Знаки Зодиака. Дева

ДЕВА

     – Нет, я не думаю, что искусство создано для удовольствия, – он деловито заложил ногу за ногу, стараясь казаться естественным. – То есть... точнее выражаясь, не со всех сторон... И наверное, не любое искусство. Если вы понимаете, что я имею в виду.
     Это было лишним – и ведь он вовсе не хотел так сказать. Но слишком уж непривычно было отвечать на подобные вопросы. Он едва не пожалел, что согласился на это интервью. Никогда не умел красиво говорить, да и какой смысл, если ты не политик, проповедник или что-то подобное?
     – Надеюсь, что понимаю, – дипломатично ответила она. – Однако скажите тогда: чем для вас является музыка?
     Её серые, спокойные глаза внимательно изучали его, каждую деталь, каждую чёрточку. Намётанный взгляд – подумалось ему. Да-да, такое точное, удачное слово, именно намётанный, опытный взгляд. Женщина, повидавшая немало за свою жизнь, и это в её-то годы. По крайней мере, так ему представлялось. Она ведь журналист – а журналисты всегда много видят и знают. Ему стало неудобно под этим взглядом, он вспомнил, что надел с утра неглаженную рубашку, совершенно машинально, конечно, думая о другом, но теперь-то уже нет разницы...
     – Музыка... – он немного растягивал звуки, стараясь выиграть время. – Для меня – это прежде всего труд. Каждодневная работа. Стремление становиться лучше, с каждым разом приближаться к идеалу... Нет, нет, вы не думайте, удовольствие – удовольствие тоже есть. Но – потом. Когда достигнешь цели.
     Он посмотрел на неё – и сразу снова отвёл глаза. Нет, не стоило соглашаться. В этом во всём было что-то неправильное. Будь на её месте любой другой человек – получилось бы и вправду обычное интервью для журнала. Но здесь была именно она, и ему почему-то казалось, что никакого интервью не получается. То есть вопросы и ответы, конечно, были, но за ними, словно тень, вставало нечто другое, невысказанное.
     – А вы всегда ставите перед собой цель? – голос её был ровным, официальным, она делала пометки в блокноте. Странно, он думал, современные журналисты не носят уже с собой блокнотов. Выверенные движения, намётанная рука. Вся она – строгая, вся – намётанная. Художник бы написал её профиль косыми резкими линиями. Почему она пришла?
     – Конечно, – он спохватился, пауза затягивалась. – Без цели никакая работа не пойдёт. Для меня цель – это... это идеал. Идеальное исполнение. Когда каждый палец, каждая клеточка пальца делает именно то, что должна делать. Этого не добиться, то есть... не добиться до конца. Но стараться, стремиться нужно.
     Банально. Он даже сам расстроился, можно ведь было сказать и интереснее. Однако он слишком уже сбился. Тёплый ветерок шевелил края её платья. Надо было всё-таки надеть другую рубашку.
     – Вы разве не испытываете вдохновения – когда играете?
     Он пытался вспомнить, когда же увидел её в первый раз. Он думал об этом весь день, думал и сейчас. Это было на концерте, разумеется, на одном из больших концертов. Но на каком именно? Он облазил все уголки своей памяти – и не смог найти ответа. Странно, потому что каждый концерт был особенным, он помнил их в подробностях, помнил, какие произведения исполнял, какие гаммы ему не вполне удались, как падал свет от люстр. Но вот вспомнить, когда впервые увидел её глаза среди сотен других глаз – не мог. Такое впечатление, что он знал их давно, очень давно, чуть ли не полжизни. И впервые – мог видеть так близко. Нельзя было соглашаться, нельзя. Она настояла на этом интервью.
     – Вдохновение – это другое, – он упорно смотрел теперь в пол (глупо, право, не маленький же, чтобы робеть). – Вдохновение может прийти, а может не прийти. И никогда не знаешь, придёт ли оно. Если это происходит на концерте – получается очень хорошо. Но его не вызвать... по желанию его не вызовешь. Сама игра не даёт мне вдохновения. Тут всё очень неопределённо, можно сказать, загадочно, и...
     Как же сложно заканчивать фразы! С тех пор, как он впервые её увидел (когда же всё-таки это было?), она не пропускала ни одного его концерта. Каждый раз, выходя на сцену, он первым делом искал взглядом её – и всегда находил. Её нельзя было не заметить, она была красива, подтянута и со вкусом, но строго одета, всегда сидела в первых рядах, всегда смотрела только на него, не отвлекаясь, погружённая всей душой в музыку. Вскоре он узнал, что она вела колонку культурной жизни в известной газете, писала в том числе и о его деятельности, но этот факт ничего не объяснял, это не помогало понять, почему она всегда – без исключений – появлялась там, где выступал он. Её присутствие было загадкой – и в то же время не было ею, он чувствовал, что объяснение ему известно, хорошо известно, что он просто не нашёл ещё в себе слов, не решился объяснить.
     Интервью завершилось – и он испытал большое облегчение. Но ему не хотелось её отпускать. Не хочет ли она посмотреть на его цветы, он сам их выращивает, маленькое хобби, как принято ныне говорить. Это было страшной дерзостью, но она, как показалось, нисколько не смутилась, и в улыбке её, означавшей согласие, проскользнула – всего на одно мгновение – радость достижения. Он провёл её в свой маленький, тщательно ухоженный садик. Земля была влажной от недавнего дождя, яблоки наливались красным, на клумбах, безразлично покачивая головками, дремали поздние тюльпаны. Они ходили между клумб, он долго и обстоятельно объяснял ей маленькие хитрости цветоводства, рассказывал, как проводит здесь долгие часы, копаясь в земле, сажая и собирая семена, как пытается таким образом отвлечься от работы, от музыки, и как, несмотря на все усилия, музыка приходит к нему и сюда, занимает все его мысли. Он признался ей – чего не делал раньше никому – что даже пробует иногда сочинять, у него даже есть несколько законченных вещиц, но они слишком слабы, чтобы выставлять их на всеобщее обозрение, и она взяла с него обещание не быть таким самокритичным и непременно познакомить публику со своим творчеством. Ей нужно было уезжать, они попрощались, встреча закончилась, но все дни, остававшиеся до очередного концерта, он ощущал небывалый подъём сил. Они ни о чём не договаривались, оба понимали без слов, что она будет присутствовать на его выступлении – и они встретятся снова. Только теперь слово "встреча" играло какими-то совсем другими гранями.
     Странный это получился концерт, совсем отличный от других, прежних. Когда раздались приветственные аплодисменты и он, стоя за кулисами, собрался уже выходить на сцену, им совершенно неожиданно овладело страшное беспокойство, удивительное, невиданное до сей поры волнение, настолько сильное, что запершило в горле и мучительно заныло под ложечкой. Сделать этот шаг, выйти вперёд, оказаться один на один с огромным залом представлялось ему сейчас огромным испытанием, настоящим подвигом, у него не укладывалось в голове, как мог он раньше так спокойно выступать перед тысячами этих людей, выступать, не замечая их, не слыша, как будто оставаясь наедине с инструментом и музыкой, погружённым в своё одиночество, в бездны своего мира посреди ослепляющих лучей внимания и славы.
Раньше... Раньше он играл не для них, он играл для себя, покорял свои собственные вершины, достигал одному ему известного совершенства. Сегодня – впервые за много лет – он выступал для кого-то, выступал для неё, для неё одной.
Он сделал этот шаг, он вышел на сцену. Всё дальнейшее было словно в тумане, он не запомнил ничего, кроме её фигуры, правильной, выписанной фигуры в первом ряду, на самом видном месте, её взгляда, столь испытующего и внимательного, её аплодисментов. В этом огромном зале были только они – даже музыка, казалось, отошла на второй план, стала лишь фоном. Концерт удался, он, видимо, отыграл хорошо, зрители хлопали долго и воодушевлённо, но всё это осталось где-то в стороне. А потом, когда они встретились в фойе и она предложила пройтись немного по свежему воздуху, он согласился, согласился без размышлений и сомнений, вопреки всем своим привычкам, просто потому, что это была она.
     На грустных, с прожилками желтизны деревьях колебалась вечерняя дымка. Пылили проезжавшие мимо машины, город веселился, горели огни, из открытых дверей кафе и баров неслась весёлая, беспечная музыка. Происходящее представлялось ему сказкой, умной, хорошо написанной сказкой с непредсказуемыми поворотами сюжета. Прогуливаясь по бульвару, они говорили – говорили обо всём, что приходило на ум, о мелочах, о серьёзном, об искусстве и жизни, говорили так, как будто были знакомы уже много лет. Она была очень серьёзной, заглядывала ему в глаза долгим, изучающим взглядом, которого он теперь уже не боялся, он вёл её под руку, не понимая и отказываясь понимать, как же всё это так случилось, как произошёл этот поворот, переворот, каким образом одно интервью настолько изменило его судьбу. Что могла значить самая прекрасная, самая глубокая и чистая музыка, рождавшаяся под его пальцами, по сравнению с этими минутами, с другой, неслышимой музыкой, которая их наполняла? Ему казалось, что он только сегодня понял, как мало знал о настоящем, человеческом мире вокруг...
     Протекали месяцы. Они встречались редко – в дни его концертов – в разных городах и разных странах, он становился известным, публика принимала его благосклонно. Но для него музыка теперь была неразрывно связана с ней, во всём, что он играл, незримо присутствовала она, её улыбка, её выверенность, её голос. После выступлений, оваций, поздравлений официальных лиц, после банкетов, фуршетов и длинных скучных речей они вместе куда-нибудь шли или ехали – неважно куда, и тогда начиналась совсем другая история. Он никогда бы не подумал раньше, что с женщиной может быть так легко. Оглядываясь на свою жизнь, в которой было так мало отношений и так много одиночества, он с горечью признавал, что женщины всегда оставались для него непостижимыми. Он не искал приключений, ему нужны были только спокойствие и уверенность в завтрашнем дне – но именно этого он никогда не достигал. Женщина требовали внимания, много внимания, неисчерпаемую глубину внимания, они всегда ставили себя на первое место, всегда считали его работу чем-то маловажным и несерьёзным, доводя его тем самым до ярости. Они были уверены, что он должен принадлежать им без остатка, а когда убеждались в его неспособности отдавать себя всего в угоду их капризам и сиюминутным желаниям, они просто уходили. Он не жалел о них, он вообще ни о чём не жалел. У него была музыка, у него был идеал. Когда-нибудь, в неопределённом будущем, он хотел бы, конечно, жениться, создать семью, укрепить и упрочить спокойствие своего бытия, но то были совсем отвлечённые образы, лишь изредка проносившиеся в его мечтах.
     А вот она – насколько же другой она была! У неё было огромное, ни с чем в его глазах не сравнимое достоинство – она почти никогда не находилась рядом. Так редки были их встречи, так наполнены – и так легки, она так хорошо понимала его, ни на чём не настаивала, ни о чём не просила, знала, где провести границу, демаркационную линию, за которую ни за что потом не заступала. Он любил её, любил всем сердцем: за то, что мог просто говорить с ней, глядя в глаза, за то, что её не надо было целовать и соблазнять, за то, что комплименты, которые он ей говорил, были чистой правдой, за то, что они никогда не делали ни малейших попыток выйти за рамки своей так мгновенно сложившейся дружбы. Разве могли отношения быть более глубокими? Разве самая страстная, самая безумная любовь могла сравниться с тем спокойным, ровным течением их жизней, сливших свои воды воедино? Как ценна была каждая встреча, как многогранна! Как романтичны были вечера, лишённые пошлой романтики ухаживаний! Не к этому ли стремятся втайне все люди на земле? Кто откажется от кристальной, не замутнённой никакими трагедиями и разочарованиями любви? Он включил в программу свои собственные миниатюры, их приняли восторженно, критики стали всё чаще употреблять превосходную степень в оценке его творчества. Но это было неважно, это была декорация, задний план. Он играл свою жизнь для неё.
     Так незаметно прошёл год – и снова наступил сентябрь. Ему предстояло сыграть торжественный концерт в присутствии первых лиц государства. Он стал всемирно знаменит. Этот вечер, как уверяли его все подряд, должен был вписать его имя в историю. Он снова стоял за кулисами в ожидании выхода. Это был тот же зал, в котором когда-то, неимоверно давно, целую вечность позади, он не мог решиться выйти на сцену, зная, что увидит её. Теперь преград не существовало, в целом мире не было препятствий, которые бы он не смог преодолеть. Спокойным, твёрдым шагом человека, у которого уже не осталось вопросов, он вышел к зрителям, бешено рукоплескавшим ему. И в тот момент, когда ажиотаж, казалось, достиг своего апогея, когда конферансье громогласно, с придыханием перечислял регалии, свалившиеся на него в последний год, он вдруг почувствовал, как холодный пот прошибает его с ног до головы, как наливаются тяжестью колени, делаются ватными руки, а сердце, словно оказавшись внезапно на краю бездонной пропасти, замирает в ужасе и отказывается двигаться дальше.
     Её не было в зале. Он почувствовал это ещё раньше, чем успел увидеть. Такого не могло случиться. Это было невероятно, невозможно, как если бы время вдруг повернуло вспять. Она не пропускала ни одного его выступления. Они никогда ни о чём не договаривались, он просто знал, что она придёт – снова и снова. То был его главный концерт. Её не было в зале.
     Он стоял, бессмысленно глядя прямо перед собой, и не мог пошевелиться. В зале постепенно установилась мёртвая тишина. Тысячи глаз смотрели прямо на него, недоумевающе, требовательно. Перед его затуманенным взором промелькнуло сильно побледневшее лицо конферансье. Мир рухнул. Теперь это всё не имело значения. Он машинально подошёл к инструменту, заведённый механизм со сбившейся программой. Кто-то зааплодировал, но его не поддержали, публика чувствовала, что произошло нечто необыкновенное. Он положил пальцы на клавиши. Боль была нестерпимой. Он начал играть.
     В первую минуту зал замер, никто ничего не понимал. Звуки, лившиеся со сцены, не принадлежали ни одному из известных композиторов. Первые ряды растерянно листали программки, на каменных лицах почётных гостей застыло то характерное выражение, когда человек подозревает, что его обманули, но не может понять, в чём именно. Побледневший ещё больше конферансье сделал было шаг в направлении сцены, желая остановить сошедшего, по всей видимости, с ума музыканта, да так и остался стоять, нелепо раскинув ноги. Нечеловеческая, ни на что не похожая музыка огромной волной захлестнула зал. В одно мгновенье она захватила всех, стёрла все другие возможные звуки, наполнила собою мир. Страшная скорбь потери, холодная, смертельная рана обманутого ожидания звучала в ней. Каждый такт, каждая гамма и сочетание рассказывали свою историю – и все они вырывались из сердца маленького, торжественного одетого человека, сидевшего за роялем. Музыка неслась, поднимаясь всё выше, раздвигая стены, неслась по всему миру, по всем городам, искала, звала и надеялась. В этом зале уже не было эстетов и дилетантов, простых любителей искусства и важных чиновников. Здесь были только люди, в гробовом молчании внимавшие этой безудержной исповеди. Они понимали, что эта музыка игралась не для них, что вся её мощь, весь крик её были направлены к одному лишь сердцу, к той единственной, которая не пришла. Это поняли все, и когда рояль замолчал, не раздалось ни одного возгласа, ни единого хлопка. Во внезапно наступившей тишине огромный зал безмолвствовал, слившись в едином порыве преклонения перед музыкантом, который ещё очень долго сидел на своём месте, совсем, по-видимому, забыв, где он находится. Критики единодушно признали это выступление лучшим в его жизни.


Рецензии