Весенняя депрессия

Глава 43. Перед наступлением весны.


 Утро. Выходной день. В комнате тепло. За окном валит снег. Я еще не встал, я лежу. Итак, наступает выходной день. Выходной день — это особое обширное пространство, поразительное своей пустотой. В центре этого протсранства совершенно пусто и морозно; стынут ноги и покалывает холод. Лишь кое-где по краям его разбросаны предметы и более или менее что-то видно. В центре пространства — туман. Неясность начинает давить с самого утра, почти сразу, как только после сна приходит сознание. Предчувствие долгого нахождения в этом тумане лишь усиливает его объем и плотность. Нечего и говорить, что пробуждение дается тяжело. После глубокого и какого-то бескислородного, запредельного сна, как у осенней улиты, придавленной тяжелой и кислой колодой, приходит сон рваный, половинный, сон пунктиром свинцовый... Это сон поздний, это долгий и нездоровый сон выходного дня (в отличие от краткого и нездорового сна дня рабочего). Он богат сновидениями, которые периодически обрываются, и я блуждаю некоторое время под гранью просыпания. Сны ярки, и яркость их и выпуклость нарастают. Обычно это долгие и запутанные блуждания по лестницам и коридорам каких-то зданий, тяжелые и неудачные попытки перебраться с этажа на этаж, проникнуть в некую дверь, но аромат сна в целом благополучный, сказочный, настоенный, проникающий сильно в мозг и потом уже, далеко днем еще не выветривающийся. Но, так или иначе, я просыпаюсь. Голова тяжела, но и сквозь эту тяжесть я чувствую, как на меня накатывает какое-то мерзкое ощущение. Голова тяжела, задавлена какими-то горячими мешками, а по периферии ее бродят скребущие точки. Это скребутся черные зверьки. Впрочем, и сквозь эти мешки, и сквозь эти точки я чувствую, как меня настигает это мерзкое ощущение. Я называю его “серая дрожь”. Оно ужасно. Оно парализует меня. Мне становится так плохо, как редко бывает. Мне кажется, что я на самом дне безумной воронки, в которую сам незаметно подталкивал себя долгое время. Внизу воронки. На самом дне. Черт осклабился, показал клыки, впился. Все оголилось, ощерилось, все прелести — где они? Я шарю в темных углах — там холодно, там пыль. — Но в чем, собственно, состоит ужас, я не могу понять? В чем конкретно? Где факты, хоть какие-то конкретные факты? Ведь ужас должен быть оформленным, конкретным; так где же он? — Я не знаю. День, двенадцать часов. В комнате тепло, за окном — снег. Я встаю из постели. Я знаю, что день потерян. Все валится из рук. Все плохо. Все злит, а что не злит, то утомляет. Лечь хочется, хочется упасть. Так тепло в комнате, такой снег за окном. Такая пыль в темных углах. Я в затхлом, темном доме. Боже мой, как пусто. Какая кромешная пустота. Какое пустое, морозное, пыльное время предстоит мне пережить сегодня. Бесконечное, непереходимое как степь зимой, непереживаемое как вечность. Как хочется смахнуть рукой эту пыль, эту злую пустоту — как некую досадную помеху. Так мне, простуженному, хочется иногда смахнуть с себя больное горло, насморк, как муху. Смахнул и — нет ничего. И — лето. И — солнце. И — незнакомые, веселые люди. О Боже, как давно я не смеялся. Что же это со мной? Как в комнате тепло. Как холодно в ее углах, как пыльно. Я — нечесаный, грязный, ломая руки, смотрю в окно: идет крупный медлительный снег. Меня колотит злоба. Я не хочу ничего, не хочу. Все гадко. Внутри меня — грязь, камни, скопище каких-то черных зверей. Лечь хочется, хочется упасть. В ледяную прорубь, в темную зимнюю воду. Может я лягу, может быть надо лечь? Может быть я лягу, и тогда пройдет постепенно, само собой? Может быть это просто не надо стоять так напряженно, но надо тихо, спокойно полежать? Я знаю, знаю, что это слабая моя надежда. Но все же, все же. Я лягу, расслоюсь, рассупонюсь, я забудусь. Болезнь выйдет, вытечет из меня, главное — расслабиться, дать ей спокойный выход, забыться, заснуть, задремать, увидеть нежный сон; авось — злоба уляжется. Но ведь я — я уже целую длинную ночь спал; а встал — словно мертвый червяк. Какой смысл снова ложиться? Опять спать? Это невыносимо! Меня начинает трясти. Нет-нет, сейчас все будет по-другому. Я не буду спать: я только полежу, спокойно, как вода, как неживое, как облако, как туманы в отдаленных местах; полное расслабление. О, гадость — я так громко кричу ей про себя — выходи, гадость, пожалуйста. Выходи, лейся, стекай на землю. Земля! Землица-земеленька, землюшечка! Прими, родная, мою болезнь, не взыщи, прими, как ты все принимаешь плохое. Прими милая — прими хорошая. А ты, болезнь, уходи, стекай в землю. И вот я лежу. И вот мне все так же плохо, все так же гадко. На душе — серая тонкая рябь, паутинная морщь, сплошь сотканная из голодной сосущей злобы. Все серое пасмурное пространство морщится, дробится, мелко трескается, все сплошь, все до горизонта, до самого утлого угла. Вот оно, детское видение – сбылось. Когда мне мерещилась трескающаяся плоскость, и это приносило мне боль. Вот, значит, как оно сбылось. Я лежу, стараюсь терпеть. В комнате тепло. За окном идет снег. Два часа дня. Особенно ноют холодом и пустотой пыльные углы комнаты. Вся комната пуста, темна, затихла; я чувствую, как она голодна, как она разинула свою серую пасть. Может быть, думаю я глупую мысль, это мелкая едкая пыль проникает ночью в мой мозг и сушит, отравляет его. Может в этой пыли спят особые микробы, или грибки или — вот ужас — мелкие микроскопические клещики — вот они и впиваются мне в мозг и пьют его? Я брежу, я знаю: это бред. Слабость. В голове что-то свербит, перетекают, тыкаются темные звери, скребутся, хотят выйти. Слабость, непреодолимая, неистребимая, невозмутимая ничем. Она парализует все важнейшие точки мозга. Сопротивление просто смешно, жалко, обречено априори. Я только иногда отворачиваю голову каким-то слезным движением. Я забываюсь, закрываю глаза. Мне видится обложка книги. “Повесть”, написано на ней. “Это хорошо”, думаю я. “История моей болезни” — это заглавие. “Нет, это не пойдет, это слишком эгоцентрично” — я зачеркиваю. Появляется другое название: “История одной болезни”. “Отвергается”, — кричу я. “Это слишком банально, это невозможно”. “История болезни” — “Нет, это тоже банально, не принимается”. “Болезнь”. “Нет. Это слишком глобально, не подходит”. Потом проносятся другие мысли, менее уловимые. Голова еще более мутнеет, тяжелеет, сонливеет. Но внутренне я трепещу, я вроде трактора, который работает, но стоит на месте — он думает, что он расслабился и отдыхает. Что, что меня жжет и мучит? Какой такой демон, какая такая болезнь? Я болен, говорю я себе. Плохо. Помоги Господи, говорю, я все прощу, только помоги. Ничего больше не помогай, а это помоги. Жить хочется хорошо, с комфортом. Что-то мало слов, мало воздуха, мало терпения. Все не так, все злит, все хочется сломать, уничтожить, чтобы не видеть, чтобы не было... Может... Может быть почитать какую-нибудь книгу? Отвлечься?.. НННееттт!! Видеть не могу эти пыльные дурацкие безобразные книги с тусклыми шершавыми страницами, у меня болит голова только при одном воспоминании о них! Что же делать? Что же такое сделать, чтобы как-то ослабить? Что такое там болит у меня так неотступно? Может быть уходящее время? Что я лежу здесь, а время — оно уходит; жизнь моя проходит, уходит безнадежно, безвозвратно, и нет никаких сил, никакой возможности, никакого способа остановить ее уход; она отделилась от меня и уносится прочь. А я лежу, и даже не пытаюсь угнаться, что, впрочем, все равно невозможно в принципе; я так бездарно, так мучительно лежу, будто специально насильно прижимая себя к плоскости земли. Эта картина стремительно уносящегося поезда и сознание невозможности догнать — они очень мучительны. А поезд уносится так быстро, что непонятно как это вообще можно бежать за ним. И никак этот поезд не уедет. Хоть бы уж скрылся за горизонтом — ладно, бог с тобой, уехал, и ладно. Погоревали, и будет. Так нет. Он тут как тут. Он все на том же месте, все так же стремительно уносится от меня прочь. На нем живет максимальный я, и он живет там моей максимальной жизнью. То есть это если бы я не лежал, не петлял. Может быть, все-таки это не я, может быть, здесь есть ошибка? Я знаю, ошибки часто вкрадываются в мои рассуждения. Может быть. Но мне от этого не легче. Все равно поезд уходит. Все равно я лежу. Почему я лежу? Почему я не догоняю? Дело в том, что догнать невозможно... Невозможно догнать, время упущено, я не согласен на компромиссы. Не согласен я! Если отстал хоть на секунду, то все! Все тогда, тогда я отказываюсь от жизни! Мне надо всю ее целиком, я по частям не беру. Я бы взял частями, но мне нужно сразу. Не нужно! Пусть уезжает! Буду лежать!... Лежать... Лежать невозможно, невыносимо. Может быть, будет другой поезд, более медленный? Вы слышите, там, я кричу вам: может быть будет более медленный поезд? Вы слышите, что я соглашаюсь на другой, на какой-нибудь плохенький! Только что же надо сделать, чтобы встать? Боже, как меня трясет, как я ненавижу своего врага : “серую дрожь”! Ну пусть, пусть он уезжает, этот твой дурацкий поезд, пусть он уезжает! Какое тебе до него дело! Тебе — наплевать! Ты — здесь, в этой комнате, в которой так тепло, где за окном — идет такой крупный теплый и пыльный белый снег, такой пресный такой бесцветный, может его посолить немного, добавить маслица, нет его надо убрать, надо разукрасить каждую снежинку своим отдельным цветом, надо поставить на них метки, чтобы они различались, нет, нет, не то, им необходимо оказать какое-то сопротивление, противодействие, поставить щиты, предупреждающие знаки, сети, нет, не то, нет-нет, выхода нет, я сдаюсь, необходимо бежать отсюда, я сдаюсь. Подумаешь, уехал поезд... Ну, уехал... Ну, милый мой, ну перестань, полно. Ведь главное ведь что? сам знаешь: что жив, что руки-ноги, что глаза видят, голова думает. Что еще не умер. Вот видишь, как радостно! Давай-ка мы улыбнемся, давай, сделаем совместное усилие и — улыбаемся! Ничего-ничего. Мы еще... А смерть, вот смотри — смерть, которая, говорят, с левой стороны, которая твоя, которая на расстоянии протянутой руки — видишь она подает тебе знаки, мол, чего ты дурень, чего ты, живи пока жив еще, не ерепенься! А внутренний учитель, видишь, как он нахмурился: говорит, что ж ты, Вовка, как тебе не стыдно, чему ж я тебя учил? Пошел ты к дьяволу со своими учителями и смертями! Какая же болезненная попалась мне карма! Как сильно болит она. Она болит: что ж, я буду терпеть. Я умею терпеть боль. Я хорошо знаю повадки боли. Я изучил их. Всякая боль поддается. Надо только найти к ней свой особый ключ. Каждая боль имеет свой ключ. Дыхание, например, бывает очень мощным методом борьбы с болью; только особое, вдумчивое, значимое дыхание. А боль — боль всегда разная. Она каждый раз другая, она разная день ото дня, даже если она одна и та же боль. Потому что разный ты сам день ото дня и мир, он тоже разный. Боль надо изучить. Данную, конкретную боль. К ней нужно найти подход. Нужно узнать ее слабые места. Может быть, для этого с ней придется даже подружится, вести долгие и откровенные беседы. Нужно — хотя это самое трудное — суметь поймать ее взгляд: если хоть на долю секунды сможешь заглянуть ей в лицо, считай, что ты на пути к победе. Ей, однако, этого сообщать ни в коем случае нельзя, хотя, правда, она все знает сразу (она же твоя боль). Ее взгляд не поймаешь, посмотрев на нее в упор; ее вообще не видно в упор. Но если увидел, то ты знаешь ее облик, ты знаешь необходимые штрихи, важные детали ее природы, суть ее образа, ее название, ее главный символ. Назвав ее, увидев ее, легче придумываешь способы борьбы. Знаешь, как с ней хитрить. На что она клюнет, подастся невольно вперед, в порыве захвата ложной приманки. Тут-то ты мягким и точным движением метнешься к ней за спину. Потом. Боль — она всегда женщина. У нее есть важные слабые места. У нее с тобой несмотря ни на что отношения двусмысленны. Брось. Все это верно лишь для физической боли, но вовсе не для умственной. Что, если там “мужичок”? Что, если там черный зверек? Тогда безнадежно: это слишком древние, слишком детские образы страха, и они вне борьбы. И все же, и все же. Я встаю. Боже, как больно, как плохо. Я стою и смотрю в окно. Как больно, как дрожит нерв. Я энергично умываюсь, я ем со здоровым хрустом — как тяжело мне, как хочется плакать и драться с кем-то. Я выхожу на свежий воздух, на холод, я трогаю снег — как плохо мне, как выворачивает на изнанку, как злит все на свете! Я снова ем, может быть надо поесть? Как гадко, как хочется исчезнуть! Я думаю о хорошем — мой мозг в ответ проступает черной испариной, его тошнит, дерет. Я съедаю три морковки, может быть мне не хватает витаминов? Вот я сейчас съем их и мне станет хорошо. Боже, как больно. Как мерцает, как рябит то, что священно, что всегда есть белое и гладкое, и как от этого невыносимо больно. У меня так болит моя белая плоскость, которая стала серой и рябой. Я пью молоко. Мне не хватает веществ, содержащихся в молоке, мне пришла в голову такая мысль. Впрочем, как веет от этой мысли биологом, как она прямодушна, как бьет она совсем мимо цели. Не ради этого я пью молоко: мне не хватает этого действия: домашнего и спокойного до ритуала, до молитвы: я тихо стою около холодильника и пью холодное молоко. Но как же оно ужасно, это молоко! Нет, нет; надо действовать радикально: надо лечь и лежать. Расслабиться. Полностью. Не так, как в прошлый раз. В прошлый раз меня мучило видение этого дурацкого поезда, но сейчас я уже не так глуп. Я просто лягу и буду спокойно лежать. Я спокойно лежу. Я ни о чем не думаю. Мне хорошо и спокойно. Я все забыл. Нет!! Я не могу лежать! Я лежу. Нет! Мне плохо, мне больно. Не подходите ко мне! Я буду кричать! Идите все вон! Отстаньте! Лучше я умру. Я лежу — в полуболи-полусне. Я знаю, что мне необходимо. Я каюсь. Я плохой. Я грешен. Я очень плохой. Меня необходимо наказывать. Это необходимо, я понимаю. Это — карма. Да-да, все так, все так, все так как надо, все идет как должно оно идти, я все признаю, все-все, даже то, чего не знаю, чего не могу осознать, чего не помню, даже то, чего не было, я во всем раскаиваюсь!! - но только... может хватит, а? Ведь уже достаточно, ведь я уже все понял и осознал, ведь правосудие должно быть гуманным... Зачем же так долго бить жертву? Нет, не помогает и это. Нет, все то же и так же. Нет, надо расслабиться, надо совсем расслабиться. В прошлый раз я все же не совсем расслабился. Полнейшее расслабление — это сильное средство. Это мощное средство. Так расслабить все, весь организм, чтоб ничего не было, чтоб ничего не чувствовать, чтобы потерять власть над собой, протрусить, размять мозг, растрепать его на ветру, в сильных и загорелых руках, расшлепать, да вообще, лучше его выбросить. Чтобы ничего не было внутри твердого. В твердом гнездится боль. Она имеет такое свойство, такую повадку. Расслабить пальцы. Их трудно расслабить. Но что-то мозг не расслабляется. Он болит только еще сильнее, в нем еще больше твердого, литого свинца, он дрожит, сквозь него идет электрический ток. Нет-нет, этого не надо, не надо этого! Этого не надо, пожалуйста, это очень больно, все-таки, давайте отложим. Отставим в сторонку. Вот я — здесь, а это — чуть в сторонке. Пусть оно болит само по себе. Я ведь все понимаю, но все равно: не надо. Я расслабился, я лежу, меня — нет. Я соединился с космосом, с мировым покоем, и мне так хорошо. Так плохо, так больно, так больно. Так. Нет. Нет. Это не то. Нет. Вскочить. Быстро. Собраться. Необходимо собраться, скомпановаться. Все это от потери центра, от потери власти над собой, над своим духом; где воля, где дух, где личность? Где они? Они затеряны, их нет. Лишь пустые темные углы. Тепло в комнате. За окном — что там за окном? Темнеет; идет снег. Нет, невозможно, любое усилие лишь умножает боль. Значит, надо собраться еще убористее, надо преодолеть барьер. Но барьер все отодвигается куда-то; и вообще: есть ли он? Сомнение. И все же: сжать зубы, сдвинуть брови, отточить духовную пику и бороться. Не обращать внимания. Ооо. Нет. Мне стало все равно. Мне ничего не надо. Я отказываюсь. Мне ничего не надо. Все: я больше не играю. Я выхожу из игры: мне не надо. Три-три — нет игры. Я как-нибудь так. Я бочком, я как-нибудь перебьюсь; а я картошечкой, лучком; мне ничего не надо. Я больше не буду. Я могу даже назад — хотите: я все отдам, что брал, только отстаньте. Отстаньте, пожалуйста, я серьезно. Лежачего не бьют. Нельзя же так. Читаю — тошнит. Лежу — плачу. Встаю — тошнит. Все хорошо, все пройдет, ничего, ерунда, солнышко, руки-ноги, о-о-о, нет-нет, нет-нет-нет-не-надо. А я вот пойду в церковь, буду стоять, бог простит. Дрожь нарастает, переходит в биение, крадется к сердцу, гадкой, липкой, черной занозой крадется. И — колет, колет, колет, и еще раз, еще раз, вот тебе, вот тебе, еще тебе; черт впился, цедит, тянет, клыки белые, смех белый. Клыки белые, глаза красные; а боль — женщина зеленая, платье длинное; пошли, подите вы все к дьяволу, подите, нету меня больше, нет и не было.
И вот. Вдруг все проходит как сон, как открыть глаза, в одно неизвестное мгновение. И я вижу: я сижу в комнате, сижу за столом; и в комнате тепло, так замечательно тепло; а за окном — там уже совсем темно, там ночь, и вокруг фонаря там искрится вангоговский снег. Ничего нет, ничего не было, ничего не помню. Или — или что-то было? Но — что? Так трудно вспомнить, это такое напряжение, а голова как раз так устала от какой-то сложной напряженной работы. Что за работы? А, брось, брось, пошли пить чай, чего уж там.


Рецензии