Будущий визит
Свинцовое небо. Свинцовые рельсы. Свинцовый ветер. И вопреки всему этому – краски, краски, многоцветье, роскошный разлив палитры внутри.
Только представить… А ведь это легко. Ожидание. Наконец новое грохотанье, новый ползущий лязг – вот он и третий. Залезть в вагон, он полупустой, потому что не час пик, плюхнуться к окошку и отдаться движению и иллюзии, что от тебя с этой минуты уже ничего не зависит: раз сел, то едешь, и уже не соскочишь. А ехать страшно. По счастью, поездка займет целых полчаса – ты не ухнешь мгновенно в неизвестное, ты к нему будешь неотвратимо приближаться в мягком и успокаивающем громыхании колес.
Двором пройти осторожно, крадучись, чуя вокруг тени и шорохи несуществующей опасности. Или, напротив, броситься сломя голову, видя одну лишь черным дерматином обитую дверь на втором этаже, куда поднимешься с разбегу, не задерживаясь у лифта, что дало бы отсрочку, утишило дыхание и хоть немного придержало несущиеся вскачь мысли. Наверное, лучше так, на сломную голову. Да, решительно вперед. Дверь чуть поистерлась, белая кнопка звонка успела измызгаться – частые визиты, гости? А как же иначе! Уж это будьте покойны, это наша страсть, наша слабость и отрада – принимать друзей, знакомых, полузнакомых, малознакомых, вовсе незнакомых. Мы хлебосольны, мы радушны, мы отзывчивы на любой долетающий издали зов – даже не о помощи, а всего лишь о маленьком участии, о сочувствии, о мимолетной благосклонности – и мы должны зазвать, усадить, обласкать и обогреть сердечным теплым словом. Мы такие.
Итак, уже у двери вспоминается то, что и не забывалось, но как бы подремывало в памяти, а теперь проснулось. Мощный ток видений, возникших из прошлого и заполнивших собой настоящее с такой силой и яркостью, что голову заломило. Это еще прежде чем палец потянулся к звонку – вот и задержка, вот тебе и решительно вперед. Топтание перед дверью, за которой, вполне возможно, никого сейчас и нет, означает последнюю степень унижения. Если уж предпринимаешь такой демарш (каково словечко? нет, оно не годится, лучше нейтральное – поступок или шаг), то без этих жалких колебаний и дрожемента. Сказано – сделано. Решил – вперед. Палец давит на кнопку – булькает музыкально звонок, знакомые переливы птичьей трели. Потом шаги, легкие и отрывистые, идущие из прошлого и обрывающиеся за дверной филенкой, за черным дерматином. Дальше… передохнем чуток. Соберемся с мыслями и решим, что дальше.
Нет, в самом деле, ведь нельзя исключить разные и противоположные варианты, текучесть ее настроений непредсказуема. При всей благорасположенности к посторонним та-кой возможен мрак неприятия своего, что слетишь кубарем с лестницы. Какого еще своего! Какой он ей теперь свой! Не будем цепляться к словам, не будем. Значит, варианты. Наверное, все-таки так.
- Кто там? – спрашивает она. Голос слегка напряжен и излишне звонок, как и полагается, когда не знаешь, кто за дверью и чего ему надо. Ее голос, из памяти пробившийся в действительность и с нею слившийся сейчас – и не все ли равно, действительность это или память, коли память так ярка? Кто там? – вопрос убийственный. Ответить – я? Надо еще, чтобы она узнала его голос, невнятно звучащий из-за двери. И даже не это главное; «я» - это значит: я привычный, я свой, тот, кому не нужно называть себя, - «я» – вполне самодостаточный звук, заменяющий имя. У него нет права на этот звук, это местоимение. Назваться по имени – тоже странно, никогда не назывался, ни по телефону, ни так, она, пожалуй, и не поймет, не разберет, кто же за дверью. Прошел год – год!
Стоп. Всё не так. Никакого вопроса. Есть же глазок. Зачем ей спрашивать, можно по-смотреть в глазок. А неуютно, однако, быть разглядываемым, особенно когда тебя не ждут и неизвестно, хотят ли видеть.
Заминка удивления. Поворачивается замок, дверь оживает, медленно открывается, в темном проеме светлое пятно – ее лицо. Ее удивленное лицо. Можно, конечно, предположить, что оно озарено хотя бы некоторой радостью, но если следовать правде – оно удивлено, заинтриговано, не более. После того, что было…
- Ты? – Голос в ладу с лицом, в нем нет волнения, нет радости, но нет и отторжения, спасибо и на том.
А он молчит, чувствуя скачки сердца – туда-сюда, туда-сюда – и еще плотную, физически ощутимую немоту в сдавленном горле, куда тоже допрыгивает сердце своими тугими толчками. Он молчит и смотрит, и не двигается, смотрит на лицо, изменения на котором так неуловимы, так ускользающи, как будто их и нет вовсе: ход времени тронул его, несомненно, но такой крохотной малостью, так осторожно коснувшись, что ничего не за-метишь, - одна лишь зоркость отвыкшего взгляда делает лицо чуть новым, и только.
Он не двигается и по простой и объяснимой причине: его не приглашают войти. Но это, как сразу же становится понятно, дань оторопи, а не сознательное поведение. Подтверждением служит следующее ее движение – шаг чуть в сторону, дверь чуть шире – и следующие слова, произнесенные с внутренней усмешкой, которую он, хорошо знающий эту женщину, слышит без большого труда и которая свидетельствует о вернувшемся самообладании:
- Заходи. Я тебя, правда, сегодня не ждала.
Надо так понимать, что ждала завтра или на будущей неделе. Это ее юмор, за которым все же, как видно, скрывается волнение, не может же она быть абсолютно спокойной. Как бы то ни было, слово сказано: заходи, дверь приглашающе ждет; и, войдя, он видит знакомые вещи, тоже, как кажется, с его приходом встрепенувшиеся и, в отличие от хозяйки, замершие в гостеприимной учтивости. Вон то кресло, стоящее вполоборота, уж точно, глядит с зажегшейся радостью и приглашает сесть. Именно то кресло – ранее его кресло.
Что за настроение, однако. Что он распрыгался, заегозил мыслями, когда она стоит и вовсе не приглашает садиться и ждет его объяснений. В самом деле, надо же объясниться. А сесть могла бы и предложить, не может же не понимать, не чувствовать своей негостеприимной позы и его конфузливого унижения. Тогда бы уж лучше не впускала. И сколько такое может продолжаться?.. Нет, эта сцена не годится, да и попросту не верна, не была она жестокой и не стала теперь – с какой бы стати? Это не ее характер.
Она входит следом в комнату (как-то не замечается им, не проникает в сознание такая деталь, как раздевание и разувание; наверное, он снял куртку и повесил на вешалку, на тот крючок, куда вешал прежде, сдернул ботинки – не тащить же осеннюю грязь в квартиру; наверное, он это проделал более или менее машинально, по механической памяти, и он уже в комнате), она первым делом указывает на кресло, то самое, и это, если чуточку задуматься, грустнее всего остального: это означает крайнюю степень чужести, когда тебе предлагают твое же кресло как не твое, подчеркивая, что ты здесь гость. Подчеркивая, заметим, без специального умысла, а просто по естественному порядку вещей, и это еще хуже.
Что здесь изменилось? А что, собственно, могло измениться? Он знает, что она не вы-шла замуж. Стороною до него что-то доходило: та же работа, те же привычки, тот же круг общения. Как и раньше, не скучает. Удивительно, что не замужем. Но кто-то около нее замечен. А как бы ты думал! Однако живет одна. Значит, что же могло измениться?
- Всё на своих местах, - и констатирует он, преодолевая в разговоре, словно тянущий в гору грузовик, самые трудные первые метры; дальше машина приработается, дальше, может, и дорога будет глаже – дальше разговор пойдет, только стронуть его, только начать. – Не прошло, как говорится, и года…
Такой он находит тон. Она молчит. Она не садится – и здесь уже нет никакой позы, ей так удобнее его рассматривать, хотя все равно получается сверху вниз и чуть унижающе; но, вероятно, любое ее движение сейчас он бы воспринял в уничижительном для себя смысле: она его не звала, он пришел сам и должен смиряться, как бы она ни держалась.
Руки сложены под грудью – классическая стойка уверенной в себе женщины, чье одиночество внезапно нарушено, но для нее это не в честь и не в радость и потому незачем пластаться перед гостем. Гость такой, какого меньше всего ожидала увидеть, само существование которого уже затмевается прохладным туманцем в ее памяти, черты стираются, факт совместной жизни и близости все дальше отодвигается во времени и пространстве (хотя дальнейших пространственных изменений после его ухода за этот год не произошло), становясь микроскопически малым и как бы даже не существовавшим… Ну почему? Почему именно такая схема их теперешней встречи, ведь возможна другая, другие. Сдержанность – да, тут он уверен, но за нею может быть самое разное. Например, скрытое волнение. И стойка эта, может быть, - защитная. Конечно же! Как же без волнения. Она не деревяшка. Но что ей делать: он с самого начала взял пошлый тон небрежного, ни к чему не обязывающего словоговорения – тоже, знаете ли, защита, он тоже не деревянный. Нет, надо сменить тон, круто и немедленно, иначе не стоило приезжать. И, может быть, она все-таки сядет?
- Как ты живешь? – Вопрос его приглушенно-интимен, да, да, это в точку, и нечего было выставлять перед ней свой гонор, как и свое унижение. Именно так: интимно и на равных.
Сев, она некоторое время молчит, супя в задумчивости строгие брови. Струится свет со стены – бра над тахтой посылает зыбкие волны – все видится отстраненно и неясно, надо напрягать внимание, мысль и воображение, чтобы присутствовать в этой комнате, хоть все тут и знакомо. Приходится перемаргивать, и тогда туман спадает, и наплывает ее лицо с темными бровями-стрелками, с задумчивым выражением отрешенных глаз: добросовестно пытается найти ответ на его вопрос? Он ждет. Она говорит:
- Как живу? Неплохо живу. А ты?
- Нормально, - отвечает он.
Убогое слово. Самое употребительное, оно и самое убогое, как раз в силу своей растиражированности в миллионах повторов почти полностью обессмысленное. Так он думает, чувствуя острое желание вновь схватить себя за язык. Так ли надо говорить, так ли держаться, о том ли, наконец, думать? Из нереальной дали, куда он проник помыслами, но не совсем дотягивает воображением, чтобы полностью раствориться в знакомом, но подзабытом интерьере этой комнаты, из чуть потусторонней дали звучит ее голос, который его слуховая память ловит без всякого напряжения:
- Что это ты вдруг решил заехать? Кажется, все было сказано, разъяснено, и вспомни: ты сам добивался…
- Сам, - кивает он.
- Ты сам настаивал...
- Сам.
- Ты сам… дай же сказать… ты сам все сделал для того, чтобы произошел разрыв, и я помню, как ты решительно все проделал.
- А что еще ты помнишь?
- Ты об этом?.. – Ее лицо будто со света уходит в тень – всегда резки были смены красок на нем в зависимости от настроения, его перепадов и колебаний, которые бывали спонтанны и зависели порою от пустяков, с его точки зрения. Но на этот раз речь не о пустяке; заговорив сам о том злосчастном предмете их раздора, он и не ждал другой реакции.
Не заговорить же он не мог, поскольку без этого теряли смысл любые разговоры, и лучше бы тогда ему сидеть дома. То был главный нерв, воспаленный и дергающий болью даже спустя время.
- Понимаешь, - произносит он тихо, пытаясь сдержать катящуюся изнутри волну этой боли, - понимаешь, я много об этом думал, я вот думаю, думаю и не могу понять…
- Чего ты не можешь понять?
- Ведь было все хорошо, правда ведь, было хорошо? Тогда почему же…
- Что, что почему же?
- Почему же тогда ты… - Очень легко было мысленно, когда сотни раз задавал этот вопрос, произносить послушные фразы, но теперь язык отяжелел, затверженный текст растекается капельками ртути, не желая собираться воедино; теперь, когда она ждет с мучительной усталостью в глазах, понимая, какой последует вопрос, измученная им еще в то, реальное время, теперь он не может продолжать, он запинается, передыхая, но сама условность, сама зыбкость этой новой встречи, вдруг им осознанная и возвращающая его к действительности, помогает ему преодолеть себя и докончить: - Почему тогда ты с тем… как уж его… ты понимаешь, о ком я говорю, почему ты с ним?.. вот! Почему?
- Да Господи, - взрывается она сорванным криком, - да ты и тогда голову потерял, и сейчас без головы все еще. Что ты придумал! Ты же знаешь, человеку надо было помочь, меня попросили, ты просто ревнивый маньяк. Я с ним виделась ровно два раза. Ты понимаешь? Я имени его толком не знаю. Я давным-давно забыла о его существовании, и вдруг являешься ты – и снова-здорово! Ты все разрушил – из-за чего? Из-за химеры. Убрался в свою холостяцкую берлогу – хорошо тебе там?
Он видит ее горящее лицо, горящие глаза, слышит ее горячее дыхание: она пышет жаром от негодования, от его идиотской зацикленности на вздоре, на несусветной глупости; он чувствует себя дурак дураком, и его охватывает с ног до головы теплый озноб, как если бы стоял под кипятковым душем, который почему-то всегда колет холодом, и грудь его распирает радость, - пока этот холодный жар (или жаркий холод) не испаряется, оставляя взамен себя обыкновенный холод пустоты.
Он видит ее спокойное лицо: плавный покат скул к щекам, умеренно розовым, малиновые губы – ее цвет, - над правым ухом отбившийся завиток волос. Он слышит ее ровный голос, объясняющий ему, словно несмышленому, то, над чем он безуспешно долгие месяцы ломал голову:
- Почему? Но ведь надо знать тебя и надо знать его. Вечная проблема выбора. А ты бы хотел, чтоб всегда – ты? Что я могу тебе сказать? Любое объяснение тебя ранит. Ну хорошо. Он больше меня устраивал как мужчина. Извини за грубость.
Встать и уйти. И всё. Стоп. Но вот же ее голос:
- Ты все придумал. Очнись. Целый год… Ты что-нибудь вообще соображаешь? Ты за-чем пришел? Снова довыяснять?..
Ее крик:
- Мало было тех допросов? Я думала, ты все изжил, когда тебя увидела в дверях, а ты опять…
- Вот тебе ответ: он нуждался в помощи, и я его полюбила. Говорю как на духу: полю-била. А ты думал, я просто завела любовника?
- Не бы-ло ни-че-го! Всё! Ты меня слышишь? Поверишь ты когда-нибудь, наконец!
Какие у нее усталые глаза. Подняться наконец с кресла. Приблизиться и склониться. Никуда, только к руке. Всё сызнова. Дождаться третьего номера. Плюхнуться к окну. Пройти двором и без лифта подняться на второй этаж Нажать измызганную кнопку звон-ка, им самим смененного незадолго перед бегством. Увидеть ее лицо. Склониться к руке, забыв о том, что у нее кто-то есть.
Свидетельство о публикации №219022402120