Знаки Зодиака. Козерог
На этот раз врач уже не отвёл глаза.
– Мне очень не хочется этого говорить, – тихо произнёс он, покачивая умной большой головой, – но мы исчерпали все возможные ресурсы консервативного лечения.
Как ни странно, он даже почувствовал некоторое облегчение. Все страдания последних месяцев, всё мучительное беспокойство, все бессонные ночи оказались теперь напрасными. Он до последнего отказывался верить в это, вопреки здравому смыслу, вопреки самому себе.
И вот, наконец, пришло время посмотреть правде в лицо, столкнуться с реальностью всей шириной груди.
– А операция?
Он спросил это машинально, хорошо зная ответ, просто чтобы сказать хоть что-то.
Врач помолчал. Ему тоже было нелегко, он вовсе не притворялся. Хороший врач, знающий. Все эти недели они бок о бок сражались за жизнь – каждый по-своему. И всё-таки потерпели поражение.
– Это очень сложная операция, и вы понимаете, что даже для сильного организма она стала бы огромным испытанием. А в том состоянии, в котором находится ваша... супруга...
Он был благодарен врачу за это слово. Она не была его женой – нет, формально нет, но сейчас это уже не имело значения, сейчас, в это тихое январское утро, в этом уютном кабинете, при жидком свете едва поднявшегося солнца, другие слова были бы некстати.
Врач положил свою сильную руку на его руки, неподвижно сцепленные.
– Всегда остаётся надежда на чудо.
Он машинально кивнул. Он был благодарен врачу за участие, за то, что и в преддверии конца он оказался рядом. Но ему всё-таки необходимо было остаться одному. Он поблагодарил – севшим, так внезапно охрипшим голосом; затем вышел из кабинета.
В коридорах, как и всегда по утрам, царила полная тишина. Сидя перед её палатой, неподвижный, застывший, он пытался освоиться с этой безжалостной, окончательной истиной. Он не верил в чудеса. За всю его жизнь не произошло ничего, что можно было бы назвать чудом, кроме разве встречи с ней, но и эта встреча, и чувство, возникшее между ними, по зрелым размышлениям не были чем-то из ряда вон выходящим. Они любили друг друга, они были очень разными, ей всегда было тесно в этом мире – такие истории происходят сплошь и рядом. Но в это утро ему казалось, что никому и никогда не выпадало таких испытаний – и такого отчаяния от невозможности что-либо изменить.
За стойкой дежурной сестры тихо шелестело радио. Лампы лили бесстрастный, ровный свет на чисто вымытый пол. Наряженная ель, уже постепенно осыпавшаяся, стояла рядом с диванчиком, на котором он провёл столько бесплодных чёрных часов, жирная земля в её кадке была покрыта иголками, он машинально собирал их в щепотку, сминал, выбрасывал и снова брал. Времени не существовало, оно застыло, здесь, в царстве неподвижности и белизны, откуда-то из глубины коридора вставал призрак вечности. Он всё приближался, в этот день он оказался почти вплотную, его холодное дыхание ощущалось в воздухе. И та, что лежала сейчас за дверью палаты, была, чудилось ему, уже частью этой вечности. И всё же он не мог смириться...
Он отрицал смерть всем своим существом. Он не понимал её, он не хотел её знать, он всеми усилиями задвигал мысли о ней на самые задворки сознания. Он видел жизнь: свою жизнь, ясную, чёткую, до недавних пор так ровно тёкшую в своих означенных берегах, жизнь рядом с ней, в свете её глаз, в водовороте её желаний и идей, жизнь людей вокруг – суетную, быструю, приносящую удовлетворение. Эти лампы и их белый свет – были жизнью. Эта новогодняя ёлка – была жизнью. Даже этот коридор, тихий и страшный ранними утрами, даже дверь этой палаты – они были жизнью. Но за дверью начиналось что-то другое, что-то совсем чуждое всем его представлениям, что-то такое, перед чем он невольно пасовал, что вынуждало его собирать в кулак всю свою волю, дабы не закричать от ужаса. Там была смерть, она царила в палате, витала над кроватью той единственной, которую он любил, опускаясь всё ниже и ниже. Все усилия жизни, все её отчаянные попытки вырваться, освободиться, разорвать цепи были обречены. Он отказывался верить, что жизнь может быть настолько слаба, настолько беспомощна. Однако теперь, когда последняя надежда угасала, ему нужно было это принять. То был последний шаг, последняя судорога, дававшаяся со страшным трудом, до раскалывающей голову боли, до темноты в глазах, – последний шаг в сторону смерти, после которого он должен был оказаться с нею лицом к лицу, вплотную, без малейшей перегородки.
Был уже полдень, когда ему разрешили войти в палату. Снова, как и много раз до этого, увидел он её лицо – бледное той неземной уже, нечеловеческой бледностью, от которой у него разрывалось сердце, глаза, почти пропавшие в глубоких впадинах, тело, настолько истаявшее, что почти не чувствовалось под простынёй, и руку, её маленькую, нежную ручку, некогда столь прекрасную, тонкую ручку, ставшую теперь похожей на прутик. Она лежала неподвижно, совсем девочка, не произнося ни слова, пока сестра проверяла приборы, а врач, всегда начинавший обход с этой палаты, внимательно осматривал её и давал какие-то невнятные указания своему помощнику. Наконец их оставили одних. Он подошёл ближе, присел на край кровати, взял её руку, осторожно, как будто боясь повредить, ощутил жар её тела, всё ещё боровшегося с болезнью. Она улыбнулась. Её улыбка – вот то единственное, что нисколько не изменилось за четыре месяца, это была всё та же, ласковая, чуть лукавая улыбка, казавшаяся теперь слишком большой для истончившегося лица.
– Привет! – сказала она.
Он кивнул ей одними глазами, чувствуя, как твёрдый комок, подступивший к горлу, грозит разразиться слезами, он сдерживался огромным напряжением воли, не в силах ответить на её приветствие, не в силах смотреть на неё, такую доверчивую и слабую, не в силах признаться самому себе, как немыслима для него такая потеря.
– Ты печальный... – тихо заметила она. – Почему?
Он погладил её руку, сделал попытку улыбнуться, но получилась лишь жалкая полуусмешка, и он отвернулся.
– Сегодня очень холодно, – выдавил он.
– Правда? Я не чувствую...
Она помолчала. Каждое слово давалось ей с трудом. Она почти ничего не ела последние пять дней.
– А доктор... – она замялась. – Он... так и не разрешил?..
– Нет, – глухо ответил он, по-прежнему глядя в окно. – Ты же знаешь, тебе нельзя смотреть телевизор.
Она еле слышно вздохнула. Это была её мечта – ещё раз, хотя бы один раз посмотреть балет. Он знал, как это было важно для неё, но не смел нарушить предписания врача. "Это убьёт её", – однозначно сказал тот, когда ему в очередной раз передали просьбу больной. А она обожала балет. Она таскала его на все постановки, заставляла разучивать па, смеялась над его неуклюжестью и танцевала – прямо на кухне, самозабвенно, перевоплощаясь, танцевала много часов, пока не падала без сил на стул. Он совсем не разделял этой её страсти, он был совершенно равнодушен к балету и не понимал, зачем людям требуется танцевать, чтобы что-то там выразить, но даже его увлекала та лёгкость, с которой она отдавалась движению. Её заветной мечтой было танцевать на сцене, она слишком поздно узнала и полюбила балет, чтобы осуществить эту мечту, и страшно страдала из-за этого. Теперь её лишали и последней радости, но она не жаловалась, она лишь тихо повернула голову на подушке и еле слышно вздохнула...
– Послушайте, идите домой.
Врач смотрел на него строго, большая голова была слегка наклонена. Уже наступил вечер, за окном сгустилась непроглядная тьма. Он не был дома уже две недели.
– Но я...
– Вы ничем не поможете ей, коротая ночи на этом диване. Посмотрите на себя. Сейчас вам особенно нужны будут силы.
Он послушался. Тихо падал на землю снег, мелкие, колкие снежинки садились на лицо. Он шёл не разбирая дороги, машинально. Только сейчас, на свежем воздухе, он неожиданно осознал весь масштаб катастрофы. Он вспоминал их счастливое время, прогулки вдвоём, поцелуи в их любимой беседке, огромного бумажного лебедя, которого он подарил ей на день рождения, вспоминал то спокойствие, ту каменную уверенность, которую она привносила в его жизнь. Теперь опоры не было, он балансировал без всякой поддержки на самом краю, теперь он сам стал её последней опорой. И впервые ему вдруг стало совершенно ясно, насколько он одинок в этом мире.
– Подойди поближе, – сказала она на следующий день, когда он, снова не совладав с собой, остался стоять у окна.
Он посмотрел на неё. Она протягивала ему обе руки, напрягая все силы, улыбалась, звала. Он приблизился. Она схватила его ладонь крепко, как могла, и с засверкавшими глазами еле слышно прошептала:
– Давай станцуем.
Он опешил. Она продолжала:
– Нет, нет, не бойся. Я хочу станцевать на сцене... Это моё последнее желание. Я чувствую, что всё кончено... Но я хочу станцевать. Расскажи мне! Расскажи мне, как я станцую. Жизель, пусть это будет Жизель! Расскажи мне.
Он понял её, он совсем не так часто её понимал, но сейчас, потрясённый словами о конце, он понял сразу. Язык не слушался его, руки дрожали, он собрал в кулак всю свою волю, и низким, не своим голосом, начал говорить:
– Да, ты танцуешь... Сегодня ты – Жизель, сегодня весь город пришёл посмотреть на тебя.
Она улыбалась и всё сильнее сжимала его руки. Он никогда не разбирался в сюжетах всех этих балетов, он с трудом припоминал сейчас подробности, но говорить было необходимо, ошибиться было нельзя. Он понимал, не умом, а чем-то глубоким, начальным, что если не сумеет сейчас выполнить её желание, если подведёт и оступится, то это станет его крестом на всю оставшуюся жизнь. И он продолжал:
– Ты такая красивая... Ты танцуешь среди своих подруг, ты счастлива, ты влюблена. Ганс грозит тебе, но ты не боишься его, ты веришь в свою любовь, ты сильная...
Она кивала головой, прикрыв глаза, вся отдавшись воображаемому танцу. Рыдания душили его, и всё-таки он не останавливался:
– И вот появляется Альберт – он спешит к тебе. Ты не знаешь, что он граф, он одет в простое платье... Ты любишь его.
– Да, – прошептала она. – Это ты... Альберт – это ты... Ты любишь меня. Ты предашь меня, но это неважно... Ты любишь меня...
– Люблю, – воскликнул он, громче, чем было можно. – Я не предам тебя, нет, это Альберт... Он танцует с тобой, вы любите друг друга, он обнимает тебя. Но вот появляется Ганс, он открыл тайну графа, он показывает шпагу... Альберт отступает от тебя, он целует руку невесты... Ты понимаешь... Жизель понимает, что всё было напрасно, она падает в отчаянии на руки матери... Она...
Он не смог вымолвить последнего слова. Уткнувшись в её колени, не сдерживая больше слёз, он отчаянно сжимал её в объятиях.
– Не плачь, – она шептала совсем тихо. В эти несколько минут она прожила всё остававшееся ей время. – Не плачь... Ты найдёшь своё счастье... Ты будешь любить.
– Нет! – вскричал он. – Я буду любить только тебя! Никого, никого больше...
– Не стоит, – улыбка её уже сияла неземной чистотой, – не давай обещаний, которые всё равно не выполнишь... Я не хочу связывать тебя... Мы были так счастливы...
Больше она ничего не сказала. Поднятый по тревоге врач зафиксировал смерть, наступившую, вопреки всем его ожиданиям, очень легко. Он не стал закрывать умершей глаза, понимая, что не может отнять у человека, сгорбившегося в ногах кровати, его последнего кусочка рая...
Когда гроб опустили на дно и немногочисленные провожающие обнажили головы, он впервые поднял глаза на небо. Всю свою жизнь он не верил в бога, не верил и сейчас, но ему не к кому было больше обратиться. Комья смёрзшейся земли застучали по лакированной крышке. Он машинально зачерпнул полную руку, да так и остался стоять, сжимая ледяную землю в кулаке. Люди подходили к нему, что-то говорили, похлопывали по плечу. Рабочие засыпали могилу. Вскоре все уже разошлись, он остался совсем один, недвижимый, мертвенно спокойный. Он смотрел на её фотографию, на совсем ещё юную фотографию, он даже не знал её такой, они познакомились позже. Это был итог. Это была черта, подведённая под всем, что осталось в той его жизни. Наверное, следовало что-нибудь сказать, как-то обратиться к ней, ведь она была ещё здесь, рядом, так говорили все. Но ему ничего не приходило на ум, никакие слова не выразили бы того, что он ощущал. Её больше не было. В этом мире не было больше никого, кому он действительно мог что-нибудь сказать.
Он разжал руку и просыпал согревшуюся землю на могилу.
Свидетельство о публикации №219022500696