старая гвардия часть четвертая последняя

С Т А Р А Я    Г В А Р Д И Я
      (ч а с т ь  ч е т в е р т а я  п о с л е д н я я)



А теперь, если Вам еще не надоели эти записки, я хочу
рассказать, пожалуй, о самом задушевном друге Герасимовича, о
Федоре Свидерском, с которым в  Первую империалистическую они
служили на одной батарее.

Когда началась революция и распался фронт  солдаты
отправились по домам.

Сирота Свидерский не знал, что такое родной дом, потому
что у него, кроме военной казармы, никакого другого дома в жизни
не было.

Не было и профессии, а чтобы не умереть с голода, он
тащил, что плохо лежит, попрошайничал и  ему всё сходило с рук.
Потому что  был он сноровист и сообразителен.

Тогда Миленный  сказал ему:
- Вот что, Федор, мы с Валькой Лебедевым будем
пробиваться в Новороссийск. У тебя дома  нет, родичей нет, подавайся
и ты с нами. Друг дружку мы знаем, вместе все-ж таки легче.

Ну, вот так пока давай, а туда дальше посмотрим, с горы
в ж..у видней, как отец мой  говорит.

Так и сделали. Добрались до Новороссийска.

Приобщил его старший Федор к своему сапожному делу и
прижился он сначала у Герасима Власиева Миленного в доме.

Потом, когда поженились Федор с гречанкой Ларисой, стал
жить он вместе с ними в просторном доме купца Папандопуло, где
были рады  работящему  и сметливому высокому и стройному
сероглазому красавцу Федьке Свидерскому.

Потом много воды утекло, была гражданская война, был
НЭП, была самая тяжелая война с немцем, наконец наступило мирное
время.

Уже в сознательном возрасте я увидел Свидерского летом
1953 года.

Тогда он жил в Батуми  со своей женой Александрой и сыном
Виктором .

Ему уже шел шестой десяток лет, но у них до тех пор так и не
было ни собственного дома, ни, как тогда говорили, жактовской
квартиры или комнаты. 

ЖАКТами в те времена назывались Жилищно-Арендные
Кооперативные Товарищества.

В  1937 году их отменили, но название прижилось и я его
помню даже в свои школьные годы.

Они переезжали с места на место, из одного города в другой,
снимали комнаты, а зачастую и углы.

Какое-то время бедствовали в Геленджике, потом в Туапсе.
Так они добрались до самого Батуми.

Я уж теперь думаю, а не потянуло ли старого вояку  в его
юность, не заиграло ли ретивое, ведь совсем рядом граница с Турцией.

А там, за этой границей, рукой подать до Карса, до турецких
аулов и греческих сел, которых сплошь неподалеку.

Здесь они с другом Федором по утрам пели в церковном
хоре, а по ночам умудрялись бедокурить в этих селах.

В аулах опасно, там турки зарежут сразу, а в селах все-таки
свои, христиане.

Хотя и турчанки тоже разные есть, ведь были же такие,
которые на виду у русских солдат месили тесто на оголенных ляжках,
стреляли в них глазами и часто-часто лопотали "Карош - урус- солдат".

Нет, не переходить границу, боже упаси, просто лихую
молодость вспомнить, что называется, плечами поводить, хоть  давно
уже и без погон.

Мы с Герасимовичем летом того года путешествовали на
теплоходе "Россия" из Новороссийска в Батуми и обратно.

Этот маршрут Герасимович выбрал потому что живший в
Батуми Свидерский много раз в письмах приглашал своего друга
приехать к нему в гости.

Мы прибыли в Батуми, разыскали одноэтажный домик на
окраине города, где Свидерские снимали комнатку  с двухэтажными
нарами и этажеркой вместо обеденного  стола. 

Не знаю как сейчас, но тогда и потом еще в 76-ом и 84-м
годах, когда я бывал в Батуми, город оставался одноэтажным,
турецким.

И всегда красивым, летним, экзотическим, с внезапно
обрушивающимися ливнями и через минуту уже снова сухим и
благоухающим от избытка гортензии, во дворах, на газонах и на
площадях.

Так же было и тогда. Только мы спустились по трапу как
вдруг на нас навалился водопад дождя, хотя еще пять минут тому
назад небо было ясным.

Мокрые до нитки, чертыхаясь из-за такого неудачного
начала мы, в ожидании второй грозовой атаки, кинулись под 
ближайший тент от солнца.

Но спрятавшиеся там счастливчики уже расходились.

Оказывается, особенность субтропических ливней
заключается не только в их неожиданном, непредсказуемом начале,
но и в окончании тоже.

Свидерского дома не было. Его жена тетя Шура,
небольшого роста, тогда уже неинтересная, с грубоватым, скорее
даже мужским лицом увидев моего Федора  после почти
двадцатилетней разлуки в первый момент не узнала его, наверное,
из-за изуродовавшего его лицо шрама, во всю щеку от виска до
самого подбородка.

А узнав, с криком "Федор, это ты" грохнулась перед ним
на колени, что называется, воздев руки к нему, как к небу в истовой
молитве.

Каюсь, меня эта сцена в первую минуту не то чтобы
позабавила своим мелодраматизмом, но как-то настроила  не на 
очень серьезный лад.

Однако я ошибался, никакой наигранности в ее поведении
не было.

Это была драма настоящая  и тетя Шура стала рассказывать
обо всем Федору, еще не подявшись с колен и ничуть не стесняясь
меня.

Оказывается, ее муж, Свидерский Федор уже несколько лет
был отпетым алкоголиком.

Но алкоголиком очень специфическим.

Он пил каждый день целый месяц, но только один раз в году,
зато круглосуточно, масштабно, ящиками и по отработанной методике.

Первую неделю он пил одно только пиво, потом начинал
наращивать крепость употребляемого.

На второй принимался за сухое вино, на третьей за  коньяк и в
        последнюю неделю  снова пиво, на отходняк.

Обычно  выдержанный, аккуратный, обаятельный, слегка
ироничный человек, он во время запоя становился совсем не  похожим
на себя, необузданным, задиристым, шумным.

Такое в Батуми, где трезвость была не только нормой, но и
непреложным требованием шариата, в городе, где вы не встретите
на улице пьяного, ну, может быть, только русского забулдыгу (тогда
слова "бомж" еще не знали), к которым мусульмане уже стали привыкать,
но не понимали и не принимали их, так вот такое становилось известным
всему городу уже на утро.

Естественно, это сказывалось и на его авторитете  сапожных
дел мастера.

Выручало его, но только отчасти,  то, что остальные
одиннадцать  месяцев в году он ходил трезвый как стеклышко, а главное,
что он был действительно мастер.

Батуми это город, где знают цену хорошему сапожнику, уже
хотя бы потому, что еще с дореволюционных лет здесь работал
кожевенный завод по производству известного в России лака.

Один из трех на весь Кавказ, еще по одному в Тифлисе и Баку.

Правда, по некоторым статьям уступал батумский лак  всемирно
известному английскому морозоустойчивому марки "стерлинг", но все
равно знатоками ценился выше, чем подмосковное барахло, как называл
Герасимович лак кунцевский и подольский.

Так вот, оказывается, мы прибыли в Батуми в день,
когда ежегодный цикл дяди Феди закончился и он не мог  позволить
себе даже  пиво. 

Но жена его боялась, что когда он увидит своего лучшего друга,
с которым в разлуке был уже столько лет и который специально приехал
с Котей, чтобы его навестить, подорванное алкоголем сердце его и еще
не протрезвившаяся до конца голова не выдержат и потребуют начать все
сначала, а тогда конец.

И со словами "Федор, я тебя умоляю" она снова стала сползать
коленями на пол.

Что оставалось Герасимовичу, ну не бежать же из дома, не
повидав друга, который сам же и приглашал его. 

Он поднял ее, посадил на кровать и сказал, что  всё понимает и
всё берет на себя.

Пусть она не беспокоится, ни о какой выпивке речи быть не
может. 

Тетя Шура, шмыгая носом и  утираясь фартуком, ни на кого
не глядя, продолжая думать о своем, стала прерывающимся голосом
расспрашивать меня о школе, о Москве, в которой они  с мужем так
никогда и не были.

Потом, немного разговорившись, перешла к сыну, который
служит в армии, где-то в Сибири, и которого  должны демобилизовать
вот-вот, и добираться домой он будет через Москву.

А ему так всгда хотелось побывать на Красной площади, в
Мавзолее Ленина.

Конечно, договорились, что он обязательно поживет у нас,
а я буду его экскурсоводом. 

Скоро пришел дядя Федя. Он тоже не узнал друга своей
юности.

Они долго тискали друг друга, мой Федор при этом старался
уберечь свою изуродованную скулу.

Потом сели рядом на нижние нары и до рассвета говорили.

Тетя Шура устроилась ночевать на полу напротив, лицом к
собеседникам.

Ей было жестко  и она всю ночь  крутилась с боку на бок,
одновременно меняя местами еще и положение головы и ног.

При этом она со вздохом хватала свою тяжелую подушку и
укладывала ее туда, где только что находились ноги.

Зато ненадежный муж  находился всю  ночь под ее неусыпным
контролем.

Мне все это было хорошо видно с верхних нар.

Под утро, когда друзья сломались в позе карточного валета,
она  тоже сдалась.

Наутро я  отправился в путешествие по городу, приняв за
ориентиры  береговую полосу и морвокзал.

Первое, что меня поразило, были пальмы, которые я увидел
живыми впервые.

На зеленовато-голубом фоне моря они казались живой
картинкой детства.

И, ах, какие в Батуми дворики, они скорее были продолжением
дома, его интерьера, как сказали бы сейчас.

Когда ты выходишь из дома в такой дворик, то тебе  кажется,
что ты по-прежнему  находишься внутри дома.

Потому что здесь так же  много  цветов, уюта, комнатной
тишины, покоя и чистоты и только воздух здесь другой, с запахом моря.

В таких же двориках, но  не принадлежащих ни  одному из
ближайших домов обычно располагались кафе со столиками под
открытым небом, между кустами гортензии.

Мужчины, всегда по праздничному одетые, теперь бы я сказал,
изысканно, преимущественно в белом, молодые и убеленные сединами,
с золотыми перстнями в драгоценных камнях.

Это потом я узнал, что для того, чтобы так одеваться, они
ездили в Москву.

Столики уставлены минеральной водой, мороженым, черешней
и  клубникой в матово-серебристых креманках.

И, поразительно для меня, москвича, каким я уже был, никакого
алкоголя.
 
Потом я увидел Зеленый Мыс и пляж на нем, где кроме тебя
никого и ничего, так что купайся в костюме Адама.

Влюбился в Батумский ботаничесий сад, расположенный здесь
же, но на большой высоте от уровня моря, с бесконечным числом
экзотических пород деревьев, кустарника и цветов, с его лавочками,
собранными из расщепленных пополам вдоль стволов бамбука.

  Через несколько дней мы сели с Герасимычем на теплоход
и отправились в обратный путь.

С пристани нам долго, пока было видно, махал руками Федор,
он был трезвый и грустный.

В порту почти вплотную друг к другу стояли разновозрастные,
от сопливого мальчишки до седоусого старика, рыбаки с удочками.

Дядя Федя вдруг стал тыкать пальцем в удочку соседа рыбака,
потом тем же пальцем несколько раз в нашу сторону и вслед за тем 
делать подергивающие движения рукой снизу вверх.

Это мне, дескать приезжай еще, пойдем с тобой рыбачить на
море.


В следующий раз я увидел Свидерского в конце семидесятых,
в Новороссийске, спустя десять лет после того, как умер Герасимович.

К тому времени дядя Федя был вдовцом, уже много лет не
пил вовсе, но сапожничал ежедневно, без выходных и без отпусков,
как заведенный, по привычке, что ли.

Жил он в нашем доме. Это был первый дом в его жизни,
который принадлежал ему.

Он купил Исину долю родительского дома и не скрывал,
что на склоне лет своих счастлив от сознания того, что закончит 
свое пребывание на этом свете в доме, который стал ему родным
еще тогда, 50 лет  назад, когда он впервые переступил его порог.

В доме, в котором впервые в своей жизни он, сирота,
познал любовь материнскую, ведь нашу Парфену он называл метера,
по-гречески мать, любовь сестры и брата, Ларисы и Федора Миленных.

Работал он и в свои восемьдесят лет необычайно споро.
С  рассказами, живыми, интересными, остроумными, в лицах, не
отрываясь ни на секунду от своего дела.

Видел он плоховато, да еще и очки были старыми, оправа
разболтана и они у него соскакивали то и дело с носа.

Периодически он бросал их в сердцах  на верстак и тогда
работал наощупь.

И ничего, получалось. Более того, я еще не встречал в своей
жизни мастера, который, начав новую пару обуви рано утром, к
четырем часам дня мог ее закончить.

А еще  у него была великолепная память и подстать аппетит.
Завтракал он не выходя из-за верстака громадным куском пышного
белого хлеба намазанного толстым слоем хорошего сливочного масла
и запивал его полулитровой кружкой очень сладкого, очень крепкого и
очень горячего чая.

В молодости, говорил про него Герасимович, он бы и сырого
барана мог съесть целиком, если бы нашелся тот чудак, что дал бы ему
того барана бесплатно.

  Когда я приехал в Новороссийск после окончания годичных
курсов французского языка я при первой встрече со Свидерским в
шутку поздоровался с ним на французском.

Боже, я услышал в ответ целую тираду на хорошем
французском, с прононсом, который далеко не всем отправлявшимся в
Алжир читать лекции на французском удавался.

И это через 60 лет, после того как он болтал более или менее
регулярно с матросами и офицерами французских судов, стоявших в
в Новороссийском порту.

Я уж не говорю о греческом, на котором он говорил когда-то
с нашей Парфеной и теперь с каждым знакомым  греком в городе.

Было радостно и до слез грустно любоваться  знакомыми
мне с детства приемами и зачастую автоматическими движениями
его рук во время работы, похожими на движения рук его учителя,
но все равно другими.

И одновременно слушать рассказы о прошедших временах,
об их с Федором и Ларисой молодости, смачные и обязательно
с юмором, без которого он, мне казалось, не мог прожить ни минуты.

Рассказывал он всегда негромко, с полуулыбкой на лице,
нельзя сказать, что монотонно, но без интонационных всплесков, руки
тоже не принимали никакого участия в рассказе, они были заняты
только работой.

А получалось выразительно и потому запоминалось
навсегда, мне, по крайней мере.

И  с голосом ему повезло, бархатистый, раскатистый он
здорово походил на голос Ираклия Андронникова.

Но я не сказал вам самого главного - последние двадцать
лет он был  стопроцентно глух.

Может быть, еще и поэтому он привык быть рассказчиком,
а не водить кампанию с собеседниками.

Я же говорю - артист. Дожил этот славный и, что ни говорите,
недюжинный человек, до 92-х лет.

Смерть принял в полнейшем одиночестве, потому что жена 
обошла его в этом погребальном марафоне почти на двадцать лет.

А сын находился в это время в длительном запое.

Вот, пожалуй, и всё.   


         продолжение:http://www.proza.ru/2019/03/10/1152


Рецензии