Моргана, или Я дал тебе

(экзистенциальная зарисовка)

Если бы сейчас вы, вопреки всем законам природы и логике здравого смысла, перенеслись через пространство и время и оказались в двадцать третьей квартире шестьдесят восьмого дома, находящегося по улице Песочной в далёком, ничем не выдающемся, предуральском городе Ижевске, то вы непременно бы увидели сидящего за кухонным столом мужчину – не первой молодости, немного несвежего, разговаривающего с пустотой, что расположилась на стуле напротив него, и иногда небрежно жестикулирующего. Конечно, и это вполне объяснимо, вы приняли бы его за сумасшедшего, которых, увы, наплодило в безмерном количестве равнодушное современное общество, и наверняка бы поддались искушению вызвать неотложку психиатрической клиники. А зря, ибо пустота, выполнявшая роль собеседника странного господина – немного помятого, расстроенного и чем-то разочарованного, была не чем иным, как самим бытием, и сейчас, вникнув в состоявшийся между мужчиной и пустотой разговор, вы увидите, насколько преждевременным было бы ваше решение.
– А! Опять без предупреждения? Да ты не стой, заходи. Я не занят, – мужчина приглашающим жестом вяло махнул в сторону невидимого собеседника и устроился, облокотившись на стол, поудобнее. – Зачем пришёл? Чай, случилось что? Или так, нравоучения захотелось почитать от скуки?
Мужчина был небрит, ибо была суббота, на лице его красовалась трёхдневная щетина, под глазами горели синяки загостившейся бессонницы. Он был небрежно одет в домашнее, но при всём этом вид имел, скорее, расстроенного в чувствах интеллигента, нежели забулдыги и пьяницы. На столе стояла невскрытая бутылка шотландского виски, рядом лежали разделанный подсохший апельсин и горсть марципанов с вишней.
– Может, и так… – зашелестел кто-то в углу и стал приближаться. – Ad cogitandum et agendum homo natus est…
Сначала из пустоты появилось лицо старца – с широкой окладистой бородой, копной длинных светлых волос и глубокими вдумчивыми глазами, потом проступило и тело – крупное, могучее, плотное. Старец прошёл к столу и уставился на существо мужского пола, являвшееся, без сомнения, плодом его усиленной творческой и бессонной работы.
– Брось ты свою латынь, на ней уж тысячу лет не говорит никто, – ехидно заметил мужчина. – И почему именно латынь? Английский учи, сейчас на нём говорят все. Хотя, может, и зря, потому как, вижу, у вас там одна только латынь в ходу. А английский? К чему там английский? Не с чертями же в аду разговаривать на английском. Cessante causa, cessat effectus…
Старец пропустил тираду мужчины мимо ушей.
– Ты зачем жену выгнал из дома? – укоризненно, сразу и без лирических отступлений о раскаянии спросил он у своего создания.
Мужчина поднял голову, нисколько уже не удивляясь странному гостю, не знающему, кажется, ни правил приличия, ни стен, ни дверей, и вместо ответа позвал к столу:
– Да ты садись, устанешь стоять. Чую я, долгий сегодня нам с тобой предстоит разговор.
Старец сел, но не полностью, на весь стул, а на самый край, будто и впрямь почувствовал себя временным гостем, что заглянул непрошенно к занятому человеку на чашечку чая и понимает теперь, что очень он сейчас тому некстати.
– Ты почему, спрашиваю, жену выгнал? – повторил он вопрос.
– Надоело всё… – отозвался мужчина. Он запустил уставшую руку в волосы, взъерошил их да так и остался сидеть, уронив голову на руку.
Старец поджал губы, наклонился вперёд, оглядел взъерошенного человека, недовольно покачал головой:
– Глупый ты человек. Как же может тебе надоесть всё, коли ты в мире реальном живёшь?
– А вот так – надоело, и всё! – мужчина резко посмотрел на старца. –  А ты вот, скажи, никогда не хотел всё бросить? А?
Старец ничего не ответил, только пожал плечами. Тогда мужчина, чуть сбавив тон, продолжил, уже спокойно и рассудительно:
– Ты сколько прожил лет? Миллион? Триллион? Септиллион? Нет, что ты! Куда так мелко! Нониллион!
– Вечность… – покорно ответил старец.
– И что, неужели за всю прожитую тобою вечность, если обратиться к плоскости возврата в прошлое, ты ни разу не хотел всё бросить, взять и просто уничтожить этот мир? Со всеми его неучами и дураками, злодеями и лизоблюдами, жирными злобными бабами в магазинах, убийцами и маньяками, со мной, наконец?
Старец вздохнул:
– Бывало, порой… Так ведь как уничтожить то, что ты сам создал? Ответственность ведь я за тебя несу, и за соседа твоего, и за жену, и даже за президента с маньяками, за весь созданный мною мир... Перед собой ответственность несу. Ведь коли я уничтожу всё, что создал, то признаю свою слабость и неправоту.
– Выходит, и ты – заложник своего мира. А я-то думал… – разочарованно уронил на грудь голову мужчина.
– А что ты думал?
– Думал, что ты можешь делать всё, что хочешь.
– Могу, – спокойно возразил Бог.
– И? – мужчина несколько оживился и с интересом посмотрел на Бога. Расслабившись, он откинулся на спинку стула и занял вальяжно-вызывающую позу, закинул ногу на ногу.
– Что и?
– Почему же тогда не делаешь?
– Почему не делаю? Делаю. Что хочу, то и делаю.
Человек усмехнулся:
– А почему мир тогда ещё существует?
– Потому что больше хочу, чтобы он существовал, чем чтобы он исчез, – Бог тоже расслабился и полностью сел на стул.
– О! Как ты загнул!
– А что? Что не так?
– Как будто можно что-то одно хотеть больше, чем что-то другое, что с этим же связано, – перечил Богу мужчина.
Бог мягко улыбнулся: так бывает, и это нормально, ведь человек, имеющий надежду, всегда ведёт себя вызывающе, даже перед лицом Бога, давшего ему её.
– А вот тут ты не прав – можно, и ещё очень даже как можно.
– Тогда расскажи, раз можно. Только, очень тебя прошу, без всяких этих твоих вечность, бесконечность, бессмертие – всё равно мне, убогому двуногому человеческому существу, эти понятия недоступны.
Бог сосредоточенно посмотрел на бутылку виски.
– Можно и без них, – он немного подумал. – Вот смотри: ты жену любишь? – начал он.
– А чёрт теперь уже знает, люблю я её или нет…
– Подожди, подожди, это ты зол на неё, злость в тебе кипит. А ты вспомни, как вы полгода назад в Черногории отдыхали. Вспомнил? Помнишь тот вечер, когда вы сидели на закате дня, на террасе, смотрели на гладкое море, и ты, обняв её, читал ей стихи, а она тихо так улыбалась?
– Помню…
– А вот теперь скажи: любишь её?
– Такой, как тогда, да, люблю.
– А вчера что случилось?
– А вчера разлюбил…
Бог вздохнул:
– А если бы я вас, людей, разлюбил?
– Ну и делов-то – всего-то бы разлюбил… Подумаешь, трагедия! – искренне вздохнул мужчина. – Взял бы тогда да и уничтожил всех – зачем мы тебе? Тебе ведь и так, одному, не скучно. Это только нас ты создал стадными, не можем мы жить друг без друга. Я вообще удивляюсь, что ты до сих пор нас ещё любишь. За что?
– За то, что вы – плод моего воображения.
– Это значит, что я и жену свою должен любить за то, что когда-то в своей голове создал образ, который полюбил?
– Видимо, да.
– Нестыковочка получается.
– Почему?
– Потому, что ты можешь продолжать нас любить, несмотря ни на что, так как ты же нас и создал. А я не могу продолжать любить женщину, которая меня ни во что не ставит, потому что я её не создавал, я лишь создал тот образ, в который когда-то влюбился. А сейчас этот образ померк… Так что полное имею право её не любить больше.
– Потому и пить собрался? – Бог кивнул в сторону непочатой бутылки.
– Нет, не потому.
– А почему?
– Потому что счастья нет в жизни, – мужчина отодвинул бутылку в сторону и взял с тарелки дольку черствеющего апельсина. – Вот скажи, зачем ты меня создал, если счастья меня лишаешь?
– И опять ты не прав, ничего я тебя не лишаю. Просто ты счастья своего не видишь.
– Старые песни… Что ты, как поп, заладил: счастья не видишь. Тебе бы блоги вести… да бабок злобных в церквях причащать – всё одно, твари они и есть твари – безропотные и бессловесные. А так даже ими и управлять легче.
Бог усмехнулся:
– Да потому, что реально не видишь.
– А ты вроде как знаешь, что мне нужно для счастья?
– Знаю. Я всё знаю и за всех знаю. И всем даю главное – то, что сможет их привязать к жизни.
– И что ты мне дал? – полюбопытствовал мужчина.
– Очень многое! Я дал тебе родную страну.
– … Землю, которая станет мне могилой… Дальше что?
– Я дал тебе работу.
– Которую я ненавижу и которую я посещаю без желания и интереса. Что там, на заводе, может быть интересного для меня? Цеха? Алкаши-рабочие? Амбициозные начальники? Нет, не пойдет.
– Но ты же пользу приносишь людям своей деятельностью.
– Только не этой…
– Хорошо, нет так нет. Ещё я дал тебе кров.
– Да, под шестнадцать с половиной процентов годовых…
Бог покачал головой.
– Я дал тебе, в конце концов, жену.
– Ещё б она меня любила… – обречённо вымолвил мужчина.
– Чего же ты хочешь?
– Хочу быть настоящим, реализованным. Хочу чувствовать себя человеком, счастливым человеком!
– Но постой, для этого я дал тебе талант – ты можешь писать стихи.
– Вот! В этом-то и камень преткновения! Раз уж ты мне дал талант сочинительства, так дай же мне тогда и признание! – в отчаянии закричал мужчина.
– Признание? Всего-то?! Такая мелочь! – Бог радостно всплеснул руками.
– Для кого мелочь? Для тебя? Для того, кому поклоняются миллиарды людей? Для того, кому строят храмы, для кого каждый день звонят колокола, напоминая о том, что люди тебя ещё не забыли? Для того, к кому ежесекундно несутся слова молитв и стенаний? Ради кого разбиваются лбы фанатиков и юродивых, растворяющихся в молитве? Тебе хорошо говорить, ты демиург! Но если ты и меня создал демиургом – жалким и маленьким по меркам твоей высоты и твоего величия, но всё-таки демиургом – по образу и подобию своему, так дай же и мне право насладиться признанием тех, для кого я творю!
– Всему своё время, – спокойно уверил отчаявшегося Бог.
– Ах, да, я забыл, что ты, как всегда, прав… – мужчина опять сник, им овладело уныние. – Но почему поэту обязательно надо умереть, чтобы его признали люди?
– Потому что такова природа людей: когда они видят тебя, они перестают в тебя верить. Кому уж как не мне это не знать…
– Можно подумать, ты был тут…
– Да, был. И они не верили мне, когда я был с ними, когда я был среди них, но достаточно мне было покинуть их, как многие из тех, кто меня до того времени совершенно не видел, повернули головы в сторону неба, куда я устранил себя. Вот увидишь, – Бог доверительно придвинулся к собеседнику, – как только ты умрёшь, все бросятся читать твои стихи, критики начнут писать тебе дифирамбы, ты станешь классиком, чьи произведения будут включены в программу обязательного если не школьного, то университетского – точно – образования.
– Но зачем мне всё это будет нужно после жизни? Ведь я ничего не смогу больше сделать для них?
– Правильно, ничего, поэтому всё, что ты хочешь сделать для людей, делай это сейчас.
– А как? Как делать, когда, ещё толком не расправив крылья, я уже замечаю ножницы за спинами тех, кто собрался подрезать мне их? – мужчина вспомнил лица сварливых и жёлчных критиков, которых, как, впрочем, и его самого, сильно потрепала жизнь, мировая политика и экономический кризис, бросающих кривые завистливые взгляды бездарных и амбициозных коллег, так сказать, по писательскому цеху, специализирующихся на производстве массовки для тех, кто, читая, не привык думать, в конце концов, зажравшихся, не имеющих читательского вкуса издателей… Да… Где уж тут оттолкнуться и взлететь?
– Делай, как можешь, и, как не можешь, тоже делай. Вопреки. Если чувствуешь в себе силу поэта.
– Сложно творить, когда все против тебя. И обстоятельства тоже против…
– Да, сложно… Но ведь и сложно разглядеть, где добро, а где зло.
– Сложно…
– Но ты не думай о людях плохо. Каждый из них хорош по-своему, у каждого своё предназначение, своё место, каждый из них для чего-то да нужен, – Бог прищурил глаза, изучая своё творение. – Я ведь все твои мысли читаю… Знаю, что ты – мизантроп-социопат – к людям предвзято относишься. Но ведь не все поэты бездарны? Не все и критики так ужасны? Так?
– Конечно, так… Это уж я от внутренней злости… – мужчине стало неудобно за свои мысли, вызванные обидой и недоверием, и он попытался представить хотя бы несколько лиц доброжелательно к нему настроенных людей, но получилось не очень правильно и хорошо.
А Бог продолжал:
– Люди, увы, несовершенны. Своим неверием, своей слепотой они превозносят пустые головы и губят глубокие умы. Хотя в этом есть моя вина, а может быть, и не вина даже... Ведь это и есть смысл любого существования – прозреть и увидеть мир объективным, таким, каким создал его я.
– Ты вот говоришь, что люди несовершенны. Согласен. Но почему ты это не исправишь?
– А зачем? Ведь все люди обречены на раскаяние за неверие. Если хочешь, это маленькая месть тем, кто, увидев, не захотел признать объективность моего существования.
– Как всё… Cложно… И неправильно… И странно… – поэт двумя пальцами взял ещё одну дольку апельсина и положил её в рот, медленно прожевал, проглотил. – И страшно…
– Не тебе судить, что правильно, а что нет, – мгновенно отреагировал на критику Бог. – Вот станешь сам богом, тогда и создавай мир, в котором всё будет просто и правильно, а я посмотрю, как у тебя это получится.
Мужчина усмехнулся:
– Ты так говоришь, будто это возможно…
– Как знать, – ответил Бог, – может быть, и возможно. Да только сам посмотри, о чём ты пишешь. Посмотри, какой мир ты создаёшь в своих стихах! Этот ли мир ты хотел бы создать наяву?
Мужчина вздрогнул. Да, не о том он в жизни мечтал, о чём писал в словах и фразах.
– Так ведь я пишу не о том мире, какой бы хотел создать, а о том, в который засунул меня ты, – поспешил обвинить он во всём Бога и сбросить с себя ответственность за всё им же написанное.
– Все так говорят… Поэтому никто и не становится богом.
Они помолчали.
– И вообще, что это за манера являться всё время в образе старца? – набросился вдруг на Бога поэт. – Я что тебе, бабка столетняя деревенская, что ли? Как вижу тебя этакой вершиной патриархальных представлений, так сразу чувствую себя напроказившим мальчишкой, которого сейчас сечь будут розгами. Сам же знаешь, какая реакция у людей на уроки морали. Мало ты учил нас учиться, теперь вот и собираешь плоды… – заключил он совсем неожиданно.
Бог удивлённо вскинул брови:
– А в каком образе к тебе тогда приходить?
– Не знаю… Хотелось бы что-нибудь такое волнующее, приятное… И чтобы дух захватывало.
– А говорящий кенгуру тебя не устроит? – язвительно поинтересовался Бог.
– Нет, не устроит. Я тогда после каждого твоего прихода психушку посещать буду, проверяться, не двинулся ли умом. Давай что-нибудь ближе к человеческому роду. И, пожалуйста, без гуманоидов, а то, глядишь, лучше уж тогда согласиться на кенгуру – по крайней мере я знаю, как кенгуру выглядит.
– Ну а так пойдёт? – спросил Бог.
Мужчина поднял голову и обомлел: перед ним на месте старца сидела очаровательная нимфа, каких не могли ни написать, ни слепить даже самые искусные мастера Античности и Возрождения.
Нежная шёлковая туника ниспадала волнующими складками на грудь и ноги юной красавицы.
– Так пойдёт… – вымолвил поэт. – Вот это муза! Вот это мечта!
Красавица ослепительно улыбнулась:
– А думать-то сможешь? Или от красоты ум отшибло?
Но мужчина уже взял себя в руки, тем более что в большей степени, чем вожделел явившуюся музу, он хотел просто смотреть на это явленное ему волшебство и упиваться его совершенством.
– Теперь я тебя не страшусь, – не отрываясь от чудного видения, пробормотал он. – Я не боюсь, что ты мне наскучишь своими нотациями или что я разочарую тебя, я не хочу более сетовать на свою злосчастную жизнь, стенать и страдать о чём-то несостоявшемся. Теперь я понимаю, что ты – сама красота, какая только может существовать на свете и какая может быть явлена человеку, и теперь я чувствую, что просто хочу, чтобы ты был со мной.
– Был? Но я же явился к тебе в образе женщины, – Бог загадочно улыбнулся.
– О! Это всего лишь формальность. Бог, как и красота, не имеет пола. А был – всего лишь потому, что слово бог в русском языке мужского рода. Хочешь, я буду называть тебя Моргана? И тогда я буду говорить о тебе – была.
– Можно и так. Мне ведь всё равно. В том языке, которым владею я и которым не владеет никто, кроме меня, грамматических категорий не существует, ведь всё это – род мужской или женский – условности мира реального. Мой же мир – ирреален.
Было видно, что поэт воспрял духом. Он как-то по-новому смотрел на своего собеседника, вернее, уже собеседницу, и много, много мыслей крутилось в его отяжелевшей от дум голове. Он отложил апельсин, забыв о нём, и торопливо, будто боясь, что прекрасное видение сейчас возьмёт и исчезнет, заговорил:
– Теперь, когда я больше тебя не боюсь, я, наконец, могу быть с тобой откровенным. Ты разрешишь мне? Хотя… Даже если не разрешишь, я всё равно скажу тебе это, ведь я никогда не смогу простить себе, если, имея такую возможность, не смогу ею воспользоваться.
Бог, соглашаясь, кивнул головой.
– Вот говорят, – торопился ухватить за хвост мысль поэт, – только тогда человек искренне совершает добро, когда отдаёт не то, чего у него много, а то, чего у него у самого мало.
– Есть такое, – снова кивнул его собеседник.
– С людьми всё понятно. Но с тобой… Вот ты – Бог. У тебя всего много, и тебя не очень волнует, совершаешь ли ты добро или нет, потому что ты сам по себе объективен и сам есть добро. Скажи, неужели ты мне не можешь дать то, что нужно именно мне? Не кому-то другому, бакалейщику за углом или старому педантичному фармацевту, а мне? И не то, что ты считаешь нужным для меня, а то, что хочу я?
– Могу, почему же нет.
– Так вот и дай мне то, чего я хочу. Не кто-то другой, а я! Прямо сейчас мне дай! – поэта трясло от нашедшего на него возбуждения.
– Но ведь ты будешь страдать, если это получишь, – спокойно ответил Бог.
– Откуда ты знаешь?
– Я знаю всё, ты же сказал: я объективен, – Бог был актуально спокоен и рассудителен.
– Нет…. Ничего ты не знаешь… И ничего не понимаешь… Я хочу состояться, как ты, как любой другой бог на твоём или на моём месте. Не важно, буду ли я страдать или нет, если при этом я буду счастлив, – поэт никак не унимался, и не было таких слов, которые могли бы его сейчас остановить и успокоить.
– Как же вас, людей, понять? – взмолился Бог. – Большая часть из вас стремится, скорее, не к счастью, а к тому лишь, чтобы избежать страданий. Но когда вы получаете это, то начинаете страдать по тому, чего никогда не просили у меня, – по счастью! Мало того, вы даже готовы начать страдать, лишь бы получить желаемое счастье!
– Да, именно так. Но ты попробуй кого-нибудь сделать счастливым, и тогда поймёшь, что, будучи счастливым, человек способен пережить многие страдания – exceptis excipiendis. За исключением того, что следует исключить.


Рецензии