Валентина
По дороге из красновато-рыжего наста, привезенного сюда от шурфа закрытой шахты, который оставлял на сапогах неприятного цвета пыльный след, шел зэк. В темном костюме, темной телогрейке и шапке – одноцветной, как и вся его одежда. Это был звеньевой осужденных, работающих на «расконвойке» Колька Степанов. Его выпускали за территорию колонии чуть раньше остальных. Он должен был дойти до габарита, где были склады и «узколейка», входящая на зону, где находился завод по производству вентиляторов, и забрать документы у сторожа с данными о вагонах, прибывших на габарит за ночь. Их с вечера оставлял дежурный мастер.
Шел Колька Степанов быстро, стараясь согреться. Cкладов не было видно из-за тумана, стелящегося окрест, поглощающего, обволакивающего. И вдруг наперерез человеку из этого туманного марева вышел пес, серый, крупный. Зэки звали его Графом. Пес недоверчиво глядел на человека. И не подошел, исчез как мираж. А Степанов, увидев огонек в окне – это был домик сторожей, – прибавил шаг. Он вспомнил, как пытались застрелить Графа прапорщики и как пес бежал по полю, к посадке белоснежных берез, а прапорщики только жаловались: «Не подпускает, сука, к себе…» Так и выжил Граф, хотя остальных собак прапорщики отстреляли. Мол, пугают женщин, идущих на габарит, на работу.
Сейчас, думая о Графе, Степанов вдруг почувствовал даже уважение к этому непокорному псу.
В комнате сторожей Аксинья, старуха, одетая всегда аккуратно, вежливая, точно не от мира сего, отдала звеньевому документы и вышла из домика, вслед за ней пошел ее песик Мишка, важный, с красноватыми внимательными глазами. Оставшись один, Степанов на плите разогретой печи заварил чай. Стал ждать остальных зэков. Было тихо, так тихо, что хотелось выть, и думалось о Графе – тот мог спокойно сейчас идти за территорию габарита – туда, где нет окриков конвоя и одуряющей тяжести неволи.
Георгины
Всю ночь напропалую шел дождь. Он заливал колонию своим холодным осенним маревом, будто стараясь затопить человеческие страдания, запертые в квадрат, окруженный колючей проволокой, вышками с солдатами... И почти всю ночь Санька не спал. То ему думалось о счастливом будущем, и у него оно было простым и уютным, как у пионера мечта о мороженом... То вспоминались тяжкие дни, первые, в следственном изоляторе, когда роскошная беззаботная майская жизнь, наступившая в родном городке после службы в армии, оборвалась... Но теперь все должно быть лучше! Завтра он распишется официально с Любашей в колонии...
Уже под утро утомленный мозг свалил Саньку в сновидения, и ему вдруг представилось, что он школьник, первоклассник, стоит на большом школьном дворе, а в руках у него букет с георгинами, бутоны у цветов крупные, алеют...
И проснулся с подъемом Санька, но вставать не стал, спросонья наблюдая, как уходят зэки на развод на работу.
А потом не утерпел, встал.
В умывальнике, как обычно, Валерка Одесса, уже пришедший с ночной смены, дожидался завтрака. Чтобы потом, поев, уснуть. Это был худощавый мужчина, с лицом, о котором люди говорят, что, если встретится такой в темном переулке, сам все отдашь. Глаза – какие-то щелочки, нижняя челюсть безобразно большая, губки маленькие. А руки в наколках – сидел в умывальнике Валерка в майке – синели отвратно, и, когда Санька глядел на Одессу, все светлые мысли улетучивались, будто сами собой.
Но в это утро Санька предложил Валерке чифирнуть, и, вмиг оживши, Одесса быстро сбегал за чифирбаком закопченным, с деревянной, отполированной пальцами зэков, ручкой. На электроплите заварили чифир, подняли воду до кипения, чтобы вышло из чая все и стал он крепче. Напиток, горьковатый, как и их жизнь, взбодрил зэков.
Стали разговаривать неторопливо о каких-то мелочах. О свидании Санька – ни слова. А то сглазит Валерка каким-нибудь нытьем. Это он делать умел…
– Вот откинусь, поеду сына навещу, – как в трубу водопроводную бубнил Одесса, – Уже большой…
Он разговаривал будто сам с собой, глядя в одну точку. И почему-то тревожно Саньке было оттого, что человек разговаривал сам с собой. Но уходить было некуда. В умывальнике от включенной электроплиты было тепло и уютно. Уже опустело жилое помещение…
По узкой разбитой осенней дороге брели две женщины: одна – старая, в плаще, в темном платке, с зонтом – черным, другая – молодая, в куртке, тоже с зонтом – розовым. Они несли по большой сумке. Изредка пожилая женщина останавливалась, виновато переводила дыхание: мол, тяжко…
Мария Федоровна, мать Саньки, не впервые ездила к сыну на свидание. Бывало – и за тридевять земель… Хорошо, что сына по какому-то справедливому указу перевели в родную область – слава Богу, родным-то легче ездить. А Любаша ехала расписываться. В голове ее мысли перемешались, конечно, не такой она представляла свою свадьбу. Нет фаты, нет платья. Все буднично.
С Санькой они познакомились еще подростками. Она училась в городке, где вырос Санька, в кооперативном техникуме, а он, тогда в другом городе, – на учителя физкультуры. Потом поступил в военное училище в Ленинграде. Они писали друг другу. В первый свой отпуск приехал в шинели, строгий, она была на производственной практике в поселке, и целовались они на заледеневшей веранде… Снег, гость небесный, тихо падал. Гуляли они по заснеженным, тихим, холодным улочкам, а не мерзли. Радостно было обоим от долгожданной встречи. Но, видать, сломил Саньку большой город. Стал он выпивать. Выгнали его после второго курса. Дослуживал десять месяцев в армии, в Мурманске. Снова были только письма.
После не смогла приехать – работа. Это когда он пришел из армии, хотя и обещала. А он заехал к ней в деревню, мать рассказывала, был хмурым каким-то, ее не было, а она обещала. Хлюпала грязь под ногами – ставила она уже сапоги, не разглядывая дорогу, вся в мыслях. И вот не прошло и десяти дней, как узнала Люба, что попал Санька из-за какой-то девчонки в глупую историю. Что-то там насплетничали ее подруги, а он их побил. Посадили Саньку.
Они встретились, когда уже Саньку осудили на три года, в комнате краткосрочных свиданий. Время шло, она взрослела. Были и другие парни, но та первая любовь, в которую она верила свято, горела в ней, огоньком ласковым, наподобие церковной свеченьки в храме у иконы.
Прошли три года, и после долгой переписки едет она в колонию. Умудрился Санька, выйдя через полгода после первого приговора на «химию», уже в Ростовской области, снова влипнуть, и ему добавили за хулиганку еще два года, а в общей сложности – пять лет строгого режима. Осталось сидеть ее жениху два с половиной года. Истомился он, хочет, чтобы их отношения были официальными. Хлюпала грязь под ногами. Шла молодая женщина, подставляя дождю свое лицо…
С нетерпением ожидал Санька вызова в комнату свиданий. Он то и дело выходил в локальный сектор. Небо посветлело. Дождь прекратился. Подул свежий, холодный, ободряющий ветерок, не сквозящий, пронизывающий тело, а именно ободряющий. И Санька это чувствовал, он поглядывал в сторону контрольной вахты и изредка переводил дыхание – от волнения.
Наконец по селектору объявили долгожданную команду для осужденных, идущих на длительные свидания. И Санька вышел из своего сектора, в новой черной телогрейке, в новом, с отливом, черном атласном костюме. В начищенных до вороного блеска сапогах – с отливом, в новой шапке положенного образца. Все как положено, сразу видно – жених…
После недолгой процедуры росписи, когда свидетелем был начальник отряда, подтянутый капитан Макаров, а свидетельницей – симпатичная рыженькая прапорщик из комнаты свиданий, пожилая женщина в очках из поселкового загса поздравила молодоженов с созданием новой семьи. Все как положено. Мать в комнате, где на столе стояла ваза с яркими красно-бурыми георгинами, видимо, кем-то заботливо сорванными в палисаднике, засобиралась в дорогу. Смотрела на сына, коротко стриженного, бледного, с глазами внимательными, тоже спокойно, стараясь не выдать своей печали расставания, не испортить сыну его праздник. Так и ушла, не заплакав, и только по дороге дала волю чувствам. А Люба, оставшись с Санькой наедине, была взволнованна, но это волнение было где-то внутри ее. А так заботливой хозяйкой старалась она быть в этой маленькой комнате с двумя кроватями, с белыми занавесками, за которыми было окошко с решетками.
Двое суток прошли незаметно, и, уходя, Санька долго и нежно целовал жену, говорил ласковые слова, а она иногда внимательно глядела на него: что будет в их жизни? Изменился Санька, стал злым, жесты какие-то блатные, смех жесткий. Что осталось в нем от того паренька, которого любила она в юности? Может, только глаза, внимательные и добрые, да улыбка доверчивая. Обняла женщина мужа, прильнула к нему: что будет с ними? Пелена времени была темна в сознании. Что будет – то и будет, так решила Люба.
А Санька, простившись с ней, поблагодарил рыжую сотрудницу, что приняла участие в его бракосочетании, и, когда та просмотрела его «передачку», как положено, твердым шагом пошел в колонию. Завтра надо будет уже выходить в рабочую зону.
Домой
Прислушивался Степанов. Нет. Не вызывают на контрольную вахту освобождающихся зэков, хотя завтрак уже прошел. В опустевшем жилом помещении отряда тихо. Уже ушла первая смена на развод на работу. Прохаживался Степанов вдоль жилого помещения, мимо двухъярусных кроватей. Маленький рост, угрюмое лицо – все говорит в нем о глубокой усталости. За ней скрывается огромное напряжение последнего часа в колонии из тех пяти лет, что отвел ему приговор.
Тишина становится почти осязаемой. Хочется, чтобы ее что-то нарушило. Но никому нет дела до угрюмого, маленького зэка.
И вот разорвалась тишина: по селектору объявил дежурный по колонии фамилии освобождающихся осужденных.
Вышел Степанов из одинокого ощущения ожидания. Взял небольшой рюкзачок с книгами и письмами, собранными за прошедшие годы неволи, и пошел на свежий воздух.
Морозило. Запахнул Степанов телогрейку, поправил шапку-ушанку на голове и пошел по своему локальному сектору, припорошенному свежим ночным снежком, к ограде. Звякнул открываемый замок на двери локального заграждения. Впереди белесый, с прогалинами вытоптанных зэками участков плац. По нему прошел Степанов торопливо, будто бы старался быстрее преодолеть это расстояние до контрольной вахты...
Позади все формальности. В руках справка об освобождении, выданная дежурным по колонии. И в сопровождении офицера Степанов и два таких же, как и он, счастливых человека – освобождающихся, проходят к КПП. Звякнула дверь. Дежурный по колонии что-то сказал солдатам, и они пропустили бывших зэков на волю.
У двери колонии кого-то ждали родные. Кто-то одиноко побрел по заснеженной дороге от зоны к недалекому поселку. Степанова встречала мать и две старшие сестры. Слезы. Объятия. Степанов старался улыбаться. На его худом, бледном лице улыбка не казалась очень уж веселой, но он, человек, сдержанный в чувствах, ликовал…
Он шел по заснеженной дороге, в обрамлении замерзших березок, и душа его пела! Родные еле поспевали за ним... Те минуты, о которых Степанов мечтал долгие годы, стали реальностью…
К вечеру приехали в родной городок, где не был Степанов пять лет. Племянник, подросший, рыжий, внимательный, после ужина повел Степанова в кинотеатр. В новом кинозале была в основном молодежь. Степанов ловил себя на мысли, что вокруг незнакомые люди, будто бы и не в родном он городке…
А ночью снилась колония. Степанов проснулся с сильным сердцебиением. Он лежал с открытыми глазами, привыкая к мысли, что он дома. Знакомая с детства комната понемногу успокаивала. Он вдруг с отчетливой ясностью понял, что колония будет неотступно следовать за ним по жизни, в сновидениях, в томительных воспоминаниях… И от этой гложущей, как собака кость, хмурой мысли уткнулся Степанов в подушку. Хотелось плакать, как мальчишке, от счастья, что он дома.
Поцелуй
Дорога все длилась и длилась – узколейка, как черная мертвая змея, уходила в неизвестность. Наконец, урча, тепловоз остановился. Сбросив рабочие инструменты, соскочили с него зэки-расконвойники во главе с мастером-обходчиком, осторожно держащим прибор для определения расстояния между рельсами.
Их было трое, этих счастливчиков, которые работали на железнодорожном пути, меняли шпалы. Труд этот был для них нелегким, но уже одно то, что находились они на свободе, вдали от зоны, поднимало настроение. Выделялся среди них высокий, молчаливый Валентин. Родом он был из Белоруссии, но совершил преступление вдали от родных мест. Второй расконвойник был Мишка. С оспой на лице – детской болезнью, оставившей свой след на всю жизнь. Даже сейчас его лицо не теряло какого-то пьяного цвета. Алкоголизм, на воле владевший им, не оставлял его. И бегающие глазки, лихорадочные жесты, отрывистые фразы – все в нем говорило, что на воле он не «просыхал». Третий расконвойник – невысокий чернявый парень, одетый аккуратно, задумчивый. Командовал ими «вольный» – старый железнодорожник Михайлович, прихрамывающий на одну ногу. Он изредка покашливал, прикладывая к рельсам свой прибор, отмечая допустимое расстояние. Труд их был важен – узколейка вела к колонии, и по ней шли вагоны для завода, изготавливавшего производственные вентиляторы в зоне, где трудились зэки, и по этой же узколейке вывозились в вагонах готовые вентиляторы в далекие края.
На этот раз участок, который необходимо было проверить, находился неподалеку от белеющего здания, то ли цеха, то ли пристанционной лаборатории, волею судьбы оказавшейся в пару шагах от железнодорожного пути, ведущего к колонии.
Тепловоз привез и новые, пахнущие смолой шпалы. И они рядком, сложенные зэками, лежали вдоль железнодорожного пути. Надо было выдернуть железные штыри, укрепляющие старые шпалы, вытянуть их и на их место поставить новые. Было уже обеденное время. Солнце немилосердно пекло. Зэки заметно взмокли от своего нелегкого труда.
– Сходи, Колька, за водой, – попросил предусмотрительный Михайлович, подавая пареньку, чернявому, раскрасневшемуся, пластмассовую бутылку.
Тот согласно кивнул – обрадовался передышке – и поспешил к белеющему неподалеку зданию. Постучался. И вошел. В комнате увидел девушку в синей спецовке. Она улыбалась, в первую минуту еще не сообразив, кто перед ней, а приняв вошедшего за обычного железнодорожного рабочего. Увидев бирку на его курточке, сразу же посуровела.
– Водички можно? – спросил Колька.
– Можно! – торопливо сказала девушка, и заволновалась, как-то нервно взяла пластмассовую бутылку из рук парня.
– А зовут-то тебя как, красавица?
– Лена.
– Понятно…
Вода была налита кружкой из ведра, стоявшего на стуле в углу. Колька подошел поближе к девушке, всматриваясь в ее правильные черты лица. В веселые весенние конопушки. Срок его подходил к концу, и вскоре, на воле, таких девчат рядом с ним будет уйма. От этой мысли Колька улыбнулся, показывая почерневшие от чифира зубы.
– Что смеешься? – неожиданно смело спросила Лена.
– Да вот, размечтался… – искренне сказал Колька. – До воли осталось два месяца. Понимаешь?
– Угу. – Она его не понимала. Она опасалась его. Но он ей нравился. И улыбка у него была очень красивая. И стоял он совсем рядом. И даже промасленная спецовка не смущала Лену. И она как-то сама потянулась к нему. Он обнял ее и страстно поцеловал в губы, оставляя солоноватый вкус на них. И девушка отпрянула от парня. Он, тоже похолодев от неожиданности всего происходящего, отступил на шаг. И точно застыл.
– Извини. Сама понимаешь. Давно не был рядом с девушкой.
– Понимаю.
Они помолчали, оглушенные, она испугом, а он пониманием опасности всей этой ситуации для него самого. Расконвойникам не разрешалось обращаться с вольными – как теперь. Но молодость взяла верх…
Он вышел из беленького домика, разогретого полуденным зноем, и пошел к работающим неподалеку приятелям и Михайловичу. В руках его была пластмассовая бутылка. А девушка подошла к окну и смотрела ему вслед. Он явно ей нравился, и она уже не жалела об этом поцелуе.
Ночью
Ночной дневальный Степанов писал письмо. Он сидел на стуле возле гладильной доски и с волнением выписывал строчки на листе из простой ученической тетради. Эта возможность как-то приобщиться к той вольной жизни давалась нечасто. Два письма в месяц было положено отбывающему наказание осужденному в колонии строгого режима. Письма отправлялись не сразу. Сначала их читали в цензорском отделе администрации колонии. Поэтому Степанов, который писал любимой девушке, подсознательно испытывал какое-то гадливое чувство, будто за его жизнью подсматривали в замочную скважину.
Тусклое освещение жилого помещения давило на глаза. Вдруг из глубины спального помещения послышались громкие голоса, ругань. В одних серых подштанниках выскочил на освещенную площадку у входа в отряд, рядом с ночным дневальным, бригадир Сенька – худой, с затравленными глазами, подслеповато щурясь. А за ним длинный, с нижней крупной челюстью и огромными кулаками Семен, в руках последнего была заточка, острая, блеснувшая в свете лампочки, и охнул бригадир от боли, почти без криков затих на полу, только что помытом Степановым.
Ночной дневальный вскочил со стула. Подходить не стал, а просто глядел на Семена, опасаясь и за свою жизнь. Но тот уже обмяк, воровато поглядел на ночного дневального и ушел, покачиваясь, в спальное помещение. Из комнаты, где спал завхоз, послышались шорохи. Вот и сам завхоз, крупного сложения, как медведь, косолапо переваливаясь, вышел в коридор. Все сразу же поняв, юркнул опять в кабинет свой, где спал, и затих. Позвонил на вахту, догадался Степанов.
…Ему было жалко своего состояния, ушедшего в никуда. Он поглядел на листок бумаги, беспомощно лежащий на гладильной доске. Сейчас прибегут с вахты сотрудники. Начнется беготня. Уведут бригадира в санчасть, в изолятор Семена. И все успокоится. Тогда он сможет спокойно дописать свое письмо.
Писатель
На «больничке», в следственном изоляторе, в камере, которая просторнее остальных, гораздо светлее. Солнце свободно проникает через большое окно с решетками, но без «ресничек», так арестанты называют надетые специально на окна железные пластины, не дающие возможность видеть окружающий мир. А самая большая роскошь «больнички» – деревянные полы. Попадая сюда, изолированные от мира люди как бы преображаются, веселеют.
Витьке-побегушнику стало легче к обеду. Теперь он лежал на кровати, худой, с лихорадочным румянцем на впалых щеках, но уже азартно оглядывал новое свое прибежище. Его перевели на «больничку» из следственной камеры, где он ждал суда за очередную неудавшуюся попытку побега с зоны. Пытался он с приятелем сделать подкоп в рабочей зоне в «запретку» – прямо рядом с цехом, где лежали сваленные в кучу отходы, шел предполагаемый подкоп, да сдали их… И вот теперь светила Витьке добавка к сроку и возможный «тюремный» режим. С такой перспективой и «больничка» покажется раем.
Витька находился в этой камере уже два дня. Среди новых своих знакомых он не находил, с кем бы поделиться сокровенным, а молчаливое почтение, к которому он уже привык на зонах, ничего ему не давало.
Витька лежал на постели неподвижно, как мумия. В течение последнего часа новая идея овладела им. Понравилась Витьке дежурная. Звали ее все за глаза Людка. Ладная, белокурая, она была единственным светлым пятном в воображении мужчин, находящихся на «больничке». О ней мечтали втайне, наверное, никак ни меньше, чем о самой свободе. И избалованная этим вниманием Людка-прапорщик вела себя даже миролюбиво, доставляя арестантам непередаваемое наслаждение, когда они могли переброситься с нею парою фраз. «Эх, такую бы бабу на свободе, и ничего больше в жизни не надо. Сидишь на кухне, чифирок пахнет душисто, она рядом что-то кухарит с толстыми ляжками и упругой грудью, в домашнем платье», – думая так, в воображаемой картине Витька так задержался, что даже не услышал, как хлопнула «кормушка». Пришло время обеда.
Дежурила как раз Людка-прапорщик, и зэки гурьбой суетились у кормушки, как пчелки около своего улья, норовя «поймать сеанс», по-зэковски – поближе рассмотреть желанную женщину.
А она таяла от снисходительных добрых комплиментов, но вела себя строго, командовала, одним словом, начальник.
Мысль о том, чтобы написать «письмецо» Людке, у Витьки возникла будто бы случайно. Поделиться наболевшим, почувствовать, что ты мужчина и ты нравишься… Решил Витька, что к ужину он сварганит послание.
Во время раздачи ужина, улучив момент, когда у «кормушки» не осталось других арестантов, Витька, наклонившись к кормушке, задушевно сказал: «Примите заявление, хочу узнать, когда мне положена передача». Он даже присел у двери, держа в руке миску с кашей, а в другой сжимая кусок черного хлеба. Прапорщик взяла свернутый вдвое лист из ученической тетради написанный красивым неторопливым почерком, прочла любовную записку и украдкой глянула на зэка, раздающего пищу, он тоже заинтересовался неожиданным заявлением, сложила снова лист бумаги и закрыла «кормушку».
Весь вечер до проверки Витька не находил себе места. Он чувствовал себя именинником.
Тем временем в коридоре послышался лязг открывающего замка, какая-то команда, а затем истошный крик.
– Э, не иначе Садист делает проверку, – сказал кто-то из Витькиных сокамерников.
Так и оказалось. На «больничку» пришел Садист-прапорщик, низкий, с влажными поросячьими глазами, с большой нижней челюстью, в хорошем настроении. Арестованные торопливо прошли в коридор. Прапорщик пересчитал их, потом вытащил из кармана помятый лист из ученической тетради, и Витька почувствовал, как что-то у него в груди оборвалось. Он узнал свое послание.
– Так, Виктор, – сказал Садист. – Любовник ты наш. Писатель. Кто же это такой?
Глаза прапорщика пробуравили строй, останавливаясь на мгновение на каждом из зэков.
Витькина любовь стояла чуть поодаль, прислонившись к шершавой холодной стене коридора. На глазах ее были слезы. Она была изумительна в своем испуге. Ее плотные бедра, обтянутые юбкой, выделялись заманчивыми полуокружностями, и Витька на миг даже забыл о проверке, перевел дыхание, услышав мат, – это ругался Садист.
– Что, нет смелых?! – орал он – Хотите, чтобы всю вашу хату под «дубинал» пустили! Это мы сделаем…
И Витька сделал шаг вперед.
– Я написал.
– А! На лирику потянуло, романтик ты наш. Писатель! – Садист замахнулся на Витьку дубинкой, но удар пришелся по его же сапогу – звонкий и упругий. Это Людка-прапорщик смело толкнула Садиста в плечо, быстро подойдя к нему сбоку. И лицо ее, покрасневшее от возмущения, еще ярче было среди серых тонов длинного тюремного коридора: блондинка, с ярко накрашенными губами… Витька глядел на нее не отрываясь. А Садист вдруг затих. Невидимая власть Людки-прапорщика тут навалилась, как будто камень упал на голову Садиста и оглушил его…
– Ну ладно. Раз не хочешь, чтобы я его наказал, твое дело, – миролюбиво сказал Садист, и Витька заметил, как блудливые глаза прапорщика тоже устремились к упругим ляжкам его женщины, которую он сейчас всей душой любил.
Закончилась проверка. Арестованные зашли в камеру. Витька сел за длинный стол, стоящий посредине камеры, взял шариковую ручку, вырвал резко лист из ученической тетрадки и стал быстро писать. Потом, внимательно перечитав записку, подошел к двери и позвонил. Долго не было слышно ее шагов. Потом стук сапожек стал приближаться. Она открыла «глазок» на двери. Звякнула кормушка. Витька стоял у двери как парализованный, потом тихо сказал:
– Я написал тебе еще. Но если и эта записка попадет к Садисту, то мне уже мало не покажется.
– Сдали меня зэки из обслуги, – совсем по-зоновски сказала Людка-прапорщик. – Суки.
И взяла записку. Хлопнула закрываемая «кормушка». Витька тяжело перевел дыхание. Только сейчас он почувствовал, как отяжелели его ноги. Он снова прошел к столу. Сел на деревянную, отполированную многими людьми, привинченную к полу лавку. Он так сидел неподвижно, как изваяние, минут десять, ожидая, что сейчас распахнется дверь камеры и его выдернут в коридор и отшибут все бока, но в коридоре стояла гробовая тишина.
Побег
В большой камере тихо. Подследственные после вечерней проверки укладываются спать. На верхних нарах, в дальнем от двери углу, сидит худощавый парень с бледным лицом и сосредоточенно смотрит на самодельный, висящий на шершавой стене камеры календарь. Он еле шевелит губами, повторяя: «двадцать первое ноября, двадцать первое ноября…» Слова его тихи, и буквы он выговаривает с той немыслимой четкостью, что ясно: человеку важно уже то, что он может произносить сами слова. Когда реальность и деятельность мозга, граничащая с безумием, почти сливаются в зыбкую картину туманного будущего, представляемого в сознании, но которого может и не быть.
Предыдущую ночь Виктор, а это он сидел на нарах, почти не спал, но сон не шел – нервное напряжение не дает успокоиться. Напарник Виктора, рыхлый мужчина с бледным лицом, лежит на нарах, чуть поодаль, закрыв глаза, и лицо его имеет страдальческое выражение, будто внутренняя боль разрывает его каждую секунду…
Время будто замерло. За прошедшую ночь их усилиями, усилиями двух человек, был подготовлен лаз: на потолке заточенными супинаторами. Они нащупали щель между бревнами перекрытия, и теперь надо только ее расширить, чтобы вырваться на чердак, – камера была на последнем этаже следственного изолятора.
Из черной неровной дыры лаза, ведущего на чердак, пахнуло свежестью морозного воздуха… Бесшумно, словно тени, два арестанта скользнули в темную пустоту.
Выбравшись на крышу, Витька ползком добрался до ее края. Порывистый ветер кружил хлопья снега в свете прожектора, и, словно маятник, качался на вышке часовой, одетый в тулуп. От окружающей тьмы еще страшнее белел внизу припорошенный снегом асфальт.
В первые мгновения нерешительность овладела Витькой, стискивая страхом все тело. Но путь назад был уже отрезан. Послышались торопливые шаги и шум поднимающихся на чердак людей. И Витька прыгнул вниз, рядом плюхнулось тело его напарника. Хлопнул выстрел, другой. Послышались растерянные крики преследователей, от которых беглецов уже отделяла головокружительная высота.
Перед самой стеной, ведущей к воле, на колючем заграждении тело Витьки свела судорога, руки и ноги стали ватными и отказывались повиноваться.
– Ток! – резануло сознание.
На руках беглецов были резиновые перчатки, взятые заблаговременно. Они знали, что их ожидает на пути к свободе.
Пересохшим ртом Витька глотал морозный воздух и лез, и лез по этой прожигающей тело «колючке», уже не сознавая того, что с ним происходит…
Свет прожектора с пустой вышки ослепил глаза и вернул Витьку к действительности. Ему удалось добраться до стены и залезть на нее, оставалось каких-то пять метров, чтобы добраться до угла стены и выбросить на свободу свое измученное, полуживое тело. Тонкие провода, по которым надо было идти до угла стены, поблескивали в стене прожектора ядовито-стальным цветом и явно не были способны выдержать тяжесть человеческого тела.
– Что же ты, Витек! Давай! – надрывно подбодрил Витьку напарник.
Витька осторожно ступил на провода. Завыла сигнализация. Хотелось рвануться вперед, к углу стены. Но опасность упасть в «запретку» сдерживала.
Шаг за шагом, метр за метром приближался Витька к заветному углу стены… Свет прожектора носился по «запретке» как умалишенный, как сошедший с ума солнечный зайчик. Выла сигнализация. Доносились отрывистые команды, Витька первым спрыгнул со стены и, не медля ни секунды, рванулся в окружающую тьму – подальше от тюрьмы. Оглянувшись, он не увидел напарника, хотел подождать было, но рядом услышал топот ног и лай собаки.
Петляя между домами, проскакивая темные дворы, Витька все дальше уходил от следственного изолятора.
На кладбищенской маленькой церкви холодный ноябрьский ветер раскачивал колокол, и его приглушенный звон слышал только тот, кто притаился неподалеку. Торжество, что ушел, вырвался, несмотря ни на что, понемногу уступало место усталости.
Близилось утро. Стали показываться одинокие прохожие, идущие на работу.
Витька решил отсидеться день где-нибудь на чердаке, а вечером пойти «на адрес», который предусмотрительно дал ему напарник. Витька догадывался, что его взяли, но мысль, что он сам мог в любой момент оказаться в таком же положении, заставляла забыть о жалости.
Витька нашел многоэтажный дом. Потянул на себя ручку двери одного из подъездов. И чуть было не столкнулся с невысокой симпатичной женщиной, даже вскрикнувшей от неожиданности:
– Испугали вы меня…
Витька поспешно уступил дорогу, подумав: «Знала бы ты…»
Весь день Витька промаялся на чердаке дома. Было холодно. Ветер заносил снег в открытое чердачное окно и стелил его белым пятном на грязное поле чердака.
Витька осторожно прикладывал свою ладонь к снежному пятну, а затем мочил губы зимней свежестью, и это как-то утоляло жажду.
Когда вечерние сумерки сгустились над городом, Витька вышел из своего убежища. Он шел по улице, глядя на встречающихся ему людей, спешащих по своим делам, и не мог уйти от ощущения, что все происходящее с ним – это сон.
Он долго плутал по незнакомым улицам, стараясь добраться пешком до нужного адреса. Спрашивать лишний раз ему не хотелось, чтобы не привлекать внимания.
Когда он остановился в очередной раз, чтобы сориентироваться, кто-то тронул его за плечо:
– Дай-ка прикурить, молодежь.
Витька увидел стоящего рядом пожилого мужчину с помятым лицом и внутренне усмехнулся своему недавнему испугу.
– Не курю я, отец.
– И не пьешь тоже? Видать, студент.
– Знаешь, действительно на улице пить не привык, – искренне ответил Витька – И студент. Как ты только, отец, догадался. На юриста учусь.
– Вот так номер. А на тебя-то и не подумаешь. Щуплый. Одежонка кой-какая…
– Это я с дороги, отец. Переоденусь – не узнаешь.
– Понятно. А что, может, зайдем ко мне, – неожиданно оживился незнакомец. – Меня Виктором зовут…
Витька внутренне вздрогнул. Оказывается, они тезки.
– А я Сергей.
– Выручишь меня, – говорил мужчина. – Я-то на работу не попал. Встретил приятелей, выпили.… А теперь жена меня будет пилить. А тут такое дело – ты. К тому же у меня дочка, Любка, тоже в том году поступала на юридический. Провалила, а на обучение платное – дорого. Вот теперь пока работает…
– Ну если только не надолго.
Вскоре они сидели в уютной комнате, и хозяин, познакомив Виктора с приветливой женщиной средних лет, своей женой, говорил:
– Мы-то что, люди маленькие, а вот страну жалко, беззаконие!..
– Хватит тебе, Виктор, балаболить… Ты бы лучше парня чаем напоил, раз привел. Только не пей больше, – тихо сказала жена.
На кухне она побыла с ними еще немного и вышла. А хозяин дома, выскочив в прихожую, принес начатую бутылку вина, аккуратно закрытую бумажной пробкой, разлил остатки вина по стаканам.
– За знакомство!
Они выпили.
Тут зазвонил звонок в прихожей.
– Никак, Люба пришла с работы, – сказал хозяин.
И вправду вскоре на кухню вошла раскрасневшаяся с мороза приятной внешности девушка. Виктор встал, представился. Они познакомились. Совсем не по-домашнему присела Люба на стул.
– Вот Сергей, не в пример тебе, учится на юриста, – сказал хозяин и добавил: – Ладно, молодежь, поговорите. Я пойду. Устал я.
Оставшись вдвоем, помолчали.
– А хорошо, наверное, знать закон, искать преступников, – вдруг мечтательно произнесла Люба.
Виктор, до этого внимательно глядевший на нее, радуясь ее юности и красоте, от неожиданности даже опешил.
– А кем ты, Люба, мечтаешь стать?
– Может, следователем…
Витька невольно перевел дыхание, представляя ее в ненавистной ему форме, но сдержался, только, видимо, лицо его выдало внутреннее волнение.
– Вам нездоровится?
– Да, знобит немного…
– Сейчас я чайку поставлю, – засуетилась девушка и вмиг стала по-домашнему доброй и уютной. Она быстро сделала бутерброды с колбасой, нашла в серванте конфеты. Витька, наблюдая за ней, невольно улыбнулся. То домашнее, чего он был давно лишен, вдруг вернулось. Эх, побыть бы этим студентом, за кого себя выдаю! Эта мысль как-то расслабила Витьку, но тут он вспомнил, что дал слово напарнику, если и не удастся тому вырваться, то найти нужных людей – и отдать письмо, что было у Витьки сейчас в боковом кармане. Напарник, видимо, понимал, что шансы его по сравнению с молодым парнем невелики, все предусмотрел.
Пили чай, разговаривали о всяких мелочах, больше не касаясь обучения Витьки, и вдруг Витьке опять представилась камера, потом крыша следственного изолятора, асфальт внизу…
– Мне надо идти, – сказал Витька.
Люба понимающе кивнула. Она очень внимательно поглядела на него, будто чувствовала какую-то скрытую тайну. И Витька забеспокоился, засуетился, быстро вышел в прихожую. Обулся. И когда уже закрылась за ним дверь, в тусклом свете подъезда, перевел дыхание. Мысль о том, что эти добрые люди, невольно могут пострадать по его вине, отошла. Теперь он снова был один на один со своей судьбой и всей правоохранительной системой. Он знал, что сейчас перекрываются вокзалы и дороги, милиция дежурит в больших магазинах, а к его дому, в другом городе, уже наверняка направлена оперативная группа.
Витька вышел из подъезда многоэтажного дома и пошел, не оглядываясь, подставляя раскрасневшееся свое лицо от тепла квартиры и близости красивой девушки холодному зимнему ветру.
Он шел, изредка чертыхаясь про себя, и его высохшие от жажды и переживаний губы шептали: «Размечтался, размечтался…»
Шли вторые сутки поиска опасного преступника.
Помидор
В эту хмурую зимнюю пору колония потеряла всякие очертания. Бараки как-то смазались. Центральная аллея, пустынная, с грязным асфальтом, подсвеченным желтизной света прожектора, напоминала безлюдностью беговую дорожку. Молодой осужденный в черном костюме, с биркой на груди, в шапке, неряшливо одетой на голову, стоял в раздумьях. А задуматься ему было о чем. До конца месяца оставалась всего-навсего маленькая неделя. Времени настолько мало, что «забросить» деньги в зону, как ни старайся, почти нереально. А карточный долг – дело страшное. Не пощадят. Напротив, в секторе возле центральной аллеи отряд, где живут эти люди, отверженные уголовным миром. Кто проигрался, кого сломали… И их доля – страшнее даже любого зоновского житья-бытья, даже самого худого. Без поддержки с воли… Блуждающий взгляд Помидора остановился на этом бараке, где и находились эти отверженные люди, и среди них были и бывшие нашкодившие авторитеты, и всякие люди, в том числе и не отдавшие вовремя карточный долг...
Из барака вышел знакомый молодого зэка. Это был средних лет мужчина. Неряшливо побритый. С золотой «фиксой». Глаза глядели на парня спокойно, с хитринкой.
– Что, не спится, Помидор? – глядя на худое с ямочками на щеках лицо, произнес мужчина.
– Дела мои плохи, Миха, – совсем по-детски сказал Помидор.
– Когда садился играть, о чем думал? Сан Саныч таких, как ты, ломал десятками. Такие для него, как сладкие орешки, – сказал Миха. – А ты возомнил себя игроком….
– Что-то в голове перевернулось. Азарт… – сказал Помидор.
Вздохнул. И было от чего. Сумму проиграл он приличную, мама не горюй.
– «Затянем» деньги… Есть возможность...
– Написать бы мог матери…
– Вот и пиши. Постараюсь…
В эти дни Помидор ходил как неприкаянный. Ошалевший от навалившейся на него беды он осунулся, и даже юношеский румянец на щеках, за который и прилипла к нему эта несуразная для зэка кличка – Помидор, – куда-то ушел, будто его и не было. Даже глаза, всегда озорные до этого момента в его недолгой тюремной биографии, и те стали точно два мышонка – поглядит Помидор и отведет их, будто пряча. А Михаил, его земляк, суетился. «Загнать» деньги в колонию дело непростое. Но так подвернулось. Один приятель Михаила шел на длительное свидание, должна к нему приехать мать. Вот на его домашний адрес и нужно было выслать деньги, а мать тайком должна их привезти сыну, тот – «вытянуть» в зону для Помидора. И отблагодарить этого человека надо. И договориться. Кому нужны чужие заботы? Тут для Помидора бы никто и не старался, если бы не Мишка. Он не раз выручал земляков – как мог. И подраться мог, за справедливость. И советом помочь. Зэк он был опытный, отсидел уже три срока на строгом режиме, научился не выпячиваться без дела. Про таких говорят «прикрылся бушлатом», а по характеру – волевой был Мишка человек. Но что-то там не сложилось, и не приехала та мать на длительное свидание, заболела. Слегла в больницу с сердечным приступом.
Оставалось до конца месяца всего три дня. Заканчивался год. Новогодняя суета в колонии – это, конечно, не вольные хлопоты о подарках. А все же приятно каждому зэку, что «год долой». Ведь время в представлении зэков, оно как хищный зверь – прогоняешь его, прогоняешь, чтобы ушло поскорее – время срока. А Помидору и того страшнее, эти дни окаянные, до конца года. Хоть реви.
А как-то зашел Помидор в комнату для личных дел, взял у завхоза ключ, пояснил, что хочет погладить костюм. И впрямь включил утюг, постоял у большого зеркала, поглядел на себя, хмурого, высокого, худого, будто примериваясь – если что, может он и покинуть этот мир, навсегда… Не позволит гордость Помидору быть в числе отверженных.
Мишка тем временем тоже осунулся. Понимал, что-то в судьбе Помидора сломалось – фортуна была явно не на его стороне. И как-то вечером, уже после отбоя, Михаил прошел к «проходняку», где находился Сан Саныч. Опытный игрок. Сидел он и сейчас на кровати, затачивал стеклышком самодельную колоду карт – умелыми движениями.
– Привет, Сан Саныч…
– А, Миха, привет. С чем пожаловал?
– Хочу вот поиграть…
– Э! Да не замечал за тобой…
– А вот теперь так.
– Ну что ж, ночь у меня свободна.
Остроносое лицо Сан Саныча, с зоркими не по возрасту глазами, напоминало Мишке крысиную мордочку, но он, умело скрывая свое настроение, сел напротив на кровать. Осужденный, тут же сидевший, пухлый, коротконогий, вопросительно поглядел на Сан Саныча.
– Бритый, ты нам купеческого чайка организуй, – тихо сказал Сан Саныч. – А поспишь вот там, в соседнем проходняке, я договорюсь, чтобы не мешать нам. Сам видишь, уважаемый человек зашел в гости…
Осужденный понимающе кивнул. Пошел в умывальник, предварительно взяв с тумбочки, стоявшей в проходняке между кроватями закопченный, но чистый внутри, как отполированный, «чифирбак».
– Что же, Миха, решил картишки-то передернуть. Деньжата появились или просто тоска заела? – все так же тихо проговорил Сан Саныч.
– И тоска, и деньжата, – как-то неопределенно сказал Миха.
И это была правда. Тоска от этой жизни, его окружающей уже пятый год, съела изнутри Мишкино сознание. Хотелось на волю, в родной городок, у моря. А тут еще Помидор, земляк. Надо спасать!
Попили крепко заваренного чайку с конфетками-карамельками, которые Сан Саныч проглатывал, как наживку хищный окунь, переговорили обо всех известных правилах для порядка, и Сан Саныч вытащил из своей подушки колоду карт. А Мишка, чуть помедлив для вида, вытащил из своего бокового кармана запечатанную новую колоду карт – настоящих, атласных, с воли.
– Не доверяешь, Миха, – тихо сказал Сан Саныч.
– Игра есть игра, – неожиданно жестко произнес Михаил.
– Согласен, – доверительно сказал Сан Саныч, зорко просматривая, не на зоне ли припечатали колоду, предварительно пометив. Нет, вроде бы упаковка новенькая.
Стали играть, шуршали картишки в опытных шулерских пальцах Сан Саныча, когда их раздавал, да и Миха не промах тасовать картишки умел…
Час за часом шла эта безмолвная дуэль в тихом ночном бараке, подсвечиваемая полной луной.
Сначала везло Сан Санычу, потом Михе, потом Сан Санычу, но под утро молодость взяла верх. Сан Санычу стало тяжко. Он пару раз криком поднимал с постели из соседнего «проходняка» своего приятеля, и тот бежал в умывальник заваривать чифир – уже не «купеческий», а крепкий, ядреный, чтобы не хотелось спать. Но это не помогло. Сан Саныч проиграл.
– Вот что, Сан Саныч, с Помидора долг спиши за счет моего выигрыша, – спокойно сказал Миха.
Сан Саныч блеснул глазками, но покорно мотнул своей головой. Миха ушел. Сан Саныч как сидел на кровати, так и сидел, точно истукан, еще минут двадцать, потом завалился на кровать, не раздеваясь…
С утра Помидор, после подъема, в умывальнике на электрической печке заваривал в «чифирбаке» чифир. Тут к нему подошел Михаил.
– Сан Санычу ты теперь не должен. Ты мне должен, – вяло пояснил Миха.
– Не понял.
– А что тут понимать. Обыграл я Сан Саныча, а он мне заплатил твоим долгом. Но тебе я его перенесу на месяц, он уже не карточный. Я так решил.
– Хорошо, Михаил… – сказал Помидор, чувствуя, как от облегчения кружится голова. – Мать должна приехать на длительное свидание через неделю…
– Да знаю я. Не забивай голову. Все будет хорошо.
Новогодняя ночь на зоне – особенная. Зэкам дают посмотреть телевизор. До поздравительных слов. Потом телевизор уносится в кабинет завхоза. И там только он да его приближенные могут посмотреть концерт. Помидору и без того праздник. В шумном темном помещении «чифирят» зэки, переговариваются. Вдруг – включен яркий свет. В комнату вошли несколько солдат и офицер. У одного из солдат на поводке вяло переставляющая лапы немецкая овчарка. Ищет наркотики, вынюхивает. Проходит мимо двухъярусных кроватей. Все. Чисто. Уходят солдаты. А зэки снова веселятся, вспоминая домашних, чифиря, и так всю ночь.
Приехала мать к Помидору. Пожилая женщина еле дотащила сумки с едой. В комнате свиданий долго рассказывала о тяжкой дороге. А Помидор помалкивал. И только когда из двойного дна сумки извлек он деньги, повеселел…
– Зачем же сынок, столько денег понадобилось? – проговорила мать.
– Да сразу загнать, мама, на питание, – успокоил Помидор.
Шли часы свидания. Все вроде бы переговорено. Мать глядела на сына, стараясь не расстраивать его своими невзгодами. Ему-то ведь тяжелей…
Вышел Помидор из комнаты свиданий. Пронес деньги, умно, не ухватишь. В тихом бараке отдал Мишке нужную сумму. Пожал ему руку. Мишка, не пересчитывая, спрятал деньги подальше, в тайник под тумбочкой.
Вдвоем вышли в локальный сектор. Прогуливались, будто не замечая мороза. Свежий воздух обжигал лица.
– Ну, что я тебе скажу, парень. С игрой завязывай, затянет, не выпутаешься, – негромко сказал Мишка – Я это по себе знаю. Чуть в петлю по молодости не полез.
Помидор искоса поглядел на Михаила. Он-то его понимал сейчас, как никто иной.
Прощальный поцелуй
На перроне, у самого его края, в тупичке на корточках сидели несколько мужчин, одетых в одинаковые установленного образца серые робы. Рядом с ними стояли три прапорщика, как на подбор, высокие, с автоматами на изготовку. Подъехал автобус, и из него вывели рыжую, непричесанную женщину и девушку, красивую, голубоглазую, точно яркий цветок среди этого серого поля. Она недоверчиво покосилась на мужчин, сидящих на корточках. И Санька узнал Валентину. Судьба свела его с этой девушкой пару месяцев назад, когда он находился в КПЗ, ждал суда. Вместе они ехали, как и сейчас, на этап. И везли их в этом же автобусе. Мужчин, тогда попарно «закоцанных» в наручники, посадили назад, перед ними была сетка, она отгораживала их от остального автобуса. Девушка, а это была Валя, сидела рядом с этой сеткой, и Санька сказал:
– Ну что, красавица, давай поцелуемся. Когда нам еще доведется!
И они целовались, жадно, взасос. И помнилось Саньке, что на девичьем лице, когда они оторвались друг от друга, остались красноватые линии от железной сетки.
Валя тоже его узнала и просияла улыбкой.
– Саня, – сказала девушка и пошла к нему.
Оставалось дойти метра три, когда опомнившийся прапорщик, куривший до этого сигарету, на нее заорал:
– Куда пошла! Совсем с ума сошла, девка. Да они тебя растерзают. До этапа не доживешь.
Но Санька потемневшими глазами глянул на прапорщика, сказал:
– Это моя девушка. Сестра по несчастью. Понимаете?
И прапорщик, высокий, рыжий, встретившийся с этим взглядом, пронизывающим насквозь, вдруг сказал:
– Ну, раз твоя девушка... Попрощайтесь.
Александр привстал. Затекшие колени не давали ощущения крепкого тела. Валя к нему подошла сама и обняла, они поцеловались, страстно и долго.
– Ну ладно, иди, иди в сторону! – заторопил девушку охранник, уже видимо жалевший, что дал слабину.
В конце перрона раздался гудок тепловоза. И прапорщики сразу стали серьезными, взгляды их настороженно оглядывали арестованных, руки крепко держали оружие, один палец – на спусковом крючке.
В столыпинский вагон арестантов погрузили в течение нескольких минут. Один из прапорщиков отдал кипу «дел» начальнику конвоя, и состав двинулся дальше.
Столыпинский вагон – это обычный с виду вагон, только плацкартные отделения для пассажиров отгорожены железными решетками.
Валя ехала через два отделения от Саньки. И он стал писать ей записку. На этапе солдаты обычно благожелательно относятся к этому нехитрому общению. Арестованные скручивают газеты в длинную трубочку, прикрепляют к ней записку и просовывают руку через решетку. Так записка попадает в другое отделение. В этот раз солдаты были говорливые и наглые, видимо, уже второго года службы. Истосковавшиеся по женскому теплу, как и зэки, точно похотливые псы, они не отходили от отделения, куда поместили Валю и рыжую непричесанную женщину, визгливо крикнувшую:
– Эх, мужичка бы сейчас!
И Санька, бывалый уже не раз на этапах, сказал солдатику, низенькому и угрюмому, когда стали разносить по отделениям воду для питья в маленьком бидончике:
– Там молоденькая девица едет. Хороша. Плохо только, что «сифиличка». У нас в городе она столько мужиков заразила!
Солдатик опешил, быстро посмотрел на зэка и отошел от его отделения. Санька уже знал, этот молчать не будет, а значит, к Вале никаких домогательств… Собственно, в этом и была задача Саньки.
Вечерело. За окном вагона пробегали картинки воли. Будто в кинематографе – перелески, рощи, уютные поселки. И как в кинозале зритель не может войти в происходящее на экране, так и Санька не мог сейчас почувствовать, что окружающая жизнь ему доступна. Было какое-то странное ощущение, что нет в этих картинках ни реальности, ни смысла. Пришла записка от Вали. Теплые, хорошие слова заставили Саньку с добрым чувством подумать об этой почти ему незнакомой девушке. Он ей уже передал свой домашний адрес с предложением ему написать, в ее ответной записке был ее домашний адрес.
Состав стал замедлять ход, и наконец вагоны остановились. С перрона послышался лай караульной собаки. Отделение, где находился Санька и другие зэки, ехавшие в колонию, открылось, солдат-конвойный с сосредоточенным лицом скомандовал:
– На выход! С вещами.
И помчался Санька, когда настала его очередь, по длинному вагону, без оглядки, не желая получить тумака от солдат, выскочил в тамбур, быстро спустился по железным порожкам, и побежал к серому автозаку. Все, впереди зона! Прощай, милая Валентина! Спасибо тебе за твой прекрасный поцелуй! Свидимся ли мы снова?
Траншея
Моросил мелкий надоедливый дождик. Трое расконвойников по очереди залезали в траншею и углубляли ее, стараясь докопать до идущего по ней кабеля. То ли порвалась телефонная связь, то ли еще что приключилось, Степанов не знал. Но сама ситуация, поначалу его радовавшая, так как работали вдали от колонии, теперь начинала его раздражать. Их охраняла прапорщик Виолетта. Невысокая, полная, с ярко накрашенными губами, она то и дело курила, и запах тонких женских сигарет доставал Степанова и в траншее, заставляя тихонько чертыхаться. Втроем в траншее было не развернуться. Поэтому работали по двое, один отдыхал. Наконец настал черед отдыхать Степанову. Он вылез из траншеи, с интересом поглядывая по сторонам. Неподалеку был лесок. А почти рядом проходила проселочная дорога, ведущая от серых корпусов химического комбината. Смена на комбинате кончалась, из ворот химического комбината стали выходить люди, их становилось все больше и больше, они шагали торопливо по дороге к полустанку, откуда в город шли электрички. Рабочие, мужчины и женщины, переговариваясь, проходили в пяти метрах от траншеи. Виолетта перестала курить, нервно бросила окурок в грязь.
Степанов смотрел на проходящих людей и помалкивал. Вдали показались две девушки. И одну он узнал. Когда-то Степанов учился в этом городе. Она шла и что-то увлеченно рассказывала подруге. Круглолицая, с зачесанными назад светлыми волосами, синими глазами, она почти поравнялась с траншеей, когда их взгляды встретились. Она остановилась, точно вкопанная, хотела что-то сказать, но, увидев прапорщика, вмиг все поняла и прошла мимо. Она оглянулась, лишь когда была уже далеко, остановилась, что- то сказала подруге, та тоже поглядела в сторону Степанова. И они пошли дальше. Подруга взяла его знакомую под локоток, точно поддерживая… Они, Николай и Надя, когда-то были очень дружны.
– Эй, Степанов, хватит балдеть, давай, лезь в траншею, – скомандовала грубо Виолетта, вновь закуривая.
И Степанов послушно сменил напарника, залез в траншею с лопатой и начал выбрасывать наверх вязкую глинистую почву, углубляя траншею.
Шарф
По вечерам больничная палата затихала и наступало время Ерша. Так звали худого, высокого, как высохшая жердь, с носатым лицом зэка. Он с мельчайшими деталями пересказывал прочитанные книги. Голос у него был монотонно уверенный, будто говорит по радио диктор. Под его истории и засыпали зэки.
Больничка располагалась на территории колонии. Отгорожена она была от нее только высоким каменным забором. Впрочем, на зону из тех, кто находился на излечении, никто не хотел – свои зоны надоели. На областную больничку свозили из разных колоний, с разных режимов. Здесь были и сложные заболевания, и травмы, и те, кто сам себя повредил, чтобы побыть на «больничке» – отдохнуть от изоляторов… Разный люд собирался в этом месте, напоминающем о вольной больнице. Чистые были палаты. Врачи, медсестры, лекарства – все как положено.
Степанова привезли сюда с травмой глаза. Он помнил, что когда осколок стекла выпал из форточки, которую он закрывал в жилом помещении отряда, то он поначалу даже не понял, что с ним произошло. Слишком все было неожиданно. Острая боль. Он прислонил ладонь к пораненному глазу, да так и пришел в санчасть – не отрывая ладони, и только там, быстро сообразив, резкий в движениях чернявый Колька-санитар сказал: «Проникающее ранение, повезут на областную больничку!» А дальше был автозак. Торопливые команды конвойных. И он, ошеломленный таким неожиданным поворотом судьбы. Операция. Жгучая, томительная боль. Успели спасти ему глаз хирурги. И только теперь, когда прошла неделя и со здорового глаза сняли повязку, смог Степанов осмотреться. До этого только слушал он увлекательные пересказы книг по вечерам…
Надо сказать о том, что человек видящий не вполне осознает своего счастья. Так не осознавал его и Степанов. До тех пор это было, пока неделю не пролежал в палате, не видя земного света. Может, поэтому сейчас, притихший, худой, лежал он на своей постели и вглядывался здоровым глазом в тусклые очертания больничной палаты, и вслушивался в удивительный рассказ Ерша.
Он уже знал, что Ерш болел раком горла. Постоянно носил «романист» повязку на шее. Что-то в его судьбе было еще более страшным, чем у других зэков. И они это чувствовали. Относились к Ершу с каким-то почтением.
Затихшую палату встряхнул ввалившийся в дверь Мотыль. Человек этот был огромного роста, с рыхлым, бледным лицом, искаженным ухмылкой. Он пришел вместе с тощим, юрким приятелем с первого этажа – там, в палате попроще, находились те, кто сам себя повредил. Что-то бурча, Мотыль быстро прошел к кровати Ерша и попытался ударить того. Приятель Мотыля, быстрый в движениях, остановил его. Послышалась какая-то возня. Затих «романист».
– А что он здесь байки загибает? Я вот больной по-настоящему, а меня завтра на зону, – с тоскливой пьяной грустью бурчал Мотыль.
Но вот он успокоился. Послышалось его оседание на кровати, будто мешок картошки бросили на нее. Осталось от Мотыля только его дыхание: перегарное, наполнившее палату смрадом, тухлятиной. Приятель Мотыля как-то успокоил Ерша и быстро ушел.
До утра Степанов не спал. Происшедшее его взволновало. Он не мог ничем помочь Ершу в трудную минуту. И от этой робости было неловко…
Утром Мотыль, молча собравшись, ушел – его вызвали на этап. Прошел день. А вечером в палате было непривычно тихо. Ерш замолчал. Ему просто не хотелось рассказывать больше книги… Что-то остановилось в этом нарочито бодром человеке.
Увозили на этап Ерша через неделю. Перед тем как уйти, он со всеми попрощался, пожал руки. Слушая ободряющие слова, только нервно кривил губы. Степанов вытащил из вещевого мешка шерстяной шарф, переданный родными на свидании в колонии, протянул его молча Ершу. Их взгляды встретились. Они не сказали друг другу ни слова. Только пожали друг другу руки. У Ерша ладонь была холодная и костлявая.
Валентина
Девушка в сером скромном платье, светловолосая, с огромными испуганными глазами в тихом коридоре КПЗ. Рядом – еще какая-то женщина в надвинутом на лоб «деревенском» платке – видны только глаза. И тут же – Санька, усталый от камерной духоты.
Девушка явно испуганна. В первый раз на этап. Под следствием. Впереди тюрьма.
А Санька уже знает, что такое зона. И улыбается ей.
– Привет!
– Привет! – отвечает девушка негромко.
– Тебя зовут-то как?
– Валентина!
– О, почти космонавтка! – пытается развеселить девушку Санька. Он один разговаривает с ней.
И она улыбается. Улыбка вымученная, жалкая…
Санька не спрашивает, за что ее сюда. Какая ему разница! Он не прокурор. Он просто отдыхает, глядя на это прелестное создание. Ему жалко, что она брошена в эту круговерть отчаяния и страха. Он хочет просто поддержать ее.
Вытаскивает из своего дорожного мешка какие-то карамельки. Накануне получил от родных «дачку». Передает Валентине. Она пробует отказаться. Но он настойчив.
– Пожуешь – дорога длинная…
Он-то знает эту дорогу не понаслышке.
В коридоре начинается суета. Появляется дежурный с папкой дел. Все. Этап…
Городок еще спит. На улице, в заднем дворике горотдела тихо. Автобус, который вместо автозака, ждет. Мужчин, закоцанных попарно наручниками, вводят в автобус первыми и сажают на задние сиденья, отгороженные решеткой. Решетку закрывают. Навешивают замок.
Женщин рассаживают на обычных сиденьях. А впереди у входа в автобус садятся сопровождающие этап вооруженные прапорщики. Все готово. Взревел мотор.
– Автозак и то не могут сделать! Ездят как господа, – говорит один из прапорщиков, с недовольством косясь на мужчин – тех, что за решеткой. Этот чернявый громадный человек с автоматом явно недоволен чем-то своим.
Саньке не до него. Он внимательно глядит на Валентину. Редкая возможность – увидеть девушку так близко…
– Ты бы поближе ко мне пересела. Тут и поцеловаться можно, – советует Санька словно невзначай.
И она, вдруг набравшись смелости, аккуратненько пересаживается на последние сиденья, волоча за собой свой дорожный мешок.
Они молчат, ожидая реакции конвойных. Но те ничего не заметили: что-то обсуждают из своих «ментовских» новостей.
– Давай поцелуемся, когда еще придется, – скороговоркой шепчет Санька.
И действительно, девушка совсем рядом, она придвигается к решетке, и их губы встречаются. Они целуются страстно, взахлеб…
Автобус едет по сонному городу, и никому нет дела до этих двух молодых людей, отрывающихся друг от друга, только чтобы перевести дыхание.
Рядом с Санькой – худой, усталый мужчина. Он «прикоцан» одной рукой к руке Саньки, и Санька невольно тянет его за собой, когда наклоняется всем телом к решетке, чтобы лицом уткнуться в нее и почувствовать сладкие девичьи губы. Сосед его по несчастью молчит. Он все понимает и не мешает им, Валентине и Саньке, наслаждаться, чтобы не нарушить их маленькое счастье, не привлечь внимание конвойных.
Так они доезжают до железнодорожного вокзала. Автобус останавливается в каком-то тупичке. Санька смотрит на Валентину. На ее нежных щеках остались следы решетки.
– Когда еще свидимся, – рассудительно говорит Санька и уверенно обещает: – но я тебе напишу на домашний адрес.
И оба, он и Валентина, верят, что так все и будет, и будут письма, и пройдет это страшное время, и они будут на воле и встретятся. И эта вера сейчас помогает им обоим.
Ларек
После «ларька» в рабочей зоне как-то сразу веселее. Печенюшки, чай – оказывается, так мало нужно взрослым мужчинам, чтобы почувствовать вкус к жизни. Сашка в этот раз отоварился в ларьке как положено – был и чаек, и покурить. Поэтому после обеда, когда замирает в цехах жизнь, когда зэки стараются продлить блаженство после принятия пищи, он с нетерпением стал ожидать земляков. Приземистый, с худым лицом, с большими глазами, смотрящими грустно и пристально, он уже приготовил воду для заварки чифира. Вот из другого сектора пришел Коля Зуб, нетерпеливый, разговаривающий скороговоркой, затем Толик Зеленый – работающий крановщиком, согнутый дугой, покашливающий. На троих и заварил Сашка чифирку. Сели в кружок и стали бережно передавать горячую кружку, отпивая по два глотка терпкий, горячий напиток, будоражащий воспоминания о воле.
Разговаривали о маленьком своем городке, где отсидели многие, а многие сидят. Так уж получается, что у зэков и разговоры зэковские.
Потом стали вспоминать родственников, детей. У Сашки у одного – семья. И потому ему тяжелее всего. У Зуба и Зеленого тоже были дети, но с женами они в разводе. Осторожно велась беседа, когда вопрос касался женщин. Тут зэки становились деликатными, как учителя физики, стараясь друг друга не оскорбить каким-то намеком. Так и проговорили уже полчаса, пока Зуб не сказал:
– Бабы дело такое. Хорошо, Сашка, у тебя супруга – молодец! А так им веры нет.
– Это точно, – покачиваясь в такт словам, произнес добродушно и Зеленый, от чифира ему было приятно говорить и думать.
А Сашка только кивнул головой, чтобы поддержать беседу, но сам рассуждать не стал. Он вообще старался говорить поменьше. Такая была у него привычка – больше слушать.
Приятели ушли. В цеху еще не начинали работать. Сашка отнес опустевший чифирбак в укромное место и затих на доске, отдыхая, а воспоминания, взбудораженные чифиром и разговором, были навязчивы как мухи – лезли они в голову неотступно.
В тот зимний день ничто не предвещало трагедии в жизни Сашки. Отсидев до этого, он дал себе зарок не встревать ни в какие компании. Женился. Родился у него сын. Рос. Жена работала на почте, и в тот день вместе с сыном он провожал ее на работу. Хрустел снежок под ногами. Было морозно. Почти на полпути навстречу попались дурачившиеся подростки, заметно выпившие. Один и прицепился к походке жены, а она хромала, инвалид с детства. Жутко это рассмешило пацана, и он стал рукой показывать на нее. И перемкнуло у Сашки, он злобно выругался. И пацаны, обалдевшие от такой наглости, пошли на него. А были они рослые не по летам. И тогда выхватил Сашка нож из кармана, и вошел нож в живот одному нападавшему, как в сливочное масло…
Сейчас, вспоминая об этом, Сашка даже скривился. Заурчали неподалеку токарные станки. Захотелось Сашке увидеть жену, сынишку. А как?! Далеко ведь они! Покашливая, пошел зэк к станку. И не глядя по сторонам, начал вытачивать детали, одну за другой, одну за другой, как заведенный.
На выезде
Серега не любил весну. И дело было даже не в распутице, не в тоске, которая наваливается в колонии, когда начинает пригревать солнышко… Причина была банальна. Серегу весной посадили. И вот уже третью весну он в погожие деньки переживал происшедшее с ним в мельчайших подробностях.
За территорию колонии бригаду, в которой работал Серега, выводили рано утром. В сопровождении конвоя – солдат внутренних войск – зэков в крытых грузовиках отвозили на территорию химкомбината. Здесь, вдали от цехов, на «пятачке», огороженнjм столбами с колючей проволокой и одинокой вышкой, где торчал как изваяние часовой, зэки разгружали приходящие по узкоколейке вагоны, пригоняемые в этот тупичок шумящим, стареньким паровозом.
На этот раз из вагона под навес перетаскивали бумажные мешки с колчеданом. Мешки были не очень тяжелые, и неторопливая вереница зэков шла и шла от вагона к навесу. Здесь укладывали мешки в ровные стопки.
Припекало уже вовсю жгучее южное солнышко. Из степи дул порывистый, душистый ветерок. Это свежее дыхание окружающего мира волновало Серегу до глубины души. Выезжая за территорию колонии, он мысленно как бы приобщался к воле.
Чифирнув, зэки ожидали обеда. Его привозили из колонии в солдатских больших бочках конвойные.
Глубоко дышал Серега, откашлявшись от пыли из мешков, проникающей, ядовитой. Поглядывал на чернеющие громады цехов – за колючей проволокой. Там иногда проходили по территории химкомбината люди, одетые в обычные спецовки.
Все это – и цеха, и рабочие химкомбината – радовало Серегу. Он радовался уже тому, что находится вдали от колонии.
Каждый раз в минуты отдыха он лелеял в себе это чувство полусвободы. И каждый день ждал выхода из колонии, ждал, когда повезет его крытый грузовик по проселочной, ухабистой дороге. Он в мечтах раз за разом представлял тот миг, когда эта дорога станет для него по-настоящему свободной.
Ларсон
Над колонией плыли холодные, черные тучи. Наполненные осенней влагой, они угрожали слякотью, сыростью. В такие дни не хочется думать даже о будущем. Колония, погруженная в смрад усталости, навевает чувство безнадежности.
Ларсон – так прозвали его с молодости, а кличка осталась за ним и в зоне, – с приветливой добродушной улыбкой, высокий, всегда подтянутый, в аккуратном зоновском костюме, с начищенными сапогами, в новенькой телогрейке, в этот день не был похож на себя. И немудрено. В тот же день три года назад и совершил он преступление.
Своего щенка, которого успел вырастить между сроками, назвал он Черныш. Это был щенок восточноевропейской овчарки. Страсть к собакам у Ларсона была с детства. Но с возрастом она то угасала, то возникала вновь. Но Черныш – со стоящими ушками, добродушно помахивающий хвостом – ему сразу же понравился. Он купил его у одного из своих знакомых, занимавшегося разведением собак. И Ларсону не родословная приглянулась, а сам щенок.
Прошло несколько лет, и щенок превратился в здорового спокойного пса. Хищный оскал, впрочем, характерный для собак этой породы, в нем не проявился: что-то доверчивое светилось в этих собачьих глазах, коричневатых, со слезой.
Ходил Ларсон по городу с Чернышом, как с другом. Общение с людьми оставило у Ларсона массу неприятных воспоминаний, а Черныш был действительно другом, не требующим ничего.
В тот день, переходя улицу вместе с Чернышом, не заметил Ларсон, да и Черныш, выскочившую на полном «газу» из переулка замызганную грузовую машину. Как оказалось, водитель был пьян. Успел только Ларсон заметить номера. По ним и нашел водилу, сбившего насмерть Черныша и уехавшего не тормознув…
Бил водилу Ларсон с остервенением, без жалости. А на следующий день, только успел Ларсон похоронить Черныша в своем дворе, Ларсона и забрали. И быстро было состряпано уголовное дело. И колония строгого режима. Приговор Ларсону был уже не в новость. И воспринимал он тогда все происходящее как само собой разумеющееся. Да и в этот непогожий осенний день Ларсон не корил себя за содеянное – было ему жалко только Черныша, да и себя немного.
Свидетельство о публикации №219022401398