Профессор С. М. Бонди

     Сергей Михайлович Бонди родился в  Баку, учился в Петербурге, в 1916 г. окончил историко-филологический факультет Петроградского университета, в 1918 г. начал печататься, в 1943 г. защитил докторскую диссертацию «Вопросы ритмики стиха». С 1950 г.  - профессор МГУ.

              Знакомство с профессором С.М. Бонди

 На первом курсе филологического факультета МГУ я жаждала специализации по литературе, а всем было предложено написать курсовую по русскому языку. Мне это не понравилось, я протестовала, но исключений не было. Надо было дожить до второго курса. Тогда я в самых первых числах сентября старательно вычитывала объявления на дверях о спецкурсах и спецсеминарах и уже начинала приходить в уныние: предлагали изучать отдельные проблемы, детали литературного процесса, я все это могу узнать из книг… Мне начинало уже казаться, что впереди четыре года пустого времени, ведь читать я умею и без университета. Как вдруг на листочке, прижатом двумя кнопками к двери в дальнем отсеке коридора, за туалетами, на четвертом этаже на Моховой, на тонком листочке, нижний край которого отходил от двери и слегка колебался от движения воздуха, – список тем спецсеминаров, и среди прочих заявлено: "Анализ художественного произведения". Вот оно! Вот что мне надо! Вот ради чего я сюда стремилась! Кто ведет спецсеминар? Читаю: Бонди С.М. Понятия не имею, кто такой, но мне все равно. Раз он заявил такую тему - я к нему. Быстро-быстро побежала, записалась. Потом оказалось: очень вовремя, так как к нему записалось больше двадцати - человек сорок или больше, а столько нельзя. Об этом мы узнали во время первого же занятия семинара.

На первое занятие семинара пришел зам. декана и строгим голосом сказал нашему профессору:
- Сергей Михайлович! Это не порядок! У вас не может остаться больше
двадцати человек! Если все придут к Вам, то другим профессорам не останется студентов.

    Сергей Михайлович – мы поняли – был оскорблен. Он молчал. Зам. декана повторил:
- Сергей Михайлович, выгоняйте лишних!

      Бонди, не глядя ни на кого, сухо ответил:
- Я никогда не выполнял обязанности полицейского.

Атмосфера накалялась. Что делать? Никто не хочет уходить. Тогда кто-то догадался и предложил отметать по очереди - по времени записи - и я осталась!!! Что значит: сделать дело вовремя. А я всегда все делаю вовремя, я никогда никуда не опаздываю, и тем горжусь. Ура.

   В таком приподнятом настроении сижу в длинной и узкой, тесной, душной, полутемной аудитории в здании начала Х1Х века. В том веке это была комната мужского общежития для иногородних студентов. Места за коротким столом мне, как и многим другим, нет, писать могу только на коленях и всего этого не замечаю, смотрю на профессора и не могу понять, он  молодой или... У него такой живой взгляд, он такой, чувствую, ироничный и, как я бы сказала, такой нормальный, то есть естественный, но что-то мешает понять до конца… Тут он, читая, наклонил голову, и стала видна его почти совсем лысая голова с сединой по краям. Значит, старик.

 Старый профессор! Дореволюционный! Повезло, так повезло. Мне уже кажется, что меня кто-то за руку вел к этому маленькому, слабому листочку на дальней двери в глухом коридоре  древнего университетского здания на Моховой.

 Теперь надо объяснить, почему я, книгочея, не читала книг Сергея Михайловича и не знала его имени. Его книг не было. Он не любил писать. Может быть, даже он был графофоб? Так говорили некоторые. Девочки с нашего курса не раз просили меня спросить его самого, почему он не пишет. Я пересказывала им все, что слышала от него в очередной раз, я не могла удержать в себе восторг от общения с ним, а девочки слушали - как пили воду живую. И вот однажды я расхрабрилась и сказала ему:

- Я пересказываю ваши беседы со мной моим однокурсницам - не все же
могут к вам записаться - и они спрашивают, почему бы вам не издать то, что вы мне рассказываете.

Я это сказала и сразу так пожалела! Он вмиг замкнулся. Он стал далек и холоден, хотя не сказал ни слова. Он даже не отвернулся от меня. Но что-то невидимое оборвалось. В ту минуту он не мог объяснить мне, в чем дело – об этом я узнала от него позже. Все-таки он преодолел себя, медленно поднял на меня свои большие, даже как бы расширенные глаза и сказал:
- Моя цель - воспитать хоть одного такого человека, хоть одну такую
деточку, как вы.

Много позже узнаю, что Д.Д. Благой пишет книги за счет учебного времени: он предпочитает писать. А Бонди предпочитает быть учителем, воспитателем. Но то была не самая главная причина... он был под наблюдением; поднадзорным… В чем была его вина? В том, что он родился при царе, и учился при царе, и был близко знаком с теми, кто спрятался далеко, даже за океан… не наш человек…  Он и был совсем другим человеком.  Это, а не слава ученого и не сложности чтения пушкинских рукописей  влекло к нему сильнее магнита и без видимой причины.

   Его книги появились под сильным напором его учениц, ставших издательскими работниками, много позже. Когда я сама начала работать в издательстве, я сразу пришла к нему и предложила издать его докторскую диссертацию. Он возразил: так нельзя. Почему?
- Нельзя. Надо писать новую книгу.

Я не поняла. Он пояснил в том роде, что за докторскую диссертацию он уже получает надбавку к жалованию, и еще раз использовать один и тот же труд нельзя. Я не поняла, но предложила: заменим название. Он долго молчал, потом посмотрел мимо меня и уточнил: это будет обман? Продолжаю объяснение: если изменить содержание на 25 процентов, то юридически получается новая книга. Он медленно поднял на меня взгляд и тихо сказал:
-   Я вас не узнаю.

Ему было очень трудно выговорить такие слова. Я ощутила себя преступницей, что нарушила его хорошее мнение обо мне. На эту тему я больше не говорила, но расстались мы не без печали. Он - обо мне, что я стала, как все, корыстной, а я - о его материальном положении пенсионера.

   Надо объяснить, почему он занимался со мной отдельно. Сергей Михайлович проводил занятия своего семинара дома, в коммунальной квартире на Чистых прудах, около метро «Кировская» (ныне «Чистые пруды»), где у его семьи из трех человек, жены-пианистки и обожаемой, поздней рыжей дочки, было три крохотных комнатки. Наверно, они были выкроены из одной большой комнаты. То были передняя, она же столовая, где помещался только стол, покрытый клеенкой в мелкую клетку (у нас дома на столе всегда была белая скатерть), и стулья, за ней, видимо, спальня, в которой могла поместиться только кровать, из столовой – дверь в кабинет -  узкую комнату с роялем в одном конце и столом у окна - в другом. Еще вдоль стены книжные шкафы, два стула и всё.

Старый профессор выходил встречать меня к двери в многокомнатной квартире по моему звонку снаружи в дверь на втором этаже и вел меня по коридору, где слева были двери маленьких квартир, видимо, выкроенных из больших комнат, а справа - стена, увешанная велосипедами, корытами и санками и уставленная столиками и еще чем-то, плохо различимым в темноте. По-моему, там, в коридоре, они и готовили на электрических плитках. Профессор вел с инструкциями: осторожно, здесь плита, а здесь санки, здесь корыто. В длинном темном коридоре не было лампочки, потому что где-то в середине длинного коридора было окно,  экономили электричество.

Потом читая, как Орфей спасал Эвридику, я думала: не был он в квартире на Чистых прудах, третий дом, около метро.

 Тогда я ни о чем не думала, кроме счастья, что сейчас буду разговаривать с Сергеем Михайловичем. Пробираясь по этому лабиринту, я не думала, как смешали и уравняли всех, - об этом скорбела моя мама. Я не думала и о том, что он чудом жив и не в лагере - этому удивлялся мой папа. Да, как сказал потом мне другой профессор, - Бонди счастливчик, не сидел ни в окопах, ни в тюрьме.

    Много лет спустя я жила в доме профессоров и преподавателей университета города Сент-Луис в штате Миссури. Дом многоэтажный,  многоквартирный. Вдова академика Анохина, живущая в собственном доме, называла его профессорским общежитием. Но когда она вошла в него и увидела могучего стража в виде двухметрового черного атлета за столом у двери перед журналом посещения, ее сарказм исчез. Она робко поздоровалась и объяснила, что пришла по приглашению. 

Я предложила ей сесть в одно из старинных кресел огромного – во весь первый этаж – холла и позвонить по старинному действующему телефонному аппарату на прекрасном старинном столике. Всё – для работы с аспирантами и студентами, к которым из своей квартиры по лестнице, устланной ковровой дорожкой, спускается научный руководитель, как некогда Зевс, или является из лифта – как бог из машины в древнегреческой трагедии.

Она там, в холле, увидела прекрасные скульптуры и живописные полотна и уже не сомневалась: оригиналы! Да. Оригиналы. Здесь и вдоль стен над лестницей.  Я объяснила: есть и недостаток, нельзя установить машину для мойки посуды – из-за слишком большой вибрации для старинного здания, ему почти сто лет.  Я пригласила ее в лифт и спросила, не кажется ли он ей знакомым. Я ощутила это при первом же посещении. Скоростные лифты МГУ на Воробьевых горах делала та же фирма, которая сделала эти лифты. Она ахнула – да-да! Конечно.

Я рассказала, как однажды вышла из дома и тут же вернулась в холл, где мне улыбнулся «страж», со словом Rein (дождь) и двумя зонтами в руках. Он хотел предложить мне зонт для прохода к автомобилю, он бы вышел вместе со мной тоже под зонтом и вернул бы свой. одолженный мне зонт у моей машины. А улыбался потому, что знал: моя машина в Москве. Он знал, что это где-то очень далеко на севере. У меня и в Москве нет машины, но я не могла бы объяснить, как это я обхожусь без машины. Я улыбалась ему в ответ над нелепой ситуацией – я просто вернулась в квартиру, улыбаясь от сознания, как наш «страж» хотел мне помочь и не смог ввиду неимения мною той собственности, без которой здесь люди себя не мыслят. Шел дождь.

    А в московской квартире профессор Бонди помогал мне студентке снять пальто, чем меня очень смущал, а он подсказывал, как надо повернуться, чтобы кавалеру было удобнее. Когда я уходила, он подавал мне пальто и тоже подсказывал:
- А вы смотрите, подсматривайте, на каком уровне правый рукав - туда и протягивайте руку, а уж левая рука сама знает, куда идти.

    Никаких чаепитий не было. Изредка я встречала его жену, кажется, пианистку, видимо, очень сдержанную женщину, при мне она не проронила ни слова.
    Однажды во время нашего занятия в комнату вошла высокая худенькая рыженькая девочка. Она прошла через длинную комнату, подошла к профессору и села к нему на колени. Он нежно погладил ее и сказал мне:
- Она больна, потому и не в школе.

После ее ухода он рассказал, что поздно женился, и дочка родилась, по-моему, когда ему было чуть ли не 50. В день ее рождения он был так взволнован и не смог вовремя успеть в университет, он опаздывал и потому быстро бежал вверх по нашей железной лестнице, а на самом верху его поджидал декан. Он был очень строг, но С.М. не заметил этого сначала и, задыхаясь от быстрого подъема и от счастья, сказал:
- Я сейчас из роддома, у меня родилась дочка. 

Декан ответил непримиримо:
- Чтобы это было в первый и в последний раз – вас ждет целая аудитория…

- Это и стало первым и последним моим случаем.

Профессор назначил дату занятия всему семинару, но пришла я одна. Остальным назначили в тот день и час занятия по физкультуре, от которой я по высокой близорукости была освобождена. Как потом они ходили к профессору, не знаю, а мне он назначил впредь так же каждую среду в 11 утра являться на квартиру и приносить с собой что-нибудь написанное. Я исполняла это и была собой довольна (не содержанием написанного, а тем, что все же что-то писала), а Сергей Михайлович, по-моему, нет. Он ни разу не похвалил, никак не одобрил ничего из моей писанины. Но я никогда не замечала этого.

    Я переживала постоянную радость от живого общения с ним. Этого не описать. Он сильно привлекал не лицом, не манерой разговаривать, не ощущением значимости. Нет. Он вовлекал в орбиту открытого общения. Он был искренне рад общению со мной (и с любым другим), он делился своими мыслями и ощущениями. Эту радость нельзя подделать, изобразить, да и зачем? Через три года другой преподаватель, доцент с кафедры советской литературы, также назначит мне встречу с ним на его квартире в многоэтажном современном доме, где семья доцента занимала всю квартиру, где его жена выносила мне низенькую детскую скамеечку к самому порогу квартиры, и я неловко сидела с полчаса, пока доцент выходил вытирая рот после борща со словами: все не так, все переделать – и убегал, щелкая замком двери. То был современный человек. Ему ничего не надо было даже изображать. На моей защите дипломной работы он сказал кратко: студентка бездарная, но не портить же ей жизнь - поставим тройку. И всё. Спасла рецензент с той же кафедры.

Я понимала, что не могу вызвать одобрения Бонди, но не опасалась этого.  Выгнать меня он не мог. Не положено: не за что. И даже если бы было за что - он был слишком добр. На зачетах он сначала собирал зачетные книжки и расписывался в них о том, что зачет принят, и только потом начинал опрос. Помню, Таня однажды не смогла ответить на вопрос по содержанию какой-то поэмы, так она потом отчаянно переживала, выучила эту поэму наизусть, мучилась ужасно - именно потому, что она не оправдала доверия его, заранее расписавшегося в зачетке. Почему он так делал – он сам объяснил. Он рассказал, что на экзамене мальчики и девочки ведут себя совершенно по-разному.
Мальчик будет отвечать на билет, даже не зная ответа. Он будет говорить о чем-то другом. В билете: глагол, а он расскажет то о существительном, то о наречии и получит 4. А девочка и знает билет, но не уверена в себе. Она кладет билет и со слезами идет к двери: вдруг я чего-то не знаю – говорит она в ответ на вопрос, что с ней. Среди филологов были почти исключительно девушки, поэтому профессор заранее расписывался в их зачетках.

Первым делом С.М. начал воспитывать наш поэтический вкус. Он принес на занятие семинара томик стихотворений Бенедиктова. Он читал одно за другим стихотворения этого поэта, спрашивал, нравится ли и что именно. Потом пояснял специфику этой поэзии и пояснял ее, так сказать, недостатки… Многие не понимали хода его рассуждений. Он предложил нам самим сделать анализ любого стихотворения. Он  протянул книгу – желающий мог взять ее, и я успела быстрее всех. Я с упоением прочитала все стихи нетолстого тома, успела написать анализ двух стихотворений, как моя подруга жалобно попросила книгу у меня. А вечером, отводя глаза, сказала, что забыла книгу на лавке в спортивном зале после тренировки. «Зачем ты брала с собой книгу профессора в зал?» - с ужасом воскликнула я. Но она уже убежала. Что делать? Я не могу теперь идти на семинар без книги. Что я скажу в свое оправдание? Что услышу в ответ? Что надо иметь нормальных подруг?

Я кинулась в букинистические магазины. Очередное занятие семинара пропустила. Но на следующей неделе мне так повезло! В крохотном магазинчике в начале Тверской улицы за два рубля я купила двухтомник бледно-синего издания Бенедиктова! Один с тех пор хранится у меня – памятник тому событию.

Я не могла дождаться занятия. Когда я протянула том стихов Сергею Михайловичу,  он очень сердито спросил:
-  Почему вы пропустили занятие?
Я созналась: книга была потеряна. Но вот нашлась.
Он не перестал быть недовольным. Он сказал сурово:
-   Это не повод пропускать занятия.

Он стал вслух читать мои рассуждения о Бенедиктове, и голос его постепенно смягчался. А я таяла от радости, что, кажется, прощена.

Однажды С.М. был деканом. Недолго. Он дал стипендию всем, кто ее не имел, дал место в общежитии всем, кто  в том нуждался. Его вразумляли, но он не хотел слышать доводов о наказании. Кого наказывать? Они и так бедные, голодные, неимущие. Кажется, он пробыл деканом лишь полгода. Это было до меня. Рассказы об этом, как сказка, ходили по факультету.

   Позже занятия семинара проводились в аудиторном корпусе университета, в большом помещении, на Моховой, где мы сдвигали наши квадратные столы, создавая так называемый круглый стол, чтобы все видели друг друга. Однажды я читала там свою работу о рассказе Горького «Как сложили песню». Студенты не сделали ни одного замечания, что бывает очень редко. Подруги высказались хвалебно, что очень не понравилось Сергею Михайловичу. Он сказал, что у него ощущение, будто мы присутствуем на защите диссертации, когда все боятся сделать замечание, чтобы не лишить соискателя ученой степени, и сделал несколько замечаний. Это было позже.

При первой встрече у него дома он спросил меня о родителях. Я этому очень удивилась. Зачем неформальное общение? Спокойно рассказываю... Москвичка ли я? Нет. Родилась и живу с родителями на Южном Урале, в Черниковске, очень маленьком промышленном городе, городе-заводе - нефтепереработка.

С.М. рассказал, что учился и работал раньше в Петербурге, в Петрограде, Ленинграде, но родился в Баку.  Так он,  словно извиняясь, признался, что он сам тоже не москвич, сказал:
-   Мы с вами не москвичи. А Пушкин москвич.
 Так Пушкин незаметно и естественно вошел в нашу жизнь и стал жить рядом с нами.

Позже я была в Баку и с удивлением узнавала чистый, благоустроенный поселок, выстроенный в Х1Х веке для рабочих-нефтедобытчиков: так это почти наш соцгород – городок, выстроенный американцами в тридцатых годах ХХ века при нефтеперерабатывающем заводе! Только у нас дома четырехэтажные. Вот где прошло детство моего профессора – почти, как у меня. Асфальтированные дорожки, деревья вдоль них. Чистота и порядок. И у нас так же. Рабочих и тут и у нас возили на работу посменно. Нефтяники были привилегированными рабочими, как и наши. У наших была броня – они не были на фронте. Они добывали для него нефть, горючее, топливо.

Я была удивлена, что профессор знакомится со мной. Я этого не ожидала. Я ждала строго определенного научного общения – и ни слова кроме.  И вдруг… Слышу о том, как в детстве у его матери не было денег. Помню, дело было не в социальном положении – они жили в отдельном доме с прислугой, а в поведении отца – кажется, он был игрок. Не помню точно, потому что я не понимала значения этого слова и не придавала никакого значения всем рассказам профессора о себе. Я жаждала правды о Пушкине…  А С.М. вспоминал, как его матери время от времени нечем было кормить детей, и она, не желая открывать правду о положении семьи, с утра наряжала детей, усаживала в карету и увозила гулять по городу, а прислуге говорила, что они едут в гости и не надо готовить обед. Они гуляли весь день, и дети потихоньку начинали просить покушать. Я слушала, как сказку. Почему нельзя было сказать прислуге? Если была прислуга, которую ведь кормили, почему не было денег на еду детям? Почему и дети не могли есть то же самое? У нас в семье, когда мы с братом были маленькие, жила в семье девушка-прислуга из деревни. Она готовила, и мы все ели одно и то же. Когда мы подросли и могли сами готовить обед (мама работала в три смены), Зину мой отец устроил на завод с пропиской в бараке, где она получила комнату. Зина была счастлива. Но я не задавала вопросов профессору. Такое было время или воспитание – я и дома отцу почти никогда не задавала вопросов – он сам знал, что и когда мне надо знать. Помню только, что причиной бедности семьи Бонди было не социальное положение, а то, что отец был игрок. Этого стыдилась его жена и скрывала.

Старший брат С.М. – Юрий, на два года старше, - был очень талантливый художник. Он был горбат и недолго, менее сорока лет прожил. С.М. его очень любил, часто вспоминал по разным поводам. Смутно вспоминаю рассказ о Мейерхольде, с которым Юрий дружил и оказывал ему дружескую поддержку, как великий режиссер ночевал у них и спал на сундуке, очень довольный, благодарный, что получил приют, но позже забыл быть благодарным.

Свою фамилию С.М. объяснил так: в 1812 году француз Бонди, видимо, раненый, остался в России. И ныне в Париже есть улица Бонди, и русское слово «бандит» происходит от этого слова.

Через двадцать лет «бондиткой» стала я. Дело было так. В издательстве «Русский язык» запланировано было выпустить сборник прозы Пушкина, вступительную статью начальница редакции предложила написать лежавшему в больнице Д.Д. Благому. Когда я начала читать принесенную от него статью, я пришла в смятение. Нам нужен был текст для иностранцев, изучающих русский язык, а тут было совсем не то. Видимо, академику не сказали, для кого издается книга, по чьему заказу. Главный редактор тоже пришла в ужас, все кинулись к директору. Он очень спокойно, как всегда, сразу нашел выход. Мы – он и я – едем к Благому и объясняем ему, что по техническим причинам – из-за объема книги, который превысил запланированный, не можем поместить его статью, но обязательно поместим в другое издание. Здесь главное – оказать внимание, не выразить пренебрежения. Этих публикаций у академика пруд пруди.

И вот мы у цели: Благой в санатории, но это в пределах города. Входим к нему в палату, он полулежит. Директор представляется,  потом объясняет создавшееся положение с книгой, но Д.Д. весело его перебивает и кричит так озорно:
-     Я знаю, в чем дело, я всё понял: она бондитка!
- Да что вы! Нет! Она не бандитка, она старший научный редактор!
- Да-да, конечно, она настоящая бондитка, я их за версту чую! И вы ее не уговорите – она меня ни за что не пропустит!
Директор в полном недоумении, но я уже все поняла и говорю ему:
- Всё в порядке, я действительно училась у профессора Бонди.

После этого все смеялись, и все были в хорошем настроении. На обратном пути в машине директора я ему рассказала о своем обожаемом профессоре, о научном соперничестве двух великих и том, что Бонди внушал мне всяческое уважение к Благому, он утверждал, что Благой – рюрикович! Он подлинный аристократ.

А через несколько дней в кабинете директора собрались сотрудники на совещание, я чуть-чуть запоздала и тихо открыла дверь, чтобы незаметно войти и сесть с краю, но директор заметил меня и громогласно провозгласил:
- Входите, бондитка, нечего прятаться!

Как все всполошились! Даже главбух возмутилась. Она громко сказала:
-   За что вы ее так? Какая же она бандитка? Вы знаете мое к ней отношение: зачем ей столько доплаты - за степень, за английский, за немецкий, лично я против, но всё по закону, всё после сдачи экзаменов на «отлично», зря я ей ни копейки не начисляю. Какая же она бандитка…

    С.М. незаметно включал меня в свою жизнь, но я этого не осознавала. Я никому ничего не рассказывала о его личной жизни. Ни слова. В те времена (а может, и сейчас?) нельзя было знать, в чьи уши попадет информация. Никто не говорил о тюрьмах, арестах, но воздух был пропитан атмосферой другой, неявленной жизни, которая существовала реально, но невнятно. Однако очень близко.

   У меня было смутное ощущение, что он от меня чего-то ждал – в научном смысле - и не дождался. Но я не сосредотачивалась на этом. Мне главное было - он сам. Что его со мной мирило - я поняла после его первых вопросов. При первой же встрече он спросил меня не только о родителях, но и о том, пишу ли я стихи.
– Пишу.
Он не попросил прочитать какое-нибудь мое стихотворение. Для него имело значение только то, что я могу писать стихи. Тут я сказала, что, наверно, все пишут. Он меня серьезно опроверг: в его молодости была распространена игра, в ходе которой надо было продолжить стихотворение, начатое первым участником игры, то есть создать вторую (третью и так далее – по очереди) строчку. Почти все справлялись с заданием. Но всегда находился такой, кто не мог придумать ни одной строки. А в древнем Китае стихосложение было обязательной частью образования и неотъемлемой способностью чиновника! Что Пушкин писал стихи – об этом не надо было говорить.

Следующий вопрос был о музыке. Пушкин очень высоко ценил музыку. О! Я  на отлично окончила музыкальную школу по классу фортепиано. Учителя прочили мне блестящую карьеру пианистки, меня уже зачисли в музыкальное училище, но папа воспротивился. О последнем я умолчала, а профессор не пригласил меня поиграть на стоявшем здесь же рояле.  Для него важны были эти факты сами по себе.

Третий вопрос был такой: хожу ли я в церковь. Он не спросил, верю ли я - он не лез в душу. Он интересовался моим поведением – внешней стороной жизни. Я сказала: нет. Он сказал, что Пушкина крестили в Москве, в Елоховском соборе – знаю ли я, где это. Нет, не знаю. Я не хожу в церковь.

На самом деле я знала кое-что о церкви и о воскресшем Христе в связи с Пасхой, которую праздновала соседка, уборщица, мать моей подруги, но я твердо знала, что эта тема закрыта навсегда. В церкви ни разу не была. В нашем городе не было церкви. Когда-то она была, я родилась в доме напротив бывшей церкви, в которой в мое время была фабрика женского платья. В Москве папа спросил однажды меня, не хочу ли я пойти в церковь. Я сказала: нет. И он вздохнул: значит, не время.

Однажды на занятие я пришла вместе с однокурсницей Машей, глубоко верующей девушкой, очень серьезной и замкнутой. Она занималась Блоком. С. М. однажды пожаловался мне на нее именно из-за ее увлечения мистическими мотивами. (Он уже понимал, что я не проговорюсь). Профессору это очень не нравилось. У него было ясное, отчетливое мировосприятие, может быть, оно и давало ему возможность жить открыто, не тая ничего, быть естественным и откровенным, что так влекло к нему.

Бонди боялся мистических поисков в поэзии и, может быть, опасался провокаций. Они были при нас в семинаре. Один раз во время занятия, когда мы изучали поэму Пушкина «Медный всадник», профессор сказал, как хорошо, что уже и балет поставили на тему Медного всадника на музыку Глиера, но движения ожившей статуи - Медного всадника - на сцене должны быть не резкими, а плавными, постепенными, тогда будет больший эффект достоверности. Тогда неизвестный нам рыжий молодой мужчина заявил, что Бонди критикует советский балет. С. М. сначала замолчал, потом отказался продолжать занятие, и девушки заставили удалиться этого человека. Он не был с нашего курса, не знаю, откуда взялся. А старшекурсницы шептали, что это уже не впервой. Я предпочла не уточнять, что именно.

Однажды он тихо признался мне:  «У меня нет веры». Это произошло после анализа стихотворения Блока «Девушка пела в церковном хоре...» С.М. спросил меня, высоко ли расположен алтарь в храме – не знаю.
- Что  находится на алтаре?
- Не знаю – может быть, Евангелие...
- Нет, - с досадой сказал он. – Там ничего не находится. Обычно к алтарю
ведут две-три ступеньки. Возвышение условное.
Он объяснял потому, что у Блока написано:
        И только высоко, у царских врат,
        Причастный тайнам, плакал ребенок
        О том, что никто не придет назад.

Он объяснил, почему Блок так написал: «высоко – у царских врат» – и тут тихо сделал  свое признание. Он сказал это, не глядя на меня. Я не знала, как на это реагировать. Было смутное ощущение, что надо посочувствовать, но это ощущение рождалось не от моего понимания неверия, а от его интонации – смущенной, неловкой, будто он признался в чем-то ущербном. Но для меня это не было чем-то особенным, скорее  я бы удивилась, если он начал говорить о вере. Тогда я скорее всего прекратила бы ходить к нему. Религии в СССР нет. Это закон. А я вполне законопослушная. Провокации мне ни к чему. Зачем мне университет? Лично мне - чтобы понять, как устроено художественное произведение. Больше меня ничего на свете не интересовало. Для родителей – я должна получить диплом, чтобы кормиться. Я никогда не обманывала их ожиданий, принесу и диплом, как принесла школьную медаль. 

Неверующий профессор ежемесячно из своей зарплаты в триста рублей отдавал сто рублей тетке с ее дочерью. Две женщины не имели никакой профессии. Пенсий тогда не было. Они не могли работать уборщицами и тому подобное. Без его денег они бы умерли с голода. Жена естественно была резко против такой благотворительности. Об этом С. М. рассказал мне однажды, может быть, под впечатлением очередной сцены с женой, которая ко мне, а может, и ко всем студентам не была слишком приветливой. Но он был тверд. Об этом никто не знал. И я никому не рассказала – до его смерти.

А потом в Пушкинском музее был вечер памяти Бонди, меня пригласили, и я со сцены рассказала. Выяснилось, что никто об этом не слышал. А ведь он содержал двух старушек до самой их смерти.
Уже в аспирантские годы я навестила С.М. и спросила о тех женщинах. Он тихо сказал, что осталась одна. Он еще тише добавил, что дает ей по-прежнему сто рублей. При этих словах он так сжался, словно от возможного удара – вскоре из его оговорок я поняла: он опасался, что я начну уговаривать его отдавать пятьдесят рублей.
Через много лет после его кончины я увидела его во сне. Я вошла в троллейбус, а он стоит там у кабины водителя. Я бросилась к нему со словами:
- У вас нет денег на билет? Я сейчас дам.
Он ответил как-то обеспокоенно:
- Деньги у меня есть, денег много…
Конечно, есть – он их копил, отдавая тетке с дочерью, много лет.

С самого начала он рассказал о черновиках Пушкина, о трудном пути исследования рукописей. Но меня это не интересовало. Я равнодушна к этой стороне вопроса: биография,  черновики. Мне казалось, надо изучать канонический текст - и довольно. Своего мнения не высказываю, но он понял.

   В одно из самых первых занятий Сергей Михайлович сказал, что всю жизнь посвятил поэзии Пушкина. Он считал, что исследовал ее всю. Осталась проза Пушкина. Профессор сказал:
- Чтобы изучить прозу Пушкина, надо иметь еще одну жизнь.
И вздохнул. Я нисколько не отнесла его слова к себе, нисколько. В душе я посочувствовала ему, но не очень. Изучить всю поэзию Пушкина! Это такой подвиг. Хватит и без прозы. И слышу:
- Напишите о "Выстреле".

    Всю неделю я мучилась этой первой повестью Пушкина из "Повестей Белкина", что-то написала. Принесла. Сергей Михайлович прочитал живо, читая, он очень сильно прищуривал глаза, так как у него один глаз был близорукий, а другой дальнозоркий, и оба в большой степени, очки подобрать было невозможно. Он всё это мне объяснял, поскольку я тоже сильно близорука. Прочитав мои листы, он поскучнел, вытянул губы дудочкой, отвернулся, стал смотреть в окно. Ясно: не угодила. Он начал задавать наводящие вопросы. Я отвечала невпопад. Он понял, что я рассматриваю повести как пародию на романтизм – с этим он был не согласен в корне! Я же не могла сформулировать свою мысль, что Пушкин высмеивал не литературное явление, а какое-то жизненное, может быть – романтиков в быту. Так мне тогда казалось.

А что! Как описан Сильвио: «Мрачная бледность, сверкающие глаза и густой дым, выходящий изо рту, придавал ему вид настоящего дьявола». И еще: «Сильвио встал, бросил об пол свою фуражку и стал ходить взад и вперед по комнате, как тигр  в клетке». Если бы передо мной была романтическая повесть, это было бы в порядке вещей. Но у нас реалистическое произведение – мы это знаем до чтения текста и после чтения в этом убеждаемся – и вдруг то «дьявол», то «тигр». Откуда это? Я спросила С.М.:
- Вы принимаете эти определения за чистую монету?
Он не понял:
- Что вы этим хотите сказать?

Сергей Михайлович нахмурился: это что значит? Что стоит за этим выражением?
Я не могла ответить точнее. Я молчала долго, упрямо. Он ждал. Я не могла тогда сформулировать: это романтическая личность, изображенная реалистически. Я думала: как бы это сказать? - Сильвио не литературная пародия, это жизненное явление, но в таких сравнениях нет и не может быть серьезности, потому что в наше время так не описывают (вот оно! В наше время – да, уже не описывают, а тогда описывали). Что это такое: как дьявол, как тигр в клетке... примитивно... Но со временем я прочитала воспоминание о том, как реагировал Пушкин на упоминание имени Дантеса: «губы его дрожали, глаза налились кровью. Он был до того страшен, что только тогда я понял, что он действительно африканского происхождения» (цит. по кн.: Булгаков. «Жребий Пушкина»). В этом свете сравнения Сильвио не кажутся неестественными. А тогда мне казалось, что это жесткая ирония или даже сатира, но не на романтического героя, а на самого Сильвио. Почему? Потому что он провокатор. Этим для меня было всё сказано. Но я не могла почему-то это так сформулировать. С этим словом «провокатор» страшный наш мир войдет в тихую комнату, где живет Х1Х век, и жуткой явью встанут Лубянка, Волхонка и что там еще. Мне казалось: и так ясно.

Тогда С.М. высказал мнение, что я пошла на поводу у определенного литературоведа, и объяснил, что девочки читают, чтобы согласиться с автором, а мальчики - чтобы с автором спорить, поэтому девочкам надо сначала написать свое мнение, а потом читать критическую литературу, и вообще надо просто излагать свои мысли и не опровергать других - пусть пишут что хотят, лишь бы наше мнение было доказательным.
Я не согласна с тем, что иду на поводу, и возражаю, что-то лепечу – неубедительно, потому что от слов «он провоцирует графа на дуэль» к слову «провокатор» у профессора нет дороги. А я вижу ее ясно.

В соответствии с нашей жизнью я была реалистом и скептиком, я очень хорошо знала, с кем и о чем можно говорить и еще лучше – ни с кем  и ни о чем. Я не могла поверить в искренность заявлений и поступков этого Сильвио. Я подозревала за этим совсем другое.

Сумасброд – бывший офицер (в отставке) - ведет себя вызывающе. В моих глазах он был провокатор, поэтому Пушкин рисует его смешным: как тигр... (В наше время так не характеризуют – да, в наше, а тогда это было нормой, чего я не учла). Я уже знала, что самое страшное в жизни – провокатор.  Это беда, которая приходит неожиданно и неизвестно откуда. А тут такое:  Сильвио устраивает дуэли, следит за своей жертвой и намерен убить человека из зависти. Видите ли – он верховодил в полку, а тут явился баловень судьбы: богатый и знатный молодец! Сильвио вспоминает: «Вообразите себе молодость, ум, красоту, веселость самую бешеную, храбрость самую беспечную, громкое имя, деньги, которым не знал он счета и которые никогда у него не переводились, и представьте себе, какое действие должен был он произвести между нами. Первенство мое поколебалось». «Я его возненавидел», «Я злобствовал». И он провоцирует дуэль: на балу он говорит на ухо баловню судьбы «плоскую грубость» - дуэль готова. 

Уж конечно, думала я тогда, Пушкин описывает его не для любования им, как описывают романтического героя, и не для пародирования такого героя, а с иной целью, как пародию, но не литературную, а жизненную. Это образ-предупреждение.

Самое страшное в поведении провокатора в том, что он может вести себя раскованно, чтобы вызвать со стороны других такое же поведение – и тут он его выдаст властям – и поминай, как звали. Так погиб один брат моей мамы, неправильно среагировав – улыбнувшись - на какие-то слова своего друга, который оказался доносчиком. 

Мне как советскому человеку естественно было бы думать, что в реальности с таким Сильвио можно было бы побеседовать, иначе говоря, постращать, в любом случае нельзя было допускать такого поведения, дуэли надо предотвращать. Но таких мыслей у меня не было, я прекрасно понимаю, что имею дело с другими нравами. И все же мысль о том, что так вот мягкодушием и проморгали революцию, не обходит стороной меня, внучку золотопогонника. В самом деле - что делает в расположении полка этот штатский, да еще при русской внешности – с нерусской фамилией? На какие доходы он поит офицеров: «шампанское лилось рекой» - и зачем? Самые простые вопросы - и только того Сильвио и видели. Отчетливо сформулированных этих рассуждений у меня не было и в мыслях, они были только глухим возможным фоном, но не могли не окрашивать мое восприятие пушкинского текста и его героя.

    Мыслила же я так: Сильвио - бретер, то есть человек вызывающего поведения, набивающийся на неприятности, - и вдруг оканчивает жизнь на баррикаде, то есть по всем понятиям - как герой. Это было непонятно. Почему же он вел себя в жизни так, что мучил командиров и сослуживцев? Гордость. Самоутверждение. Желание первенства. Когда оно пошатнулось - он вызвал графа на дуэль. И тут обнаружилось, что граф естественен в своем поведении. Даже под дулом пистолета  молодой счастливец равнодушен к происходящему. Он ест вишни, выбирая спелые из снятой с головы фуражки, и выплевывает косточки, которые долетают до Сильвио.
«Вам теперь не до смерти, вы изволите завтракать, мне не хочется вам  помешать». И дуэль отсрочена. Она возобновится, когда граф женится на прекрасной девушке и счастлив – когда граф  стал очень дорожить своей жизнью и  покоем жены.

Где предел гордости С.? – в унижении соперника. Но совесть у него была. "Мне кажется, у нас убийство". Провокатор, он в глубине души это сознавал - свою вину и то, что недостойно так себя вести, тем более пролить кровь. Он стремится удержать первенство в разгуле, потом наказать графа из-за зависти к нему, потом наказал унижением его перед молодой женой, а сам - на баррикады - достойное место нашел. Этим Пушкин его возвеличил - отдал должное. Значит - Сильвио хороший? Раз должное ему отдано! ЧЕМ же он хорош? Верностью идее -  моноидеен? Но какова идея! Маньяк - жертва гордости. Так я рассуждала тогда. Такого надо было разоблачить. Но он почему-то очень уж хорошо заканчивает жизнь – на баррикаде! Это же геройство! Почему?

Сейчас я понимаю, что надо было рассуждать с точки зрения Пушкина. Он сам был горд и мстителен. Еще и подозрителен. Кого только не вызывал на дуэль!  Их насчитывают 27 или 29. Даже молодого Муравьева - за то, что он блондин.  Вот где загадка и разгадка. Пушкин мстил обязательно - хотя бы каплями чернил, то есть эпиграммой - как на благородного графа Воронцова. Это с Пушкиным некому было побеседовать. Пока. До Святогорского монастыря. Гордый и мстительный. Гордый не 600-летним дворянством, как он сам утверждал, а от безденежья. И Сильвио так же: беден, вот и задирался, чтобы не подумали, будто он тихоня из-за бедности.
Ущемленное самолюбие - вот источник вечной подозрительности поэта. Потом явится другой источник: красавица-жена высокого роста, с которой Пушкин не хочет стоять рядом - он ниже. Он некрасив, а рядом с ней почти уродлив. Умная голова - но кому досталась, как  об этом гласит пословица…. Умная голова досталась пуле Дантеса, молодого высокого и красивого офицера-блондина. Зачем  стрелять в Дантеса? А зачем он высокий красивый и блондин? И офицер!!! к тому же. В России военные всегда были значительнее статских, то есть штатских. Если спроецировать на Пушкина - то Сильвио не пародия, потому что на себя пародий не пишут. И Бонди прав. А почему он не мог этого сделать - спроецировать героя на Пушкина?

Профессор  видел какую-то пропасть между стихами и прозой. В стихах душа поэта изливается свободно.
                Душа певца, свободно излитая,
                Разрешена от всех своих скорбей.
Так писал современник Пушкина Баратынский.

А в прозе? В прозе мысли и чувства поэта обретают черты живых людей - других, живых, но не тождественных автору. Впрочем, со временем додумались до того, что и в стихах есть  образ автора, не полностью совпадающий с личностью поэта. Например, Онегин, может быть, в чем-то и похож на Пушкина, но нигде не учился, а поэт окончил лицей и так далее. Нет полного совпадения. А уж в прозе…

А нет ли в прозе проживания другой своей жизни – возможной, несостоявшейся? Ведь Пушкин хотел после лицея пойти служить в гвардию. Отец воспротивился, и поэт был зачислен в Коллегию иностранных дел. А если бы он стал гусаром? Бедный, гордый, вспыльчивый, склонный к вызывающему поведению - не стал бы он таким Сильвио?

Смерть героя на баррикаде – это оправдание. Не столько героя, сколько себя.
А есть в тексте повести и прямое цитирование из биографии Пушкина: это он сам в Кишиневе стоял под дулом пистолета и ел черешни из фуражки, выплевывая косточки  под ноги противника. Так, и граф списан с него самого? Отчего же нет? – как возможность. Это же так замечательно: примерить на себя разные маски, прожить разные жизни. Лишь бы все закончилось хорошо. Почему – обязательно хорошо? Так ведь речь идет о себе! Кто хочет себе плохого?

В романе в стихах «Евгении Онегине» в Ленском есть от Пушкина: Владимир – поэт. В Онегине – жизнь помещика, какую вел сам Пушкин, желаемая твердость характера… И тогда Пушкин указывал, что прозаический роман и роман в стихах сильно отличаются! Чем? Лирическими отступлениями. В них поэт прямо говорит от своего имени. А в прозе это невозможно было.

А как поэт (автор) проявляет себя в прозе? 1) соотносит себя с кем-то из героев, 2) в сюжете, когда именно так, а не иначе выстроен не финал – выстроена вся жизнь. Какая она в «Повестях Белкина»? В них все заканчивается хорошо. В «Выстреле»: Сильвио – герой, граф счастлив. Сильвио удовлетворил свои амбициозные устремления, а граф получил просто счастливую семейную жизнь. Каждому – свое, и все довольны. Автор – больше всех: он прожил жизнь возможную, пусть на кончике пера, но это для поэта - вполне реальность.

   Профессор не мог меня понять вполне - он был искренен и откровенен всегда и со всеми, а я была корнями из нового, сверхзакрытого мира. Он был человеком старого - открытого мира. Вот почему мне с ним было приятно и легко общаться. Я его любила за мир, который жил в нем и которого он не скрывал в себе. Его любили очень многие. Своей открытостью, готовностью к сочувствию и сопереживанию он  притягивал к себе, хотя никогда ничего специально для этого не делал.

   Так всё началось. Я четыре года посещала все его спецкурсы, на его лекции много позже приходили  мой муж из Литературного института, мой брат - с химического факультета МГУ. С этим связано воспоминание о том, как я доставила С.М. беспокойство. Я привела на его лекцию мужа и брата, не поставив в известность об этом самого профессора. Мы уселись не вместе – не было места, а за разными столами, но в первом ряду. Он увидел незнакомые ему мужские лица и решил, что за ним усилили контроль. Недоумение разрешилось, когда после лекции я подвела к нему своих родных, и он заинтересовался упоминанием о Литературном институте, задал мужу какие-то вопросы, потом о чем-то спросил брата, первокурсника, и лишь позже признался мне в своем переживании, и я долго чувствовала себя виноватой.

Еще много позже, когда я работала в издательстве, я повезла к С.М. домой своего сына-школьника, сына однокурсницы, тоже школьника, и двух младших редакторов издательства. Девушки были в полном восторге! С.М. два часа стоя рассказывал о Блоке, его семье, показывал ветхие записочки Блока к нему – тогда молодому Сергею Бонди. Я и в тот раз ничего не записала. Я только сидела и радовалась, что вижу его и слышу опять. А было ему уже много за 80.

Он с женой жил уже в новом доме, в двухкомнатной отдельной квартире, по-моему, на Фрунзенской набережной.  У него обнаружили рак одного пальца на руке, но утешили: в его возрасте болезнь развивается очень медленно. Он спрашивал меня, так ли это. Я говорила: конечно! Хотя сама об этом слышала впервые. Главное- утешить его. Много и активно тогда ему помогала Светлана Селиванова, работавшая в «Литературной газете».

Мы все его любили. Но он не согласился быть научным руководителем моей дипломной работы. Он сказал, что мне нужно в аспирантуру, а к его рекомендации не прислушаются, его ходатайство даже повредит. У него репутация неблагонадежного, за ним следят, он напомнил, что он ежемесячно в определенный час определенного числа должен являться в местное отделение (госбезопасности) на Волхонке.
В свое время он это сказал, не глядя на меня, не назвав страшного слова, но так, словно я должна была знать, что именно находится на Волхонке. Я не знала, но догадывалась, где отмечают неблагонадежных граждан. Почему он признался в этом? Просто совпали дни: он предупредил меня, чтобы в следующую среду я не приезжала к нему, так как его не будет дома, он будет на Волхонке…он никогда не лгал, даже путем умолчания. Он был искренен во всем.

Он ни в чем не скрывал своей позиции. О революции он говорил так: разломали скрипки и каждому дали по балалайке. Или: смешали крем торта с основной массой, но вместо теста была глина – вот и получилось… Чем он был недоволен – он не говорил, я не спрашивала. Эти высказывания я никогда никому не пересказывала. Даже дома. Иначе отец мог напугаться: вдруг я не выдержу и начну откровенничать о своем деде, который служил в Зимнем Дворце, а стал конюхом на Урале. По-моему, дед не был доволен, что царь дал убить себя и семью. Но об этом не спорили.

Сергей Михайлович не раз вспоминал, как он с товарищем в знак протеста против разгона Учредительного Собрания отказался  выйти на работу. Но надо же было чем-то заняться, и они укрылись в архиве, в течение многих недель не выходя из помещения в подвальном помещении (пищу им туда приносили), они разбирали бумаги. Когда вышли, услышали, что их требуют к начальству. Они пошли на казнь, вполне довольные собой. А их поощрили, благодарили и наградили за ответственное отношение к казенному имуществу, за преданность новому строю. От глубокого удивления им нечего было сказать – и это было расценено как скромность, знак подлинного ученого.

И даже при этом я ни о чем не проговорилась. Прежде всего о том, что депутатом Учредительного собрания был мой прадед по отцовской линии, отец моей бабушки, Тарханов Василий Емельянович. Он был выбран и послан как богатейший помещик, лучший в области хозяйствования в округе. Сирота с детства, он оказался совершенно неимущим после того, как его старший брат промотал имение родителей и уехал в Париж – навсегда. Василий Емельянович не был оставлен родственниками и обществом, он получил хорошее образование и прекрасные рекомендации – и место управляющего в богатом имении. Много лет он работал как управляющий, но после 1905 года хозяева, которые никогда постоянно в имении не жили, поняли, куда дело идет, и предложили ему купить у них имение за деньги, которые  у него есть. Он отдал им всё, что имел, они навсегда уехали во Францию, а он стал хозяином самого большого в округе имения – на десять лет. После разгона Учредительного собрания он жил недолго. Сначала его арестовали, потом выпустили, но сказали, что его имение теперь не его, а общее. Крестьяне приходили и у него на глазах забирали кто что мог. Он не протянул и двух недель. Лег и умер. Сейчас на тех землях - Мордлаг.

Не сказала я и о том, что дед, папин отец, рисковал по-настоящему: он воевал в Порт-Артуре, отвечал за артиллерийские склады и однажды чуть не погиб при обходе их – на одном складе произошел взрыв. Но он мужественно совершил обход остальных. Ведь такое признание означало бы, что мой дед был офицером – значит, дворянином! Выдержка у меня была недетская – коммунистическая. Я всегда говорила о себе: у нас сталинское воспитание, мы неболтливы и исполнительны. Интересно, что о предках я вспомнила только на обратном пути, в метро, когда возвращалась в университет. В присутствии профессора я и не вспоминала – такой был страшный пресс на сознание, так велика была реальная опасность, что куда-то очень далеко уходило то, что могло тебя выдать, даже в доброжелательной обстановке. Плата любой оговорки была одна – жизнь.

   Однажды я застала его хмурым, подавленным: я услышала, что его вызывали на Волхонку и притом с каким вопросом: не хочет ли он встречать Бурлюка, который приедет из Америки? Кажется, это было в 1960 году. Сергей Михайлович заподозрил провокацию и решительно отверг предложение поехать на встречу. Я была потрясена видом своего профессора. Он выглядел так пасмурно, так обреченно, он ни разу не посмотрел на меня, он сидел с опущенной головой, словно тучи повисли так низко, что уже и голову не поднять.
 Я была потрясена и другим: приезжал Бурлюк! Тот самый, о котором я читала в связи с Маяковским, 20-е годы… Это не то, что письма и записочки Блока, адресованные Сергею Бонди. Их он мне показывал не раз. Эти узкие желтые полосочки бумаги бесценны. Это замечательно, но Блока давно нет, записки - дело бумажное. А живой Бурлюк!!! Из Америки? Я чуть так и не спросила: живой? Спохватилась: профессор тоже жив. Но если бы я об этом спросила, он мог бы тогда, в том настроении, ответить: "Пока". Насколько я знаю,  тогда С.М. не встречался с Бурлюком. А я как хотела с ним встретиться! Но о том не могло быть и речи! Наверно, если бы я заикнулась об этом, то стала бы выглядеть в его глазах как предательница. А я бы только посмотрела… Бурлюк! Из  Америки!..Как с обратной стороны Луны...

Немного погодя он добавил, что всё боятся, как бы он не сбежал. Он поднял голову, посмотрел на меня так обессиленно и сказал:
- Бежать: зачем? Куда? Без денег? Бросив семью? Какая нелепость...

Мне нечем было утешить его. А мы еще ломали голову, почему он не пишет...Кто бы стал его издавать – поднадзорного!

   С.М. дал мне совет в отношении темы дипломной работы и руководителя, который я выполнила, но это ни к чему не привело. Я выполнила дипломную работу на советской кафедре, написала о романе Фадеева «Разгром», который С.М. считал самым талантливым и правдивым, даже бесстрашным произведением современной литературы, а Фадеева – самым талантливым. Но мой руководитель, член партии, фронтовик, что в моих глазах делало его героем, оказался полной противоположностью «царскому» профессору. Он ни разу не открыл моей работы за два года. Мой жених (потом муж)  даже делал «шпионские» пометки: закладывал волос, потом клал ленточку – ни разу они не были сдвинуты. Если бы не рецензент, я могла бы и не защитить дипломную работу. Она, как львица, услышав его уничтожающую речь обо мне, кинулась на мою защиту, предложив мне выйти из аудитории. Она показала экземпляр моей работы с закладками, волосками и склеенными кончиками страниц, которые не были открыты мои руководителем, и высказала свое мнение. Потом меня пригласили и поздравили с блестящей защитой, рекомендовав мою работу к печати в университетском издательстве. А ведь он получал за меня деньги как за дипломницу. Конечно, маленькие деньги. Но Бонди ни копейки не получал за индивидуальные занятия.

   Все годы после университета я не оставляла мысли о Пушкине. Я посетила все места, связанные с ним, читала и думала о его прозе.   Я совсем не считала, что могу продолжить труды Сергея Михайловича, и это не от скромности, нет. У меня была своя – издательская работа. Но было что-то вроде родовой пуповины между мной и этим явлением: проза Пушкина, будто профессор меня к ней прикрепил.

На каникулах я рассказывала младшему брату о Бонди и о том, что он рассказывал на лекциях и на личных занятиях. Я рассказывала об этом своим подругам, их матерям, если они были дома, и когда летом, в самую жару, я сидела в сквере около дома, мне вдруг кричала мама подруги:
-  Иди! Твоего Бонди по радио передают! Беги! Я сделала на всю мощь!
 Это она старалась, чтобы я ни слова не пропустила из радиопередачи. А после нее я всем, кто оказался рядом во дворе на скамейке, разъясняла смысл ее, и все внимательно слушали и были очень довольны, что приобщились к чему-то неизвестному, но, видно, очень хорошему и важному, раз по радио передают и в Москве учат. Моими слушателями были работницы нефтеперерабатывающего завода и ТЭЦ. Одна из них, тетя Нина, помню, еще в моем раннем детстве (мне было лет 10 – 12) однажды повинилась предо мной:
-  Ты меня прости. Ты книги читаешь для смысла, а я читаю, чтобы уснуть. Так устаю за день, так навихаюсь, что не могу уснуть. Тогда беру учебник (дочери) и начинаю читать. Даже одну страницу не прочитаю – глаза сами набухают и закрываются. Уж ты меня извини.

Потом в Москве я рассказала об этом С.М., а он был так недоволен: он уже иначе смотрит на то, о чем передавали по радио, он уже пересмотрел тот свой взгляд, а они запись ставят и не предупреждают! Не позвонят, не спросят - им лишь бы время занять…(Не помню, о чем была передача)

А позже, осознав, что я рассказывала о его творчестве и о Пушкине малограмотным женщинам, он одобрил. Он всегда наставлял, что во время написания научной статьи нужно пойти на кухню и рассказать основную ее идею бабушке, которая чистит картошку. Если она поняла - всё в порядке. Если не очень – домысливайте! То, что вам самим понятно, вы обязательно выразите просто и понятно другим. За сложностью формы часто стоит недопонимание или желание скрыть главную мысль.

Однажды после семинара Бонди, в перерыве, около балюстрады 66 аудитории  Володя Катаев спросил:
- Читала ли ты Вересаева «Пушкин в жизни»?

Я так застеснялась своего знания этой стороны жизни Пушкина, что опустила
голову от стыда, и вышло так, что я устыдилась своего незнания. Зачем написали об этом? Кому это надо? А через много лет по телевизору вдова Синявского (Абрама Терца), автора «Прогулки с Пушкиным»,  скажет, что она украла в библиотеке книгу Вересаева о Пушкине, и хвалилась этим как подвигом.

И все же это надо было, чтобы стать противовесом фимиаму, который полился на бесшабашную кудрявую голову гения.

С.М. написал обо мне в университетскую научную библиотеку, что я выполняю работу на высоком научном уровне. Прочитав ее, я решила, что такое свидетельство я лучше спрячу, чем отдам кому-то. Я и в Ленинку поезжу, потерплю, немного дальше, чем наша Горьковская библиотека, в которую пускают лишь с четвертого  курса.
Еще: он умел писать двумя руками одновременно: левой и правой в разные стороны и в зеркальном отражении. Такая запись хранится у меня с тех пор.

    В аспирантуру я поступила после работы по распределению. Став аспиранткой, я бросилась к любимому профессору, но он уклонился от моего желания стать его ученицей. Он сказал:
- Вам прежде всего нужна ученая степень, у вас ребенок на руках, вам
нужно получать хорошую зарплату. Со мной вам не дадут защититься.

Он  рекомендовал другого профессора - Александра Николаевича Соколова. И сам Александр Николаевич предложил мне стать его аспиранткой. Так это случилось.

Вспоминаю, как перед вступительным экзаменом в аспирантуру я сидела на кафедре, на Горах, ко мне обратился старый профессор. Он спросил, о чем я хочу писать диссертацию. Я сказала: о Пушкине. Он начал мягко, но настойчиво возражать: что вы, о Пушкине написан вагон и еще немного. Возьмите другую тему. В это время ко мне с другой стороны подошла Татьяна Александровна, наша ангел-хранитель, заведующая кабинетом, и шепнула:
- Слушайся его! Он очень уважаемый, он был комиссаром Волжской флотилии!

Слова о Волжской флотилии заставили меня похолодеть. Эта флотилия была известна беспощадной расправой над дворянами. Их суда были бездонными: в них топили людей, привязав к ногам груз, чтобы не всплывали. Так и двигалась эта смертоносная флотилия по Волге и ее притокам. У меня чуть не вырвался вопрос к нему:
- А в Нижнем Ломове вы не были?

Если бы я не сдержалась, то, наверно, не видеть бы мне аспирантуры, даже если бы они и не были в Нижнем Ломове. Они и не могли там быть – там нет Волги. Никто бы не догадался, а он бы сразу понял, о чем спрашиваю. В Нижнем Ломове была вся родня отца. Я сжала зубы. Тут он повернулся ко мне и начал уговаривать. Я ответила тихо, но как-то очень жестко:
- Я напишу о Пушкине так, как не писал никто.

Говорю, а сама думаю: хорошо, что не читают мыслей. Он же сказал тихо:
- Какая гордыня!
Я же думаю: тебе ли судить.

Потом чуткая Татьяна Александровна, что-то уловив, стала рассказывать мне, какой скромный этот профессор: живет с женой (детей нет) в коммуналке. От квартиры упорно отказывается. Мебели у них никакой. Такой аскет. Я же думаю: значит, совесть мучит, раз нет удовольствия жить.

Так вот с разных сторон я была как бы повязана с Пушкиным.   Пушкин с его биографией, его странной смертью… Ведь о дуэли знал шеф жандармов, но пустил слежку в другую сторону. А эта странная слава веселого поэта, когда он то и дело боится сойти с ума, а его проза, почему-то неразгаданная, с точки зрения Сергея Михайловича. Пушкин стал предметом постоянных, но факультативных, то есть необязательных размышлений - в часы досуга. Больше всего меня тяготил Пугачев. Почему в "Истории Пугачевского бунта» он подлинный - злодей, а в "Капитанской дочке", написанной после "Истории", - великодушен и прекрасен? Главное: был ли Пушкин пророком?

Когда я работала над кандидатской диссертацией, то не раз вспоминала слова С.М, о том, как он сочувствует соискателям: сейчас им надо не только экзамены разные сдавать, но и печатать в типографии автореферат, маленькую книжечку, две статьи обязательно! И он вспоминал, что сам он в 1943 году защитил докторскую – докторскую! Отпечатав ее на машинке. И все. Обсудили на кафедре – и всё! А теперь...

Я понимала, конечно, что там одно имя чего стоило, о чем речь. Мне было дорого его сочувствие.

Однажды я, уже аспирантка, шла на заседание кафедры и у лифта встретила С.М. Он стоял как –то отчужденно, немного в стороне от входа, заложив руки за спину. Я удивилась:
- Вы не едете на кафедру?

- А, это вы... – он явно обрадовался, узнав (разглядев) меня. Он сразу вошел в кабину вместе со мной, но руки держал по-прежнему за спиной. Когда поехали, он объяснил, что однажды один вошел в кабину и нажал кнопку с надписью 1. Лифт  отвез вниз – в подвал. Он вышел – и не мог понять, где он находится. Жал-жал кнопку – без ответа. Пока случайно! кто-то не приехал и забрал его. Он опоздал на лекцию на полчаса.
С тех пор он  руки держит за спиной и чувствует – он сказал – чувствует себя как дикарь посреди новой техники. Я как могла объяснила, что кнопки помечены сами по себе, а этажи – сами по себе, две нумерации: одна на самой кнопке, другая – рядом с кнопкой – для удобства обслуживающих лифт.
- Да-да! Конечно, - для удобства обслуживающих... – с иронией повторил
он.

Я часто вспоминаю этот случай, когда кажусь себе дикаркой рядом с компьютером, на котором умею только печатать текст. Таков прогресс.

С.М. много рассказывал о Блоке. Тогда я по молодости и наивности ничего не записывала, помню лишь кое-что. «Мчит меня мертвая сила» - писал Блок. Мой дед именно  так относился к транспорту и никогда не ездил на трамвае. Чтобы навестить сына, моего отца, он целый день шел пешком.

Однажды после лекции к нему, окруженному студентками, подошла одна – с заочного отделения – и спросила:
- Почему мы так все любим Пушкина? На первый взгляд ничего особенного. Позже писали и сложнее, и тоньше. Нет ли какой-то просто привычки так относиться к этому поэту?
С.М. ничего не сказал.

Он не раз говорил, что лучшим в жизни считает год преподавания в школе. Я думала – он меня утешает. Когда же проработала (тоже только год) в школе, то позже вспоминала тот год тоже с хорошим чувством. И тут С.М. был совершенно искренен.

Как-то он спросил меня, не ощущаю ли я вот таких нехороших ощущений в области сердца. Я охотно закивала головой: конечно, сколько раз… Он тихо признался, что в юности страдал этим и боялся сердечной болезни. Но его подруга - медичка-студентка сказала: ты не болен, ты –  симулянт. Он страшно обиделся. Долго не встречался с ней после этого, потом опять немного  встречались, но недолго. Их пути разошлись.
- К 40 годам у вас всё пройдет, это чисто нервное и возрастное, – сказал он.
Так и было.

Он говорил (так жалею, то не записывала) о музыке, о вреде гармошки, истребившей подлинно народные песни, о культуре поведения, в частности – о тишине в присутствии спящего, о роли игрушек, о том, как много значат они и детские игры. Надо это изучать – но не в свете ...он не мог сказать: марксизма-ленинизма. Этого говорить было нельзя.

Он скончался в 1983 году. Гроб с его телом был выставлен в здании филфака на Воробьевых горах. Мужчины поочередно стояли около него в почетном карауле.
С кончиной его кончилась большая эпоха. Больше я ни разу не встречала людей так бесстрашно думающих и откровенно говорящих. А ведь свободно говорить и свободно мыслить - вещи взаимосвязанные. Нет одного – не будет и другого.


Рецензии