Интересно ты, порой поступал, сейчас я это могу тебе сказать; безо всякой помощи, создавал сам себе проблемы, ради того, чтобы их преодолевать и учиться на собственном опыте. При этом, делая это по наитию. Я тебе скажу, неординарный подход! По-своему, тебя уважать можно: про таких, как ты, сказали бы — плохо спит, так еще и делает это в гамаке. Сам себе провокатор. В итоге, ты решил, хватит; сделал выбор и решил стать Тихоном себе самому. Да еще таким радикальным способом.
          Говоривший это покачал головой, разглядывая Игната взглядом заинтригованным, не без легкого восторга.
          – Ну, может все-таки уже пора? Иди, получи наконец свое счастье под этими звездами, в ночь, когда ты уедешь отсюда навсегда.
          – И мы еще увидимся?
          – Конечно. И еще поговорим. Только это уже буду не я, а ты будешь — не ты. Чтобы окончательно потерять связь с собой прежним, тебе осталось лишь…, – профессор указал рукой в сторону вокзала. – Хотя, на деле, всего-то сделать несколько шагов по направлению. Теперь понимаешь, почему ты так мнешься? Но бояться не надо, Игнат.
          Игнат едва заметно кивнул, и, не сказав более ни единого слова, направился бойкой, пружинистой походкой к мерцающим нечастыми огнями, строению. Его оставшийся в одиночестве собеседник, в свой черед, кивнул тому вслед.
          – Да, – тихо сказал он на выдохе, – за это я тебя тоже ценил. Несмотря на все недостатки, единственный последний шаг, ты сделать бы не побоялся.
          Профессор засунул руки в карманы брюк и посмотрел на черный свод над головой.
          – Ведь какое небо потеряли , – с печалью сказал он, – даже грусть берет. Возможно, Игнат, мне и стоило сказать тебе самое главное; но, что теперь.
          Где-то по другую сторону вокзала уже скоро должен был отойти поезд; посадку на который только что объявили. На пустынной, слабоосвещенной железнодорожной платформе стояли холодные вагоны, в воздухе носились пока немногочисленные снежные крупинки. Совсем скоро должна была наступить зима.   


Рецензии