Мама, ты жива?

Эх, ты, ноябрь! Снова ты сеешь с неба мелкую манку, - темный, промозглый, беспросветный. Одиноко и холодно, день мутный, окна мутные, а впереди зима. Бесконечная зима, сплошной холод и мрак, дрожат руки, никак не согреются косточки, старые, старые, старые - на всю жизнь зима, на всю оставшуюся жизнь, а будет ли ее весна, ее лето? Все уже было у нее, и все прошло. Круг времен года меняется – бесполезно! Для нее уже нет ни солнца, ни зеленой травы, ни пенья соловья – нет и не будет никогда. Грех жаловаться, все было, и всему свое время.

Отшумела юность, отцвела молодость, облетела последними листьями, пожухла упругая, сочная зрелость. Все было у нее, и грех жаловаться, а впереди – зима. Все было: вот ее молодость, ее жизнь, грустная, веселая, длинная – разная, запечатана в трех старинных семейных альбомах. Она часто пересматривает их, вспоминает – если что удается вспомнить, дочка говорит, что все время одно и то же, а раньше слушала с интересом… да, воспоминания заезжены, как старая пластинка, часть стерлись, износились, часть выброшены из чердака памяти за ненадобностью – а те, что остались и могут быть выражены в словах – те все уже пересказаны, и пересказаны по десять раз, а значит, никому не нужны. Но она не понимает этого – старуха, она достает с полки альбом и начинает вспоминать. Тогда глаза ее оживают, загораются прежним огнем – она видит СКВОЗЬ фотографии, слышит СКВОЗЬ них. Она живет в том времени, ведь там было так интересно! Сейчас все не то.

Внучка садится рядом с ней, вынужденная слушать; она сидит, сцепив зубы, и ждет: если не ждать, мать не отпустит  ее на дискотеку. «Ну, ладно, бабушка, давай быстрее! Слышала уже сто раз, сколько можно!» Но время бабушки течет по-другому. Она говорит не торопясь, шамкая и забывая – нужную фразу не всегда вспомнишь – и достает из барахолки памяти давно забытые, изношенные, никому не нужные вещи: «На, посмотри! Ну, не хочешь – как хочешь… А между прочим, могло бы тебе сгодиться!» Она легко обижается, легко плачет: ведь ей так больно слышать грубое слово, внучка говорит такие ужасы, и все это в порядке вещей, и почему-то всегда так торопится, так торопится… У нее свое время, у этой старухи: тысяча девятьсот пятнадцатый год рождения – это не шутка. От зари одного века до зари следующего – на три, четыре поколения могло хватить, а все досталось ей одной. А те, кому не досталось, ушли давно – лежат, кто под землей, кто на земле, на фронтовых полях, с выклеванными воронами глазами и обмытыми дождями скелетами. Их припорошили земля, память, снег – вон какая мокреть сыплется с неба; забвение и смерть превратили их в тлен – кто вспомнит их теперь? Да полноте, было ли это? Не сон ли, ни прихоть ли старого воображения?

Дочь говорит – «атеросклероз»… Какое сложное, громоздкое, неудобное слово… Желто-серые, выцветшие, дымчатые картинки, полуистертые, полуистлевшие – как само время прошлых лет, как фразы и слова докучливой старухи – затертые, заезженные до невозможности… Полноте, бабушка, пластинок давно нет! Даже кассеты – это полный отстой! Сейчас все пользуются си-ди дисками! Вот, посмотри, си-ди диски – кругленькие и беленькие… «А разве это не пластинка?» Ну, бабушка, когда же ты начнешь, наконец, хоть что-нибудь усваивать? Когда?! Никогда, наверное. Господи Боже мой, как ты грубишь. А ведь раньше была такая маленькая, такая хорошенькая, прямо настоящий ангел. Ты говорила мне: «Любимая бабуленька!» А сейчас что ты делаешь? Куда ты идешь? Как можно ходить в такой юбке, это же срам!

Уютно шумит на плите чайник. И он всегда так шумел, всюду, где бы ни были: в колхозе, под махновцами, в эвакуации. Это сейчас дочь завела новомодный электрический – три раза фыркнул, и вскипел – им же надо все быстрее, быстрее, а куда? Вперед, вперед – в утро! в день! в вечер! Быстрее торопят день, неделю, год, стараясь заглянуть за их горизонт и не догадываясь, что там – старость. Они не могут получать удовольствия от жизни, им не оценить домашнего тепла старого чайника: они садятся в машину, в автобус, за компьютер – вперед! Стремятся обмануть время. Какие они все чужие. Даже дочь, даже внучка, а ведь раньше шептала на ушко и обхватывала ее шею руками, вся в мелких кудряшках – ну, настоящий ангел. Сейчас она кудри распрямила, и волосы накрасила, и выросла, и раздалась, и помрачнела лицом, и огрубела – так же, как ноябрьский день за окном, - и тоже стала чужой. Все здесь не ее, чужое, старуха знала это, чувствовала: а раньше думала, что будет, если заплыть по ошибке в чужое время – в будущее или в прошлое – не свое, да и остаться там случайно? И вот оно случилось, свершение детской мечты, нелепей которой не придумаешь. Пропутешествовала в чужое время – приплыла. Всех обогнала в заплыве. Чужой зять (тот, первый, свой, давно умер, он был ей почти ровесник); ставшая чужой дочь и внучка; чужие вещи, квартира – новая, отремонтированная и чужая; чужой чайник.  Она всегда ставит свой – старый, ржавый – внучка и дочь смеются, не понимают, что из него вода вкуснее. Хотя и вода нынче стала не та: холодная, с едким запахом, течет по прохладным трубам. Не та, чужая вода. Кладут в нее всякой заразы, потом пускают через фильтры – чтобы побыстрей все очистить, скорей.

Она-то в молодости носила воду из колодца. Две длинные косы, коромысло – вот ее фотография. Заезжий фотограф шел мимо и щелкнул. Нет, не так: он шел, увидел ее – и остолбенел: в молодости Лена была красавицей. Взмолился: дайте мне вас запечатлеть! На века, на долгую память! Потом долго возился с фотоаппаратом. Устанавливал его на  треножнике: смотрите – не смотрите… Великолепно на фоне зеленой травы. Прекрасно на фоне золотистого солнца. Девушка, вы понимаете,  как вы красивы?! Фотограф ее прошлого: ее тела, ее лица, ее души, - Миша Колесов. Такое вкусное и теплое имя – Миииша… Ее любовь, ее мечта, ее воспоминания. А вот и он сам – в большой шляпе и пиджаке, смотрит на свой треножник и смеется. Молодой-молодой, красивый, двадцатилетний. Больше от Миши фотографий не осталось, разве только одна: подслеповатая, мелкая, групповая. Группа ФЗУ Ярославского училища. Серьезные, строгие молодые лица. Выпускники. Большинство через десять лет на войне погибли. А Мише Колесову оставалось жить всего несколько дней: Лена  поехала в город, учиться, и он за нею. Трамваи были большие, шумные, без дверей, громко звенели; ходили они редко, а народу было много. Миша любил стоять на ступеньках, держась за полы висящих людей; ехал и свистел, высвистывал песни в такт трамваю; ветер дул ему в лицо, подхватывал и уносил ноты; все говорили: что за талант, какое чутье мелодии, а он отвечал – что вы, я не талантлив, я просто счастлив – ведь у меня скоро свадьба, а невеста – неземной красоты; наверное, я смогу умереть счастливым… Но вряд ли он умер счастливым, Миша; наверное, он с ужасом закричал, и понял все в те самые мгновенья – в последние несколько секунд, которые падал до мостовой; и сверху на него летели люди, и тоже кричали; трещали и рвались швы непрочной одежды; и мальчик, что отцепился от поручня – отчаянно плакал; а водитель грузовика, ехавшего справа, ничего уже не мог сделать: он в ужасе давил на тормоза, но адская махина неслась и давила кричащую  массу… Потом об этом написали в газете и вскоре забыли. Такое в послереволюционных городах случалось часто. Слезы, слезы… Нельзя, баба Лена, нельзя!

Хотела ведь – останавливаться только на хороших воспоминаниях! А то ведь – не знаю что вспомнить можно, мало ли горя было за всю эту долгую жизнь,  значит, после ночью опять спать не будешь – выходить будешь и ворочаться, и к дочке пойдешь – удостовериться, что ты в доме не одна, что жива еще, что не перемещаешься по ночному воздуху наедине с призраками; ты спросишь у нее: какая на улице погода? сколько градусов? – просто, чтобы хоть что-нибудь спросить – ведь должна же быть хоть какая-то причина ночного визита; дочка вскинется: «Мама, ты с ума сошла! Какая тебе разница, сколько на улице градусов, ведь ты из дома не выходишь!» – А утром снова вспомнит про заветные капсулы – «капсулы от атеросклероза, пока я давала, она не ходила по  квартире ночью с нелепыми вопросами»; и позвонит подруге-врачу, и та скажет, конечно: «Обязательно повтори курс!» И посоветуется насчет визита психиатра – мрачного бородатого мужчины в белом халате, с черной папкой, а в ней -  дальний шприц и тонкие стопки бумажек с одуряющими рецептами. Все это ей рассказала внучка, по секрету: за пару леденцовых конфет, да и просто по дружбе – пока еще была своей, пока не стала другой, не превратилась из белокурого ангела в грубоголосую крашеную дылду.

Валера. Это ее муж. Пусть осудит тот, кто никогда не любил, кто не знает, как тяжело было ей потерять Мишу: да, она вышла замуж почти сразу. Конечно же, без особых чувств. Валера был крупным чином на заводе. Почти что заместителем директора. Тогда такие поступки осуждали. Сейчас – называют «умными». Да он и восемь десятков лет назад был умным, этот поступок: ей надо было как-то жить, ходить, дышать – как делать это без Миши? А здесь – сытость, достаток в доме. Необходимость о ком-то заботиться. Колесо хлопот. Дочка родилась...

Вот еще фотография. Маленькая Света в кругу семьи. Ее родители, и сестры, и братья – все они жили в дальней деревне, да так и остались в ней на вечное погребение: в России был голод, продуктов, привозимых Леной, не хватало. А тут еще тиф. Узнав про тиф, Лена рванулась туда – помогать родным. Дом, дочь оставила – на мужа, на соседок. А приехала – поздно, слишком поздно. Не спасла никого и сама слегла. Валера говорил: дура. А она помнит только печь, и солдат из соседней казармы, приносивших еду, и – сквозь призму неверного, тифозного бреда – ребенка в углу комнаты, игравшего спичками. Это был мальчик… Соседский мальчик, совсем еще малыш. Ослабев от голода, от слез, от страха, от одиночества, от невозможности найти маму, он только сидел, не ходил, не ползал. Солдаты приносили ему поесть, а в остальное время он играл спичками. Перекладывал их из одного коробка в другой, складывал вместе и врозь, уголками и узорами. Как дом не поджег – непонятно. Но в то время никому было не до него.

В город она вернулась вместе с двухгодовалым Славиком, бежав из зараженного тифозными бациллами и грустными воспоминаниями, ставшего ненавистым родного дома. Похудевшая, бледная, с ежиком волос на голове – бритые волосы уже потихоньку начали отрастать. Муж поворчал, но принял в семью мальчика, которого тиф оставил сиротой – тогда так было принято. Эх, Славик-Славик, стыд ее и позор…
Странно, как уцелели его фотографии. Почему так случилось? Почему, убегая от немцев, фотографии она взяла с собой, а ребенка оставила?! Почему? Никто не знает ответа…
Началась война, и немцы все ближе придвигались к маленькому украинскому городку. Сначала все на что-то надеялись, верили, ждали победы, хотя сводки с линии фронта и не были обнадеживающими. Потом надежда начала таять, уверенность – сменяться страхом. У всех (или почти у всех) были дети. О том, что творится на оккупированных территориях, рассказывали ужасы. Их семья много раз записывалась в очередь на эвакуацию – баба Лена до сих пор помнит этот унылый чернильный список из множества фамилий – и каждый раз разочарованно возвращалась домой. Муж давным-давно уехал в тыл вместе с родным заводом – у него была бронь, на войну Валеру не брали. Взять с собой родню Валере не удалось – не такое было время, чтобы распускать нюни. Стране нужны были руки, силы, мозги – опытные руководители, конструкторы, инженеры, - а не бабы с сопливыми детьми, которых только знай пристраивай да корми – и никакой от них пользы фронту. Сколько раз они подходили к вокзалу, но в машины и поезда всегда садился кто-то другой!.. То мест не хватало, то не были собраны вещи…    Сколько раз пытались залезть в едущий состав! Сколько раз переписывали список!

Сумбурное было время. Одни, даже не будучи записанными, почему-то вдруг быстро уезжали – просто оказывались в нужном месте в нужное время. А у других все что-то никак не ладилось. Вот и у Лены тоже. То машина не придет. То в поезде окажется недостаточно мест (даже проходы все были забиты беженцами). То вдруг придет состав, но раньше срока, и увезет совсем не тех, кого положено по списку. То задержится и придет намного позже – и вновь, как и в предыдущий раз, возьмет совсем не тех. Как Харон на своей лодке, приезжал поезд и увозил людей на другой берег – но не в сторону смерти, а в сторону жизни… А немцы были все ближе.
И вот однажды, совершенно неожиданно, они с дочкой пришли к вокзалу, и к станции подъехал состав. Все, как обычно, закричали: быстрей, быстрей! – поезд был почему-то полупустой. У них с собой было немного денег и документы. И фотографии почему-то. Несколько штук, связанные тонкой резинкой… Ни смены белья, ни запаса еды в дорогу. И Славик остался дома. Ведь они пошли «просто узнать»… Все тут же закричали: - быстрей, быстрей! – по станции прошел слух, что это ПОСЛЕДНИЙ поезд, больше не будет. Немцы рядом. Кто не уедет сейчас, тот не уедет уже никогда. Они как-то внезапно, вдруг оказались в гуще людской массы. Масса потянула их к составу. Кричали женщины, тянули какие-то сумки, скарб, плакали от испуга дети. Света закричала: «Я не могу уехать, у меня дома остался сын!» Какая-то женщина с искаженным лицом посмотрела на нее и сказала: «Если хочешь, останется и дочь, и все вы погибнете под немцами. Ехать или сейчас, или никогда, выбора нет». А другие стали поджимать: «Не задерживайте людей, хотите подохнуть – подыхайте, или садитесь, но главное – уйдите с дороги, дайте нам сесть!» Толпа сама принесла ее к вагону. Света не помнит, как зашла на ступеньки, волоча ревущую дочку. В толпе, на перроне, увидела соседку, стала кричать ей: «У нас Славик дома!!!» – Докричалась ли? Нет ли? Неизвестно… Соседка махала рукой и что-то говорила в ответ – не разобрать ни слова. Сколько потом ни писала ей – бесполезно: адресат выбыл. А когда после войны вернулись на это место, уже и дома-то их не было: сказали, разбит во время бомбежки. «Славик, Славик! Сыночек, прости меня!»
 - Мама, стой, ну, куда ты опять идешь? Кого ты ищешь? Зачем ты окно открыла? Что ж тебе спокойно-то не сидится, господи! Сядь и сиди! Я сказала тебе: сядь и сиди! Ну, куда ты собралась на улицу в таком виде?! – дочь, с искаженным от ужаса лицом, совсем как та женщина из вагона, смотрит в глаза и говорит – резко и властно. Или… может, это и есть та женщина, и все они – в прошлом? Старуха пытается объяснить – донести, досказать, докричаться.

- Мама, ну что же ты кричишь? - женщина, стоящая рядом с ней, начинает плакать. Плачет, не вытирая слез, опирается рукой о притолоку, потом устало сгибается, стонет, садится на кровать. Слов почти не разобрать. Она плачет и причитает. На лице ее много морщин. Нет, та женщина из вагона была моложе. На щеках – черные дорожки: от слез и потекшей косметики. Она вдруг начинает говорить внятно – о чем это она? Ах, да!.. Она очень устала, она больше не может. Она не знает, как ей жить дальше, впереди пустота. Лизка – поздний ребенок - не слушается, не работает, не учится, только ходит по дискотекам. Муж тунеядствует, открыто живет с любовницей, пьет: седина в бороду – бес в ребро. Денег нет. Мать совсем с ума сошла. Она одна, совсем одна. Женщина, сидящая на кровати, рыдает – и старуха вдруг понимает, что Славик здесь ни при чем. Вскоре поток слез у спутницы иссякает, она успокаивается, поднимает глаза и глядит впереди себя – в стену. Такое чувство, что она там что-то видит – хотя что там можно увидеть, в стене? Старуха вслед за спутницей начинает глядеть на ковер. Тоже перестает двигаться, умолкает. Узоры мелкие, не разобрать – что там показано, что скрыто… Женщина смотрит на нее с бесконечной усталостью.
- Вот, теперь уже лучше. Приляг, отдохни, - она высыпает откуда-то из кармана себе на ладонь две большие белые капсулы. Дает старухе воды. Та понимает, что должна их сейчас выпить. Ну что ж, надо так надо. Всхлипывает по привычке – причины уже не помнит. Господи, как они обе устали. Женщина достает из шкафа плоскую коричневую бутылку, наливает себе жидкости в маленькую прозрачную чашку (вроде бы у этих чашек есть какое-то особое название), выпивает. Что ж, вот и другие пьют, каждому свое, надо так надо.

Баба Лена чувствует: женщина понимает то, что ей, старухе, недоступно. Этой женщине виднее, как надо жить! Поэтому она, старуха, должна ее слушаться. Почему, зачем - это сейчас не важно. Просто надо слушаться, и все. Женщина гладит ее по голове, приговаривая: «Все будет хорошо…» – и старухе хочется ей поверить, этой усталой спутнице со старым  лицом. На ней поношенный синий халат и коричневые колготки.  Некрасивая, но добрая; так похожая на ее дочь; правда, ее дочь намного приятнее, но старуха понимает, что показывать этого сейчас нельзя, иначе спутница может обидеться; поэтому старуха улыбается ей, как своей дочери, пожимает руку в ответ, и они так и сидят вдвоем, обнявшись, никуда не торопясь, не включая света, - долго, долго, очень долго…

Вдруг тишина взрывается жутким звонком. Старуха вздрагивает, но женщина, похожая на дочь, гладит ее по руке:
- Успокойся, мама! Это Лиза пришла с дискотеки!
 Лиза? Старуха силится вспомнить – кому может принадлежать столь знакомое имя? – Кажется, еще чуть-чуть… вспомнить не получается, и она виновато глядит на женщину. Но спутница не укоряет ее ни в чем; она разбирает постель, взбивает подушку – высокую, прохладную, незнакомую – и переносит старуху под одеяло: странно, как женщине это удалось, она что, пушинка? И тут старуха начинает догадываться: наверное, ее тело уже умерло, осталась одна душа, поэтому она и стала такой легкой, и вокруг нее – не люди, а призраки; вот только когда она успела умереть? Почему не помнит, как это происходило? И было ли вообще? Отчего стало таким непонятным все вокруг?

Ей не хочется, чтобы спутница уходила от нее – с ней так хорошо и спокойно; старуха просит ее остаться, и женщина отвечает:
- Ну конечно, мама! Не переживай! Все образуется, как-нибудь проживем…
 Ее руки баюкают старуху, гладят, накрывают ее одеялом, ее губы говорят что-то нежное и ласковое – наверное, поют колыбельную, это ей знакомо, она так же укладывала в младенчестве дочку спать, пеленала ее и пела ей песни.  Старухе становится тепло, уютно, ей совсем не хочется никуда отсюда уходить, она не понимает – зачем она куда-то рвалась? хочется закрыть глаза и задремать, чтобы ничего не говорить, не делать, не думать ни о чем, а только видеть красивые сны; и она говорит об этом своей спутнице. Та отвечает:
- Вот и хорошо, мама, какая ты у меня умница…

«Она мне жаловалась на погоду: «Ноябрьский вечер…» А я говорю ей: «Ну, что ты, мама, какой ноябрь? Сейчас май!» «Погода сошла с ума… Чужая погода!» «Может, психиатра на дом вызвать? Таблеток каких-нибудь новых дать? Она уже все перепутала… Лежит на боку и лежит. Даже альбом не смотрит. «Все, говорит, устала». Устала – а от чего? Я же ничего ее не прошу, ничем не нагружаю по хозяйству». «Может, пойдем, посмотрим?» «А что смотреть? Она так и лежит, не двигаясь, с позавчерашнего вечера. Вот, видишь?» Люди вошли к ней в комнату и встали за спиной, как тени. Тени, вы откуда? Дни – прошлые, настоящие – летели бесконечной серой манкой за окном, сыпались и кружились без счета, путались. «Мама, ответь нам. Как ты себя чувствуешь?» Беспросветная, неотвязная пелена дней, и тени за спиной – тени, из какого  вы времени? Что ответить вам? «Мама, ты жива?» Старуха молчала.


Рецензии
Ольга, мне очень понравилось! Очень точные размышления. И особенно понравилось то, что к старушке возникают разные чувства, но в меньшей степени жалость.

Юлия Жизнева   26.12.2019 17:40     Заявить о нарушении