Неисповедимы

     – Дорогой, нам потребуется ещё одна тарелка, – она говорила спокойно, но настойчиво, с той всеприемлющей убеждённостью в своей правоте, которая частенько раздражала его. – У нас новый гость.
     Он чуть заметно нахмурился, дёрнул плечами и протянул ей тарелку. В прошлый раз снова разбили две штуки. Так никакой посуды не напасёшься. Он не раз предлагал использовать пластиковые тарелки и приборы, однако всегда наталкивался на молчаливый упорный отказ. Серафима считала, что бедняки должны получать только лучшее: жизнь и так обделила их своими благами, и нам следует делать всё возможное, чтобы облегчить их участь. Пластиковые тарелки не были всем возможным. Не были им и их собственные фарфоровые; Михаил не сомневался, что будь у его супруги возможность приобрести серебряную посуду, она немедленно приспособила бы её для нужд своих многочисленных приживальщиков. Так что он даже радовался их незначительным по общепринятым меркам доходам.
     Серафима взяла из его рук тарелку, одарила еле проступившей на тонких губах улыбкой и скрылась в дверях столовой. Оттуда уже доносился ненавистный ему стук ножей и громкое чавканье, перемежаемое взрывами смеха. Казалось, что хохот был необходимой частью ритуала, словно без него желудки этих людей отказывались переваривать пищу. А запах! После каждой такой трапезы ему приходилось зажимать нос, заходя в столовую. И никакой возможности выветрить этот аромат: благотворительные обеды Серафимы давались три раза в неделю, и собиралось на них по десять-пятнадцать человек.
     Михаил вздохнул и уселся за узкий кухонный стол, на котором сиротливо приютилась чашка с его любимой мясной похлёбкой. В последнее время в ней становилось всё меньше мяса. Серафима проявляла чудеса экономии, чтобы накормить как можно больше нуждающихся. Он не возражал, хотя порой испытывал почти непреодолимое желание ворваться в столовую и разогнать всё это сборище раз и навсегда. В конце концов, его дом – не богадельня, а сам он – не святой мученик, давший обет самоотречения. У него, конечно, есть определённые обязательства… у них у всех они есть. Однако должна же быть мера. Сострадание имеет свои границы – как и чувство вины. Впрочем, разве так уж сильно он виноват?
     Протяжно зазвонил колокол соседней церкви. Три часа. Звон замер в неподвижном августовском воздухе, а вслед за ним снова раздался стук ножей о фарфоровые тарелки и невнятный гомон шести или семи голосов. По крайней мере, сегодня не ажиотаж. Хорошо хоть, Серафима догадалась прикрыть дверь. В чувстве такта ей нельзя отказать. Его жене вообще повезло – благие порывы шли у неё от сердца. Серафиме не приходилось изображать милосердие, как ему и Лере. Пожалуй, она действительно любила этих несчастных (ибо Михаил признавал всё же, что они несчастны) или, по крайней мере, настолько уверила себя в этом, что уже сама не смогла бы отличить любовь от чувства долга. Но вот о себе он этого сказать не мог. Нет, любви – той всеобъемлющей, всепоглощающей любви к людям, которая когда-то привела Спасителя на крест – Михаил в себе не ощущал. Быть может, в этом и заключается различие между милосердием и состраданием: сострадание лишено фундаментальной основы любви. И никакой долг не способен её заменить.
     Он ещё раз вздохнул и принялся за свою похлёбку.


     В детстве Серафиме не нравилось её имя. Всех детей вокруг звали нормально: Танями, Петями и Машами, она же была Фимой – и это в лучшем случае. Такое ещё можно было бы понять, будь её родители набожными, однако они в церковь-то ходили по большим праздникам. Серафиме так и не удалось выяснить, как им пришло в голову это библейское архангельское имя. Потом она свыклась с ним, как свыкаются с физическим недостатком, и уже не обращала внимание на удивлённые взгляды, которые бросали на неё люди при знакомстве. В конце концов, это был далеко не худший вариант. И если правда, что имя влияет на нашу жизнь, то и мы сами оказываем влияние на своё имя. Серафиме казалось иногда, что она – лишь изображение, своеобразная иллюстрация имени, а порой она держала его, как щит с семейным гербом, высоко и горделиво.
     Последний бездомный с довольным кряхтением отвалился от своей тарелки. Он жмурился, как нализавшийся сливок кот, и смотрел на Серафиму маслеными бессмысленными глазами. Она улыбнулась ему мягко и участливо. Все люди – братья, в этом она была твёрдо убеждена. И любить их следует тем больше, чем они слабее и порочнее. А эти люди были порочны, извращённо порочны, безнадёжно порочны. Она покачала головой. Нельзя давать волю таким мыслям. Как бы ни были они грешны, грехи их не идут ни в какое сравнение… Тут Серафима прервала себя, как прерывала всегда на этом месте. Она делает это не в искупление, вовсе нет. Миша считает, что она взяла – они взяли – на себя некий обет. Но он неправ, он всё понимает так буквально. Лишь из-за того, что когда-то давным-давно они сделали ошибку… она предпочитала называть случившееся ошибкой… жизнь нельзя подчинять свершившемуся, нельзя сводить к неисправимому. Она помогает несчастным, потому что так положено; более того, ей нравится помогать, она находит в этом удовольствие. Конечно, многим это недоступно… кое-кто смеётся… даже Миша – и тот нередко недоволен. Его можно понять, от их гостей много шума, а его работа требует сосредоточения. Но ведь, с другой стороны, они приходят только три раза в неделю и сидят не так уж долго.
     Последний посетитель, с сожалением оглядываясь на свою опустевшую тарелку, вышел, не удосужившись даже попрощаться. Но Серафима не обиделась – она даже не заметила этого. Её дом был церковью; не той церковью, что величаво возвышалась на площади, земная и неуловимо небесная одновременно: Серафима была далека от такой мысли; нет, от церкви тут было лишь понятие, содержание. Сюда приходили за отдохновением тела и души, тут не нужно было притворяться, изображать, играть, здесь тебя примут таким, какой ты есть. А церкви – настоящей церкви – не пристало обращать внимание на манеры входящих в неё. Она даёт, ничего не ожидая получить взамен. Ныне, и присно, и во веки веков.
     Серафима собрала со стола грязную посуду и направилась в кухню.


     – Ваше заявление принято к рассмотрению. Ответ банка будет дан в течение суток. Я позвоню вам, как только получу его, – и Лера отправила очередному клиенту очередную вежливую улыбку.
     Было без десяти четыре – значит, на сегодня уже всё. Нужно зайти домой переодеться и пообедать. В пятницу всегда полегче, перед началом дежурства у неё имелось два свободных часа. Не то чтобы они что-то решали, эти часы. Просто приятно иногда почувствовать, что твоё время принадлежит только тебе. За последние пятнадцать лет, с тех пор как она окончила институт, этого почти не случалось.
     Стрелки часов на противоположной стене сложили наконец нужный угол, и Лера, наскоро попрощавшись с коллегами, вышли на улицу. Предвечерний августовский зной охватил её со всех сторон, словно ватное одеяло. В такую погоду даже думать тяжело. Впрочем, оно и к лучшему, потому что думать ей сейчас хочется меньше всего. Лера жалела иногда, что она – не робот, лишённый каких-либо мыслей и ощущений. Так было бы гораздо проще. Не иметь памяти, не быть способной анализировать и принимать решения. Лишь заранее установленная программа, которую надлежит выполнить. Конечно, в каком-то отношении её нынешняя жизнь и была такой программой. Разделённая пополам, склеенная из двух разнородных кусков, двойная жизнь. Она давно уже не понимала, какая из двух Лер – она сама. Возможно, никакая. Скорее всего, настоящая Лера осталась в прошлом, в холодной январской ночи двадцатиоднолетней давности, а на следующее утро родилось другое, обречённое на автоматическое существование создание, которое лишь по недоразумению унаследовало её имя и лицо.
     Путь лежал мимо дома Серафимы, и, проходя под их окнами, Лера невольно замедлила шаг. В последнее время она редко заходила к ним, в эту ставшую похожей на богадельню квартиру, где каждая деталь напоминала о ней самой. Да и какой смысл – вечно смотреться в чужие лица, как в зеркала, читать в них всё тот же невысказанный вопрос и давать один и тот же невысказанный ответ. Серафима была ей особенно невыносима – тем, с каким деланным умиротворением она приняла свои вериги. В конце концов, во всём можно найти удовольствие, это Лера понимала. Но снисходительность, с которой Серафима смотрела на своего мужа и на неё, не смогших это удовольствие отыскать, выводила Леру из себя. Каждый добирается до истины своим путём. И её путь ничем не хуже. В нём нет цельности, потому что отдать всю себя служению другим она не способна. Да и никто, наверное, не способен. Серафима изображает святую – но разве не ради собственного самоудовлетворения она делает всё то, что делает, ради того, чтобы доказать свою исключительность? Лере это казалось очень вероятным.
     Она никогда не могла понять, почему Михаил и Серафима всё-таки поженились. Конечно, они были вместе едва ли не с пелёнок, и все вокруг воспринимали их как жениха и невесту ещё в школе, но ведь… В ту январскую ночь (почему она всегда уточняет для себя, что ночь была январской?) всё старое перестало существовать. Связи рухнули, жизненные опоры оказались подрублены. Она сама так и не сумела после этого наладить свою жизнь. А Михаил и Серафима всё-таки поженились… Каждый день смотреть друг другу в глаза – и помнить, говорить друг с другом о постороннем – и думать, думать непрестанно, быть друг для друга неизменным образом прошлого. Нет, боже упаси её от такой жизни! Одной легче, гораздо легче. Хотя иногда, очень редко, правда, она жалела, что рядом нет человека, которому можно было бы всё рассказать. Свободному человеку, не обременённому липкой грязью тайны. Тайны, которую ей суждено носить в себе всегда.
     Лера резко повернулась и механическим движением перекрестилась на высокие церковные купола.


     Пятничным вечером пивная была полным полна. Громко стучали кружки, пена падала на пол с мягким хлопаньем, гремели, перелетая через борт, бильярдные шары. Табачный дым густым бесформенным облаком наполнял всю залу.
     Михаил остановился на пороге, вглядываясь сквозь сизую пелену в ряды плотно сдвинутых столиков. Пятница была единственным днём, когда он позволял себе расслабиться, выпить кружку пива и забыть – или сделать вид, что забыл, – обо всём ожидавшем его дома. Эта полпинта давно уже была последним удовольствием в его жизни, и Михаил принимал её всегда медленно, как горькое лекарство, стараясь растянуть на подольше. Он пил в одиночестве, несмотря на то, что был хорошо знаком с большинством местных завсегдатаев. С некоторых пор его стали сторониться, и Михаила это вполне устраивало. Бессмысленные полупьяные речи, всегда одинаковые, навевали смертную скуку. Но всё же, каждый раз входя сюда, он останавливался не в поисках свободного места, а в надежде не увидеть человека, которого, хотя в этом Михаил не признался бы даже самому себе, очень хотел увидеть.
     Вадим редко приходил сюда. Трудно было бы найти более нелюдимого человека во всём городе. Михаил не знал даже, где он живёт, да и не слишком этим интересовался. Из них из всех Вадим единственный почти не изменился: он был всё таким же черноволосым, черноглазым и мрачным худощавым субъектом, как и тогда, в восемнадцать лет. Каким образом сдружились они в пору бурной молодости, когда подобные характеры вызывали у Михаила безотчётное, но стойкое отторжение? Бог весть. Не такими уж, конечно, они были близкими друзьями. Их сблизило и связало то самое происшествие (он страшился другого слова), о котором Михаил предпочитал как можно реже думать.
     На этот раз Вадим был здесь – сидел в одиночестве за куцым двухместным столиком, и, хотя пивная была набита битком, никто не делал попыток занять свободное место напротив. Имелось в Вадиме что-то, заставлявшее даже этих забулдыг, давно уже потопивших остатки разума в пиве, опасаться его близости. Он никогда ни с кем не обменивался ни единым словом, но именно это пугало куда больше самых зловещих речей. Михаил знал, однако, что раз уж этот человек появился здесь, встречи не избежать. Вадим становился разговорчивым – очень разговорчивым – лишь с ним одним, в те редкие моменты, когда им доводилось пересекаться. И Михаилу это совершенно не нравилось. Слова озлобленного, острого на язык человека, надёжно связанного с ним на всю жизнь, резали и кололи, как раскалённые ножи. Тем не менее, он не вышел из пивной сразу же, едва завидел Вадима, как мог бы, наверное, сделать. Нет, он медленно, словно каждый шаг давался ему через силу, подошёл к столику и опустился на свободное место.
Некоторое время они смотрели друг на друга в упор, примериваясь, оценивая. Потом Вадим криво улыбнулся и пододвинул Михаилу полную кружку, к которой даже не притронулся.
     – За мой счёт, – промолвил он хриплым от долгого молчания голосом.
Михаил принял кружку и нерешительно повертел её в руках.
     – Что тебе нужно на этот раз? – неприязненно спросил он.
     – На этот раз? Разве мне когда-нибудь было что-то от тебя нужно?
     – Не просто же так ты пришёл.
     – О нет, – осклабился Вадим. – Я пришёл… посмотреть, не изменился ли ты. Не произошло ли одно из тех чудес, о которых каждый день вещает отец Паисий.
     – А ты, значит, ходишь в церковь?
     – Тебя это удивляет?
     – Нет, – Михаил пригубил пиво. – Меня уже давно ничто не удивляет. Но ты, кажется, не из верующих?
     – Большинство ходящих в церковь ни во что не верят. Но я ищу там не веру.
     – Что же тогда?
     – Я смотрю на людей. Забавно наблюдать, как они изображают христиан.
     – Почему же изображают?
     – А, по-твоему, нет? По-твоему, они возлюбили ближних, как самих себя? Все кого-нибудь изображают. Твоя жена – святую, Лера – сестру милосердия, ты – писателя. Ну а твой брат…
     – Не говори о моём брате, – прервал его Михаил и сам испугался злобе, зазвучавшей в голосе.
     – Отчего же? – иронически осведомился Вадим. – Ты не можешь простить ему, что он смог освободиться? Оторваться от того, к чему ты привязан слишком крепко?
Михаил молчал. Наверное, в этих словах было немало правды. Каждый берёт на себя лишь столько, сколько может вынести. И не берёт лишь то, без чего может обойтись. Он не мог бы выжить без дома, без семьи, без своего города, каким бы безразличным и холодным он ни был. И в этом, конечно, он слабее своего брата. Но не Вадиму судить его.
     – У всех свой путь, – глухо проговорил он. – Спасаться можно по-разному.
     – Спасаться! – рассмеялся черноглазый. – От чего же ты собрался спасаться?
     – Ты сам отлично знаешь, – огрызнулся Михаил.
     – Я знаю только, что мы сделали двадцать один год назад. Но от этого не спасаются, если, конечно, ты не подпал под красноречие отца Паисия. Это – часть тебя, часть нас, такая же неотъемлемая, как сердце. Где ты видел, чтобы спасались от собственного сердца? Нет, Миша, подобные уловки тебе не помогут. Единственный твой шанс – принять то, что мы совершили. Только когда ты открыто скажешь себе: да, я сделал это, мы сделали это, и тут уже ничего не изменишь, – вот тогда, может быть, ты и найдёшь покой.
     – Хочешь сказать, ты его нашёл?
     Вадим недобро усмехнулся.
     – Не думай, это совсем не просто. Только потому, что я не избрал ваш путь лицемерной добродетели, никто мне покоя давать не намерен. Да и не нужен он мне, это ваша высшая благодать, не моя. – Он нагнулся к самому лицу Михаила и прошептал: Я – убийца. Все мы – убийцы. Убийцы, избежавшие наказания благодаря ему.
     – Но…
     – Да, нам очень повезло, не правда ли? – всё тем же страшным шёпотом продолжал Вадим. – Повезло, что Стас взял всю вину на себя. Он ведь мог рассказать правду – полную правду – о том, что произошло. Но то была его воля – оставить нас в тени. Он поступил как настоящий друг, – тут говоривший залился беззвучным хохотом, от которого заходил ходуном шаткий столик под их локтями.
     – Пожалуйста, – сдавленно процедил Михаил, – не здесь. Нас могут услышать.
     – Услышать, – издевательски передразнил Вадим. – А ты всё ещё боишься? Счастливчик. За столько лет ты не утратил эту способность – бояться. Что ж, если ты так хочешь, – и, схватив своего собеседника за руку, он поднялся и в несколько больших шагов преодолев расстояние до двери, вытолкнул Михаила на улицу, в услужливо сгущавшиеся сумерки.


     Лера вышла из центральных ворот больницы и на несколько мгновений замерла, вдыхая терпкий вечерний воздух. Каждый раз, покидая эти серые каменные стены, она испытывала облегчение. Не потому, что ей претило работать здесь. Но атмосфера клиники, где болезнь оказалась возведена в догму, превращена в религию, веру и единственный смысл существования, была ей слишком тяжела. Другие сёстры делали свою работу буднично, механически, больные в их глазах представляли собой лишь объекты для приложения усилий. Лера не могла, не способна была так смотреть на вещи. Каждый пациент – это живое существо, страдающее, алчущее успокоения, – ранил её, резал по живому. Она развозила еду, выносила судна, купала больных в ванне, стелила им постели, обтирала влажными тряпками их потные, сочащиеся испарениями тела – но всё это не могло принести им настоящего облегчения, облегчения от боли и страданий. И осознание этого рождало сомнения в необходимости делать то, что она делала.
     Лера сдвинула брови и зашагала по плохо освещённой улице в сторону дома. Звук её шагов, приглушённый протекторами кроссовок, еле слышно раздавался в сгущавшейся темноте. Вечером в пятницу город всегда был словно вымершим. Женщины запирали двери, мужчины шли в заведения. Так случилось и в тот день: улица была совсем пустой, все ставни закрыты, ни одного светлого окна, лишь одинокий фонарь вдалеке, безнадёжно пытающийся пробиться сквозь мрак и пургу. Эта безлюдная чёрная улица уже много лет снилась ей в кошмарах. Вьюга безумствовала, с размаха кидая в лицо колючий снег, где-то высоко вверху выл ветер, а они стояли неподвижно, полукругом, шестеро. Распростёртое у их ног тело было почти невидимо во тьме, но Лера знала, чувствовала то, что не могли видеть её глаза: как тёплая ещё кровь окрашивала снег в бордово-красный цвет и уходила всё глубже, пропитывая слой за слоем. Нож валялся рядом, огромный, страшный, только что выпавший из её рук. Она ударила последней, ударила в уже мёртвую (она надеялась) плоть, но этот удар, это упругое сопротивление одежды, кожи, мышц ей уже никогда, до самого скончания дней не прогнать из памяти своих пальцев…
     Лера резко вскинула голову, невидящим взглядом обвела сгрудившиеся вокруг дома. Полукруглые церковные купола словно упирались в звёздное небо, нависали над ней, грозили. Нет, никто не имеет права их судить, будь то человек или бог! Она расплатилась сполна, всей своей жизнью, каждой секундой своего существования. Неужели один-единственный удар, одна-единственная ошибка стоит так дорого, так невыносимо, немыслимо дорого? И ведь, в конце концов, они были пьяны!
     Высокая фигура в плаще вынырнула из темноты прямо перед ней. Лера вскрикнула, скорее от неожиданности, чем от страха, и посторонилась, давая дорогу, но человек не прошёл мимо, а остановился, вглядываясь в неё.
     – Что вам нужно? – тонким и будто не своим голосом пролепетала Лера.
     Незнакомец молчал. Лицо его оставалось в тени.
     – Чего вы хотите? – она почувствовала, как у неё мелко задрожал подбородок.
     – Я… мне нужно у вас спросить, – он говорил глухо, как бы из-под маски. – Я ищу один дом. Дом, в котором живёт Михаил Постнов. Вы не знаете, где он?
     Мурашки побежали по спине Леры, а на висках, несмотря на вечернюю духоту, холодными капельками проступил пот.
     – За… зачем вам Постнов? – заикаясь, спросила она.
     – Я слышал, там помогают тем, кто нуждается в отдыхе. Да вы, кажется, испугались?
     – Да нет, я… – она ощутила огромное облегчение. – Просто, понимаете, темно, и вы так неожиданно появились.
     – Неожиданно, – медленно повторил незнакомец, словно прислушиваясь к звучанию слова. – Пожалуй, вы правы. Так что же, вам известно, где живёт этот человек?
     – Конечно, но только… сейчас ведь уже поздно, они вечером не принимают.
     – Не принимают? – он задумался. – Всё равно, проведите меня, пожалуйста.
     – Ну как хотите, – неуверенно проговорила она. – Пойдёмте. Тут недалеко.


     – Стой! Да постой же ты! – чуть не закричал Михаил, останавливаясь под фонарём, и резко выдернул руку из цепких клешней Вадима.
     Тот обернулся и насмешливо оглядел своего спутника.
     – Какие мы нервные, – издевательски протянул он.
     – Куда ты меня ведёшь?
     – Тебе же было стыдно говорить при всех. Я решил, что ты прав. Лучше будет... на том самом месте.
     – Да ты с ума сошёл, – Михаил почувствовал, что бледнеет.
     – Отчего же? Не замечаю в себе ничего ненормального.
     – Я эту улицу с тех пор обхожу стороной... Ни разу по ней не прошёл за двадцать лет.
     Вадим засмеялся.
     – А ты сентиментален, Миша. И труслив, – злобно добавил он.
     – Называй меня как хочешь, но туда я не пойду.
     – Тяжёлые воспоминания, а? Место - это всего лишь место, дорогуша. Соединение объектов. У мест памяти нет.
     – Всё равно... Да и зачем это нужно? Стас умер... всё в прошлом, а прошлое не вернуть.
     – Вот оно! – воскликнул вдруг Вадим, поднимая указательный палец вверх. – Вот мы и добрались до сути, Мишенька.
     – Какой ещё сути?
     – Стас – и его смерть. Думаешь, она была случайностью?
     – Что ты хочешь сказать? Он умер в тюрьме от пневмонии.
     – Это я знаю. Но настоящей причиной было не какое-то там воспаление лёгких. Он умер, потому что хотел умереть.
     – Что ты несёшь?
     – Сам посуди: какая жизнь ждала бы его после освобождения? После десяти лет этого курорта? Он ведь собирался стать адвокатом. Хороший был бы адвокат, как думаешь? Защищать убийц, потому что сам убийца. Чудесная картинка! Не-ет, Стас бы ни за что на такое не пошёл.
     – Но он ведь признался, – возразил Михаил, и голос его дрогнул. – Пошёл в милицию и признался. Хочешь сказать, он не понимал, что его ждёт?
     – Понимал, – прошептал Вадим. – О, он прекрасно всё понимал. И знал, что не доживёт до освобождения. Он ведь был вовсе не атлет, наш Стас. Ботаник, посвятивший всего себя учёбе. И он отлично осознавал, что не выживет в тюрьме.
     – Тогда почему же?..
     – А вот именно поэтому, – черноглазый широким жестом обвёл вокруг себя. – Потому что Стас был не дурак – и потому что у него была совесть. Как и у нас у всех, к сожалению. Только он предвидел, чем обернётся вся эта история, а вот мы...
     – Что мы?
     – Думаешь, Стас взял всю вину на себя из самопожертвования? Из человеколюбивого желания оградить нас? Как бы не так! Он просто выбрал лёгкий путь, на котором не нужно прятаться, скрывать и бояться. И не будь мы такими дураками, мы бы пошли с ним.
     – Но ведь Стас был виновен! – закричал Михаил, уже не опасаясь, что их могут услышать. – Главная вина на нём! Он ударил первым! – тут голос его сорвался, голова опустилась на грудь и он не увидел широкой белозубой улыбки, исказившей лицо Вадима.
     – Вот оно что, – медленно, тщательно проговаривая каждый слог, произнёс он. – А я-то гадал, чем же ты поддерживал себя всё это время. Так просто, так по-детски просто... Значит, Стас был виновнее нас всех, да? Как ты сказал, "главная вина на нём"?
     – А разве не так? Разве он не был зачинщиком? Мы все выпили, и если бы он не ударил этого бездомного, если бы он его не оттолкнул...
     Вадим быстро схватил его за плечо, так что когтистые острые пальцы больно впились в кожу.
     – Запомни хорошенько, Миша, что я тебе сейчас скажу, – хрипло и невнятно выговорил он. – И не дай бог – или в кого ты там веришь – тебе это забыть. Вина не бывает большей или меньшей. Мы все виновны одинаково, в равной степени, и кровь испачкала руки всех. Даже просто быть там, просто смотреть означало совершить преступление. И ты это знаешь, в глубине души ты это всегда знал. Но свалить вину на мёртвого – так удобно. Изящный ход, ничего не скажешь.
     – Ты... убирайся отсюда! – с неожиданной силой вскрикнул Михаил, смахивая со своего плеча руку мучителя. – Я не желаю больше тебя видеть.
     Вадим стоял рядом, но взгляд его, за мгновенье до этого горевший недобрым огнём, вдруг как-то потух и сник. Тихо, словно про себя, он сказал:
     – Хотелось бы и мне быть таким же слабым...
     Михаил непонимающе воззрился на него, но Вадим больше ничего не добавил. Повернувшись, он неспешно пошёл прочь и вскоре уже утонул в обступавшей светлячок-фонарь темноте, однако шаги его, гулкие и неровные, были слышны ещё очень долго.


     Церковные часы медленно, с переливами прозвонили половину двенадцатого. Вибрирующий гул некоторое время сотрясал ещё воздух, потом постепенно затих, сошёл на нет, и двери питейных заведений дружно, как по команде, распахнулись, выпуская на свет божий (а точнее – во тьму) всех, позволивших себе в этот пятничный вечер лишнего. Отцы возвращались к своим детям, мужья – к жёнам, одинокие – к одиночеству. Небо было ясным, и луна, усечённая земной тенью наполовину, бесстрастно взирала на юдоль всех скорбей и упований.
     Михаил медленно брёл по мостовой, ведшей к его дому, машинально пересчитывая стыки камней. Тридцать семь, тридцать восемь, тридцать девять... Встреча с Вадимом, весь этот разговор совершенно вымотали его. А ведь за выходные ещё столько всего предстоит сделать. Два заказа только начаты, и концовки ещё не придуманы. И самое противное: после сегодняшнего он не испытывал никакого желания работать. Потому что, если этот ужасный человек прав... Сорок четыре, сорок пять... Но почему же он непременно прав? Разве его слова, все его мысли – не результат крайнего озлобления? А раз так, можно ли принимать всерьёз всё сказанное им? Это же бред воспалённого сознания, выдумки безумца!
     Пятьдесят, пятьдесят один. Нет, не стоит себя обманывать. Вадим был прав, по крайней мере, в главном. Они все виновны, виновны в одинаковой мере. И мерою за меру воздастся вам. И воздаётся – каждый день и час. "Ты изображаешь писателя". Это тоже – правда, хотя и в ином смысле, нежели подразумевал Вадим. Сценарист – лишь отчасти писатель, и часть эта весьма невелика. Ему повезло, потому что он востребован, его сценарии пользуются успехом, заказам не видно конца. Но Михаил понимал – слишком хорошо понимал – чем обусловлен этот успех. Он пишет так, как они хотят, чтобы он писал. Люди любят счастливые развязки, обожают, когда униженные торжествуют, а их обидчики терпят поражение. А во всех его сценариях было именно так. Нищие, бездомные, обездоленные – все они в конце концов получают заслуженную награду, они счастливы, они веселятся и поют...
     Семьдесят шесть, семьдесят семь. Серафима выбрала иной путь искупления. Она помогает деятельно, и не только нуждающимся. В свободное время она своими руками делала чудесные вещички из шерсти, бумаги, дерева и камня, а потом продавала их по себестоимости всем желающим. Людям нравились её поделки, потому что они были созданы бережно и с любовью. Любовь... Странно, в каких непредсказуемых формах она иногда предстаёт. Михаил не мог бы сказать с определённостью, любил ли он свою жену. Когда-то давно – любил, до той самой зимней ночи – любил. А потом – бог весть. Вид любимого человека, втыкающего нож в лежащее на земле тело, – серьёзное испытание для самых сильных чувств. Он не был уверен, что они его прошли.
     Девяносто три, девяносто четыре. Нет, конечно не прошли, и не стоит предаваться иллюзиям. Их брак был уловкой, своеобразной мерой самозащиты от того, что, с одной стороны, трудно было бы вынести в одиночку, а с другой – невозможно разделить с кем-либо ещё. Всё это время они поддерживали друг друга, как могли, но какая же страшная это была поддержка! Ни словом, ни даже намёком не перемолвиться о том, с чем нужно бороться и ради чего нужно быть рядом. О, он завидовал Лере! Завидовал даже Вадиму. Они, по крайней мере, остались одиноки, им не приходилось каждую свою мысль, каждый шаг сверять с мыслями и шагами кого-то рядом.
     Сто семнадцать. Михаил остановился перед своим домом и поднял голову. Окно столовой было освещено, и это его удивило. Они с Серафимой всегда ужинали на кухне, а для посетителей время уж слишком позднее. Он ощутил, как страх, столь привычный страх, который Вадим почитал за счастье, снова зашевелился где-то глубоко внутри. Кто бы это мог быть? И что ему надо?
     Михаил медленно подошёл к парадному входу, медленно вставил ключ в замочную скважину. За дверью слышались голоса, но как только он повернул ключ, всё стихло. Михаил открыл дверь, вошёл, намеренно замешкался в коридоре, надеясь, что разговор возобновится. Но нет, сидевшие в столовой определённо ждали его. В конце концов, глупо бояться. Михаил вдохнул полной грудью и сделал два шага вперёд, в пространство, залитое ярким электрическим светом.


     В комнате сидели трое. В углу стола, бледная и тонкая, лепилась Лера. Перед ней стоял нетронутый и уже остывший чай. Она даже не посмотрела на вошедшего Михаила, целиком сосредоточив неподвижный взгляд на человеке напротив. Серафима сидела у окна; на плечи её был накинут плед, из-под которого проглядывал пеньюар. То обстоятельство, что она даже не переоделась, а предстала перед гостем вот так, по-простому, уже само по себе казалось из ряда вон выходящим. Трудно было бы найти женщину более стыдливую, чем Серафима. Даже к ближайшим родственникам, которые, впрочем, очень редко их навещали, она выходила при полном параде, невзирая на обстоятельства и время суток. Сейчас же она не только сидела перед ними в неглиже, лишь по небрежности прикрытом, но и, казалось, совершенно не была этим обеспокоена...
     Третий человек сидел к Михаилу спиной. На нём был старый, весьма потёртый, но чистый дорожный плащ, который он не снял, хотя в комнате было очень темно. Длинные тронутые сединой волосы его рассыпались по плечам. Был он, насколько можно судить, довольно высок и широк в плечах. Вопрос вот-вот готов был сорваться с губ Михаила, но что-то в этом спокойно сидевшем человеке остановило его. Что-то знакомое, неуловимо знакомое. Михаил сделал шаг, другой, и в этот момент гость повернулся и посмотрел ему прямо в лицо.
     – Здравствуй, Миша, – низким грудным голосом сказал он.
     У него была длинная густая борода, прикрывавшая нижнюю часть лица, однако эти черты Михаил узнал бы из тысячи.
     – Юра, – чуть слышно пробормотал он, чувствуя, как ноги вдруг стали ватными, непослушными. – Ты... ты пришёл?
     – Пришёл, – кивнул человек, кивнул его брат, его младший брат, которого он не видел двадцать один год. – Я вернулся.
     – Садись, садись, – вскочила с места Серафима и пододвинула мужу стул, на который он тяжело и опустился. Некоторое время все четверо молчали.
     – Так как же... как же так? – спросил затем Михаил, сам не вполне понимая, о чём говорит. – Ты решил... поселиться тут?
     Брат улыбнулся, и улыбка эта как бы осветила его лицо изнутри.
     – Нет, Миша, поселиться здесь мне нельзя. Мы теперь совсем из разных миров. Я вернулся ненадолго. Завтра снова отправляюсь в путь.
     – И куда ты пойдёшь? – спросила Лера, и Михаила поразило спокойствие её тона. Когда бы он ни говорил с нею, она всегда находилась на взводе. Сейчас же, несмотря на сильную бледность лица, Лера была сама невозмутимость.
     – Не знаю, – ответил Юрий. – Я никогда этого не знаю. За двадцать лет мне много где довелось побывать. Я прошагал всю Европу, был в Израиле, в Саудовской Аравии, в Иране. Но дольше одного дня не задерживался нигде. Не задержусь и здесь. Просто... захотелось вас увидеть, вас всех. Я случайно встретил Леру на улице. Счастливая случайность! Она привела меня к вам. Давно вы тут живёте?
     – С тех пор как поженились, – ответила Серафима. – Вот уже восемнадцатый год пошёл.
     – Да, время бежит, – кивнул странник. – Должен признаться, я узнал вас с немалым трудом. И сам, наверное, сильно изменился.
     – Изменился, – согласился Михаил. – Но твои черты... их нельзя не узнать.
     – А скажи, Юра, – осторожно подала голос Лера. – Раз ты завтра снова собрался идти, значит... ты ещё не нашёл то, что искал?
     – А что я искал? – с улыбкой спросил он.
     – Ну... когда ты тогда уходил, это ведь было попыткой... я даже не знаю, как сказать...
     – Попыткой найти свой путь, – закончила за неё Серафима.
     Странник был задумчив. Он не спешил с ответом, медленно пережёвывая хлеб с холодным мясом, которым его угостили.
     – Наверное, всё-таки нет, – сказал он наконец. – Мой путь, как и любой другой, не нужно было искать. Он лежал передо мной. Я вступил на него после той ночи, когда отнял чужую жизнь. Знаете, это странно: мне всегда представлялось, что ответственность за содеянное полностью лежит на мне одном. Конечно, мы совершили это вместе; но в известном смысле для каждого из нас случившееся стало личной трагедией.
     – Трагедией? – чуть слышно повторила Лера.
     – Да, трагедией, – спокойно подтвердил Юрий. – Возможно, чересчур красивое слово, ну да и пусть. За эти годы я видел много самых разных людей: злых и добрых, счастливых и несчастных, умных и не очень. Мне довелось быть свидетелем ужасающих деяний – и самых благородных поступков. И вот что я понял: неважно, являешься ли ты злодеем или святым, дураком или мудрецом, посвящаешь всю свою жизнь служению людям или только своим эгоистичным интересам. Это лишь вариации, набор возможностей. Главное – принять себя таким, каков ты есть. Самая большая ошибка – отказ от собственной жизни. Именно поэтому я не могу остаться. Завтра утром мне предстоит продолжить свой путь. Пожалуй, он не из лёгких, но мне грех жаловаться. Да и нет ничего бессмысленнее зависти. Хотя, признаюсь, и её в определённый момент не удалось избежать. Я ведь завидовал вам, вам всем, оставшимся здесь. Мне казалось, что вы счастливее меня.
     – Счастливее... – эхом отозвались Лера и Серафима.
     – Счастливее, – совершенно серьёзно подтвердил Юрий. – У вас был дом, свой собственный, а не какой придётся; были друзья и окружение, хорошо вас знавшие, а не новые лица каждый божий день; в конце концов, вы были друг у друга, а я сознательно и бесповоротно выбрал одиночество. Но всё это на самом деле неважно. На любом пути ты чего-то лишаешься и что-то приобретаешь. И если я в чём и уверился за двадцать лет странствий, так это в том, что нет в нашей жизни ничего случайного. Этот несчастный бродяга, подвернувшийся нам тогда, в день моего рожденья...
     – В день твоего рожденья? – прервал Михаил, ужасно удивлённый. – Так разве... – он умолк, словно что-то вспомнив.
     – Да, – кивнул его брат. – А ты забыл? Мы праздновали моё совершеннолетие. Я вступал во взрослую жизнь. Только вот вступление получилось несколько не таким, как планировалось.
     – Не случайно? Но я не понимаю тебя. Ведь этот бездомный...
     – Должен был встретиться на нашем пути, – закончил Юрий. – Не случись этого, сложись наши жизни по-другому, и мы бы, скорее всего, не поняли многое из того, что должны были понять. В тот день все мы делали то, чего раньше не делали никогда: напились до чёртиков, так что едва держались на ногах; ты стащил из кухни ресторана мясной нож – просто на спор, из пьяного озорства; а Стас, миролюбивейшее на свете существо, пустил его в ход, когда нищий бродяга начал требовать у него мелочь; и каждый из нас добавил от себя. Ну вот и скажи, какая же тут может быть случайность?
     Говоривший умолк, и упавшая вдруг тишина звоном отозвалась в ушах. Большая ночная бабочка бархатно шелестела о плафон люстры. Часы на церкви прозвонили половину – первого? второго? Никто не знал. Время потеряло смысл. Бесконечная дорога, открывшаяся их внутреннему взору, уходила вдаль. Слова стали не нужны.
     – Я, пожалуй, пойду, – промолвила Лера спустя долгую, немыслимо долгую паузу.
     – Да, конечно, – автоматически отозвалась Серафима, поднимаясь из-за стола. – Мне надо постелить Юре в гостиной. Ты проводишь? – обратилась она к мужу.
     Он кивнул. Идя вслед за Лерой по коридору, с удивлением отметил, что за этот вечер она как бы стала меньше ростом. Может быть, все они уменьшились? Дьявольская улыбка Вадима в последний раз возникла в его памяти – и быстро растаяла, как нечто, уже не имевшее значения. Ничто не случайно. А раз так, найти успокоения нельзя.
     Они ничего не сказали друг другу, не попрощались. Лера ушла, и тихий скрип её протекторов быстро рассеялся во мгле. Михаил ещё долго стоял, не закрывая двери, погружённый в задумчивость, лишённую, однако, каких-либо мыслей. И только когда колокола негромко, словно оберегая чей-то чуткий сон, возвестили о наступлении нового часа, он повернулся, запер замок на два привычных оборота ключа и уверенным шагом хозяина, знающего свой дом до последнего кирпичика, направился в свою спальню.


     На следующий день весь город облетела весть, что известный сценарист и литератор Михаил Постнов умер во сне. Его супруга, как отмечали вечерние газеты, была безутешна.


Рецензии