Высокий дух

               

     Прошёл год, и гении минулых лет исчезли: некоторые окончили институт и, набив книгами по паре мешков из-под картошки, правда, предварительно выколотив из них чернозёмную пыль, уехали, куда им родина велела и словно канули в небытие. А казалось, что студенчество – это вечность, и другой вечности быть не может. Это те самые гении, которые попытались взять меня на арапа, устроив своеобразный «детектор лжи» в виде допроса на знание литературы всех стран и всех народов. Я не только не робок в такого рода схватках, сколь, быстро разозлясь на самого себя за свою слабость, тотчас делаюсь язвительным и даже нахальным, конечно в степени допустимой э…э…э…, в дружеском разговоре. В конце концов, я ошарашил их, этих педбурсаков, цитатой из Николая Заболоцкого, тогда ещё только едва разрешённого к печати, после отсидки, а у меня случайно оказалась в руках его вторая книга: «О, люди Севера! О, вьюги Ванкарема! О, мужеством рождённая поэма!» и довольно удачно завершил дискуссию и успокоил их высокодумие – наш!

     Не знаю, был ли то старый студенческий обычай сродни «Гамбургскому счёту», ныне выветрившийся совершенно, не знаю, или моя физиономия и вся моя фигура вызывали у людей необходимую потребность установить, что я за птица. Не знаю. Но мнение товарищей о себе как о знатоке в своём деле и эрудите, признаю за высший и справедливый суд.

     Новый поток гениев ворвался в нашу комнату в невероятном количестве, их было человек пять. А это, согласитесь, редко бывает, ну там серебрянный век, да и то в легендарном Санкт-Петербурге. Новоприбывших экзаменовать было некому. Все мы вышли из рабочего класса, приняли нас в институт без конкурса, тридцать семь таких из пятидесяти! Пушкина, конечно, знали, ещё лучше «стихи о советском паспорте» – чего же боле!

     Много ли больше знали провалившиеся или не прошедшие по конкурсу в московские вузы, неизвестно, Но говорили много и интересно о том, какие романы и поэмы напишут, что вся наша литература – дрянь, а надо совершенно по-другому… Дос-Пассос, например. Дос-Пассос был богом, а поскольку бога видеть невозможно, ни они, ни мы, его не видели. А когда стало возможным видеть, он уже давно был в ранге бывших и устаревших. Пришедшие нас замечали мало, лишь когда надо было сброситься, чтобы выпить, о закуске речь никогда не шла. А между этими важнейшими событиями в жизни, они, не стесняясь, называли нас «ванькАми».

     У нас в цеху, или где-нибудь в колхозе, их, конечно, слегка побили бы, да и дело с концом. А тут мы только поёживались, – уже интеллигенция несчастная всё же, которая и кулака не может поднять. И всё же подняли, глупо, по-русски, по праздничной пьянке, когда и не поймёшь, кто кого, за что и зачем. Меня, как обычно, при этом не оказалось, и мне пришлось подключиться уже на этапе разборок, где нам всем полагалось выдать на орехи, то есть, на институтском комсомольском бюро. В результате меня предложили исключить из комсомола, а остальных просто пожурили. Меня бы и исключили, да у кого-то в голове что-то щёлкнуло: а за что, собственно? Был бы хоть свидетелем! Больше всех исходу дела был рад Лёвка Ф. И было чему радоваться: и бока ему намяли изрядно, гении-то оказались с кулаками, и в вытрезвитель отвезли его же, а это – серьёзно.

     Но стали мы к середине зимы замечать, что гении наши один за одним покидают нас. Кто в МГУ по новой решил поступать, кто без стипендии не смог долго кантоваться. К весне не осталось ни одного. Правда, изредка заглядывал один из их компании, но в общаге он не жил, и с ним я не был знаком. Зачем он приходил, и кого искал, бог весть.
 
    Редко бывает так в общежитии, чтобы комната была пустой, но всё же случается. Странное чувство приходит к тебе. Возможно оно походит на ощущение моряка, выброшенного волной на необитаемый остров: зачем я здесь? Но, может быть, ничего подобного и не бывает, а идёт всё иначе. Выплевав горькую воду, шалея от радости, падает он на мокрый песок, добавляя в него толику и своей соли. И становится Робинзоном. Кстати, сам-то он в свой первый миг о чём думал? Эх, надо бы снова заглянуть в книжку, а то уж кроме Пятницы, и не помнишь ничего.

     Дверь распахнулась без стука. Кто же стучится в общежитии, разве что к девчонкам.
- Я Александр Яковлевич Кутилкин!
- И что из того?
- Я прочитаю вам мой роман «Высокий дух».
Он расстегнул тонкое демисезонное пальто, изящное тёмно-синее, вовсе не из драп-дерюги, что привычнее было видеть на наших студенческих плечах, у кого они были эти драп-дерюги, разумеется. К ногам его тяжело ухнул рулон обоев, шпалеры, назывались в нашем домашнем деревенском обиходе. Он нагнулся за шпалерой, и я увидел дорогущие кожаные полуботинки, забрызганные тротуарной грязцой. Прислонившись к платяному шкафу, новенькому шифоньеру, который милостиво поставил нам в комнату комендант, когда на двадцать третье февраля мы поздравили старого артиллериста с праздником и поднесли ему полстакана белоголовой и кусок чёрного хлеба, посыпанного крупной солью.

     Моего согласия на чтение он не ждал и… мог бы приступить немедленно к работе, однако оказалось, что держать свиток, к тому же тяжёлый, на весу, разворачивать и считывать с него текст, жутко неудобно. После недолгой борьбы пришло озарение. Он позволил рулону спокойно соскользнуть к ногам, удержав в руках верхнюю часть. Десятилетия спустя, я увидел подобную картину на старинной иконе в Вологде. Он точно что-то читал, древнерусская вязь заголовка романа не оставляла сомнения.

     Первая фраза мне понравилась, чёрт возьми, не в самом ли деле гений? А фраза была такая: «Одиночество – вещь хорошая, но очень вредная!» Почему он считает это таким важным и почему герой должен объяснять этот тезис непонятливой девушке Софье, я уже не мог воспринять, хотя и старался… Время меня не торопило, я впал а какой-то ступор, слыша сипловатый сухой голос, удивляясь, почему фонетика никак не переходит в осмысленную речь и куда делась София?
- Это первая глава. Завтра я принесу вторую.

     Вторую главу я никогда не услышал, разумеется, и остальных тоже, и как мог, или должен был проявиться высокий дух, мне осталось неизвестным. Но автора я встретил ещё раз.

      Был уже тёплый апрельский день. На углу тогдашнего проспекта Кирова и Чапаевской, напротив Крытого рынка, был небольшой скверик. Его уже тщательно выскребли после долгой зимы и расставили скамейки. Зажмурившись и подставив лицо солнцу, я предавался сладостному ничегонеделанию (dolce far niente). А может быть даже и вздремнул на минуту, пока мимо не громыхнёт трамвай, когда меня потрясли за плечо. Батюшки! Передо мной стоял Александр Яковлевич Кутилкин. И поскольку я сидел, а он стоял, то, прежде всего, я увидел его ноги, они были без башмаков, тех самых шикарных, в которых он прочёл мне первую главу «Высокого духа»
- Ты почему в носках, а без обувки?
- Объясняю. Ты, когда входишь в дом, снимаешь обувь?
- Да ты, кажется, только что из дому, а не наоборот?
- Чудак! Не понимаешь! А трамвай это что? Трамвай – это дом на колёсах, Понял?
- Так ты снял ботинки на остановке и оставил их там?
Я представил эти новенькие кожаные коричневые «корочки» (жаргон того времени), сиротливо стоящие рядком на заплёванном окурками тротуаре. Долго ли они могли так простоять? И никто не остановил парня! Может быть, никто даже и не заметил – большой город!
- Слушай, а у тебя есть пятьдесят копеек? Угости меня портвейном.
Как раз той весной напротив цирка открылся пивной зал-автомат, не помню, как его точно окрестили. Достаточно было в газированный автомат бросить полтинник в наборе из серебра, и вам в стакан выплёскивалось сто граммов напитка. Я принёс стакан к высокому столику, уже сплошь заставленному использованной посудой. И уже за соседним столом, едва проспавшись, алкаш дрожащей рукой сливал последние капли из стаканов в одну ёмкость.
- Не, один я не могу, это нехорошо, этого нельзя, я алкаш что ли?
Смешно возражать в такой ситуации, я принёс стакан себе и поднял тост:
- Пусть будет лето, и пусть будет нам всем хорошо. Ты, кстати, куда?
- К Кутанину!
К перевозчику, значит, на тот берег. Я дал ему рубль. Он не отказался, сел в трамвай и уехал.

     Один образ тогда запал мне в память своей несуразностью, разрушающий символический образ прекрасного и красивого умирания. Мой слух выудил из его сплошной словесной невнятицы: «…плоские трупики жёлтых листьев на асфальте». Что бы это значило?

     Никогда позднее ни романов, ни поэм наших исчезнувших гениев, включая и Александра Яковлевича Кутилкина, я не встречал в печати.


Рецензии