А. Глава пятая. Главка 1
1
Мне казалось, что многочисленные впечатления длинного дня не дадут мне уснуть, но получилось наоборот. Я почти сразу провалился в глубокое, тёмное и не разукрашенное образами забытье, в котором одном и можно было найти защиту от роя мыслей, теснившихся в моей голове. Не люблю, когда мне снятся сны. Знаю, что это странное признание для того, кто намеревается стать писателем. В литературе всегда было принято уделять сновидениям большое, даже непропорционально большое внимание. Если герой видит сон, он обязательно будет описан, причём со всевозможными деталями символического толка и обязательными намёками на связь этого сна с основным действием. Склонность романистов к подобному приёму всегда представлялась мне смешной и весьма неуместной. Если бы я и взялся описать когда-нибудь какой-нибудь сон, то постарался бы сделать это по возможности короче, суше и пунктиром – как, собственно, мы и видим сны. Редкое сновидение представляет из себя целостную, законченную историю, с последовательным и связным развитием сюжета. Чаще всего людям снятся лишь обрывки, отдельные эпизоды, которым в последние полтора века принято придавать, однако, необычайно важное значение. Подобная точка зрения мне всегда не нравилась. Возможно, причина тут просто в том, что сны на меня плохо влияют. Чем больше мне снится разных снов, тем более разбитым и обессиленным я просыпаюсь. Все эти образы словно вампиры – они высасывают мою энергию, расщепляют её на атомы и оставляют после себя горькое послевкусие похмелья. Более того, природа наделила меня несчастной способностью запоминать свои сны – и не просто в общих чертах, а подробно, в полном объёме и с редкой чёткостью. Счастливы те люди, кто снов не помнят и уж совсем избранные счастливцы те, кто их вовсе не видит. Учёные уверяют нас, что чем богаче и красочнее эти химеры, тем более развит и высокодуховен сам человек, но я не склонен им верить. Многое бы дал я за то, чтобы с первым же взмахом ресниц поутру улетали и все сны, пересмотренные мною за ночь, однако этого никогда не случалось. Сны не отступались, снова и снова прокручиваясь у меня в голове, словно требовали разрешения и успокоения. Мне даже думалось иногда, не наказание ли это, наложенное на меня свыше, не своеобразная ли беременность идеями, которые, не желая приходить ко мне днём, когда я бодр, а разум мой свеж и до обидного пуст, предпочитают чёрный ход ночи и предстают в искажённом, грубом и нуждающемся в расшифровке виде. Если это было и так, то в разгадывании многочисленных образов из своих снов я определённо не преуспел.
Именно потому освежительная тьма, накрывшая меня с головой почти сразу, как я вошёл в квартиру, была желанной гостьей. Я спал невообразимо долго, что-то около двенадцати часов, и когда открыл глаза на следующее утро, долго не мог понять, сколько же сейчас времени. Я лежал и смотрел в потолок, ощущая приятное блаженство во всём теле и не желая шевелить хоть чем-нибудь, дабы не нарушить это редкое ощущение гармонии, разливавшейся по моим членам. Часы тихо тикали у меня на руке, но рука была покрыта простынёй, которую я использую в тёплое время года вместо одеяла, и выпутать её из полотняного плена представлялось крайне утомительным и ненужным трудом. Наконец, почувствовав, что неподвижность себя исчерпала, я осторожно вывернул кисть и приблизил циферблат к глазам. Стрелки спешили соединиться в верхней точке, был почти полдень. Я чертыхнулся и быстро вскочил на ноги, но в ту же секунду с облегчением выдохнул, вспомнив, что день сегодня воскресный и меня ещё нигде не ждут.
Однако вместе с осознанием места и времени ко мне тут же вернулись и воспоминания обо всём, что случилось вчера. Сейчас, при ярком свете солнца, они казались фантастическими, невзаправдашними, словно и были тем самым сном, который мне посчастливилось не увидеть. Но нет, всё это было правдой, и правдой трудной, которая требовала напряжённой душевной работы. Я нахмурился и стал наскоро заправлять постель. Особенно неприятной почему-то показалась мне в тот момент мысль о театре, в который меня пригласил Плешин. Я представил себе Юлю и Плешина рядом – но уже в свете нового знания, в свете того будущего, что жило теперь внутри моей сестры (как ужасно это звучит), – и испытал приступ самой настоящей тошноты. И вместе с тем – вот она, загадка человеческой натуры, – я почувствовал своё превосходство над Плешиным, который этим знанием пока не обладал и не догадывался, как бесповоротно изменилась уже его жизнь.
То были, конечно, лишь первые, весьма неоформленные и почти инстинктивные порывы моей мысли. Вслед за ними пришли и другие, куда более серьёзные и мучительные. Главная из них заключалась в том, что я не верил Плешину, не верил более, чем когда-либо. Юля могла сколько угодно говорить про его человеческие качества и про то, как хорошо она его знает, но я был совершенно уверен: от сообщения о своём скором отцовстве этот человек, мягко говоря, не впадёт в бурный восторг. Мне вдруг пришло в голову, что у Плешина уже был сын. В пору моей у него службы он как-то упоминал об этой “незначительной подробности” – его собственное выражение. Сыну этому сейчас должно было около двадцати. С отцом они не общались уже давно, потому как ребёнка забрала с собой бывшая жена Плешина, когда уходила от него. Этими сведениями, собственно, и ограничивалась моя осведомлённость. Странно, впрочем: воспоминание о том, что Плешин не бездетен и уже имеет какой-никакой опыт в воспитании детей, которое должно было бы хоть немного утешить меня, лишь увеличило моё беспокойство за Юлю. Этот человек был непредсказуем, опасен. Вряд ли он мог быть доволен своими отношениями с сыном и тем вообще обстоятельством, что у него имелся сын. С другой стороны, в его сорок два года человек поневоле начинает думать о своём наследии, о том, что он оставит после себя на земле. В этом смысле новость могла прийтись кстати.
Всё это представлялось гаданием на кофейной гуще. Я в раздражении прошёл в ванную, наскоро побрился и вычистил зубы. Осмотрел своё лицо в зеркале и остался удовлетворён увиденным. Следовало чем-нибудь подкрепиться, хотя есть мне совершенно не хотелось. На кухне царил образцовый порядок ещё со вчерашнего визита сестры. Я открыл холодильник – он был непривычно полон, Юля действительно постаралась на славу. Смастерив себе несколько бутербродов, я расположился за компьютерным столом и, прихлёбывая кофе, попытался написать вступление к статье о выставке фарфора. Прошло около получаса, но дело не сдвинулось с мёртвой точки, мне просто не приходило в голову, с чего можно начать. Следовало, конечно, посетить всё-таки эту выставку, и тогда идеи бы пришли. Однако раньше писать вступления было моим любимым занятием – они не требовали особого напряжения мысли и были просто различными вариантами одного клише. Человек, создающий вступление, может не иметь ни малейшего представления о предмете самой статьи. На это я и понадеялся сейчас, но не тут-то было. Готовые гладкие фразы не желали соскальзывать с пальцев. С досадой захлопнув ноутбук, я снова вернулся к так сильно беспокоившим меня мыслям.
Что бы там ни было, а в одном не приходилось сомневаться: Плешин был человек практичный. В этом я смог вполне убедиться, работая на него. Его прозорливости в некоторых вопросах можно было позавидовать. Если уж он пошёл на столь серьёзные отношения с женщиной младше его вдвое, то не мог не понимать всех возможных последствий. Женщина рано или поздно захочет детей, захочет создать настоящую семью. Не может Плешин быть совершенно к этому не готов. Но вот вопрос: насколько серьёзно его отношение? Тут был самый болезненный пункт, средоточие всех моих тревог и раздумий последнего года. Любит ли он мою сестру? Готов ли ради неё пожертвовать хоть чем-либо? Мне казалось иногда, что если бы я получил несомненные доказательства его любви, его желания заботиться о Юле, то сумел бы простить и примириться. Но в том-то и дело, что с Плешиным ни на какие гарантии рассчитывать было невозможно.
Теперь, впрочем, до разрешения всех сомнений оставалось совсем немного времени. Одна неделя – и всё окажется определено. Я, конечно, не одобрял желания Юли сообщить о будущем ребёнке непосредственно после голосования. В этом была известная доля риска, и следовало, наверное, попытаться уговорить её отложить столь важный разговор. Но меня беспокоило и что-то другое, неясное и ускользающее ощущение опасности, появившееся у меня ещё второго дня, после той сцены в спальне Плешина. Я бы не мог, однако, определить, в чём именно тут опасность и чего следует бояться, и от этого становилось ещё тревожнее.
Машинально прожевав бутерброды и допив кофе, я ещё некоторое время сидел за столом неподвижно, не в силах решить, следует ли мне идти сейчас на выставку. Наконец, когда от однообразного положения у меня уже начали затекать ноги, я решил всё же разобраться с этой досадной помехой, которую сам себе устроил, достал из ящика диктофон, который всегда брал с собой в подобного рода экспедиции, утеплился – день выдался хоть и ясным, но весьма прохладным, – и вышел из дома с твёрдым ощущением, что намерен сделать нечто никому не нужное, а потому особенно обязательное.
Свидетельство о публикации №219031301774