Озеро памяти. Борис Голубовский. Последний рыцарь

 
                абитуриенту, на приемном экзамене на режиссерский ф-т:

                - Расскажите о взаимоотношениях Станиславского и Мейерхольда.
                - А они не были знакомы...

                (из воспоминаний Бориса Голубовского)




Я любил и люблю этого человека. Как и его жену. Тихую, скромную, очень интеллигентную.

В прошлом году было десять лет, как он ушел навсегда. А несколько раньше Виктория Борисовна. На поминках по ней он грустно пошутил: «Виктория Борисовна поступила очень невежливо по отношению ко мне, уйдя раньше…»

А через пару недель сто лет со дня его рождения. Подумать только – сто лет…

Я любил приходить к нему. А он ждал моих приходов, звонил, напоминал… Я был благодарным слушателем, бесцеремонным и беззастенчивым спрашивальщком. А он хотел поделиться, растормошить свою память, рассказать то, о чем не расскажешь в книгах и лекциях.
 
Я притаскивал недорогой, но неплохой коньяк – на дорогой у меня не было денег.

- Так, - говорил он весело и причмокивал, - посмотрим харчи.

И мы из комнаты, окна которой смотрели на Кремль, шли на кухню, окна которой смотрели на Храм Христа Спасителя. Борис Гаврилович открывал холодильник, извлекал «харчи», мы садились за стол и начинались путешествия…

Туда, в его молодость, в его путь, в его жизнь, в его театр.

Через некоторое время появлялась Виктория Борисовна. Последнее время она передвигалась с ходунками… Ходить  ей было тяжело.

- Мальчики, - говорила она, - может быть, вам сделать кофе?

Сердце обрывалось…

Когда-то,  в крещенские праздники, я решил написать  о своей поездке в Почаев. На ту Украину, которой сейчас нет. Написал.

А сейчас Великий пост...  Канон Андрея Критского… Ефрем Сирин… Господи и Владыко живота моего… Господу - покаяние. А людям - память.

 И я хочу написать о тех, с кем сводила судьба. Кто жив и кто уже ушел. Кому я благодарен и кого помню всегда.

Я  хочу сказать им спасибо – так учили меня мама и отец, говорить спасибо, сделавшим добро.

И из памяти, как  из бездонного ясного озера с водой хрустальной и тягучей сверху, но темной и молчаливой в глубине,  из озера, где растворены в воде, разбросаны, обрывки чувств, звуков, бликов и безмолвия - они все вдруг поднимаются, взбаламученные усилием воли, вспышкой электрического разряда, бьющего вглубь, какой-то случайной мыслью, - и  снова теряются  в немыслимой глубине. Там, где уже не разобрать ничего... Но снова и снова опять начинают  появляться, выплывать, причудливо меняя формы и цвета - обрывки слов, лиц,  встреч, разговоров, объятий, радостей и горечей… Они кружатся и проникают друг в друга. Они  теснятся и путают порядок и последовательность…

Они – то, что осталось во мне от людей, которых я встречал, и событий, с ними связанных.

О некоторых я хочу написать.

Главным образом, для себя. Чтобы  не растворились окончательно  эти разноликие и разномастные кусочки событий, не перемешались окончательно, и не ушли в неразличимые глубины времени моей жизни.

Сегодня о нем.

Борис Гаврилович Голубовский…

Незадолго до смерти Гончарова, его друга еще со студенческих лет в ГИТИСе, тоже режиссера, он вдруг вспомнил о нем (Гончаров тогда лежал в больнице, его добивал рак, рак желудка, как у Вахтангова) и сказал:

- Двое нас осталось… Никого больше нет. И дружили мы очень. И были времена, я руки ему не подавал - много он мне подлостей сделал и гадостей... Потом опять мирились... А теперь нас только двое...

Он помолчал. В глазах были слезы.

И потом, уже после смерти Андрея Александровича, как будто продолжая прежний разговор, добавил:

- Всё. Остался я один. Пустыня…

Из режиссеров их «призыва» был еще жив Любимов. Но Голубовский  о нем ничего не сказал. Он не воспринимал его, как своего. Как рыцаря. Отдавал должное таланту, конечно… Считал фигурой гораздо более крупной, чем сам, о чем сам же мне и говорил. Но не рыцарем...


Я не могу сказать, что мы были дружны – он был старше более, чем на сорок лет, и за плечами у него была целая жизнь.

Но почему-то он очень доверял мне эти свои последние годы, последние десять лет, что я его знал близко. Очень радовался, когда я к нему приходил. И очень расстраивался, когда уходил.
 
- Ну, что ж, Игорь, - говорил он, провожая меня в прихожей. Вздыхая  и грустно улыбаясь. - Вам цвести, как говорится. А нам тлести…

И тут же рассказывал веселую историю, как он когда-то был в гостях у Алексея Дикого, и тот, провожая, сам! подал ему пальто. И видя смущение на лице, закричал: «Идиот!! Ты думаешь, я перед тобой изголяюсь!? Я просто хорошо воспитан! Станиславский  всегда сам подавал пальто!!»

Мне он пальто не подавал. Я бы тоже смутился. И не знал, что делать.

К тому же, чувствовал себя Борис Гаврилович тогда уже очень неважно, уже давно ходил с палкой, после неудачного лечения колена. Очень долго садился. И долго вставал. Хотя когда-то здорово танцевал.

На его глазах прошел почти весь двадцатый век. Он родился в 1919-м, 30 марта, а ушел в 2008-м, 9 февраля .

Он был театральным режиссером.

Человеком тонкого ума и невероятного обаяния.

Не то что бы очень остроумен, скорее умно ироничен. И, наверное, это досталось от отца.

-  Вы знаете, Игорь, -  как-то сказал он (несмотря на огромную разницу в возрасте, Борис Гаврилович всегда обращался ко мне на "вы" - старая добрая чудная прекрасная русская интеллигентность), – мой отец был человеком простым, но очень неглупым, с таким своеобразным юмором… Мог сказать, например: «Вот бывает утром. Просыпаешься – надо разменять сто рублей!.. А нет!»

Борис Гаврилович был очень начитан и отлично знал не только драматургию – у него можно было смело спросить откуда вдруг выскочившая в памяти фраза,  он тут же называл пьесу, автора, акт…  - но и  литературу вообще.

Что, кстати, не раз его выручало. Он, например, очень любил рассказывать следующую историю.

Когда его в середине 50-х назначили главным режиссером московского ТЮЗа, он первым делом уволил несколько наиболее пьющих и в этом роде. Другим артистам это сильно не понравилось. И они задумали некоторую демонстрацию, понимая, что если изначально подорвать авторитет главрежа, то его уже не будет никогда. Авторитета. Ну, и главрежа в полном смысле тоже.

Во время самой первой Голубовского «тронной» речи перед труппой, когда он что-то вдохновенно вещал о планах, будущем репертуаре и прочая-прочая – дверь зрительного зала вдруг отворилась, и несколько артистов, понурив головы, молча, скорбной и торжественной процессией неспешно прошествовали через весь зал к сцене, у которой он стоял.

В руках первого был поднос. На подносе лежала книга. «Андреев. Леонид, - трагическим баритоном прогудел один из актеров. – Семь повешенных». И все остальные из церемонии воздели руки и закатили глаза.

Начался смех, и он нарастал. Актеры ликовали. Авторитет «нового» разгромлен.

Но сами они эту повесть, конечно, не читали.

А Голубовский читал.

Он выждал паузу, уже предчувствуя наслаждение от грядущей победы. Поднял руку, хохот стих. Все ждали, что будет дальше.

А дальше он по-боярски поклонился в пояс, принял  книгу и сказал: «Благодарствую  ото всего мово сердца. И дозвольте я и всем прочитаю, о чем здеся, чтоб и все остальные тоже знали. Последняя фраза», - он открыл последнюю страницу и прочитал: «Так люди приветствовали восходящее солнце».

Потолок чуть не обвалился от хохота и аплодисментов. Это был триумф…

Он  был настоящим и истинным рыцарем театра. Без глупого самодовольства и шаманства,  так любимого критиками.

И мало занимался тем, что ныне называется самопиаром. И с усмешкой относился  к шаманству других.  Даже очень известных.

Как-то я спросил его, видел ли он знаменитый «Апокалипсис кум фигурис»?

- Видел, - ответил он, и глаза его на мгновенье блеснули.

- Ну, и как?

- Ну, как?.. Вышел Иоанн Креститель, подошел к стене… Начал писать… Моча потекла… Смотрю – лужица. Только бы не в мою сторону, думаю…

Потом помолчал и добавил:

- Скука… Клиника…  Знаете, настоящие польские режиссеры… ну, там, Свинарский, Ханушкевич, Гротовского не очень жаловали, честно говоря…

Я не скажу, что те его спектакли, что я видел, мне сильно запали в душу. Я их видел уже на излете, потом он вообще ушел из гоголевского театра. Надеялся, что Гончаров позовет его к себе в "маяковку". Но Гончаров не позвал.

Борис Гаврилович был строителем театра. В смысле Театра. Он служил Театру. Понимал  его и знал. Он видел все лучшие спектакли здесь и за рубежом. Он сидел на репетициях Мейерхольда и Немировича. Он был независтлив и великодушен.

Родился он в Харькове. Именно там через десять лет, в 1929-м,  Лесь Курбас, блистательный украинский режиссер, поставит «Мину Мазайло», пьесу удивительно актуальную в свете драматичных событий последних лет на Украине, об украинизации тех мест в конце 20-х.

Дядько Тарас
— Їхня українізація — це спосіб виявити всіх нас, українців, а тоді знищити разом, щоб і духу не було... Попереджаю!
Мокій
— Провокація. Хто стане нищити двадцять мільйонів самих лише селян-українців, хто?
Тьотя
— А хіба селяни — українці?.. Селяни — мужики.

…Дядько Тарас, прокашлявшись після води:
— Наші селяни не українці? Га?.. Та тому вже тисяча літ, як вони українці, а їх все не визнають за українців. Та після цього й ідійот не видержить, не тільки я. Вимагаю слова! Слова мені!

…Тьотя
— Не розумію. Тоді у вас якась друга партія. У нас, у Курську, нічого подібного! Нічого подібного! Всі говорять руською мовою. Прекрасною московською мовою, жаль тільки, що нам її трошки попсували євреї, що їм тепер дозволено жити у Курську. Та не про це, мої милі, я взялася вам сказати. Дуже жалько, дуже жалько, що у вас не виставляють на театрі "Дні Турбіних" — я бачила в Москві. Ах, мої ви милі, "Дні Турбінах". Це ж така розкіш. Така правда, що якби ви побачили, які взагалі осоружні, огидливі на сцені ваші українці, ви б зовсім одцуралися цієї назви... Грубі, дикі мужлани! Телефон попсувався, дак вони... Ха-ха-ха... трубку чоботом почали лагодити, об стіл, об стіл її, — бах, бах. Ідійоти! І хоть би один путній, хоть трішки пристойний був. Жодного! Ви розумієте? — Жодного! Всі, як один, дикі й жорстокі... Альошу, милого, благородного Альошу вбили, та як убили!... Якби ви, панове, знали, яка це драматична сцена, коли Альошина сестра довідується, що брата її вбито! Я плакала... (Утерла сльози). І тобі, Моко, після цього не сором називатися українцем, не сором поставати проти нового папиного прізвища! Та в "Днях Турбіних" Альоша, ти знаєш, як про українізацію сказав: все це туман, чорний туман, каже, і все це минеться. І я вірю, що все оце минеться. Зостанеться єдина, неподільна...

Мокій. Губа. Тертика, навіть Дядько Тарас:
—Що-о?!
Тьотя хитро:
— СРСР...

Пьесу написал Микола Кулиш. В 1937-м их с Курбасом, поставив лоб ко лбу, расстрелял в Сандармохе небезызвестный Матвеев. Одной пулей в затылок. Для экономии…

А до того, Лесь Курбас успел поработать с Михоэлсом над знаменитым «Лиром» ГОСЕТа. Курбас в это время жил в Москве. И поскольку официальный постановщик спектакля ни до, ни после ничего такого уровня не поставил, очевидно, это заслуга Курбаса. Как и Михоэлса, конечно. А может, мне так кажется…

В Москве оказался и Борис Гаврилович. Молодой, красивый, легкий…

Театр тогда в России клокотал, вспениваясь лавой и выбрасывая пламя и пепел до самых дальних звездных пределов.

Голубовский увидел «Турандот», и это стало одним из самых сильных театральных потрясений в жизни. Хотя к тому времени, спектакль шел уже много лет.

- Станиславский сказал, посмотрев, что это  и есть высшее выражение его «системы», - говорил мне Борис Гаврилович. – Я понимаю, как ему было трудно и обидно  это сказать. Ведь «Турандот» - это, наоборот, полнейшее разрушение «системы Станиславского». А Станиславский считал Вахтангова своим последователем...

Он увидел «Лес» Мейерхольда - спектакль шел вплоть до закрытия ГОСТиМа в 1938 -м. Некоторые сцены просто ошеломляли. Например, одна из сцен Петра и Аксюши решена была на «гигантских шагах».

Была такая штука. На ярмарках и площадях. Да, и в усадьбах иногда. Для развлечения. Типа карусели. Когда один с одной стороны пролезает ногой в свисающую петлю, другой в другую, с противоположной стороны. И отталкиваются от земли. Бегут-летят по кругу. На сцене это кружение вместе с репликами героев производило сильнейшее впечатление. По тем временам совершенно неслыханная динамика и экспрессивность.

Сам спектакль Мейерхольд начинал ставить еще в 1923-м, к столетию Островского, которого перекурочил, как хотел.

О, эта наша страсть – "до основанья, а затем..."

Раз за разом...

Фигура Мейерхольда в этом смысле так показательна. Как и его судьба. Талант и безумие… Упоение властью… Жесткая, прямолинейная пропаганда, и невиданные доселе горизонты в поисках новых форм и театрального языка…

После того, как его, русского немца, перешедшего из лютеранства в православие, взявшего себе новое имя в честь любимого писателя, который бросился в лестничный пролет и так свел свои счеты с жизнью, когда его, режиссера, эстета, поставившего, возможно, самый дорогой и изысканный спектакль в дореволюционной России – «Маскарад» в Питере, обошедшийся в двести тысяч рублей золотом, когда его чуть не расстреляли на Юге белогвардейцы за поддержку большевиков, он вступил в РСДРП(б) и надел кожаную тужурку...

И через несколько лет призывал расстреливать «врагов народа» на сцене своего театра…

Вот заметка о спектакле еще перед премьерой.

 «Беседа с тов. В. Э. Мейерхольдом». «…Текст Островского, неудачно пытавшегося втиснуть бытовую пьесу в несвойственные ей формы испанского театра, перестроен в целях выпрямления драматургической линии; комедия разбита на 36 эпизодов. Применен монтажный принцип: в начале действие несколько раз перебрасывается от сцены в лесу к явлениям, происходящим в доме Гурмыжской, и обратно. Демократическая группа действующих лиц (Аксюша, Карп) усилена построением всей их игры на работе; противоположная группа (Гурмыжская и ее окружение) показана в гротеске; текст, дающий для этого большие возможности, использован гораздо шире, чем это обычно делается в других театрах. Несчастливцев выведен как Дон Кихот русского актерства. Единой конструкции нет: отдельные установки, схематизированные предметы быта, нужные для игры актеров. Введен ряд музыкальных номеров».

Возможен ли был такой театр где-либо еще тогда? Нет. Думаю, невозможен. Все Брехты и Пискаторы выросли отсюда. Государство строило свою новую духовность и эстетику. Не жалело денег в нищей стране на идеологию. И этот театр - своего рода, обоснование ГУЛАГа, в сущности… Как и многочисленные ТРАМы, "Синие блузы" Южанина... Деление всего и вся на своих и чужих… Которые враги… И подлежат уничтожению так или иначе...

Ну, или суровой "перековке", на худой конец.

От многих я слышал и много где читал об ошеломительном успехе спектакля по погодинским "Аристократам".

Голубовский, например, включил его в список вообще самых лучших спектаклей, которые он видел и здесь и за рубежом в своей жизни.

Мало кто теперь помнит, о чем там. А это о Беломоро-Балтийском канале, о его строительстве... О "перековке"...

В германовском "Мой друг Иван Лапшин" как раз эту пьесу репетируют и ставят артисты местного театра...

Есть фильм 36-го года "Заключенные" по этой пьесе, с Астанговым в роли Кости-капитана...

Кому любопытно, может глянуть...


Но можем ли мы судить? Издалека рассуждать так заманчиво просто...

К примеру, Южанин (Гуревич), создатель "Синей блузы", а ее пятилетний юбилей, между прочим, отмечался не где-нибудь, а аж в Большом театре и вообще всенародно, - сам оказался в лагере, ненадолго, на год, но сломался там, по свидетельству Шаламова...  Вернулся совсем другим человеком, и театром больше не занимался...

Великие свершения и великие жертвы.

Знал ли Голубовский, что происходило в эти годы? Я спрашивал его.

-  Нет, - отвечал он. - Это был какой-то параллельный мир. Мы были счастливы нашей молодостью, искусством…

Через много лет, во время 20-го съезда и доклада Хрущева, отец его жены, видный большевик, занимавший высокие посты, в квартире я помню  фото – Ленин, Свердлов и он, одно время главный цензор страны, Борис Волин, человек мужественный и храбрый, но и один из организаторов травли Есенина перед его гибелью, а по моему мнению, фактического убийства, пусть и путем целенаправленного доведения до самоубийства, и, возможно, прямого вынуждения к нему, на национальной почве, как месть за ряд высказываний, и, ставшей последней каплей, ссорой в поезде, которую  новые властители  посчитали уже совершенно переходящей всякие границы недопустимой антисемитской выходкой... - так вот, Волин, по-своему, человек честный, жизнь сложная штука – заперся с Голубовским в комнате, чтобы никто не слышал, и один на один, как "коммунист коммунисту", рассказывал о докладе.

- Как это было? -  спросил Голубовский про доклад, как слушали.
- Это было страшно,  - ответил тот.

То есть даже люди  такого уровня не представляли масштабов катастрофы.

В партию, кстати,  Борис Гаврилович вступил сознательно, во время войны, когда стали доходить сведения о зверствах нацистов по отношению к местному населению захваченных территорий.

Насиловали, жгли, резали... Особо измывались над пленными - калечили, вырезали звезды на груди или лбу, отрезали половые органы... Женщин насиловали, потом отрезали груди и просто резали кожу, для потехи, потом расстреливали и голыми выбрасывали вдоль дорог... И это сразу, уже летом 41-го, не как психопатическую ублюдочную месть в агонии последующих поражений... И когда говорят, что это, мол, только их правители виноваты, остальные только "выполняли приказ", а жгли только СС... Нет. Это не так... И это надо помнить...

По рассказам тех, кто лично видел, картина у меня такая - немцы зверствовали. Но это не сравнить с венграми... А тех с румынами... А тех с бандеровцами...

Но и те, и другие, и третьи, и десятые - изначально расстреливали, кого хотели... Просто так...

А коммунистов и евреев уничтожали сразу и без разбирательств...

Уничтожали сразу. Даже просто по подозрению в принадлежности...

Мой двоюродный дед, например, не был ни евреем, ни коммунистом. А был украинцем и сельским учителем. Но посчитали - раз учитель, значит, коммунист... Обмотали колючей проволокой, облили бензином, подожгли и, еще живого, столкнули в яму и засыпали землей...

...


Но всё это было позже...
 
А пока великие мхатовцы, вахтанговцы, таировцы, великие режиссеры, великие спектакли…

 - Леонид Миронович, с чего надо начинать роль? Ну, то есть работу над ролью... – спрашивала на занятии в ГИТИСе  студентка-актриса мхатовца Леонидова, актера мощнейшего трагического дарования.
- С глаза. Я ищу глаз...  Вот, например, Иван Грозный…

И он смотрел на студентку. И она падала в обморок…

- На Таирове всегда были полупустые залы, спектакли были занудными, да и на Мейерхольда особо не ходили,  - говорил Голубовский. – И знаете, Игорь, мы ведь тогда Немировича и за режиссера не считали. Только потом, много позже я понял его масштаб космический… А тогда… Ну, «Три сестры»… Что там особого… Поставлено, как написано… Только потом понимаешь, что это и есть самое сложное…  А у Мейерхольда на «Даму с камелиями» ходили. Всегда битком. Когда Райх-Маргарита читала письмо Армана в конце… Она начинала читать. А потом опускала руку с письмом. А читать продолжала. И становилось понятно, что она выучила это письмо наизусть. Потому что перечитала сотню раз… Плакали даже мужчины…

Так делала Сара Бернар, думал я, слушая. Знал ли об этом Мейерхольд, видел ли ее на гастролях, или нашел сам? Не помню, что она привозила в Россию...

Он видел последние предпремьерные прогоны "Одной жизни" (по "Как закалялась сталь"), премьера которой так и не состоялась. С настоящими зенитными прожекторами и пальбой из настоящих пулеметов холостыми с ярусов зрительного зала... Спектакль тоже стал одним из сильнейших впечатлений жизни. Он делался к двадцатилетнему юбилею революции. Но стал последним спектаклем этого театра...

Вот, например, несколько слов из Габриловича, автора инсценировки.

«Это был спектакль резкий, буйный, романтичный, неистовый — такого Николая Островского я с тех пор ни разу не видел ни в театре, ни на экране. Я отчетливо помню эпизод, когда во время постройки железной дороги Павка Корчагин поднимал своих товарищей на работу. Все смертельно устали, голодны, изверились, злы, никто не хочет идти в дождь и холод на участок. И вот, использовав весь запас слов, ссылок на международное положение, шуток и призывов, Павка вдруг медленно и неуверенно начинал плясать. Он плясал совершенно один в тусклой мгле сырого барака, и его товарищи сперва с насмешкой, а потом с удивлением глядели на него с нар. А он плясал и плясал, все быстрей и быстрей, кружась, приседая, без всякой музыки, даже не подпевая себе. И вот уже кто-то стукнул ладонью по нарам в такт его пляске, застучал другой, третий, пошел легкий аккомпанирующий стук. Выскочил на середину барака еще один паренек и пошел в пляс рядом с Павкой. Повыскакивали другие. А треск аккомпанемента все усиливался — ребята грохотали уже кулаками. И уже не один Павка, а десять, пятнадцать, двадцать ребят плясали под этот грохот. Грохот перерастал в гром, вступали барабаны оркестра, начинали медленно, а потом быстрей и резче перебегать по сцене, как бы тоже в пляске, лучи прожекторов. И вот уже как бы плясало все — ребята, лучи, барабаны, самые стены барака... Внезапно в этом вихре и громе начинала тихо-тихо звучать где-то, будто в недрах, в сердце барака, старая революционная песня. Росла, крепла, ширилась, и вот уже стихал танец... И под эту песню, в сиянии уже успокоившихся прожекторов шли в дождь и холод на труд».


Дикий, Охлопков, Лобанов, студии… У Бориса Гавриловича есть блистательная книга о не очень известных сейчас театрах и спектаклях тех лет. «Большие маленькие театры». Одна из лучших книг о театре.

И некоторым мило самовлюбленным и наивно самонадеянным критикессам-театроведшам (а некоторые из таковых ныне даже возглавляют редакции известных издавна театральных журналов), и заявляющим, что в 30-40-е как раз был чудовищный "занэпад",  не худо бы с этой книгой ознакомиться...


Он  поступил в ГИТИС. На курс Каверина, которого нежно любил всю жизнь. Считал гениальным режиссером, незаслуженно забытым.

- Есть незаслуженно забытые, Игорь, и незаслуженно запомнившиеся… Тарханов, подвыпив, говорил:  хотите знать, как не нужно играть – идите во МХАТ, посмотрите на Володьку Ершова… А ведь вот - народный-перенародный, лауреат-перелауреат...

Он сидел на репетициях мастеров.

- Публика ходит смотреть меня, а не ваши мизансценочки! – кричала Райх Мейерхольду со сцены.

- Вы даже не представляете, скольких бы великих актрис не досчитался русский театр, если бы не этот диван, - усмехаясь, говорил Немирович  студентам-режиссерам, зашедшим в его кабинет…

Станиславский в последние свои годы очень почему-то творчески доверял Туманову (Туманишвили). «Пока у нас есть Иосиф Михайлович», -  говорил он, - «я спокоен за будущее русского театра»

Ни больше, ни меньше.

Немирович же Туманова не жаловал. Тот тогда работал в объединенном музыкальном театре Немировича и Станиславского. А Немирович руководил в одиночестве. После смерти соратника.

Как-то Туманов зашел в кабинет к Немировичу представить проект своей новой постановки, очень современной, с кучей придумок, находок и проч.

- Вот, я думаю, здесь сделать так, – он показал эскизы.
- Замечательно, - добродушно сказал Немирович.
- А вот это будет так.
- Очень хорошо!
- А во втором действии – вот!
- Чудесно!
- А в последнем так и так.
- Изумительно! Очень впечатляет. Начинайте работать.

Окрыленный Туманов закрыл папку и выдохнул. А Немирович тяжело встал, ноги уже плохо слушались, пошел потихоньку, и уже у самой двери негромко пробормотал:

- Всё это я делал в тысячу девятьсот шестнадцатом году…

Мейерхольда расстреляли в феврале сорокового.  За несколько лет до этого был закрыт театр. Письмо с требованием закрыть его подписали Царев, игравший Армана в той самой «Даме с камелиями», Ильинский, когда-то игравший Аркашку в том самом «Лесе»… Но после ареста Мейерхольда в 1939-том, Ильинский ходил в "кабинеты", пытался спасти великого режиссера, и никогда от него не отрекался, в отличие от Царева...

Е.Самойлов - "...А потом ГОСТИМ закрыли. Мы готовили к выпуску «Как закалялась сталь», где я играл Павку Корчагина. Началась генеральная репетиция. Ждали Шумяцкого, возглавлявшего отдел искусств. Он вошёл в зал в галошах, не сняв ни пальто, ни головного убора. Мы играли для него одного. Спектакль не выпустили. Сочли его слишком пессимистичным. Это была прелюдия разгрома. Когда театр закрыли, для меня это было колоссальным ударом. Я был ошеломлён. Помню собрание, на котором актёры, воспитанные Мастером, выступали один за другим с разгромными речами. Промолчали только два человека: Эраст Гарин и Игорь Ильинский..."

Ну, и сам Самойлов. Фотография Мейерхольда всю жизнь стояла на его столе. И в "те самые" годы тоже...

Театр был закрыт в январе 1938-го. И в том же январе Борис Шумяцкий, заместитель председателя Комитета по делам искусств был арестован и в июле расстрелян...

Такое было время...

Многие сгинули в лагерях или погибли на фронте. И нынешние, объявляющие себя новыми мейерхольдами и вахтанговыми явно, или считающими себя таковыми втихаря – просто ни черта не знают про тех. Кто был до…  И собственные глупые экстравагантные заморочки кажутся им самим чем-то оригинальным, потому что забыты или сгинули те, настоящие мастера. Искренние и безоглядные.

Кто знает Игоря Терентьева? Он как раз сгинул в лагере. Или Соколовского? Руководителя ленинградского «ТРАМа» тех лет. Его одного признавал Мейерхольд.

Он не пропускал ни одной премьеры Соколовского.

Соколовский погиб на фронте.

Каверин, учитель Голубовского, поставил «Под куполом цирка» Ильфа и Петрова. В мюзик-холле на Садовой. Ну, там, где булгаковское Варьете. Театр Сатиры ныне. Спектакль с оглушительным успехом прошел более двух тысяч раз. На аншлагах и с боем за билетами… Это то, что  мы знаем как фильм Александрова «Цирк». Когда сценаристы после спектакля увидели фильм, они отказались ставить свои имена в титрах. Фильм так и вышел…

Мы все видели его. Хороший добротный фильм. Но можно представить себе, каков был спектакль, если авторам этот фильм не понравился... Как и измененный без их ведома сценарий.

В спектакле главную роль играла знаменитейшая в те годы Валентина Токарская. Актриса невероятного шарма и обаяния. На нее и писалась пьеса...

Ее можно увидеть в протазановских "Марионетках", снятых в 33-м. Следующим ее фильмом уже будет "Дело N306"... А между ними много чего... Включая лагерь и ссылку...

У Каверина сценка со львами, когда Скамейкин попадает к ним в клетку, была решена очень забавно. В роли львов выступала куча мелких всяких собачонок, которых нарядили в львиные костюмы с мордами,  клыками и гривами. Когда эта развеселая  бравая орава, истошно лая и кувыркаясь, вылетала на сцену, а между ними метался герой, зал не просто падал от хохота, это было нечто невообразимое…

Федор Николаевич Каверин погиб по-другому. Не как Мейерхольд, Терентьев или Соколовский... Уже в пятидесятых. Ехал в электричке. Возвращался с женой с дачи, одет был просто. На руках такая же, как в спектакле, собачонка. Проходящему наряду милиции она не понравилась. Что-то сказали. Каверин что-то ответил. Им не понравился и его ответ. Забрали. Там он и умер. Как сказали, от сердечного приступа. Тело отдали сильно избитым.


- А, ребята!.. Молодцы, что зашли, - говорил Дикий, увидев Голубовского с Менглетом в театральном кафе. – Ну, что выпьем?

И заказывал у стойки фужер самого дорогого конька, выпивал не торопясь, сочно закусывал виноградной гроздью… и уходил.

А Голубовский с Менглетом ошарашено шарили по карманам, подсчитывая остатки стипендии…

Правда, потом Борис Гаврилович заслужил именную сталинскую стипендию и мог пошиковать…

- Я получал сталинскую стипендию. Это было безумно престижно. А кроме того, она составляла 500 рублей в месяц. Это очень много по тому времени. Ставка приличного актера была 250 рублей. А студенты получали 100 с чем-то. Мы получили стипендию за четыре месяца сразу. Причем со сталинской стипендии налоги не вычитались... Представляете, у меня, студента, вдруг 2000 рублей. А мечтой всех пижонов была пыжиковая шапка. Очень красивая, пушистая... Стоила она 120 рублей...

И Голубовский такую шапку конечно же себе купил.


Началась война. Он подал заявление добровольцем. Не взяли – что-то с легкими, кажется, не помню.
 
Эвакуация в Саратов. Дипломный спектакль «Надежда Дурова».

Актеры слушать ничего не хотят. Полный раздрызг… Тогда ведущий актер театра Слонов (нынче театр носит его имя), отвел Голубовского в сторону и сказал:

- Послушай. Так у тебя ничего не выйдет. Сделаем вот что. Завтра я опоздаю, а ты меня выгонишь.

Назавтра на репетиции опять гвалт, смех…

Входит Слонов. Голубовский срывающимся от волнения голосом:

-  Я не могу вас… допустить… вы опоздали…

Тишина.  Все поворачивают головы на Слонова.

- Как вы смеете!? Мальчишка… Я Слонов! Слонов!!, - и после паузы, как бы сдавшись, - Но вы правы. Перед искусством все равны.

Все обомлели...  И работа пошла.

На премьеру, на ее отмечание не было водки. Большой дефицит, поскольку на нее всё меняли. На базаре 450 руб. бутылка… Месячная  зарплата хорошего служащего. Он пошел к директору местного ликеро-водочного завода. Тот оказался заядлым театралом и выписал сорок литров.

Водку тащили в ведрах через весь город.

Встретили актера МХАТ Белокурова, театр был тоже в эвакуации. Белокуров это тот, что Чкалов в старом фильме, и Чичиков  в «Душах», и Боцман в «Полосатом рейсе».
 
Он носил свитер с полосой у горла. Остряк Ливанов называл ее «линией налива», поскольку Белокуров актером был хорошим, но и выпить любил.

Артист  был мрачен, видно, не нашел искомое.

- Что это у тебя? – прогудел он, узнав Голубовского.
- Водка.
- Дурак! -  еще больше расстроился Белокуров.

Но шла война, и Голубовский таки попал на фронт. Он возглавил один из фронтовых театров ГИТИСа.

Однажды вернувшись в Москву, зашел с приятелем в ресторан одноименной гостиницы, что у Красной площади. Засиделись и прозевали начало комендантского часа. Пришлось сидеть до утра. И посреди ночи вдруг… Это был 1942-ой. Героев Советского Союза было совсем немного, единицы. Кожедуб получил вторую звезду уже после Победы.
 
И тут заходит офицер с четырьмя звездами! С четырьмя! Четырежды герой!! Все повскакивали с мест! Тут же наряд милиции, патруль. Заломали, скрутили, съездили по роже этой сволочи, гаду, шпиону…

Оказалось, как объяснил потрепанный капитан, прикладывая ложку к  набухающему фингалу под глазом и матерясь,  он и еще трое -  летчики разных частей. За мужество и подвиги их представили к высокому званию, пригласили в Москву, поселили в одноименной гостинице, вручили медали в Кремле.

И вот они набрали «горючего», взяли каких-то девиц и весело отмечали такое радостное событие.

Посреди ночи выпивка кончилась. Все уже выпивши прилично. Сначала решили пойти  на поиски, но потом сообразили, что везде всё закрыто. Может быть ресторан? Вдруг работает? А дадут? Ночь…

В итоге отправили одного. Но чтобы наверняка дали, нацепили ему свои звезды…

Но и другая память тоже.

У него было две любимых песни. На идиш. Одной я помню чуть мелодию… А другая была Бельц (майн штетеле)… Он рассказал мне о ней, когда я притащил ему записи сестер Берри… Стали слушать, дошли до этой песни, и он заплакал. Под эту песню расстреливали евреев в одном из лагерей в Прибалтике, в Литве или Латвии не помню… Оркестр, тоже из евреев, заставляли ее играть…

И, возможно, его любовь к мягкому лиричному контрапункту именно оттуда. Когда на событие трагическое накладывается совсем не трагичная мелодия, и даже вроде как легкая… Через много лет он попросит похоронить себя под мелодию, по характеру очень близкую этой песне. Мелодию из его спектакля…

В конце войны - в двадцать пять лет - он возглавил один из отделов Радиокомитета и занимался иновещанием. По его словам, был «номенклатурой», имел в распоряжении свой вагон, который прицепляли к любому поезду, и для форсу летал обедать к любовнице на самолете в другую республику.

Как он занимался иновещанием я не знаю, поскольку языками не владел, кажется. Видимо, тоже, в основном, режиссерил. Но вот примечательный случай. Он описывает его сам в одной из книг, но мне рассказывал  в несколько другой редакции.

Делали радиопостановку на Италию. Музыку к ней написал Сигизмунд Кац. Его надо тоже объявить среди других. Прямой эфир вот-вот. Голубовский, зайдя в аппаратную, видит мечущегося переводчика и хлопающего глазами, ничего не понимающего Каца.

- Хорошо, что вы тут! Я не знаю, что делать, я не могу его объявить…
- Почему?
- Ну, по-итальянски кац – очень неприлично.
- Что?
- Ну, вы понимаете…

Переводчик, озираясь на дам, начал вертеть пальцем, показывая на низ своего живота.

- Ладно, - сказал Голубовский. – Скажите  Сигизмунд Х…й. Там не поймут.

После этого Кац стал его врагом на всю жизнь.

Что в итоге было сказано в эфир я не спрашивал...

Борьба с космополитизмом. Из Радиокомитета пришлось уйти.

Его звали в МХАТ, Малый, Сатиру. Но он увлекся кино.

Эйзенштейн говорил ему:

- Вы, Боря, еще молодой. У вас еще всё спереди…

Эйзенштейн подарил ему несколько своих «веселых» рисунков. Ну, теперь о его странном увлечении известно. В смысле рисования забавной порнографии.

В детстве у него что-то случилось с яичком. И семейный доктор, чтобы не уронить собственный престиж, как он полагал, не стал обращаться к специалисту по этой тематике, а сделал операцию сам. Так рассказывал мне Голубовский.  И что-то там повредил или перерезал… И Эйзенштейн уже никогда не мог спать с женщинами…

Голубовский затеял даже что-то снимать на колхозную тему.

Как он говорил - "погорел на бабе". Пырьев предложил Ладынину на главную роль. Голубовский отказался. Фильм был закрыт.

Областной театр. ТЮЗ. Театр Гоголя, где он проработал четверть века. ГИТИС.

Он как-то не рвался быть первой величиной. Его, кажется, это вовсе не занимало. Он просто любил театр. Так, как любил жизнь. Он служил. Он был рыцарь.

Мы познакомились так. Я ставил свой первый самостоятельный спектакль. Он начинал работу над своим последним. Искал композитора. Ему посоветовали меня. И я вошел в дверь подъезда Дома на Набережной.

Потом он пришел на мой спектакль.

Тяжело поднялся на второй этаж (Малая сцена была на втором этаже).

После спектакля вышел заплаканным. Что уже само по себе произвело на меня сильное впечатление – растрогать критика задача почти  невозможная. А уж режиссера... Который всё понимает изнутри. А уж такого, который видел всё и везде… Начиная с времен былинных…

После большой паузы он убрал платок, подошел ко мне, и сказал несколько слов.

Я не буду их приводить – речь не обо мне, и нескромно… Скажу только, что оценил работу он очень высоко, и эти слова потом очень помогли мне. На все последующие годы мне стало всё равно – что и кто обо мне скажет или напишет… Хорошо или плохо. И скажет и напишет ли вообще.

Потом мы поехали в Сибирь делать спектакль. Он раньше. Я позже, как только закончил музыку к его спектаклю.

Репетировал он вдохновенно, с наслаждением, подробно, кропотливо... Спектакль был по "Декамерону" Бокаччо, он ставил его когда-то у себя в театре. Много юмора... Последняя новелла спектакля грустная, драматичная  -  "Сокол". Попросил написать для нее - опять же - музыку легкую, светлую, с какой-то не тяжелой печалью...
 
Там же, в ресторанчике гостиницы он начал рассказывать. Иногда торопливо, иногда с длинными паузами, размышляя и уходя мыслями туда, в прошлое... Потом, встрепенувшись, возвращался... И продолжал, торопясь, опять.

Как будто боялся, что это уйдет вместе с ним, что надо передать. Многие истории личные, о нем самом. Многое совершенно меняет представление о всеобщих любимцах, режиссерах, актерах... О сложившейся истории нашего театра. Видно, он как-то сразу решил, поверил, что истории эти так со мной и останутся, но рассказать он должен. И я, конечно, никогда их не обнародую. Но когда-нибудь так же передам дальше...

Или нет...


...Потом, уже в Москве он стал приглашать меня к себе домой...

- Как вы думаете, кто сейчас лучший наш режиссер? – спрашивал я. Он ненадолго задумывался.

- Фоменко.
- А не Додин?

Он опять задумывался.

- Нет. Фоменко. Он умеет быть прозрачным. Додин нет.

Он дружил с Галичем. И ставил какую-то его пьесу когда-то. Как-то Галич после получения гонорара за сценарий очередного фильма оказался в ресторане вместе с Вертинским. Деньги были. Ему захотелось шикануть. Он начал заказывать одно, другое, третье, десятое, самое дорогое, самое редкое…

Вертинский молча на всё это смотрел, а когда очередь дошла до него, обернулся к официанту:

- Черный кофе и яйцо всмятку.

И пожилой официант поклонился, и сказал:

- Слушаюсь.



Очень тепло всегда говорил об Эфросе. Как режиссера ценил чрезвычайно высоко, часто и с удовольствием вспоминал фрагменты его спектаклей и телеработ. С добрым юмором показывал, как Анатолий Васильевич, стоя перед зеркалом в фойе, думая, что его никто не видит, взбивал как бы "творчески" выбившуюся прядь волос...

Переживал за Эфроса, хлопотал за него в трудные для того времена. Очень отговаривал идти на Таганку.

- У тебя, Боря, есть свой театр, - говорил Эфрос. – А у меня нет. Я столько еще хочу успеть сделать.

Успел…

Вместе с тем Голубовский говорил мне, что эфросовский «Месяц в деревне» был полной копией спектакля Ханушкевича. До мелочей. Так же, как и «Три сестры» один в один повторяли спектакль Отомара Крейчи. С той разницей, что Чебутыкина в чешском спектакле играл сам Крейча, большой, грузный, тяжелый в движениях.

И когда он в конце появлялся, танцуя с патефоном, перед тем, как сообщить об убийстве барона – мороз шел по коже...  потрясало...

Когда в этой роли так же с патефоном плясал маленький Дуров, этот выглядело, как фарс.  И сильных чувств не вызывало...

Равенских любил "стряхивать" чертиков.

Между прочим, из всех режиссеров, с которыми работал Смоктуновский, по-настоящему уважительно в смысле профессии он говорил, мне кажется, только о нем, о Равенских. Может, еще о Додине. Тот делал с ним Иудушку Головлева...

Равенских любил играть в немножко сумасшедшего. Мог выйти из дому, но тут же вернуться, чтобы снять один носок и прийти на репетицию в одном...

Чертиков он стряхивал с плеч постоянно. Но почему-то никогда они его не одолевали на заседаниях в министерстве, управлении культуры...

Он взялся ставить "Малую землю", за обещание дать театр. И умер в первый день репетиции.

Из-за Любимова Голубовский разошелся со своей первой женой. У того с ней был быстролетный роман.

Что, наверное, и немудрено - Любимов был фантастически обаятелен. Всегда, всю жизнь, до самых преклонных лет... Есть фильм "Новеллы" ("Цветные киноновеллы", 1941), где можно увидеть совсем молодого Любимова. Это первый цветной фильм, но цвет там не сохранился. Сама же его новелла по Андерсену, под рахманиновскую итальянскую польку - совершенно очаровательна... Да, и молодая Алтайская там хороша...

Но обиду за разбитый брак Борис Гаврилович на Любимова не хранил.

Он недолюбливал его по другой причине.

Он считал, что Любимов, при несомненном очень большом таланте, часто расчетливо спекулирует сознательной провокацией. Это не сказать, чтобы честно для настоящего художника. Если он считает себя настоящим. Потому что это не "творческая" провокация... Это другое...

Любимов вышел из системы НКВД, хотя и служил там в Ансамбле песни и пляски, не более. Но система своих  не бросает никогда... Ему, чуть ли ни единственному в Москве, построили новый театр, новое здание... А до того дали Таганку по личному указанию А.А.Андреева, члена ЦК. История эта по словам Голубовского больше курьезная. Спектакль "Добрый человек из Сезуана" в Щуке был очень талантлив и ярок. Но театр дали не из-за него. У монтировщика театра Вахтангова Добронравова был роман с актрисой из этого спектакля. Был он сыном этого самого Андреева, что странно, конечно. В смысле почему он был просто монтировщиком. И она, эта актриса, попросила его поговорить с отцом... К тому же Любимов был секретарем партийной организации... А в это время Дупак, директор Таганки, как раз искал главного режиссера...

Целиковская, которую он потом благополучно бросил за ненужностью, ввела его в круг советской интеллектуальной элиты - Флеров, Капица, Твардовский, - создала Любимову определенный имидж и "вхожесть" в кабинеты самого высокого начальства... Что, конечно, не умаляло его собственный огромный талант и внутреннюю силу...

Его "А зори здесь тихие", например, производили на зрителей сильнейшее впечатление, настоящий катарсис происходил с ними. Это я слышал от многих. Люди выходили с этого спектакля потрясенными и не могли очухаться еще долгое время...  "Это не те сопли, что у Ростоцкого в фильме", - говорил мне Дуров...

И тем не менее. Ему, возможно, было просто необходимо противодействие.

То есть борьба Любимова с «системой» в значительной степени была сознательной и продуманной игрой. Помимо реального и действительного давления. Так считал  Голубовский. И я не чувствовал в его словах ни зависти, ни раздражения...

Спектакль, который "закрывают", но, вот, он все равно пробивается - имел совсем иную ценность для зрителя, чем вышедший без "борьбы". И художественные его достоинства зачастую отходили на второй план.

- Встречаю, помню, N (Борис Гаврилович называл какую-то фамилию, типа Абрикосов или в этом духе, не помню. Кто-то из «приемщиков»). Идет поддатый сильно. Здоро'во, говорю. Ты откуда?
- От Любимова. Спектакль принимали.
- Ну и как?
- Хм… Подходит по окончании, и вижу в глазах: «Ну, запрети! Ну, запрети!»... Нет, бл…дь, играй! - И полный провал. Потом спектакль шел, вроде, даже неплохо, но это уже было не то...


Кажется, речь шла о «Жизни Галилея». Вообще-то, я нигде не читал, что это был "провальный" спектакль. Скорее наоборот. Сам я его не видел. Может, Борис Гаврилович перепутал, и речь шла о другом спектакле...

Зло о Любимове, да и ни о ком-либо еще из коллег он никогда не говорил. «Тихими зорями» восхищался.

Он всегда был по-доброму ироничен и мудр.

Кстати, сам Любимов ему говорил, что считает Высоцкого очень средним актером. Эфрос, напротив, очень его ценил. И жаль, что они вместе так мало сделали.

Но кого Голубовский действительно ценил очень высоко, о ком мог говорить почти также долго, как о тех, великих из 30-40-х, это Товстоногов. Они тоже дружили с гитисовских времен.


Как-то я спросил Бориса Гавриловича:

- А вы могли бы назвать двадцать лучших спектаклей, которые вы видели в своей жизни.
- Из наших?
- Из всех.

Он немного подумал и ответил:

- Всё равно это будет из наших. "Там" ничего такой же силы я никогда и нигде не видел. И это  будут спектакли, в основном,  опять же 30-40-х. Ничего потом равного им не было.

Возможно, если бы он подумал дольше, список был бы другим. И порядок был бы другим. Но мне хотелось зафиксировать то, что память выдаст первым. Что ярче отложилось.

Он назвал восемнадцать. Долго потом думал и не добавил ничего. В этом списке действительно нет ни Товстоногова, ни Фоменко… Но нет и Мейерхольда, нет Таирова… Зато несколько раз Дикий, Каверин, Лобанов…

Вот этот список.

1. «Турандот» Вахтангов
2. «Дни Турбиных» во МХАТе, первый вариант. Судаков, Станиславский
3. «Мой друг» Н.Погодина. Театр Революции (~32-33гг.) реж. А.Попов
4. «Аристократы» Погодина. Реалистический театр (4-ая студия МХТ) (35г.) реж. Н.Охлопков
5. «Вздор» К.Финна. Театр ВЦСПС (там ныне «Современник»). Реж. А.Дикий
6. «Глубокая провинция» М.Светлова. Театр ВЦСПС. Реж. А.Дикий
7. «Смерть Тарелкина» Сухово-Кобылина. Малый театр (36г.) реж. А.Дикий. Тарелкина играл Межинский
8. «Страх» Афиногенова (31 г. в Ленинграде) реж. Петров
9. «Горячее сердце» А.Островского. Театр Ленсовета (~39-40 гг.) реж. К. Зубов
10. «Три сестры» А.Чехова. МХАТ (40 г.) реж. Немирович-Данченко
11. «Мятеж» Фурманова. Театр ВЦСПС (40-е гг.) реж. Любимов-Ланской
12. «Город на заре» авторы  - Арбузовская студия (~41 г.) ставили сами, помогал Плучек.
13. «Артисты Варьете» (?). Мюзик-холл (где ныне «Сатира»). Реж. Н. Волконский.
14. «Под куполом цирка» Ильфа, Петрова, Катаева. Мюзик-холл (~34). Реж. Каверин. (потом на основе этого был снят фильм «Цирк»)
15. «Кинороман» Георга Кайзера. Студия Малого театра (~25-26 гг.) реж. Каверин
16. «Без вины виноватые» А.Островского. Студия Малого театра (~34 г.) реж. Каверин
17. «Таланты и поклонники» А.Островского. Студия Симонова (50-е гг.) реж. А.Лобанов
18. «Дачники» М.Горького. Театр им. Ермоловой (50-е гг.) реж. А.Лобанов.



Время движется со скоростью, с какой ему вздумается. И жизнь вместе с ним.

В студенческие годы Голубовский был влюблен в студентку-актрису. 

Но она полюбила офицера-моряка, вышла за него замуж и уехала во Владивосток.

Через много лет, уже в 70-х оказалась в Москве, узнала номер телефона, набрала… Договорились встретиться у театра Вахтангова. Голубовский был очень взволнован, хотя жизнь уже сложена, и жену свою он очень любил… Он пришел раньше. И ждал лишний час, вглядываясь в каждую проходящую. Ее не было. Он решил, что не смогла. Расстроился. Вернулся домой.

А еще через несколько лет сам оказался во Владивостоке с гастролями. Он разыскал семью этой женщины. К тому времени она уже умерла.

- Как же так, - спросил Голубовский, - почему она не пришла? Я ждал.
- Она пришла, - ответила дочь. – Вы ее не узнали... Она не стала подходить...


- Кончаюсь я, Игорь, - говорил он мне незадолго перед уходом. Но глаза его светились.

Но вот и он ушел. Ушел навсегда. Последний рыцарь великого театра.

А у меня еще столько вопросов.


2019.


Рецензии