Зона-3

Почтовые голуби

То ли было много накануне выпито чифиру с друзьями, после отбоя – встречали шустрого Миху, его земляка из изолятора, и как всегда в тёмном жилом помещении подсвеченном только одинокой лампочкой, что была у входа в отряд, встреча затянулась – или же сами разговоры о родном городке, они приходят всегда, когда разговор идёт между земляками, - то ли ночь летняя была душной, но этот сон пришёл. И белые голуби были рядом, и он кормил их с руки зерном, золотистым, спелым. И голуби были, как один белыми, крупными. В его дворе детства, который был рядом с почтовым отделением, тоже много было голубей – они жили на чердаке этого старинного хмурого здания, и во двор почты приезжали за письмами из окрестных мест почтальоны, и все они были чем-то похожие, эти вестники добра и зла для людей, и увозили они от этого хмурого здания письма – целые сумки писем… И помнилось Колесову, как тогда, в детстве, он представлял с каких далёких краёв, неведомо далёких, интересных краёв, шлют люди письма… И вот этой ночью он тоже желал быть в тех далёких краях, а не в колонии, и желал посылать родным ему людям, а может просто знакомым, весточку о себе, о том, что у него в далёком вольном краю всё хорошо.
И эти белоснежные голуби, пришедшие во сне, доверчивые и тихие, как маленькие ангелы… Он проснулся. Перевёл дыхание. Сон был настолько отчётливым, и он ещё жил как бы в его сознании своей, отдельной жизнью…
Тишина.
Можно было слушать эту тишину, могильную, полную застылости времени.
И только приснившиеся белые голуби, эти вестники хороших перемен, вестники добрых новостей сейчас были помощниками.

Переезд

Столыпинский вагон дрогнул, и медленно поплыли за окнами в решетках какие-то сонные привокзальные постройки. В таких местах кажется, что мир замирает, как замирает судьба узника на годы неволи – время преобразуется совершенно по другим законам. И его однообразие очень тягостно. Как мутный омут. Вот почему всякая смена обстановки приятна зэку.
Саньку перевозили по Указу в родную область. Это было совсем неплохо – родственникам легче будет ехать на свиданку. Уже от этого настроение повышалось. К тому же была поздняя весна, та весна, когда все дышит надеждой.
Санька лежал на верхней полке в своем отделении – ему нравилось ехать так. Можно было из своего отделения, отгороженного от центрального прохода по вагону железными сетками, глядеть на внешнее окно, хотя и с решеткой, на волю.
Самое, может, удивительное, что для узника эти моменты зрительного соприкосновения с волей, как кадры любимого фильма, остаются в памяти надолго. Где-то в сознании они теплятся и согревают в минуты тяжелых переживаний, когда срок давит, точно мраморная плита на человека.
Вот в этом состоянии и пребывал зэк. Отсижена была половина срока – никаких поблажек не намечалось, поскольку не отличался он дисциплинированностью и добрым отношением к режиму содержания. Так что сидеть настраивался по приговору, как говорят на зоне, «от звонка до звонка».
Вечерело. Устали глаза глядеть на однообразные пейзажи.
И сон пришел как избавление от тяжелого пути. И сон был очень радостным. Он нес в себе неясные картины то ли из прошлого, то ли из будущего. Он приносил отдых от испытаний, которые выпали на его долю. Сон был похож на желанную свежесть реки после жаркого дня.
Его могло встряхнуть только яркое событие внешнего мира, и оно пришло – это были женские голоса. Санька открыл глаза и осторожно перевернулся на другой бок, поправил вещевой мешок под головой. Он не ослышался – на каком-то полустанке в соседнее отделение посадили этапируемых женщин.
Они были буквально через стенку от его отделения. И этот женский, приглушенный шумом идущего вагона смех вмиг стряхнул остатки сна, как сбрасывает с себя пудель воду после купания.
Конвойный, безусый солдат – вероятно, ровесник Саньки, – смотрел в окно.
Санька написал записку. Свернул газету в длинную трубку и записку нитками примотал к концу газеты. «Стукнул» условный сигнал знакомый всем зэкам – два раза, – в соседнее отделение. Просунул руку с газетой из своего отделения в сторону другого отделения, и тут его взгляд встретился с глазами конвойного, глядящего на него. Они смотрели друг на друга – потом конвойный первый отвел свои глаза и снова стал смотреть в окно, где уже вовсю темнел вечер.
В другом отделении записку взяли. Санька вернул затекшую уже руку назад.
Смех стал громче.
Через некоторое время Саньке стукнули в стену – два раза.
Он с трудом дотянулся до газеты, высунутой из того отделения, и забрал предназначенную ему записку. Простые слова поддержки.
Вероятно, они очень много значат, когда человек один в пути.

Снежный путь

И идёт мама по снежной дороге, в своём пальто и шали, идёт не спеша, точно не хочет быстро уходить от стен колонии, где было свидание – и от этой мысленной картинки закрыл Санька Колесов глаза, лежал неподвижно на постели, и то, что в тумбочке передачка – печенюшки, конфетки – как-то отошло на второй план. Больно было за самого родного человека, даже не за свою больно судьбу, а за судьбу матери.
И в этом состоянии и заснул он, а наутро в строю своей бригады был понурым и тихим, так бывает иногда после свидания с родственниками, когда понимаешь, что срок отмерен, и не поторопишь время…
В цеху сквозь прикрытые ворота просачивался морозец. И в этом холодном дыхании зимы не было пощады. Только у станков было потеплее. Чифирнули.
Колесов щедро насыпал заварку – в это утро. Порадовались. Зэки такие люди – радоваться умеют малому. И взревели станки, точно обиженные дети разом, и пошла работа, и притихли грустные мысли, пришло не их время.
Только после обеда снова пришла эта навязчивая картинку к Саньке – мать на зимней дороге, и сжалось предательски где-то душа, точно испуганный жаворонок, испугавшийся своей звонкой песни среди мрака ночи…
Затаился как-то Колесов, и работал уже монотонно, стараясь просто убить рабочие часы – чтобы вечером может снова мысленно попросить прощение у матери.

Свежий ветер
 
Откуда-то из степи подул свежий ветер, донося запахи трав до огороженного периметром из колючей проволоки с вышками для часовых по углам пространства. Это пространство только внешне было таким же как и остальной мир, но те, кто был внутри него понимали, что мир внутри периметра иной, в нём даже воздух другой, пропитанный запахом колчедана, разгружаемого зэками из вагона в аккуратных серых мешках, которые они идя цепочкой таскали из вагона под навес. Полуденное солнце было жарким и немилосердным. Санька Колесов положив очередной мешок в ровную гору таких же мешков перевёл дыхание. Поглядел на низкое безоблачное небо над головой – только оно было одинаковым для всех, и для зэков, и для работников химкомбината, которых зэки изредка видели в каких-то синих халатах – те трудились в соседнем цехе, и как-бы находились тоже за периметром территории предприятия – только у них был свой периметр – побольше. Это представление о мире воли и неволи проскочило в уме Колесова в те минуты, пока он шёл до вагона, чтобы снова взять очередной мешок – ноша не была тяжёлой и вполне оправдывала возможность работать вне зоны. Каждое утро бригаду, в которой работал Колесов в закрытых грузовиках привозили на химкомбинат, и они разгружали вагоны. И уже то, что в течении дня находились зэки вне колонии давало им хорошее настроение.
- Ну, что Санёк приуныл! - остановившись во время перекура возле Колесова спросил Миха.
- Жарко сегодня, - негромко ответил Санька, вытирая ладонью пот со лба.
- Жарко – не холодно, - очевидно подумав о чём то своём, произнёс Миха.
Обеденный перерыв радовал. Вот-вот должны были привезти в солдатских бочках для пищи еду из колонии. Готовили повара справно. Колония была небольшой. Расположенная вдали населённых пунктов она как-бы внесла в свой размеренный быт частичку вольного ветра, приходящего к ней из окружающего мира. Поэтому режим был не слишком жёстким, и впрямь думалось не раз Колесову, у которого за плечами был уже общий режим, по первой ходке, что на строгом больше человечности в отношении между зэками. Вот допустим тот-же Миха, последним поделится, справедливый.
Ели неторопливо зэки. Спешить им было некуда. К вечеру привезут их опять в колонию и после того, как проверят прапорщики каждого у входа на территорию колонии – чтобы никто из них не принёс что-то запрещённое, будет снова вечер, и будет надоевший отряд, и будет монотонная жизнь. Именно эта монотонность , полная тоски, не мешающая воспоминаниям входить в душу, как входит нож в свежий хлеб, и доставляла Колесову, и видимо не ему одному, особую заботу. Вспоминалась бесшабашная студенческая молодость, какие-то обрывки памяти, точно собака сытную кость, глодали сознание…
А тут свежий ветер… Тут рядом в соседнем цеху работают «вольные» люди…
Санька – приземистый и худенький, искоса поглядел на громаду зданий стоящих неподалёку.

Дыхание зимы

Ночью подул холодный ветер, и сразу природа окоченела, хотя природы было немного в локальном секторе областной туберкулёзной больницы расположенной в колонии – природой была одна берёзка невесть как выросшая среди серого асвальта. Поутру после завтрака зэки высыпали в сектор, покуривали, ёжились, запахивая потуже свои телогрейки, обсуждали предстоящую зиму – кто-то вспоминал прошлые зимы, тоже за решёткой. Режим на больничке был ослабленным – на работу ходить не надо, и поэтому несмотря на тяжёлое заболевание, зэки рады были «больничке». Вот такая необычная радость, когда заменяется жизнь в колонии вот на такие разговоры в секторе, когда можно спокойно смотреть на низкое, с тёмнымитучами, спокойное небо.
Колесова привезли сюда из колонии – выявила местная санчасть подозрение у него на туберкулёз, и хотя и было страшным заболевание, а и он перемену эту в душе одобрял – устаёт от колонии человек, и даже не от режима содержания, а от однообразия, оно – однообразие давит…
Колесов не курил, и может потому у него было время глядеть на щуплое деревце в секторе. Обещали вечерком подойти к высокой каменной стене примыкающей к колонии земляки – пообщаться, и это как-то подстёгивало мысли в хорошем направлении. Только иногда глядя на пожилых худых зэков – покашливающих, хмурых, отводил Колесов от них взгляд и чувствовал, как предательски подкатывает к горлу ком… Неужели вот так будет и с ним! И порыв ненастья, подувший откуда-то сверху, поверх каменной стены сектора, заставил Колесова поёжиться, то ли от грусти, то ли от незысходности, то ли от холода.
Только после обеда вызвали Колесова к врачу, и тот, в белом примятом халате, глянув на какие-то бумаги на столе, хрипло сказал:
- Повезло тебе, ошиблись ваши медики. Затемнение на лёгких есть, но природа его иная. Воспаление. Пролечим, и к себе поедишь…
Колесов невольно даже сделал шаг вперёд к столу врача, и недоверчиво глянул на него – бледный, худой, - но поняв, что слова врача правда, только и сказал:
- Век не забуду! Спасибо!
Врач очень внимательно посмотрел на зэка, и кивнул головой, точно подчёркивая, что он понимает глубину ему сказанных слов.
Колесов после кабинета врача вышел в сектор. По- прежнему дул ветер, но теперь он только охладил лицо, радуя своей свежестью. Стоял зэк, мысленно повторяя слова врача, потом подумал о земляках, после о колонии и тех, кого он помнил… И неожиданно даже для себя негромко произнёс:
- Мы ещё поживём!
В сектор вышли двое зэков – закурили, заговорили о чём-то, и их голоса вернули Колесова к действительности – теперь она была не такой уж и тяжкой, как до этого – до разговора с врачом.

Снегирь на красной рябине

Что-то происходит с годами с людьми – они не могут так уже радоваться, как в детстве. Мир точно закрывается перед ними. Эта мысль приходила к Колесову не раз, и всегда вызывала в нём недоумение. Лица людей, хмурые, встревоженные, точно время запечатлело на них все внутренние страхи, боли, сомнения, эти лица совсем не могут открыто улыбаться, и лишь изредка мелькнёт добрая улыбка на лице человека, и вот тогда в ответ улыбнётся и самый чёрcтвый человек, точно и его в этот миг коснётся доброе крыло ангела – его покровителя, и человеку становится очень интересно видеть этот мир, очень интересно жить в этом мире, несмотря ни на что.
Этап в этот раз из местного КПЗ, с его немногими камерами для подследственных, на тюрьму был небольшим. Несколько мужчин, среди них был и Колесов, две женщины и девушка – в какой то не по росту её большой телогрейке, усталая, но с такой добродушной улыбкой, иногда проcкальзывающей на юном лице – что даже прапорщики охранники были по отношению к ней достаточно вежливые, и не хохмили, точно и им было жалко её – жалко по-человечески. После всех необходимых процедур вывели отправляемых на этап людей под охраной на внутренний двор отделения милиции. Было морозное утро. Одинокая рябина невесть откуда взявшаяся здесь среди асвальта припороженного белоснежным покрывалом – снежок выпал ночью – была в замёрзших красных гроздьях своих ягод. Колесов мельком поглядел на рябину, ёжась от зимней прохлады.
- Гляди ка снегирь на рябине! – вдруг произнесла этапируемая девушка, и голос этот свежий и чистый был так неожиданен среди напряжённой тишины подготовки к этапу. И впрямь на рябину прилетел нахохлившийся с красной грудкой крупный снегирь, и не обращая внимание на людей на ветке дерева принялся есть примороженные алые ягоды рябины. И было в этой мирной картине столько необычайно важной для людей красоты, что невольно все они замерли, присматриваясь к снегирю – как к вестнику морозной зимы.
Но вот коренастый прапорщик поправив свою шинель, точно очнувшись от какого то наваждения, зычно скомандовал:
- Постройтесь по одному!
Ждали автозак, опаздывающий из гаража. Тихо смотрели на низкое без облачка небо – и только иногда приглядывались арестованные к снегирю, точно не желая спугнуть его своими мрачными мыслями об этапе, об следственном изоляторе, о предстоящем суде, о сломанных судьбах своих. Притихла даже милая этапница в большой телогрейке, и не улыбалась уже, тоже думая о предстоящих трудностях – на этап она уходила из КПЗ в первый раз.
А снегирь на рябине всё лакомился подмороженными её ягодами.

Другой уровень земли

Этап всегда ставит арестанта в состояние в котором всё прежнее из его жизни уходит, удаляется, превращается в мираж. Этап собственно делает арестанта винтиком совсем другого уровня земли, где он становится просто винтиком несвободы, подчиняющимся законам передвижения ограниченного конвоем – и это передвижение лишает арестанта всех его дум об ином. В нём есть что-то от ада, в этом передвижении в пространсте – начиная от автозака, начиная от окрика конвойного, начиная от столыпинского вагона… И вот эти перемены мира остро ощущаются на этом уровне, точно мир изменил свою окраску – превратился в череду серых картин, в которых нет места счастью, нет места светлому переживанию – это и есть перемена мира, другой его уровень, и игра эта с её тюремными уровнями, напоминающими ад, представлялась Колесову механизмом жестоким и не ведающим сострадания. Все игроки этой игры, включая конвойных становились поневоле в её правилах только послушными исполнителями, и напряжение этой игры огромно, и много в ней боли и скрытой отчаянной силы преодоления. Об этом размышлял Санька Колесов уже на верхней полке в отделении столыпинского вагона, после того, как он вместе с остальными этапируемыми из КПЗ очутился здесь, в этой одуряющей вагонной толчее – но вот состав тронулся, и можно было окончательно прислушаться к своим переживаниям, и даже себя успокоить, настроить на дальнейшую свою безрадостную жизнь.
И в этом тоже было правило этой ненавистной арестанту игры – думать о тюрьме, как о чём то естественном в своей жизни. Колесов наблюдал, как проплывают картинки воли перед глазами в окошке вагона – и было в этом жадном рассмотрении вот этих серых пристанционных зданий какое то запоминание, он уже точно знал, что очень долго будет помнить эти неказистые строения, как призраки иного, вольного мира. И они будут его поддерживать, как ни странно, в этом ином уровне его жизни – в этой тюремной круговерти его судьбы. Мир изменился для него, Саньки Колесова, превратился в череду серых картинок, в которых вот эти остатки иного мира ещё проплывали перед глазами в окошке вагона с решёткой…
Постукивали колёса вагона. Тихо было, точно всё замерло в этом траурном пути. И казалось не было силы остановить этот состав – прекратить это движение…
Неумолимо стучали колёса вагона, напевали свою грустную песню.
Колесову захотелось уснуть, провалиться в забытьё, но даже это пока не удавалось, сказывалось напряжение этапа.
И только усталость была в помощь. Она как-бы приглушала переживания, давала успокоение, давала даже надежду.
Только на этом уровне мира усталость выступала другом – другом человека.
Колесов закрыл глаза, и старался точно забыть и себя в этот миг – перестать чувствовать этот уровень мира, давящий на него немилосердно. Несвобода имеет вес - и этот вес на сознание громаден – теперь Санька Колесов это понимал, и нет веса более беспощадного, более страшного для человека, чем неволя.
Стучали колёса вагона свою песню, невесёлую песню невесёлого пути, песню разлуки и утрат.

Плохие люди

«Отстойник» как именовали арестанты камеру, в которой дожидались распределения по камерам тюрьмы – был набит, без сомнения это было самое худшее место в тюрьме, ибо приходящие один за одним этапы в ночь не успевались разводиться по камерам – и это создавало толчею неимоверную – пустые железные нары давно были заняты, люди примощались на полу, на своих дорожным мешках, и так находились в тесноте, в чаде от дыма сигарет, часами, и выручить в этом зловонном аду могло только здоровье. Слава Богу Санька Колесов был ещё в том возрасте, когда на здоровье особенно грех было жаловаться, к тому же недавно ведь с армии – привык вроде бы он к неудобствам, но то, что было в этом отстойнике и его приводило в состояние шока. Большая камера напоминала муравейник, именно так представлял её Колесов, примостившись на краю нар – и глядел он на это скопление людей в разномастных одеждах с чувством почти боли, столько здесь было страданий, столько здесь было усталости – и он точно чувствовал это, понимал это, и старался даже как-то отвлечься от этого, и не было никого знакомого. «Сел» он в чужом краю – был на «химии», и раскрутился на новый срок – теперь по его предположениям к неотсиженным двум за хулиганку ему светило ещё пару лет добавки, и того, если судья будет справедлив, то года четыре строгого режима ему обеспечено, и вот это понимание было беспощадным, было настолько тяжёлым и беспощадным, что в противовес ему возникало такое упрямство всё выдержать и вернуться в вольную жизнь, что именно это упрямство придавало сил даже в этом кошмаре отстойника.
А впереди была камера – его уже привозили сюда из КПЗ, и потому он сейчас вспоминал людей, с которыми уже познакомился в камере. Эта «общаковая» камера была большой – нары в три яруса, большое окно с решётками и «ресничками» поверх их – железными ставнями из железных параллельных пластин – закрывающих даже небо – эта камера сейчас представлялась желанным избавлением от этой окружающей тесноты. Но открылась дверь отстойника, и новый этап – новые измученные дорогой люди вошли в набитую и так людьми камеру, и уже бывшие в ней невольно ахнули – теснота становилась всё нестерпимее, и некуда было от неё деться…
В такие минуты человек старается как-то отвлечься, найти какую то мысленную отдушину, вспомнить что-то хорошее, но даже на это не у каждого хватало здесь сил.
Колесов точно сторонний зритель наблюдал за этой круговертью людей, всматривался в их лица – и думал, что вероятно в его жизни вот эти часы останутся в памяти, и будут напоминать об этом мире, полном страданий, и будут всегда вместе с ним в его дальнейшей жизни.
Он уже точно знал, что никогда не забудет вот этот мир, приоткрывшийся ему, полный мрака и боли.
Час шёл за часом, но вот открылась дверь отстойника – и стали называть фамилии, имена, статьи уголовного кодекса – по камерам пошло распределение, и каждый в отстойнике вслушивался в слова охранника, и жаждал услышать свою фамилию, и эта жажда была сродни жажде путника в пустыне мечтающего о воде – каждый ждал отправления в свою камеру, как манну небесную.
Ждал этого счастливого избавления от отстойника и Санька Колесов – он был частицей этого людского страдания.
И происходящее напоминало чистилище перед отправкой в ад, но даже ад камеры, не казался Саньке по сравнению с отстойником адом – действительно всё познаётся в сравнении.
Назвали и его фамилию, и он подхватив свой дорожный мешок вьюном выскользнул из отстойника в длинный светлый коридор – впереди у него была тюремная жизнь, и ожидание суда, приговора – ожидание срока, и далее было уже понятно, жизнь в колонии строгого режима. Но даже всё это отходило куда то вглубь сознания перед вот этим чистилищем – перед тесным «отстойником», собравшим казалось в себя все мучения в одном месте – и страдания этого места сейчас остались позади Колесова, за захлопнувшейся дверью большой камеры, из которой только что он вышел.

Больничка

Одинокая рябина, точно впечатанная в асфальт сектора областной больнички для зэков, расположенной на территории колонии и отгороженной от нее высоким забором, алела крупными гроздями. Из окна палаты Саньке очень хорошо был виден этот грустный пейзаж. Каким образом очутилось здесь это дерево, не знали, видимо, и сами сотрудники больницы. Саньку привезли из зоны с травмой глаза, и, может, потому, что пришлось Саньке несколько дней пролежать с повязкой на обоих глазах после операции, сейчас он глядел на белый свет с особым чувством. В это утро должно было состояться краткосрочное свидание – должны были приехать мать и его девушка. Это событие всегда встряхивает зэка.
Наконец вызвали Саньку в комнату свиданий. В сопровождении прапорщика, хмурящегося и чем-то недовольного, вышагивающего впереди крупными шагами, зэк прошел на территорию колонии, а затем его провели в неказистое здание. Маленькие кабинки для свиданий с лавками с двух сторон, перегороженные стеклами, телефоны, по которым можно разговаривать. Саньку завели в одну из таких кабинок. В соседних были зэки, а напротив – их родственники. Санька поправил повязку на пораненном глазу, внимательно поглядел на дверь, откуда заходили родственники. Наконец сотрудница в опрятном мундире провела его мать и девушку в кабину напротив него.
Разговор шел о знакомых, о каких-то новостях из дома – все было несущественно. Санька, тощий, бледный, смотрел на красивую девушку, которую любил, и понимал, сколько же он потерял!
– Будешь ждать? – спросил он в телефонную трубку, когда мать отдала свою Любе.
– Буду, – как-то неуверенно произнесла она, и оба они понимали, что сейчас эти слова ничего особенно не значат.
После краткосрочного свидания Саньку провели обратно на больничку. Он лег на свое место и стал глядеть на рябину. Вдруг увидел двух снегирей, прилетевших откуда-то. Нахохлившись, они степенно щипали грозди вкусной рябины.
– Вот ведь птицы, – сказал задумчиво старый зэк, лежавший на соседней кровати. – Все летят к теплу, на юг, а эти, наоборот, за морозами.
Санька кивнул, еще во власти своих недавних переживаний.

Коридор

Его провели по тусклому коридору куда то в подвальные помещения, и в старинном здании тюрьмы, казалось, что ведут его в преисподнюю, это чувство в нём усилилось, когда в камере, сырой и большой, с большими шеренгами железных нар, он никого не увидел – он был один, как у ворот ада. Положив тощий мешок на нары, перевёл дыхание, точно пытаясь осмыслить своё положение. Из областной туберкулёзной больницы находящейся на территории колонии строгого режима его вывезли неожиданно, и по всей видимости везли обратно в ту колонию, где он отбывал до этого наказание. И та поспешность и неожиданность этого этапа его настораживала, он начинал думать, что его куда то отправят на Север, вывезут из здешних мест, в другое Управление, никто ведь не говорит зэку на этапе куда его везут. Неопределённость эта напоминала жизнь маленького самодельного кораблика, подобный он пускал по ручью мальчишкой по весне, не зная, куда он поплывёт, куда его занесут воды ручейка, впадающего в местную речку, а та вероятно впадает в Волгу, а Волга в море – так наверное он тогда размышлял о судьбе своего детища, и вероятно он и тогда понимал, что кораблик бессилен выбрать себе путь – он предначерчен струёй течения воды…
В этом каземате было холодно и сыро, на нарах ни матрасов ни одеял, и Колесову даже почудилось в какой-то миг, что о нём забыли, и это было нехорошо, что вот так, в этом каменном мешке его судьба вдруг заперта, и будто застыла…
Он прислушался к тишине коридора, она была точно могильная, и весь мир точно не существовал, только он и эта камера…
Время тянулось тяжело. Казалось, что оно превратилось в какую-то нескончаемую тоску… Но вот по коридору пронеслась какая-то команда, и вмиг напрягся Колесов, прислушался, он даже сел на холодных нарах, на которых лежал свернувшись калачиком, прямо в телогрейке, стараясь как-то согреться, открылась кормушка, и женский голос приказал кому-то в коридоре:
- Давай сюда, баланду! Тут есть человек!
И впрямь показалась миска протянутая рукой в зоновском костюме, Колесов быстро сообразив, стряхивая с себя оцепенение, бросился к кормушке, и повеселевшим голосом сказал:
- Принимаю!
Взял тёплую миску с едой, а второй рукой торопливо взял хлеб – он был чёрствым, и в руке не чувствовалось его мякоти, но еда как-то успокоила зэка, он примостился на нарах, и ел с удовольствием, с удовольствием думая, что о нём помнят, и значит и мир существует, и эта охранница с сильным нервным голосом, командующая в коридоре, и этот шнырь, отдавший ему еду… Мир существует, и его жизнь в этом каменном мешке, точно его Колесова замуровавшем в свою непреодолимую глубину, как ни странно ему самому Колесову, существует, и он может радоваться еде, представлять красавицу-сотрудницу из коридора, да и сам длинный серый коридор теперь после ужина не казался ему уже таким серым, и как-бы можно было теперь привычно прилечь на нарах, и отдохнуть, забыться, и помечтать о человеческой жизни, о той, что вне этого каземата…
Только опять наступившая тишина не давала покоя, почему то именно тишина мешала отдыху.
Именно она… А в коридоре была жизнь… И Колесов с томительным вниманием прислушивался к звукам коридора, казавшимся ему сейчас чем-то важным, приятным даже…
« Хорошо, что не забыли покормить, может завтра и на этап,» - подумал Колесов, и тепло тела согревающее его, давало какие-то смутные надежды на перемены… Как мало нужно человеку, чтобы поверить в своё будущее! Как мало, порой может и коридор тюрьмы, напоминающий о том, что жизнь есть, помогающий разуму, может стать тем другом, который в одиночестве, протянет сознанию незримую руку помощи…
Колесов улыбнулся от этих своих размышлений – впервые за эти часы пребывания в этом сыром каменном узилище.

Люба

В те погожие осенние деньки природа торжествовала, казалось, что солнце навёрстывало за пасмурное лето, было тепло. Казалось, что мир противился подступающим неумолимо холодам. Иногда шли дожди, но тоже какие то осторожные и быстрые, как неопытные поцелуи. Люба прислушивалась к себе, в эти погожие деньки на душе её было неспокойно, и она томительно каждый день проживала свою первую любовь, стараясь искать в ней поддержку. В одиночестве прочувствовала ежедневно те дни, когда Санька был рядом – те далёкие дни. Теперь он был в колонии. И разум отталкивался от этой мысли, как отталкивается непоседливый котёнок от своего игрушечного клубка, радуясь ему и недоумевая, почему клубок не играет с ним… Раздвоенность сознания была такой, что у неё болела голова от этих своих мыслей… И хотелось и поддержать парня, и она писала ему письма, и остаться в сегодняшней своей жизни, независимой, не несущей чужую ношу… И это было вроде бы справедливо – она то в чём виновата? Нет её вины вот в такой тяжкой судьбе любимого… Но застывало вдруг в её груди девичье сердце… Любимого! И хотелось так помочь… Но чем? И в этом томительном бессилии она вновь и вновь страдала и думала о неуклюжей своей жизни, и сердилась на Саньку, что порушил её надежды…
Между тем приближалось время их встречи.
К месту где была колония автобусы не ходили. Родственники зэков приезжали в посёлок, и уже от него шли несколько километров по пустынной дороге к зоне. Впрочем сейчас стояли сухие тёплые дни, и идти было просто – по погоде – но непросто по переживаниям… И это Люба чувствовала особенно сильно, шла она немного даже горбясь, точно невидимая ноша тянула её к дороге, присыпанной кое где опавшими золотистыми листьями, слетающими на дорогу от дубов, молчаливых, огромных, притаившихся у обочины. Мать Саньки, терпеливая, немногословная, иногда останавливалась, чтобы перевести дыхание, ставила тогда большую сумку с передачкой на дорогу, молчаливо глядела вдаль, туда к колонии, и затем снова шла впереди – дорогу она знала, уже ездила к сыну.
Люба иногда глядела на её маленькую фигуру в тёмном платке, точно у Марии Фёдоровны, был траур, и становилось ей не по себе. Становилось как-то тревожно. Всё её девичье естество отталкивалось от этой дороги, хотелось веселья и покоя! И это же понятно, кому не хочется веселья и покоя… Но шла девушка по скорбной дороге к колонии – шла, не отставая за матерью любимого парня.
Вот и показались вдали какие-то белеющие здания, тихо было, идти становилось всё тревожнее… Да ёщё стал накрапывать надоедливый дождь, точно заплакали небеса.
В комнате свиданий Санька был весел, он старался придать себе вид бывалого зэка, но иногда глядя на родные лица как-то стихал весь, и бледное его лицо тогда становилось очень грустным, и по лбу проходила тогда большая морщина, придавая ему сразу какую-то взрослость, какую то сдержанность, какую то суровость. Видно было сразу, что человек много пережил. Но вот он снова с удовольствием глядел на Любу, и улыбался довольно, радуясь и торжествуя, что она приехала – может в эти секунды он торжествовал от того, что любимый человек не бросил его, что любовь в его жизни настоящая, как в книгах, к чтению он пристрастился в последнее время – читал много, это отвлекало как-то, давало надежды на будущее.
Краткосрочное свидание проходит быстро… И вот уже ушли родственники, и разом опустело помещение для Саньки, и он неуклюжий, суровый, получив передачку, идёт из комнаты свидания на зону – и позади улыбки любимой девушки, позади ободряющие слова матери – но как они много значат, как долго они ещё будут согревать усталое сердце! Санька перевёл дыхание, потом вдруг остановился на секунды, точно думая о чём-то важном, но так и не найдя ответа на многие вопросы, пошёл по пустынной дорожке от здания, где проходили свидания с родственниками, в глубь колонии, к локальным секторам…
А Люба шла в переживаниях. Слёзы лились из глаз. Тихо было вокруг. Мать Саньки шла впереди, скорбная и сильная – понятно, что ей раскисать было нельзя, вся ноша заботы о сыне на ней, раскисать нельзя – так себя убеждала пожилая женщина. Иногда она останавливалась, глядела назад, на всё удаляющиеся здания колонии, на колючую проволоку ограждения рядом с ними… Там остался её сын!
Тихо было на пустынной дороге.
Но не было этого природного покоя в сердцах двух близких Саньке людей…

Отдых

Долгожданная сирена, точно зов доисторического зверя, пронеслась, и точно застыла в морозном воздухе, над серыми громадинами цехов завода, и она была долгожданной для зэков, извещающей об отдыхе. Из цехов, точно из жерла кратеров маленьких вулканов, как чёрная лава, неумолимо повалили люди в однообразных чёрно-серых одеждах, в телогрейках, шапках, штанах, сапогах, и вся эта человеческая масса, точно муравейник повинуясь установленному порядку выстраивалась по бригадам, готовясь к сьёму с рабочей зоны. Люди переговаривались, шутили, предвкушая отдых.
В такие минуты Санька, как впрочем и другие зэки, чувствовал облегчение, завод не тётка родная, холодный цех, выполнение нормы – кому это в радость? И вот долгожданный отдых!
Колония, где сидел Санька была не из худших. Пару лет назад был в ней «кипиш», толком не знал Санька о его причинах, но показывали ему знакомые зэки следы от пуль в цеху, и рассказывали, что было жарко в те дни, и что многие пострадали, а кто-то получил «раскрутку», добавку срока, и среди них был и земляк Саньки, да что там земляк, друг детства… И уже поэтому те события, грозные, как бы были в воображении… И может потому в колонии теперь порядки были хотя и строгие по режиму, но начальство старалось быть с зэками – как и положено, да и условия содержания были в колонии нормальными.
Бригады проходили по командам контролёров-прапорщиков вслед одна за другой в громадное здание санитарного пропускника. Вначале в раздевалках со стороны рабочей зоны снимали зэки свою одежду – замасленную, что похуже, в которой работали, и шли в раздевалки с чистой одеждой… И тут же были душевые, и горячая вода освежала уставшие тела. А затем в раздевалках с одеждой в которой ходили зэки в жилой зоне, одевались они и выходили уже из санитарного пропускника, в локальный сектор – и оттуда шли по широкому плацу, сейчас присыпанному свежим белым снежком, в свои отряды, по своим локальным секторам. Вся эта процедура, знакомая Саньке была впрочем и привычной, и приятной – ведь отдых! И можно было чифирнуть в тёплом помещении! А может быть и письмецо пришло! Ожидание писем с воли, отдельный душевный разговор… Тут и сентиментальность зэка, и желание его чувствовать тут жизнь, вольную… И вместе с тем опять же надежды…
Санька ждал писем, и прежде всего от Любы, но что-то мало писала она, видимо хлопот хватало своих, работа – так Санька себя успокаивал, стараясь заглушить раздражение… И впрямь в этот день писем ему не было. И от того сразу настроение ухудшилось. Хотел было он сам ей написать тут-же, Любе своей, но отвлекло то одно, то другое, а тут ещё земляк, Санёк-резаный, позвал чифирнуть, событие у него – день рождение, и как-то отошла печаль от Санька, как отходит температура болезни от уставшего человека, и он, как то вливаясь в ритм отдыха, стал учавствовать в разговоре с приятелями, впрочем в обычном, с воспоминаниями о воле, конечно, и всё же как заноза, таилась где-то внутри у Саньки обида.
Она, эта обида, разрушающая мечту о будущем, в этом сером жилом помещении властно своими щупальцами всё сильнее охватывала парня. А тут ещё рассуждения Саньки-резаного, с тоской говорящего, что «с каждым сроком новая семья»… И тянуло таким холодным безнадёжным ветром в тихом проходняке от этих слов… И Санька, не выдержав, ушёл.
И вправду одному стало полегче.
«Что она не пишет то! Неужели трудно почаще писать-то!»- точно заговорённые слова мысленно раз за разом повторял Санька. Вышел из жилого помещения на мороз – в локальный сектор. Но тревога не отпускала, как не отпускает собака кусок мяса, и так же как голодная собака, кусок мяса, свою добычу, терзала парня. Санька стоял не шелохнувшись. Уже вечерело. Короток зимний день на зоне.

Георгины

По узкой разбитой осенней дороге брели две женщины – одна – старая в сером плаще, седая, с чёрным зонтом, в одной руке, а в другой руке с большой явно тяжёлой сумкой, и другая женщина – молодая, тоже роста невысокого, одетая аккуратно, по походному, тоже с большой явно нагруженой коричневой сумкой. Они шли молча, подставляя непогоде свои лица.
Мария Фёдоровна, женщина пожилая, ездила к Саньке в колонию на свидания не раз, вот и в этот раз, размышляя о предстоящем свидании, иногда искоса глядела на Любу, будто оценивая, а сможет ли она помочь сыну – поддержать его, надёжно, как она сама.
Люба тревожилась как будет проходить регистрация брака в колонии с Санькой. Ведь мечтала она когда то о другой свадьбе – о празднике.
С Санькой была она знакома с юности. Потом он учился в большом городе, они переписывались, она работала – вот так и была у них любовь – на расстоянии, и потому встречи с ним ей запомнились отчётливо, и его улыбку она так любила…
Вот вдали показались мрачные административные здания, а ещё дальше – забор колонии, большие железные ворота.
В комнате длительных свиданий, где стояли две кровати, а рядом с ними две тумбочки, женщины перевели дыхание. На кухню мать Саньки сходила сама, какие то продукты она положила в большой старомодный холодильник. Вернулась. На столе в комнате свиданий стоял букет подвядших георгинов, и Мария Фёдоровна невольно вспомнила сына – первоклассником, во дворе школы, с большим букетом георгинов в руке.
- Он добрый, Санька то мой, - негромко вдруг сказала Мария Фёдоровна, может чтобы как-то поделиться своей грустью, такой глубокой грустью матери, жившей в ней эти годы, когда сын был в колонии.
- Только доверчивый очень, вот и попал, из-за дружков, - как то строго сказала Люба, и затихла сидя на кровати, точно воробушек под крышей высокого дома.
Саньку между тем вызвали по селектору в комнату свиданий, и он быстрым шагом пошёл из своего сектора, через плац к контрольной вахте, а затем завернул уже по направлению к выходу из колонии, чтобы через КПП уже зайти в комнаты длительных свиданий.
Процедура регистрации брака в колонии по возможности деликатно провела рослая строгого вида женщина из поселкового ЗАГСа, поздравили Любу и Саньку мать Саньки, начальник отряда его, аккуратно одетый капитан – в форме, женщина прапорщик из комнаты длительных свиданий – сотрудница, тоже в опрятной форме – начальник отряда и прапорщица и были свидетелями при регистрации этого бракосочетания.
В комнате длительных свиданий, куда вскоре пошли все они – Санька, Люба, Мария Фёдоровна, - мать Саньки прослезилась. Но впрочем быстро взяла себя в руки, сходила снова на кухню, что то из продуктов принесла – из своих – взяв их из холодильника. Делала она это как-то монотонно, сказалась усталость с дороги.
Прошёл час, и Мария Фёдоровна стала собираться – надо было ещё дойти ей до посёлка, уехать на автобусе домой.
Когда Мария Фёдоровна ушла, и остались одни молодые – Санька и Люба – то как-то повеселели разом, дали волю нахлынувших чувствам.
Прошли двое суток свидания – прошли незаметно, как и всё счастливое у людей – и вот надо было прощаться. Люба заплакала. Санька глядел на её родное лицо, пробовал жену успокаивать – мол, год остался, и будут они рядом – на воле строить своё семейное счастье, уютное своё гнёздышко – он так верил сейчас своим мыслям о счастье.
А на столе стояли георгины – подвядшие цветы в однотонной вазе, и иногда Санька глядя на них вспоминал почему то школьный двор, и себя маленького, первоклассника, с букетом цветов для первой учительницы своей… И томительно сжималось где-то в груди сердце у него… Короткоостриженный, худощавый, он как-то внимательно глядел в эти минуты на Любу… Выдержит ли она разлуку? Неспокойно было в раздумьях и Любы – она тоже думала о разлуке. Но она верить хотела в хорошее, но с тяжёлым чувством понимала, что впереди разлука.
Но вот закончилось длительное свидание, пошёл Санька с сумкой – с передачкой – в колонию, а Люба вышла из комнаты свидания, уже за территорию колонии. Было свежо. Осенний ветер тормошил воротник куртки, точно подсказывал что-то хорошее, и Люба вдруг остановившись подумала о том, что правильно сделала она, что расписалась с Санькой – ведь теперь у него всё как у людей, семья. Но мысль эта среди окружающей серой действительности проскочила быстро, и ушла, будто в никуда, уступая место повседневности человеческого бытия.

Было воскресенье

Уходить по широкой снежной дороге от колонии было приятно. Морозный воздух свежил лицо, и казалось, что весь мир приветствует его, Колесова, на этой просёлочной дороге, ведущей от колонии к недалёкому посёлку. Родные едва поспевали за ним, он шёл скоренько, довольный, и будто в нём зрело веское желание, он хотел смеяться, и едва себя сдерживал… Некая мечта исполнилась, может быть самая вечная и красивая мечта человека – мечта о свободе, может быть самая красивая… И впереди была дорога – несколько машин обогнали идущего по обочине человека в новенькой «гражданской» одежде, а из одной машины даже раздался сигнал – Колесова точно приветствовали, или просто предупреждали об опасности человека, идущего как-то торопливо, куда-то спешащего, точно слепого идущего по какому-то наитию… Разум фиксировал этот путь, а между тем, огромная радость парила где-то далеко от этого места, радость эта была о будущем…
Потом был автобус.
Родные места, они проскальзывали перед глазами, точно нарисованные… Дом. И тишина знакомой комнаты, от которой он так отвык. Он уже начинал с удивлением понимать, что ему придётся как-бы заново осваивать этот мир, привычный другим, этот мир для него был необычным, и как маленький ребёнок входящий в жизнь, так и он Колесов, чувствовал себя неуверенным. И чтобы как-то преодолеть себя, решил сходить в «кино». Короткий зимний вечер уже крался бесшумной кошкой, которая крадётся за своей игрушкой – мышью, и сумерки даже были на руку Колесову, ему казалось, что они скрывают вот этот его взгляд на окружающих людей, очень внимательный взгляд, или ему это так казалось… Он с каким-то детским любопытством, смотрел на людей, занятых своими разговорами, на молодые парочки, на красивый холл кинотеатра, и может быть уже чувствовал себя причастным к этому миру… Был выходной день, было воскресенье, и может потому было много желающих посмотреть этот кинофильм, он не знал, не знал о чём ещё думать, и желал уже побыстрее, чтобы началось «кино». И даже не сам кинофильм, а то, что он находится в обычном кинозале, его начинало успокаивать, и он смотрел на события кинофильма, на чью-то любовь, чьи-то переживания и трагедии, и уже не думал о себе, было какое-то неожиданное безразличие, какое бывает у человека, после того, как очередной путь его завершён, и он уже приехал домой…
А потом он пришёл в cвой дом. И слушая восторженные слова родных, старался и к ним привыкнуть, и всё-же чувствовал своё непонятное даже ему самому одиночество, он всегда говорил сам с собой мысленно правдиво, так он привык, ибо это помогало выжить там… И это там жило сейчас… Колесов потихоньку ушёл в свою комнату, сказал, что устал… Прилёг на кровать – это там живёт… И это «там» ещё не отпустило его из своих чёрных щупалец, он это чувствовал… И усталость от дороги, от переживаний, тянула его ко сну, и он боялся уснуть, чтобы не изчез этот сегодняшний реальный мир, и не очутился он снова, хотя бы во сне, «там»… Странное это чувство - бояться сна, лёжа на своей постели… Лёжа на своей постели дома… И бояться сна… И он уснул. И снились ему радостные сны, и все они были, слава Богу, о том мире, в котором он и находился, о мире воли.
Тикали часы на столе в тихой комнате, не мешая спать уставшему счастливому человеку.


Рецензии