Беженцы

                Ю.Овсянников
                Беженцы

                рассказ
                Так не из не праха выходит горе,
                И не из земли вырастает беда;
                Но человек рождается на страдания,
                Как искра, чтобы  устремиться вверх.

                Иов: 5:6-7

               

     Конечно, все быльем поросло. И мало что светится в закоулках памяти, но с Божьей помощью, с помощью старшей сестры Марии, которой в описываемые дни было пятнадцать лет, мне удалось в какой-то степени добросовестно восстановить роковые дни жизни семьи в водовороте страшных событий начала войны.
Проблески пробуждения моей памяти произошли в пять лет, в те предрешающие дни, когда грянула Великая Отечественная война. Это мгновения взаимоотношений самых близких людей, некоторые эпизоды и просто отдельные кадры из «фильма», который называется «Собственная жизнь той поры».
     Всеобщая встревоженность и волнение были столь глубоки, что мощный всплеск человеческих чувств и эмоций взрослых подействовал на детское сознание. Слово «война», обнародованное по радио, всполошило всех, в том числе и детей, словно раскаты грома. Уже тогда, пацаном, я почувствовал детским сердцем, что война – это что-то ужасное и чрезвычайное для людей. Как сейчас, вижу огромный зелёный луг, через который жёлтой стрелой пролегает высохшая глинистая дорога, и по ней удаляется от нас большая группа мужчин поселка в сторону далекого зубчатого леса. Меня за руку держит Маня, старшая сестра, рядом навзрыд плачет мама и много-много других женщин: матерей, жен, сестер. Слезы, плач и причитания – глубокая печаль о судьбе уходящих на эту войну людей. И очень скоро я пойму, почему они плакали. В той, еще не организованной по-военному, толпе мужчин шагает, оглядываясь, наш дорогой папка Фирс Лаврентьевич Овсянников. В день отправки мама «позычила» у кого-то бутылку меда и вручила ее отцу на дорогу, но он тут же на крыльце усадил маленьких Колю и Шурика на колени, прислонил поближе всех остальных – Маню, Гришу и Юрика – и разлил этот мед, не оставив себе ни капельки: старшим мазал на хлеб, а самых малых кормил с ложки. И ушел с мужиками, ушел на формирование в Ленинград. Мы смотрели вслед уходящим отцам и очень верили, что они и наш любимый папка обязательно скоро вернутся.
     За два года, предшествовавшие войне, когда семья наша проживала в Гузях, рабочем поселке недалеко от Новгорода в сторону Ленинграда, худо-бедно она помаленьку окрепла. Оба родителя работали на ближайшем торфянике и неплохо для того голодного времени зарабатывали. Про запас, правда, ничего отложить не сумели, но все дети были одеты и обуты; пустой дом, в который поселили рабочую семью, постепенно старательно обиходили: купили простую мебель и даже кое-какую посуду – добро в горсточку собирали. Отец с матерью колотились с утра до ночи на работе и дома с желанием забыть деревенскую нищету и отчаяние, что пережила семья в голодные тридцатые под Старым Осколом. Жить бы да жить на новом месте. И недумано, и негадано, да сталось – грянула война, остались без отца-кормильца. Работа на торфянике замерла.
     Когда мама отплакалась, начали готовиться к зиме. В конце лета и осенью старшая сестра с Гришей, которому одиннадцать лет, заготовили и насушили грибов, потом клюквы и брусники, этого добра в Новгородской области хватает. Все вместе накопали несколько мешков картошки, подвал наполнялся, и мы уверенно собирались зимовать на месте в поселке. Но в один из дней ноября 1941 года произошло непоправимое: неожиданно налетели немецкие самолеты и разбомбили железнодорожную станцию Гузи и расположенный в километре рабочий поселок с этим же названием.
     Мама, едва заслышав вой самолетов, быстренько упрятала троих малых детей в сухой колодец, недалеко от дома. И надо же такому несчастью случиться: одна из бомб угодила в наш  дом прямым попаданием. Вышла мать наружу из укрытия и умылась горькими слезами.
– Ой, какое горе, – запричитала сквозь слезы, – из этой беды нам не выкарабкаться!
Ураган войны сметал все на своем пути.
     А Гришка наш вместо того, чтобы спрятаться в укрытие, как говорит мама, очертя голову побежал с пацанами-ровесниками посмотреть, что произошло на железнодорожной станции, а там, оказалось, разбомбило привокзальный магазин, вот мальчишки и набросились на разлетевшиеся продукты и промтовары. Гришка притащил к разрушенному нашему дому полную пазуху пряников и два рулона добротной костюмной ткани. Мать взяла на руку тяжелый рулон, погладила по-хозяйски и сказала:
– Грех брать чужое… Да в войну, поди, Боженька простит, все равно ведь пропадет… Что с возу упало, то пропало.
Ну, приютили нас соседи поначалу, а там своих детишек столько же; легко про войну слушать, да тяжко в ней быть да видеть. Черный год.
– Господи! Господи! Что делать, не знаю, – металась ополоумевшая от горя мать в чужой хате.
Где-то в стороне Новгорода монотонно рокотала война: слышались взрывы бомб и снарядов. Хозяева, с которыми наши родители работали вместе на торфянике, разводили руками. Единственный оставшийся на весь поселок мужчина, бородатый старик, задумчиво шамкал:
– Наши отступают и отступают,  и неизвестно где остановятся . И что тут в Гузях будя, нихто не ведаить. Веку мало, да горя много… Вам надо ехать в Старый Оскол, все- таки старое пепелище, родичи, а тут ни родной души…
Но дочь его, Полина, многодетная мать, рассудительная и сострадательная, подумав, возразила отцу:
– Куды же яна, не зная броду, сорвется с места и пустится по миру, такому непростому, по войне да по пожарищам, да по этим морозам! Горе хлябать! Упаси бог! Ты хоть трохи подумавши, что советуешь? Куды?
– Далеко сосна стоить, а своему бору веить. Родная деревня всегда зоветь. Вот куды…
– А я думаю, – не соглашалась женщина, – тут перегорюешь лихолетье, по чужим углам. Конечно, нелегко: в гостях воля хозяйская… Походи по соседним деревням, в город, может, где квартироваться-то и найдешь.
     Озадаченная и потерянная мама много дней терпеливо бегала по соседним поселкам и деревням, в общем, сделала все возможное, чтобы удержаться в этих местах.
     Но ничего не получилось: от бомбежек пострадали многие местные поселки, и с жильем оказалось совсем плохо. Хоть плачь, хоть в петлю лезь. Вот и думай, что делать? В который раз задавала себе этот неизбежный вопрос растерянная и беспомощная мать, тридцатилетняя Анна Петровна. Ее молитвы не были услышаны. В деревне под Старым Осколом тоже никто не ждет, два годика всего-то прошло, как уехали от той бесправной и невыносимой голодной жизни. Да и там обязательно зададут много неприятных вопросов, зачем да почему бежали из колхоза. Комитет бедноты это дело так просто, без последствий, не оставит. Вот как вышло: свет велик, а деться некуда. Но ведь там, на селе, родичей полно: четыре брата мужа, сёстры, наверно, не дадут же в обиду, не позволят умереть детям голодной смертью, размышляла мать. А тут, что же, без дома, без мужа, без защиты и опоры, чужой, холодный край, и ни родной кровиночки. Как бы то ни было, надо уезжать.
Уезжать! Но как? Поезда не ходят, никакого сообщения между городами, только случайный гужевой транспорт, то есть живая лошадиная тяга. А кто её тебе предоставит? А до Старого Оскола 1200 километров. Ох! И что ждет нас там за первым поворотом? И кто предостережет об опасности, когда она везде: и спереди, и сзади. От тяжелой ноши вопросов и забот лицо матери, такое красивое, за один месяц вдруг осунулось и постарело: черные вишни ее чудесных глаз, искрившиеся светом, погасли, и лицо обрело страдальческое выражение. Чуть не со слезами на глазах смотрела она на себя в осколок старого зеркала, оставшегося от бомбежки, и остро чувствовала, как увядает ее волшебная красота, как безрадостно пролетает молодость и сама жизнь. Жалко маму!
     Собрались в дорогу только в первых числах января 1942 года перед Рождеством. На картошку, что чудом сохранилась в подвале от бомбы и которую в мороз с собою не возьмешь, выменяли двое добротных санок; в те, что побольше, с задней и боковыми заплетенными лозой стенками, посадили и укутали старым одеялом Шурика, ему одиннадцать месяцев, и Колю, ему два с половиной годика, а на передок увязали вещи отца. На вторые саночки положили алюминиевую посуду с ложками, клунку сухарей, понемногу клюквы и брусники да пару караваев хлеба – соседи помогли. А на прощание дедушка вынес кусок лосятины:
– Вот тебе, мать, на цельный месяц хватя, ежели понемножку. В лесу нынче нету никакой власти, грохнул лося только так… Я порубил на куски, чтоб табе меньше забот. С прибытку голова не заболит. Помянешь добрым словом. И вот что, не бойся дороги! Веруй и не бойся. Иди смело, не страшись! Не пужайся!
– Спасибо. Дай бог тебе долгой жизни.
     Мама в теплой поношенной фуфайке, на голове старый шерстяной платок и старенькие подшитые валенки на ногах. Маня в подобной же экипировке. И только Юрик, то есть я – в справном пальтишке и шапке, а на ногах – валенки. Вторые саночки достались старшей сестре, а в большие запряглись мама с Гришей. А пятилетний Юрик «пусть пока шагает за нами, а устанет – посадим». Помню до сих пор эти первые версты нашей собственной фамильной одиссеи: белые поля и деревья, обсыпанные сахаром, и снежная скатерть дороги; я торопливо шагаю за мамиными санками, переходя на бег трусцой, бегу, бегу, всё боюсь отстать и потеряться. Санки шелестят по снежной дороге, а встречный ветер, злой и холодный, свистит в ушах.
     По словам старшей сестры, сразу повезло: через несколько километров молодая женщина взяла нас на подводу и довезла до городка Шимск и даже помогла с ночевкой.
     А назавтра, тоже на попутке, вполне благополучно добрались до невзрачного города Сольцы, что в тридцати километрах западнее Шимска.
     Ноябрь, декабрь 1941-го – крупнейшие события под Москвой, а потом под Ржевом и Вязьмой, куда были брошены все немецкие силы на этом направлении, поэтому в глухих лесных местах, подобных Гузям, немцев не видели. А в Сольцах оказалось довольно много солдат и офицеров вермахта.  Мы  остановились  возле  разрушенной  церкви у небольшого горбатого моста, не доходя до центра города метров двести: опасались идти дальше, даже регистрироваться в немецкую комендатуру мать не пошла, решила быстренько отсюда умотать. Первому попавшему под руку вознице она предложила ткань, чтобы довез до города Дно. Грубоватый, насмешливый старик долго и недоверчиво смотрел на мать:
– А не врешь? Покаж… Поди драп-дерюга ценой три копейки километр.
– На, гляди! – развернула кусок, пряча от чужих взоров.
–  Хороший  товар!  И  ты  тоже  хороша,  тольки  цыплят у тебя дюже…
– Хороший товар не залежится, – уверенно ответила мама, укладывая ткань за пазуху. – Берёшь? А то другого найду.
– Ух, ты, якая шустрая! Ладно, согласен. Укладывай свои пожитки…
Малые санки поставили и укрепили на подводу, а большие привязали к задку. За этими санками и детьми следил Григорий, так полным именем иногда мать называла старшего сына, когда обращала его внимание на особую внимательность и ответственность за порученное дело. Накануне уже имел место случай, когда на ухабе саночки перевернулись, и дети кубарем вылетели из саней – хорошо, ехали медленно.
     Отъехали скоро и, не заходя в центр города, перемахнули через замерзшую речку Шелонь и направились на железнодорожную станцию Дно. Топает лошадка трусцой, хрустит снежок, тревожат временами всех сидящих раскаты саней на ухабах и поворотах, а возница весь в белой снежной пыли… Без происшествий через два с половиной часа мы были уже на месте.
     На привокзальной площади города Дно было очень даже оживленно. Гришка быстро все разузнал, что да как. Оказалось, в северной части площади немецкий повар из большого котла увесистым черпаком разливал всем желающим вермишель с мясом, время от времени помешивая ароматное варево. Несказанная радость для беженцев. Мама быстренько достала кастрюлю и повелела нам с Гришей выполнить важнейшее задание – наполнить кастрюлю лапшой.
      На месте раздачи стоял приятный мясной дух, и мы тотчас подставили свою посудину, которую повар наполнил до отказу. Давно мы не едали с таким желанием, только за ушами трещало. Мама, оглянувшись по сторонам, тихо объяснила скорее для старших детей суть случившегося парадокса:
– Вот такая вкуснотища – немецкая лапша, которая приготовлена из русского мяса и русской пшенички. Ну, и на том спасибо. Дающая рука не отболит, берущая не отсохнет.
     Гриша еще раз сгонял за едой для запаса в пути. Решено было одолеть в этот день еще несколько километров. Но подводу найти не удалось, пошли на своих двоих. На выходе из города спросили женщину, правильно ли мы идем на Дедовичи:
– Правильно, забирайте только вправо, вот по этой основной, расчищенной для немцев дороге.
– А кто расчищал?
– Как кто? Мы, жители города, согнали всех и заставили.
     После сытной лапши первые километры шли навеселе, но потом пошло потяжелее. По наезженной части дороги то и дело шастают немецкие машины, мотоциклисты, кавалерийские группы, так что мы, хочешь, не хочешь, сбивались на обочину, а там снегу больше, идти труднее. Все чаще останавливаемся и отдыхаем, мама на остановках причитает:
– Ох, и дорога! И все равно вечность этой дороги не такое уж божье наказание, ежели позади годы никудышней судьбы. За что Он посылает нам такое: в Курской области – голод, а тутака – война! Разлучил с отцом и мужем! Удел нам ныне – терпеть! Кто малым доволен, тот у Бога не забыт. Господи Иисусе Христе, сын Божий, помилуй нас грешных!
     Дело клонится к вечеру, день угасает, а мороз крепчает и так хочется в тепло. Только через полтора часа показались смутные очертания долгожданного селения. Слава богу, дошли. Но радоваться рано, деревня наполовину сожжена. Мама не перестает поражаться увиденному в пути, а мне казалось, что все так было всегда: обгорелые танки, сгоревшие дома, торчащие сиротливо трубы от печей. Кровь и смерть, зола и пепел.
     Деревушки, обожженные войной, притихшие и растерянные, как и люди в немецкой оккупации, едва живые и обнищавшие, убого вжимались в землю. В зимних сумерках трудно бывает найти свет лампы или свечи в промерзшем окошке. Наметенные ветром сугробы в 1941–42-х годах доставали до окон, а то и до самой стрехи, под крышу. Дойти, дотянуться, достучаться до этих людей и то было нелегко, а уж решить какие-либо вопросы и того трудней. Усталая мама Гришу посылала по одной стороне улицы, а сама шла на другую обивать пороги. Нелегко это дается, в каждой избе низко кланялись:
– Здравствуйте! Скажите, пожалуйста, кто может приютить семью с детьми на одну ночь? А вы не можете? Мы бы смогли заплатить вам.
– Чем же ты заплатишь?
– Клюква есть, брусника. Есть материя на юбку. Мы беженцы! На одну ночь!
– Нет, мы не можем. Идите к большому дому, что через три дома по нашей стороне.
Гришка бежит по другой стороне улицы.
– Здравствуйте! Мы беженцы, у нас дом разбомбило. Не возьмете на ночлег? Мы заплатим чем-нибудь! Целый день шли пешком! – бьёт Гришка на жалость, на сострадание.
– Жаль-то вас, жаль, да всех не нажалеешь. Токо что уехали  такие  же…  Что  ж  получается,  кажинный  день,–  старая,  сварливая,  просто  вздорная  баба,  замотанная в тряпки, производит на Гришу ужасное впечатление, но он мужественно стоит и выслушивает до конца. – Наши стояли на постое, потом немцы, таперича беженцы кажинный божий день… Нету покоя! Да и не знаешь, что за люди. Бывает такое!
– Так мы не пожалеем вам хороший подарок за ночлег.
– Да уж ничего не надо. Отдохнуть хоть день-другой. Жалеть не помочь, коли рок пришел.
      Наконец, мама находит место для ночлега. Теперь куда-то саночки поставить во дворе, ткань, как самый дорогой капитал, мать всякий раз берет с собой, детей на руки, и скорей в теплый угол. Поужинали остатками лапши и тихонько улеглись на полу в теплых сенцах. В качестве постельных принадлежностей – солома, да и то благо, свет не без добрых людей. Каждый день для Анны Петровны, как целая жизнь: ну, слава богу, еще день позади, все дети живы.
     После этого селения дня четыре не могли найти подводу, шли пешком, тащились помаленьку. Чем дальше удалялись от Новгорода, тем острее мама чувствовала свою, а значит, и всей семьи, беду, всё чаще говорила вслух о потерянном благе, что было обретено до войны.
– Разбежалось, разлетелось наше счастье по новгородским болотам да лесам! – разрывалось её сердце от неудачно складывающихся событий, никак невозможно эти события изменить, переиначить, избыть. Но, страдая безмерно, она тупо и с неизменной покорностью и настойчивостью тащила  эти  сани  и  всю  семью  к  воображаемому  спасению. Наверно, эти надежды давали ей силы. Не ко времени заболел самый маленький, и мама с новыми заботами о ребенке и в дороге, и на неустроенном ночлеге, издерганная материнской суетой и беспокойством, конечно, недосыпала несколько ночей и поэтому стала сильно уставать в пути. На пятый день сельская нечищеная дорога оказалась особенно тяжелой из-за заносов снега. Да к тому же из-за долгого подъема в гору мама совсем ослабела, потом несколько раз поскользнулась и упала. Все мрачнее становилось ее лицо. Она поняла, что не одолеет эту бесконечную белую пустыню: «Господи, зачем же столько мук мне одной, вся жизнь – неволя, и эта проклятая дорога – неволя и смерть». Когда упала в очередной раз, сил подняться уже не было. Слёзы от невозможности продолжать этот путь и саму жизнь душили её. Она захлёбывалась слезами.
– Пропади всё пропадом! Больше не могу! – она бросила веревку, бессильно села на санки и закрыла лицо. Такого тяжелого состояния, такого отчаяния с мамой никогда не случалось, поэтому мы страшно растерялись.
     Материнская любовь – божья милость и благодать, всё с  мамой  ладилось  и  получалось,  а  тут  вдруг…  Гриша обнял маму, Маня сидела совсем беспомощная от волнения, а я просто заревел, оттого что плачет мама, и тоже обнял её. Сколько бы продолжались эти рыдания и чем бы всё это закончилось, трудно сказать, когда неожиданно возле нас остановилась подвода с улыбающейся розовощекой теткой:
– Что же это тут случилось? Сколько сырости развели! Чего ревете всем гуртом?
– Не можем идти дальше, мама плачет, – первым ответил я, размазывая слёзы по щекам.
– А мама чего плачет?
– Она упала и очень устала.
– А ну давайте-ка посадим маму на коня. Туточки уже рядом мой дом, рукой подать, – она расторопно рассадила всех и повезла. Крепкая, боевая и веселая. Вот так, не было бы счастья…
     Дом её оказался большим, в несколько комнат, широкий двор, и все в этом дворе имелось, даже баня.
– Вот здесь мы с мамой и живем, муж и двое сыновей на фронте. Познакомьтесь с мамой, ее зовут Валентиной Даниловной, она работала в школе. Давайте определимся с жильем: матери с дочерью и ребеночком – вот эту восточную комнату, мужскому полу – вот эту поменьше. Мы до войны жили хорошо: три мужика здоровых, работящих, полный достаток. Теперь молимся, чтоб вернулись живыми… Так, если вши имеются, одежду надо прожарить.
– Нет, Надя, спасибо тебе за все, дорогая, мы в пути совсем недавно, не успели этим добром обзавестись.
– Ну, глядите сами, эти паразиты передают инфекцию тифа, тем и страшны, поэтому от них надо вовремя избавляться. Мама истопила баньку, постирайте, что надо, для ребеночка да и сами помойтесь, – улыбчивая, как утренняя заря, и приветливая, Надя – сама доброта: синие глаза  светятся  искренним  пониманием  нашего  положения. В  первый  раз  за  последние  месяцы  встретили  веселого, неунывающего человека, и наша семья на глазах преобразилась. Взяла Колю на руки и по-матерински, как родного, понянчила, приговаривая:
                Коля, Коля дрова колет,
                колет, в клеточку кладёт.
                Коля Шуру ожидает,
                Шура вечером придёт.
Она с такой нежностью обращалась с детьми, лелеяла, любовалась – ну истинная мать и женщина.
– Ну, покажи, Анна, своих чадочек! Как же ты такая молодая, лет тридцать, так?
– Так.
– А нарожала, мастерица, уже пятерых, ой-ё-ёй! Ну, расскажи, – а Колю продолжала держать на руках.
– Не пятерых, четверо моих, Маня – дочь другой мамы и нашего отца. Маня у нас очень хорошая, старательная и, как говорят на новгородчине, послухмяная. Ну, вот Шурик, одиннадцать месяцев, приболел, правда, последнюю неделю, родился на чужбине, остальные в Курской области. Это Юрик, пять лет, вроде здоровенький, но он в три годика опрокинул на себя горячую сковородку с растительным маслом и луком и обварил ручки и немного тельце. Кричал, бедный, так, что получилась грыжа на животике. Бабки  спасли  пшеничной  мукой.  Посмотри  внимательно в его отцовские серые глаза: в них до сих пор боль и страдание и как будто какой-то надлом, и нервный он стал после того ожога.
Надя пожалела мальчика, погладила головку, посочувтвовала.
– А этот самый большой – Гришака.
– Мамин сыночек, чёрные глазища да мамины щёчки! –
вставляла реплики Надя.
– Ну, и Коля, блондинистый в отца, здоровенький, слава богу.
– Поживите у нас, сколько можно, а Коля пусть побудет со мной. Ах, милое чадушко моё!
     Потом сводила Колю вместе с малышами в баню, с любовью на пару с мамой обмывала и вытирала полотенцем детей. А потом был настоящий домашний деревенский ужин: картошка с нашей лосятиной, хрустящая капуста и даже моченые яблоки. Благословенные мгновения, когда мы в этот вечер в теплом доме сидели вымытые, сытые и довольные. Наша мама, полностью успокоившаяся от дорожного нервного срыва, только успевала улыбаться и благодарить:
–  Спасибо  тебе,  дорогая  Надя.  Можно,  я  помолюсь перед иконами?
– Иди, мать, иди, а Колечка будет у меня.
     Мама долго на коленях шептала перед образом Богоматери: «Пресвятая Богородица, к тебе прибегаю, прошу и молю – защити и избави от многих напастей, от тяжких бед и страданий, от холода и голода. Исцели мое сокрушенное сердце от уныния. Спаси, спаси нас, Пресвятая Богородица! Спаси нас! Спаси нас!»
А потом мама тихонько пела Шурику, словно ангел: «Баюшки-баю»… И мне было так хорошо от её тепла и необыкновенного голоса, и я от счастья засыпал, не ведая, что будет потом.
     А назавтра за окном кружилась и завывала русская метелица: то как зверь она завоет, то заплачет, как дитя. Надя и тут оказалась предупредительна и добра:
– Куда же вы в такую непогодь? Видишь, как разгулялась наша вьюга? Живите на здоровье.
     Прожили мы здесь все три дня. Какие это были счастливые дни!
Только на четвертое утро, когда успокоилась метель, мама засобиралась, а за ней и все остальные стали упаковывать и раскладывать пожитки по местам. Вещи отца переложили на саночки Мани, потому что на передок больших санок приходилось сажать Юрика, когда он уставал шагать. А тут и Надя, улыбающаяся и сияющая, подошла с Колей на руках, но произнесла очень серьезные слова:
– Не обессудь, Аннушка, выслушай меня. Хочется помочь тебе и всей семье. Понимаю, что скажу, может быть, глупость, но иначе не могу. Оставь нам Колю! Ты видишь, какой у меня достаток, а у тебя впереди одни опасности и беспросветное горе. А мне уже сорок пять, и родить я, конечно, не смогу, а так хочу дитеночка!
От неожиданности мама выронила из рук ношу, оторопела, беспомощно глотая, как рыба, воздух и не находя слов. Полное смятение, но начинает понемногу соображать: отказать, значит, обидеть эту замечательную женщину, дать согласие – как воспримут дети, а придёт с войны отец, что ему скажешь? А что скажут люди, родичи? Её сердце разрывалось: как можно живой матери отдать своего ребёнка? Нет, это просто невозможно. Господи, помоги! А как отказать, сил нет произнести слова отказа! Анна бросилась к хозяйке, поцеловала её теплую щёку:
– Надюша! Ты такая замечательная, любящая, щедрая! Не налюбуюсь на тебя. Ты исцелила моё сокрушенное сердце…Спасибо тебе за всё, мы век тебя не забудем… А как наши попрут немца обратно, да вместе с ними опять бомбы, снаряды, да обстрелы, как ты с ними разминешься? Я вот своим полуграмотным бабьим, деревенским умом и то поняла, трудно сказать, где найдешь, где потеряешь, у кого в войну безопаснее. Надюша, ну все бы тебе отдала, кстати, вот припасла для тебя три метра дорогой ткани, возьми, пригодится, – и положила на подоконник. – Мне кажется, оставить ребенка – это же большой грех! Боюсь Божьего и отцова гнева. Прости меня! – опять мама прильнула к Наде. – Не могу, не могу! – и заплакала от растерянности, оттого, что попала в такое сложное переплетение желаний, чувств и долга матери.
– Ну ладно, храни вас Бог! – тоже сквозь слезы произнесла хозяйка. – Василий отвезет вас до следующей деревни к людям, которые примут вас. О наших делах прошу не говорить ни Василию, ни там в деревне. Ладно. Бог с вами,
– прижала еще разок Колю, поцеловала в щеки и отдала матери. – Ну, до свидания!
     И мы уехали. Уехали с какими-то смешанными чувствами сожаления о происшедшем, утраты и непоправимости так хорошо сложившихся отношений и так несуразно закончившихся. Однако встречный зимний мир вскоре сменил наше настроение. Теплое пахучее сено под боком в мороз и холод особенно приятно, даже уютно, и ободряющий запах морозного снега. И опять впереди перед взором и по сторонам увалы, взгорки, снег да ёлки с соснами вперемежку.
Здесь как раз уместно вспомнить о дорогах той поры. Зима 1941–42-х годов была не только морозной, но и на редкость снежной. На главные областные дороги немцы сгоняли население из разных мест, которое под надзором и приводило в должный порядок зимние пути, и выглядели они, как туннели в снегу. Может быть, это впечатление мое сложилось оттого, что я был маленьким, а снежные стены вспоминаются невообразимо высокими.
Проселочные  дороги  находились  в  плохом  состоянии, и лошади вязли в глубоком снегу, и лишь на открытых местах, где ветрами выдувало снег, сани катились полегче.
     В дороге на подводе труднее всех приходилось Грише, потому что в его обязанности входило постоянно следить за  большими  санками  с  детьми.  Гришкины  щеки  красным огнем горят из-под шапки, завязанной сзади; на нем отцовская  фуфайка,  урезанная  снизу,  да  закатанные  рукава. Не по годам смышленый, отчаюга, как называет его мать, он готов в любую минуту сорваться с места, чтобы помочь. Быстро усваивает науку жить и всегда берет на себя без раздумья основную тяжесть. Мать по своему ценит старшего сына, с меньшими бывает ласковой, нежной, терпеливой и только на старшего может рявкнуть зло и сердито, и это потому, что старший довольно часто делает порученное дело не так, как велела мать, а по своему. «Кому сказала делать так, а не иначе!» – голос звенит сталью.
     На территории Витебской области Белоруссии распоряжением оккупационных властей предписывалось обеспечение беженцев подводами. Пишу об этом со слов старшей сестры. В областных и районных центрах положено было регистрироваться в немецкой комендатуре, регистрацию проверяли и старосты при выдаче подводы. Но хорошо было на бумаге, получить же подводу в действительности было непросто.
В первой же белорусской деревне спросили, как проехать на Оршу, Смоленск и впервые услышали русско-белорусскую смесь двух языков из уст не очень старого мужика:
– И куды ж ты пяшком по белому свету со своим выводком?
– А в Курскую область, – начинает в который раз заученные слова мама, – дом разбомбило, едем к родичам. Стала вот кукушкой, своего гнезда нетути.
– Охо-хо! Трудно табе, баба, будя, далёко твое сяло… Горе горькое по свету шлялося… – качал головой. Мама опускала глаза и становилась жалкой и беспомощной.
В Белоруссии люди очень сострадательны, всегда сочувствовали и жалели нас, и это было не только на словах, здесь легче было найти ночлег и пищу.
– Иди и попроси старосту, ён мужик ничаго, зовуть Николаем Матвеевичем, иди, мать, свет не бяз добрых людей. Яго дом, где берёза высокая, бачишь?
Находили старосту:
– Николай Матвеевич, здравствуйте! Выручи добрый человек! – клянчила мать, снова и снова повторяя про разбитый дом, пятерых детей и, когда он произносил долгожданное «ладно, дадим», она опять кланялась и всем своим видом, охваченная благоговением, изливала слова благодарности…
      Вскорости вся семья, да и не только наша семья, многие товарищи по тому хождению по мукам убедились в дерзкой  смелости  и  мальчишеском  бесстрашии  Гришкиного характера. И вот как это было. Вдоль огромного массива леса  справа,  где,  говорили,  действовали  партизаны,  шла вереница подвод, до двух десятков, одним словом, обоз, в основном, с беженцами: война многих стронула с места. Уже  впереди  показалось  поселение,  к  которому  мы  все стремились, осталось переехать замерзшую речку шириной метров тридцать и одолеть полсотни метров довольно крутого подъема. На том берегу, справа, видны были плетни огородов, за которыми просматривались заснеженные шапки крыш, а слева от дороги  на том берегу – пустое заснеженное поле, в конце которого хорошо видно двухэтажное здание с черными глазницами окон. Первый возница, скорее всего, местный, потому что вез сено с лугов, сошел с воза, взял коня под уздцы, чтобы помочь лошади подняться по гладкой накатанной горке на подъеме, неспешно начал движение. Когда они, осторожно ступая, достигли верха, в вечернем плотном воздухе раздались звонкие пулеметно-автоматные очереди из того двухэтажного здания. Первая лошадь  вместе  с  возчиком  рухнула  наземь  и  поскользила вниз, сталкивая задних по закону домино. Наша подвода находилась на подходе к подъему, на середине реки, и нам, подъезжающим, хорошо был виден образовавшийся на горке хаос сгрудившихся повозок: женские крики, ругательства мужчин, стоны раненых, кровища на снегу от той первой убитой лошади.
– Немцы приняли нас за партизан! – раздался испуганный женский голос. В этой непростой обстановке, похоже, никто не представлял себе, что следует предпринять.В напряженной нервной веренице экипажей – только женский плач и причитания.
И тут наш Гришка спрыгнул с саней: «Мам, я сейчас!» Мать встрепенулась.
– Гришка, чертяка! Уши надрать! Вернись! Ну, ты подумай!
Напряглась, соскочила с подводы, стукнула нервно кулачком по оглобле, – пропадёт ведь ни за что. В морозном воздухе крики слышны далеко.
А пацан, не обернувшись на мать, быстро бежал вправо по заснеженному льду и метров через пятьдесят свернул на утоптанную тропу и рванул по ней вверх через огороды, потом через чей-то двор и вскоре вылетел на улицу, а там развернулся в сторону двухэтажного дома. И вот он немецкий пост на первом этаже.
– Там беженцы! – прокричал мальчишка, показывая на переезд. На посту находились и русскоговорящие полицейские, которые объяснили пулемётчику суть дела. Все засмеялись, это событие, видать, позабавило их. Через какое-то время наверху подъема появились фигуры немецкого автоматчика и двоих полицейских. И вот он, рядом с ними, наш Григорий. Немец и полицейские остались для досмотра подвод, а Григорий примчался в семью.
– Господи! Ну, ты подумай, тебе надо башку твою дурную оторвать! – мать тяжело дышала от волнения и бросала свирепые взгляды на сына.
– Вишь, какой мальчишка храбрый! – заступилась за Гришу тетка из соседней подводы. – А что бы мы без яго делали? Герой, однако, шустрый, да и мозговитый.
– Герой, штаны с дырой! – слегка остыв, заключила мать. Все, кто был поблизости, помогли убрать убитую лошадь в сторону, хозяин этого сена оказался живой и невредимый. И обоз двинулся дальше.
                * * *
     Прошло около полутора месяцев нашего невольного путешествия по морозной, нашей и в то же время не нашей, подконтрольной немецкой армии, земле: то пешком, то подводой, то лесом, то снежным полем. Вся заготовленная провизия подошла к концу: и мяско, и ягоды, и сухари. Осталась кружка кислой промерзшей брусники. И вот прибыли мы в очередную белорусскую деревню, ночлег нашли, а съестного – ни крошки, даже в обмен на ткань, а семья всю дорогу была голодна. Мама горевала: горе одолеет, никто не пригреет. И тут хозяйка хаты, как змей-искуситель, посоветовала матери весьма рискованный ход:
– Бачишь вон тот больший дом за колодцем, там окна светются от керосиновых ламп. Бачишь?
– Вижу.
– Там счас пьють и жруть немцы и наши полицаи за жирным столом. Табе и дочке, да и старшенькому сыну туды показываться нельзя, это и козе понятно – пьяные мужики. А вот пацана твоего пятилетнего послать – как раз. Научи яго отдать им эту кружку брусники, и нехай попрося хлеба.
– Ты что! – взмолилась испуганная мать. – Додумалась! Какие люди? Что взбредёт им в голову? Нет, страшно.
–  Счас  везде  вроде  тихинько,  яны  настроены  мирно. И у их усё ёсть, сядни хозяйка гнала самогон, резала порося. Пьють, а у пьяного мужика, военный ён, не военный,– грудь нараспашку. Точно табе кажу. У их дверь в хату из сенцев, як у меня. Точно кажу.
– Ой, не знаю! – нерешительно покачала мать головой.
     Но голод не тетка, скажется. Походила, походила – решилась.  Взяла  меня,  отвела  в  уголок  и  долго  объясняла, что да как, потом одела и повела к колодцу, ещё и ещё раз повторила, как надо поступить. Она очень переживала, а я волновался не оттого, что я что-то понимал в этом событии, а оттого, что у мамы дрожали руки, она была вне себя от напряженности.
– Ну, сынок, иди! Я буду ждать тебя здесь же. Ну, иди!
     И я пошел по скрипучему снегу. Открыл калитку, поднялся на крыльцо, потом в сенцы, по звукам нашел дверь и потянул за ручку. В хате было хорошо натоплено, поэтому я появился в клубах белого облака. За большим столом от входа сидело много людей, в основном, мужчины, но меня поразили непостижимо вкусные, необыкновенные запахи. Первому же сидящему справа за столом человеку я протянул кулек брусники.
– О, ягоды! – он бросил в рот несколько мёрзлых комочков и с улыбкой прокричал: – Очень хорошо после первача!
– и передал бруснику дальше по столу. – Как тебя звать?
– Юра.
– А, Юрка! – Он поднял меня высоко под самый потолок и пропел неизвестную мне частушку:
                Юрка, Юрка, Сивая кошурка,
                бела попа на печи,
                а  яйца в печурке.
Потом поставил на ноги и спросил:
– А что ты хочешь?
– Мы беженцы, дай нам хлебушка!
Этот человек, не знаю, кто он был, немец или белорусский полицейский, но говорил он на русском языке, взял со стола едва початый круглый деревенский каравай, приложил к нему кусок сала и отдал мне в руки.
– Спасибо, – ответил я, как велела мама.
– Иди к маме, – он встал и проводил меня до двери, потом закрыл её за мной.
     Но я слышал и грубые возгласы и даже мат, не знаю, по чьему адресу, но всё обошлось. Чувство жалости в те годы присутствовало  в  сердцах  у  многих  людей.  Мама  долго держала меня в объятиях и шмыгала носом. Всех накормила, в том числе и хозяйку. Обычный ужин военных и послевоенных лет для очень многих взрослых и детей представлял собой кусочек хлеба с солью и кружку воды. Такое было время: стакан кипятка казался раем, а тёплая хата, даже угол в этой хате, а если ещё и кусок хлеба или картофелина – это уже сбывшаяся мечта.
      В дороге и на постое мама все время была занята Шуриком и Колей: одевание, раздевание, кормежка, санитария и детская гигиена, а до меня у неё руки не доходили, а тут, перед засыпанием, она положила свою теплую волшебную руку мне на голову. Волна необыкновенного чувства, полного счастья наполнила меня до краев, от того места, где лежала ее рука на голове, и до кончиков пальцев. Я помню то прекрасное мгновенье до сих пор… При всём минимуме человеческих потребностей во время войны и минимуме имущества у нас был, наверное, абсолютный минимум. Как зеницу ока берегла Маня одежду отца: поношенное демисезонное пальто и костюм с чужого плеча, купленный отцом в комиссионном магазине в Ленинграде: вещи в мешке, мешок накрепко привязан на санки. Однажды, недалеко от Орши, нас, несколько семей-скитальцев, разместили в пустовавшей школе. В комнатах было сносно, изразцовая обшарпанная печь давала тепло в несколько комнат. Мама с дочерью, не сговариваясь, оставили пустые большие санки и малые с отцовскими вещами в коридоре, постеснялись тащить в комнату, где много людей. А утром обнаружили пропажу отцовских вещей. Так обидно: такие же, как и мы, беженцы, ночью перерезали веревки и уворовали бережно хранимые старшей сестрой старые вещи отца. Ищи-свищи! Больше всех переживала и даже плакала Маня, она безумно любила папу и определенно была уверена, что именно она должна была уберечь вещи, и вот… Её слезы капали мне на руку, я встал и обнял ее голову. Еще одна наука: не всякому поверяйся. Думали: ведь такие же обиженные судьбой люди, не посмеют таким же людям делать плохо. Оказалось, война и горе одних делают лучше, добрее, человечнее, а других – еще хуже. Мама долго молча, сидела, взвешивая произошедшее, а потом промолвила, поправляя платок:
– Не страдайте так, не плачьте, на все слез не хватит…
     Превратностей нашей доли ни рассчитать наперед, ни предвидеть было невозможно, и это каждому понятно: неожиданные перемены каждый день, в которых надо было выстоять, вытерпеть и перенести, выжить, одним словом. Или запросто затеряться и сбиться в пути. Когда мы вошли в Смоленскую область, в небольшом селе мамиными хлопотами с утра дали нам подводу, но потом отъезд перенесли на более поздний срок, потому что не было возницы, человека, управлявшего упряжкой. Но вскоре он появился, молоденький, как наш Гришка, лет четырнадцати и очень хорошенький. По имени Тима. Мама не осталась к нему равнодушной, она даже обнимала его и приговаривала:
– Не бойся, Тима, дороги, были бы кони здоровы. Конь у тебя здоров, Тима?
– Здоров, – смущенно отвечал юноша.
– И довезешь до Любавичей, ведь целых семнадцать километров?
– Ну, конечно, довезу! – сверкал улыбкой Тима.
– А как же ты вернешься, ведь темная ночь уже будет?
– Не беда, меня там родичи выручают в таких случаях.
     Установилось  общее  хорошее  настроение.  И  ничто  не предвещало какой-либо беды. Хорошему настрою сопутствовала и погода: не очень морозный денек, даже солнце временами брызгало сквозь тучи. Не успели и шага сделать, на тебе – с неожиданной просьбой взять на повозку обратился дедок с котомкой и клюкою, сам с ноготь, а борода с локоть. Места и так мало, а тут… Мама бросила на него недовольный взгляд, но потом успокоилась: ладно, мы сами такие же. Тем более что лицо у дедка какое-то мудреное и довольно приятное, черные выразительные глаза и добрый располагающий взгляд. Уплотнились, усадили такого же, как сами, скитальца, а он еще и прибавил замысловатую загадку: всякому своя дорога. Как это своя дорога, когда все вместе едем одной дорогой? Если только под словом «дорога» понимать жизнь, тогда понятно. Ну, наконец, поехали. Замелькали перед глазами ближние белоснежные просторы и далекие затуманенные синие дали.
     Часа через полтора, когда проехали уже большую часть пути, солнце ушло за плотные, темные облака, и как-то слишком быстро навалились с запада низкие тучи и тяжелые сумерки; не с востока, как всегда, а с запада, что было очень необычно и вызывало странные предчувствия у матери. Она забеспокоилась. А через считанные минуты повалил снег с порывистым ветром, все темнее и темнее становилось вокруг. «Метель», – промолвил старик. Не всем известно, что это такое – настоящая русская метель. Хоть убей, ничего не видно со всех сторон. Черная мгла и беспрестанно сыплющее снегом беспощадное небо, но главное и самое страшное, занесло дорогу и не видать следа. Через четверть часа все было покрыто белым покрывалом: земля, повозка, лошадь, люди, и даже лица и ресницы, все белым-бело. Только шелест падающего снега да злой порывистый ветер. Тима остановил подводу. Тягостно текут секунды и минуты, и постепенно нарастает тревога, а потом страх перед жестокой неизвестностью. Разбушевавшаяся стихия и смертельная опасность!
Мать укутала детей с головой и тихо шепотом молилась:
«Господи, спаси нас и помилуй! Мы столько перенесли напастей, бед и страданий. Спаси нас, Господи! Спаси, спаси!» Она ещё сдерживала слёзы. А Маня уже тихо плакала, Гриша, обычно не знавший, куда девать свою энергию, присмирел перед возможной опасностью, тихо сидел возле матери. Казалось, только старик не потерял самообладания, он спокойно утешал обремененных страхом женщин и мужчин, взрослых и детей: «Не плачьте, всё будет хорошо. Потерпите! Сядьте поближе друг к дружке, чтоб не замерзнуть!»
     Тима вытащил из-под себя охапку сена и понес лошади. Потом прошло время, потом еще столько – нигде ни звука, ни вскрика и никаких признаков помощи и спасения, только метель – ветер, снег и холод. И тут встал с повозки наш дедок, подошел к Тиме и тихонько ему говорит:
– Скажи мне, если знаешь, лошадь по этому маршруту, что едем мы сегодня, раньше ходила?
– Дак, давеча и позавчера, давно ходит.
– Вот что, пусти коня прямо, как он стоит, как шел до этого места, пусть сам идет.
– Дак это… не знаю, – неуверенно изрёк Тима. – Куда же она пойдет, не видно ни зги.
– Давай, давай, смелее, не боись, дай-то бог, а то мы тут…
– Но, – неуверенно дернул вожжами Тима, а старик поощряюще хлопнул коня по крупу.
     Коняка,  напрягшись,  мало-помалу  стронулся  с  места и пошел в темную мглу ненастной ночи, оставляя за собой глубокие борозды от полозьев; идет пять минут, идет десять; мы, накрытые снегом, обреченно молчим, и эту нашу обреченность и неуверенность нарушают лишь скрипы полозьев и оглоблей от напряжения коня. Один Бог ведает, что будет. Много прошло времени, кажется, целая вечность… И вдруг все разом услышали собачий лай: заахали, заохали, загалдели наперебой, особенно мама была рада.
– Боже мой! Неужели доехали? Деревня! Жильё! Люди! Дети живы!
     Просто поразительно, эта неприметная лошадка в кромешной  снежной  круговерти  сумела  найти,  преодолеть и довезти людей сквозь страшную метель в жилое место.
Совершенно невероятный случай. Вот как бывает: не посади старика, могли запросто замерзнуть в пути. Что нас не убивает, то делает нас умнее… А дедок так же незаметно исчез, как и появился.
     Сколько  снегов  еще  сыпало  и  валило,  сколько  холодных  ветров  еще  пронеслось  над  землей,  а  мы  все  шли и шли по надоевшему скрипучему снегу. В том хранимом запасе детских впечатлений глубоко врезалось еще одно мгновение, это было в старинном городе Стародубе Брянской области. Беженцы с разных направлений толпились у крыльца каменного дома, чтобы отметиться в немецкой комендатуре; мамин платок виднелся у входа, а мы, дети, ждали ее немного поодадь, у забора, и потихоньку грелись на мартовском скудном солнце. Снег блестел и искрился разными цветами от преломления ярких весенних лучей. Вскоре мама вышла из комендатуры, растерянная и со слезами, в руках ее белела какая-то бумажка. С ней вместе вышел высокий человек в овчинном полушубке, он спокойным, басовитым голосом объявил присутствующим:
– Кому на Брянск, Орел, Курск – ехать не разрешено: линия фронта! Боявые действия!
По всему было видно, что этот человек был должностным лицом, во-первых, по его важному для всех объявлению, а еще потому, что за ним поспешал какой-то очередной, навязчивый проситель, мужичонка в лаптях со своей просьбой.
– Николай Иванович, я же прошу тольки три сотки, – бубнил мужичонка в ухо.
– Ты хто такий? – грубо отвечал должностной человек на местном диалекте. – Хрен с горы? Так? З якой горы? Прошу, не гунди. А правду сказать, катился б ты отседова, не до тябе. Ты вот бачишь эту женщину, у неё пятеро детей, и яна з ими пройшла, скольки бы ты думал? Восемьсот километров за два с половиной месяца! По снегам, по морозам, да по войне! Вот, ты это можешь понять? Ето ёсть вяликий подвиг страданий, вот ей я хочу помочь, а ты со своими сотками.
Должностной человек уважительно взял маму под руку и подошел к нам:
– Вашу сямью размястили в сяле Шкрябино, хотелось устроить вас, страдальцев, получше. Будете жить у бабы Пацы, хоть в небольшеньком, но усё-таки в отдельном домике, ей девяносто лет, заодно и ей поможете.
– А как надолго мы задержимся здесь? – мама думала о продолжении пути.
– Самое малое полгода, а то и год.
– Спасибо вам. Теперь еще раз помогите, как нам найти и добраться до Шкрябино?
– Вот по дороге на Клинцы, через пять километров повернете оглобли налево и через две вярсты убачите церковь. Там и найдете усё, что надо. Вот так, дорога скатертью, садись да катись.
     И опять я бегу за мамиными санками, снежок скрипит, а я бегу, бегу, боюсь отстать и потеряться. Так мартовским солнечным, можно сказать, даже теплым днем после двух с половиной месяцев трудных странствий мы осели, как оказалось, надолго, в деревне на Брянщине.
     Бабушка  Паца  была  больна,  и  на  мамины  объяснения и извинения отвечала, полуобернувшись, выражениями местного диалекта, напоминавшего разговор должностного лица в Стародубе.
– Ой, здрасьте! А я болею, сёдни не топила, греюся вчерашним  печки… Зима выстудила хату, – говорила со скрипом бабушка. – Располагайтеся, бачу матку и пятеро ребятишек, да разместимся, горе да беда с кем не была, вместе весялей.
Мы глазели, расположившись на длинной лавке у стены с окном, во внутренний дворик. Домик был небольшой, одна просторная комната площадью метров семнадцать и холодные сенцы, в общем, темная изба с лучиной, да веретено с гребнем  – довольно скучная картина. Но здесь было нечто самое ценное во все времена: большая русская печь на входе слева и даже в придачу мастерски прилаженная снизу к печке грубка, как камин, во всю глубину печки, на которой и лежала бабушка. Она, видимо, уже не могла самостоятельно подниматься на печь. В красном углу под иконами, накрытыми самотканым вышитым рушником, стоял самодельный стол с лавками, а напротив – довольно широкая кровать, сделанная домашним мастером.
Бабушка очень приветливо и рассудительно тут же произнесла хозяйские распоряжения:
– Грубку протопите соломой, яна на чердаке, внуки заготовили в осень, а печку натопите торфом, ён в сенцах. А в углу, побачьте, – мяшок с бульбой, сготовьте сабе, да и мне супчик. Воды надо принесть из колодца, тут недалечко, через двор по улице. Дятишки – во, поди, змёрзли, посади их на печь, яна ще теплая, нехай лезуть погреются… А мне так ужо девяносто. Вот як, жить надейся, а умирать готовься. Один бог ведаить, что будя.
     Малышей в один миг раздели – и на печь, Гришку – за водой, Маня села чистить картошку, а мама взялась за растопку печки и грубки. Через час хата наполнилась приятным теплом и дымком, а самое главное, домашним, съестным, таким желанным запахом готовой картошки из деревенского глиняного горшка.
Мама достала остатки рулона ткани и отдала бабушке с искренней улыбкой:
– Спасибо вам за приют! Век будем вам благодарны. Не каждый человек нынче принимает так по-доброму незваных гостей.
– Ой, да што ты! Ну, спасибо, да тольки эта материя мне уже, видя бог… Ну, спасибо! Поклади это твое добро за икону, там яно сохраннее будя, – говорила она, не вставая.
     Мама в приятных хлопотах по дому совершенно преобразилась, вместо дорожной, гнетущей печали у мамы красивое лицо, белозубая, чудесная улыбка, замелькали и заблестели ярким светом глаза, и она не переставала говорить:
– Вот, думала, на всей земле, от края до края, нетути угла, где бы мои дети нашли уют, самый обыкновенный, домашний, теплый уют, казалось, эти муки не кончатся никогда. И вот, слава Богу, нашелся-таки угол, а уют мы создадим сами.
Приготовленный необыкновенно вкусный суп в первую очередь подали бабушке – хозяйке, а для нас мама налила общую большую миску. И уже за столом, собрав детей, как птица собирает птенцов своих под крылья, оглядела всех по-матерински и просияла опять улыбкой:
– Ну, слава богу, все живы и здоровы. Всего хлебнули по полной: и холода и голода. Но счастье вывезло! Радуйтесь, дети мои! Сколько нам суждено прожить в этой хате, трудно сказать, может, год, как вчера сказали в Стародубе, а может быть, и больше, а только после той, страшно вспомнить, дороги этот теплый дом сулит нам, кажется, более спокойную долю.

               
         г. Пятигорск  январь 2019 г.               


Рецензии
Атмосферно и целостно, языковые особенности речи хорошо переданы, произведение цепляет где-то в первой четверти и не отпускает до конца.
Аниме-жанр повседневность, было бы хорошо получить продолжение вплоть до конца войны с бытоописанием, но буду доволен и наличием хотя бы еще недели жизни сих персонажей.

Петр Селезнев   18.12.2023 11:21     Заявить о нарушении
Уважаемый Пётр! Здравствуйте! Испытал минуты радости и счастья! Такая рецензия литератора - профессионала очень многого стоит. Искренняя признательность и сердечное спасибо. Вы сказали о продолжении, оно написано и находится там же, где и "Беженцы". В повести "Детство, опалённое войной", кроме "Беженцев" ещё два рассказа: "Патриархальная деревня" и "Дом для детей воины", продолжение вплоть до1952года.с бытописанием. Кроме этого на моей странице повести " Лётчики"," Формула жизни", "Согрешишь, да не поправишь". Очень ждём Вас, как дорогого гостя.

Юрий Овсянников   18.12.2023 17:49   Заявить о нарушении
На это произведение написаны 3 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.