Одна жизнь vs. одна смерть

(экзистенциальная зарисовка)

Смерть для рядового саратовского дворника Аристиппа Прокопьевича Фертикова наступила совершенно неожиданно. Очнувшись весенним пятничным утром от похмельного забытья, он не испытал никаких сомнений в реальности своего существования, тем более что умирать никоим образом даже и не собирался. По крайней мере, символов ему об этом, как обещала матушка, явлено не было и предчувствия никакие его не посещали.
И всё же. Проснувшись не так чтобы совсем рано, а так, что солнце уже начало разжигать свой большой жёлтый круг на восточных окнах, он встал, в некоем мутном полусне добрался до кухни, где в три глотка осушил заранее подготовленный стакан рассола – накануне на ночь глядя заходил закадычный дружок с чекушкой – и застыл. В голове было пусто. Минуты две, много – три, Аристипп провёл в безмыслии, что, впрочем, было ему до некоторой степени свойственно, а потом, будто кто его толкнул в спину, дёрнулся всем телом и резко засобирался на работу.
Пока он искал непонятно куда брошенные вчера носки и натягивал нестираные штаны, его понемногу начинали одолевать мысли.
Думал он о работе. Надо сказать, что деятельность свою он считал не особо значимой, вернее, незначимой вообще. Ну снег убрать, ну собак прогнать со двора, ну дорожки вымести между перекурами – что ж тут такого особенного? Однако же давеча, в тот самый момент, когда нерадивый дворник, о коем идёт речь, едва затянулся папироской, к нему подошёл человек лет уже не молодых, но и ещё, однако, не старых, с бородкой, в шляпе и круглых очочках, что будто невзначай выдают в их владельце интеллигента, и мягким проникновенным голосом сказал:
– Сколько лет хожу, смотрю на вас, а время поблагодарить нашёл вот только сейчас. Спасибо вам. Нужный вы человек.
И посмотрел так внимательно – прямо Аристиппу в глаза. Тот же, не зная, что и ответить, замялся как-то весьма неуверенно и вдруг выбросил начатую папироску в урну, мол, вовсе она и не его была. А интеллигент, посчитав, видимо, что разговор окончен, развернулся и стал уходить прочь от опешившего дворника.
Очнулся Аристипп лишь тогда, когда силуэт странного господина растаял, и сейчас уже он сам не смог бы сказать, произошло ли это на самом деле, или же ему всё привиделось.
Однако, как бы там ни было на самом деле, слова, сказанные ухоженным господином, засели глубоко в сердце бывшего пьяницы, каковым ещё вплоть до сегодняшнего утра был Аристипп, и весь оставшийся день неудачливый дворник только и думал о том, что он, оказывается, тоже для чего-то нужен в этом мире. И вдруг работа его показалась ему такой значимой, что стал он смотреть на неё совсем по-другому, и даже оставшийся день отработал без незапланированных перекуров. В конце же дня, когда всё уже было сделано, возможно, в первый раз в своей жизни взглянул он на двор, который убирал столько лет, с чувством удовлетворения от проделанной работы и до некоторой степени даже любовью.
А вечером, поднимая с дружком Петькой, бездельником и пройдохой, очередные полстакана, дал он себе зарок: с завтрашнего дня вовсе не пить горькую и вообще начать новую жизнь. Непременно.
И вот сейчас, стоя перед дверью своей квартиры, вспомнил Аристипп всё произошедшее с ним снова и почувствовал сразу, как какое-то волнующее тепло прокатилось волной по его телу и упёрлось в грудь. Ну а дальнейшие события пронеслись настолько быстро, что времени осмыслить их у него просто не было.
Аристипп вышел из квартиры, захлопнул за собой дверь и, преодолев несколько метров, оказался у выхода из подъезда. В приоткрытую дверь впрыгнуло неудержимое солнце. Аристипп зажмурился и открыл глаза уже только тогда, когда оказался на улице. День был ясным, поздний март неохотно уступал место грязному асфальту, лениво выползающему из-под снега, и душа дворника ото всего этого преисполнилась ощущением новой жизни. Он улыбнулся.
Затем Аристипп поднял ногу, чтобы преодолеть три ступени спуска, и вдруг, потеряв на льду, не убранному накануне, равновесие, лишился устойчивости и рухнул, запрокинувшись грузным телом назад, на каменный парапет. От удара о холодный камень череп его проломился, и сквозь рваную кожу и трещину в кости густо полилась липкая кровь, унося с собой дыхание и жизненные силы горемычного Фертикова.
Да, смерть его наступила внезапно. Как, впрочем, и говорил когда-то Михаил Афанасьевич Булгаков. Кто такой этот Булгаков, Аристипп, надо сказать, ранее не знал, но имя это вдруг всплыло в его голове как уверенно существующее, и было понятно, что отмахнуться от него просто так уже не получится. И это было только начало…
Аристипп встал, оглянулся. На лестнице входной группы около самой двери подъезда лежало бездыханное тело неухоженного мужчины – по всей видимости, местного дворника. Аристипп равнодушно оглядел тело, поморщился – от мужчины дурно пахло вчерашним алкоголем – и отвернулся, словно чего ожидая. И не зря: ожидания его оправдались.
Пространство вокруг него вдруг начало пульсировать и мигать, как плохо поступающий сигнал, а потом и вовсе пропало. Вместе с ним пропало и материальное ощущение бытия – тело Аристиппа стало прозрачным, хотя формы своей не потеряло. Произошедшие метаморфозы, однако, умершего, а именно таким – Аристипп это понял только сейчас – он являлся, нисколько не удивляли, как будто всё так и должно было быть.
Место, где оказался ещё недавно живой дворник, было никаким. То есть совсем без каких-либо признаков: здесь не было ни предметов, ни какого-либо движения, не чувствовалось ни запахов, ни тепла, ни холода, не виделось ни чёрного, ни белого, никакого… И если бы сейчас Аристиппа попросили описать место, где он находится, он решительно не смог бы этого сделать.
Аристипп был один. По крайней мере, ему так казалось. Но так продолжалось недолго. Постепенно пустота вокруг стала наполняться светом, и, пока не стало совсем светло, Аристиппу шаг за шагом вспомнилась вся его жизнь с момента рождения и до момента смерти. Наконец, ему даже удалось соотнести обрюзгшее тело небритого и сильно помятого мужчины на лестнице перед вторым подъездом серого девятиэтажного дома, каких в Саратове тысячи, с нынешним его состоянием. И показался он себе таким же ничтожным, как дома и улицы его родного города, в котором он сначала обрёл, потом прожил, а в заключение и потерял жизнь. Настолько ничтожным, что даже имя его не сохранится в городе, чьё название уже через двести лет не будут помнить потомки, которым будет суждено разрушить родные города и искать пристанище на далёких чужих планетах. И постепенно всё его существо начало наполняться жутким ужасом одиночества.
Но вместе с одиночеством его посетило знание. Оно было подарено Аристиппу то ли в качестве особого дара, то ли в знак наказания, поскольку теперь дворник знал о мире абсолютно всё: имена и фамилии учёных, писателей, нобелевских лауреатов и вообще всех когда-либо живших людей, все события, их поводы, причины и следствия, даты, названия книг, опер, симфоний, инвентарные номера тракторов, заводских станков, столов и ножниц, математические термины, формулы, прейскуранты в магазинах, названия городов, улиц, проспектов и даже классификации животных и растений. И знание это не было ни плохим, ни хорошим – оно просто было. По факту.
Наконец, свет, шедший сверху, проник в душу Аристиппа, и тот понял, что никогда, никогда человек не бывает один. А между тем пространство – если это можно было, конечно, так назвать – начало наполняться такими же, как он, душами. Они всё прибывали и прибывали, и в конце концов их стало так много, что они стали сдавливать Аристиппа, но не физически – тел-то ведь нет, а каким-то другим, непонятным для него, энергетическим, что ли, образом.
И как только осознал Аристипп природу неведомого света, открылось ему знание, которое до сего момента было от него скрыто, спрятано в глубине миров. Явлены были ему бренное его существование, и злость, что царила в его душе по отношению к людям, и пустое время, проведённое за бутылками. А затем было ему показано, как всё могло бы быть, не соверши он тех или иных поступков, каким он мог бы стать, если бы не потратил жизнь на сплетни, зависть и пьянство. Тёмное сожаление ощутил в себе Аристипп. И тут же почувствовал, что душа его не обречена на безмолвие, не поставлен на ней крест – есть ещё надежда.
Тут тело его рухнуло вниз. Души, окружавшие его, затолкались и зашептались:
– Эй, там, новенький, полегче! – скорее, не услышал, а воспринял Аристипп.
Он почувствовал эманации, исходящие от присутствующих.
– Да я чего? Я ничего! – пронеслось у него в голове. Но это «ничего» услышали все.
– Все вы такие… – заскрежетала старуха справа.
– Да я! Да я… – мыслей для оправдания не хватало.
– Не обращай внимания, – зашелестел кто-то слева, – у всех здесь одна участь.
– И что же будет дальше?
– Дальше? Здесь будешь, пока не наступит покой. Пока душа твоя не успокоится.
– А долго ли ждать?
– У каждого свой срок.
Шелест замолк.
– А как узнать-то его, срок этот?
Ответа не последовало.
Аристиппа постигло глубокое уныние. Кто-то где-то шуршал, кто-то шептал, слева вздыхали, но всё это не было направлено на него, просто он улавливал всё, что исходило от других душ, и передавал им взамен свои мысли. И все они вместе были единой сетью связанных источников информации, никуда не уходящей, не уничтожающейся и не уничтожимой, не растворяющейся и не растворимой в небытии.
Сомнения и сожаления снедали Аристиппа. Тишина оглушала его, разрушая его сердце. Но вдруг ему начали слышаться невнятные голоса, тихий гул усиливался и стал распадаться на отдельные звуковые дорожки. Аристипп уже различал чьё-то бормотание, стоны и даже отдельные слова. Слова складывались во фразы, и Аристиппу стали открыты тайны других людей, их горести и радости, муки и страдания. И так ему становилось больно от этого, что сознание его мутилось и рвалось.
Теперь Аристипп знал, какие судьбы были уготованы другим людям, но их осмысление становилось всё более и более туманным, а мысль концентрировалась на той судьбе, что была самой важной, – его судьбе. Каждое событие его жизни представало перед ним вновь и вновь, обрекая его на жуткие мучения, ядерной кислотой разъедавшие его душу. Но были и приятные воспоминания, которые, когда приходили, наполняли его лёгкостью, и тогда он будто приподнимался над другими душами. А потом вновь опускался. Но и другие души не были неподвижными. Они то приподнимались, то опускались – видимо, и через них проходил поток воспоминаний. Вот он, ад. И вот он, рай. Всё в одном месте. И у каждого свой ад, и рай тоже свой.
И вдруг пространство снова будто разорвалось, с треском и хрустом, и Аристипп рухнул ещё ниже. Боль сковала его душу. Здесь было ещё теснее, видимо, здесь душ, страдающих за других людей, было больше. Страшно и жутко стало бывшему дворнику от такого знания. И не было никакой возможности избавиться от этого душного чувства.
На этом втором дне находились души, которые искупали своими страданиями поступки, совершённые ими против многих людей. Души, теснящие Аристиппа, стонали, рыдали, бились, боль за других людей разъедала их, доставляя невыносимые мучения, и невозможно было отделиться от этой мути, выбраться из неё.
Что-то булькнуло, и Аристипп почувствовал, как болото, частью которого он сейчас был, слегка всколыхнулось.
– Ещё один… – прошептал кто-то. – Страдалец.
Вновь прибывшая душа, которой было открыто новое знание, застонала, и от неё начали расходиться в разные стороны флюиды страха и ужаса. Тем временем бульканья продолжались: конвейер подачи новых душ работал бесперебойно.
Вдруг Аристипп почувствовал, что нечто снизу будто втягивает его. Душевная боль становилась совсем невыносимой, и он заскользил вниз. На третьем дне ужас, проникший в его душу, вовсе сковал его. Душ здесь было не так много, как дном выше, однако эманации, которые исходили от присутствующих здесь, превосходили по силе страха и ужаса второй уровень и, казалось, достигали своего апогея.
Знание, которое было даровано Аристиппу здесь, открыло ему замысел акта творения человечества, и ужас, которым была наполнена его душа, начал ослабевать. Наконец страх сменился умиротворением, и в этот самый момент Аристипп впервые не упал, а, наоборот, сначала не очень уверенно, но потом всё же достаточно бодро был втянут наверх и вновь оказался на втором уровне. Видимо, не настолько нагрешил Аристипп, чтобы страдать целую вечность на третьем дне, не выступал он против человечества, поэтому и смог избежать страшных мучений, которым были подвергнуты тираны мира земного. Души же тех корячились в страшных муках раскаяния, и страдать им следовало до тех пор, пока не станут они светлыми и не будут готовы вновь обрести земную жизнь.
Но и на втором дне Аристипп застрял ненадолго. Дела плохие он, конечно, совершал, но по большей части не со зла, а от лени, безответственности и недомыслия. Работал он хоть и всю жизнь, но плохо, делом никогда не увлекался и не старался принести людям благо – не понимал своей значимости для них. Результат: несколько переломов и вывихов различных частей тела при падении тех, кто имел неосторожность пересечь плохо убранный двор, находившийся в в;дении бывшего дворника, влачившего своё жалкое существование в захолустье мира, пара-тройка черепно-мозговых травм и даже кончина одной древней-предревней бабки, всё-таки зима в России – источник опасности особого рода, но бабка та была не в обиде на нерадивого дворника: пора ей было уже уходить, да бог, видно, забыл про неё, а тут – надо же, такая удача – пьяный дворник! – разрыв сердца от мимолётного испуга; ну и, наконец, с десяток опоздавших на поезд, да вот, пожалуй, и всё. Благо – теперь-то Аристипп мог всё это видеть и понимать – за то время, пока он в течение всего рабочего дня в беспамятстве похмелья отсыпался в своей клетушке в подвале, никаких детских смертей не случилось.
Однако разок нерадивость его сослужила человечеству хорошую службу: щупленький студентик в драном пальтишке, спеша на лекцию, забежал во двор, желая тем самым сильно сократить себе путь, чтобы не опоздать, поскользнулся, оступился, упал и сильно стукнулся головой о лёд, ровно три недели пролежал в коме, потом ещё три недели в реабилитационной палате, а выздоровев, решил, что следует ему поменять род деятельности, бросил факультет нанотехнологий и ядерной физики и перевёлся на факультет искусств, чем сильно разочаровал родителей. Мать рыдала, отец перестал с ним разговаривать – сын подавал большие надежды на поприще физики, но изменить ничего не мог. Молодой человек начал пропадать вечерами, читать книги, отрастил волосы, стал собирать их в хвостик, а потом и вовсе уехал во Францию. Мать его ходила в церковь, молилась за спасение души непутёвого сына, зажигала свечи перед иконами. Однако молитвы её услышаны не были. Сын не вернулся ни в родной дом, ни в лоно науки. И даже напротив, завёл друзей, неизменно одевавшихся в узкие брючки и разноцветные рубашки нежных пастельных тонов, разъезжал по миру с блестящими персональными выставками и вдруг вообще стал богат и знаменит. Чего бы желать больше? Но мать его была уверена, что всё это происки сатаны. Слёзы её не иссякали. Ладно, хоть отец ничего этого уже не видел – упокой, господь, его душу – скончался сразу же после того, как разгульная Франция распахнула свои страстные объятия несостоявшемуся физику.
И, вроде бы, ничего такого и не произошло, кроме разве что локальной семейной драмы, да только на первый взгляд. Теперь только открылась со всей ясностью Аристиппу его истинная роль в этой ещё не окончившейся истории. Не упади тогда молодой человек на грязном льду неухоженного двора и продолжи учиться, мир уже лет двадцать как прекратил бы своё существование, по крайней мере в своём земном воплощении, поскольку изощренный мозг бывшего студента-физика, а в мифическом будущем – несостоявшегося дипломированного специалиста-ядерщика, мог бы создать новое поколение оружия массового уничтожения. Мог бы создать, да не создал, чем отложил неминуемую гибель мира примерно лет на сто, а то и на все двести. И всё только благодаря нерадивости никому не известного, каких по России тысячи, дворника, которого с его незатейливой деятельностью, как и других дворников, видно лишь в часы вечернего заката, когда они выбираются из своих подвалов и сомнамбулами перемещаются в тесные убогие квартиры на первых этажах с топающими и орущими детьми над головой. Вот и получается, что Аристипп мир спас через свою халатность и безответственность. А сейчас всё это ему и рассчиталось, показалось чёткой картинкой. Помучился, конечно, малость Аристипп за слёзы матери упавшего студентика, но зато за спасение мира душа его чуть-чуть приподнялась над другими душами в общей адской мути.
Приподнялась, да вновь опустилась – не кончились ещё мучения Аристиппа. Но теперь он страдал не за тех, кого не знал лично при жизни, а за родных и близких. Вспомнил он и отца – запойного пьяницу, носителем чьих генов он по случайности или, напротив, по провиденью, являлся, и матушку – набожную и светлую старушку, едва слышно по вечерам читавшую тихие молитвы, и жену, родившую ему сына, женщину статную и крепкую, бившую его иногда за пьянство и безалаберность, да только недолго – всего-то три года, и сына, тихого мальчика, похожего во всём на бабку – мать Аристиппа, курчавого, с большими испуганными глазами, с внимательным и кротким взором, который-то, наверное, и отца своего не запомнил: через несколько лет семейной жизни забрала его мать и увезла в другой город, подальше от отца-алкоголика и дурных генов. Все эти лица, потускневшие, а потом и совсем забытые им при жизни, предстали перед Аристиппом со всей отчётливостью, в мельчайших деталях, настолько правдоподобных, что казалось, стоит открыть глаза, и они будут все тут, рядом, на расстоянии вытянутой руки. Тысяча иголок вонзилась в сердце Аристиппа, а когда оно стало привыкать к этой боли, боль сместилась, и теперь уже была невыносимой – как будто кто-то огромной тупой ложкой выскребал внутренности его когда-то живого тела. И невозможно было ни терпеть эту боль, ни остановить её, как невозможно было остановить свою злобу или простить обиды живым людям, но ведь именно поэтому за своих любимых и близких люди страдают сильнее, чем за других, так как совершают зло по отношению к ним сознательно и будто с некоторым упоением, что, мол, пусть и они мучаются, раз мучаюсь я.
Именно так чувствовал себя бывший дворник с впечатляющим алкогольным стажем. Но в аду алкоголиков не бывает. Не бывает там ни дураков, ни гениев. Бывают лишь прощённые и непрощённые. Аристипп, всегда снисходительно относившийся к матушкиным молитвам и считавший их предсмертной блажью старухи, вспомнил вдруг её тихий речитатив, и слова сами начали всплывать в его голове: «Отче наш, иже еси на небеси, да святится имя твое...» И далее, и далее. «Pater noster, qui es in caelis, sanctificetur nomen tuum...», – ровным мягким голосом начал повторять за ним на латыни кто-то невидимый. «Аминь», – закончил Аристипп. «Amen», – вслед за ним закончил кто-то читать по-латыни. И продолжил уже на греческом... А потом на иврите… И на арабском… И слова эти всё не стихали, но постепенно будто уходили вдаль, а потом вновь приближались, как только боль Аристиппа усиливалась.
Но нет ничего неизменного, если сердце человека открыто. Лица становились тусклыми, чувства немели, боль спадала, и ощутил Аристипп, что никакой он даже и не Аристипп, а пыль, частица мироздания, как все иные, и что нужен он мирозданию только потому, что не может мироздание быть без него. И он перестал ощущать себя и думать о себе. И стало так, будто есть он и будто его нет, но что он часть всего, а всё – он. Покой.
И тут универсум начал сворачиваться с невообразимой скоростью и схлопнулся.

…Девочка открыла глаза. Вокруг неё была лужа. Руки – в грязи, липкой, вязкой, невообразимо мерзкой. Лаковые туфельки и платьице тоже облеплены грязью. «Сляка», – подумала девочка.


Рецензии