СВВ. 45. Нескучный сад

В солнечных пятнах, в пожелтевшей резной листве – всюду щебетала пернатая мелочь, ободренная последним в году теплом. На рассвете восток затянуло ряской, в кухнях и трамваях говорили о скорой буре, но ветер переменился, прогнав ее в сторону Рязани – дальше от Москвы с ее ворчливыми ямщиками и служащими в мятых плащах.

После двух недель дождя над городом разлился погожий день. Школьники поголовно сбегали с уроков, и в прокуренных комнатах бухгалтерий через силу сводили баланс расходов, уныло читая сквозь муть окна иероглифы осеннего торжества. Деятели культуры насвистывали Вивальди. Простые люди шли в гастроном за пивом.

Нишикори расположился на скамье в Нескучном саду, время от времени бросая на дорожку кулак пшена, за которое тут же устраивалась драка среди пернатых. Это продолжалось уже около двух часов и конца-края не было видно сему занятию, поскольку рядом с японцем стоял пузатый мешок крупы, предназначенный для кормленья крылатой своры.

Керо, сидевший на той же скамейке слева, отделенный от патрона мешком, орудовал завязками, подобно кладовщику отпуская корм и перекрывая доступ к нему, иначе птицы норовили нырнуть прямиком в хранилище, минуя заведенный порядок.

Дополним натюрморт черепахой, привязанной шнурком к ноге юноши, – шнурком, ни разу не натянувшимся, поскольку Фуджи неподвижно наслаждалась теплом, выбравшись на середину дорожки и замерев, далекая от идеи бегства, приводя в смущение прохожих, непривычных к виду рептилии на выпасе.

Нишикори пребывал в философско-лирическом настроении, отчего был разговорчив и склонен обсуждать отвлеченное:

– Не находишь ли ты, Керо, что мы весьма ошиблись в ожидании погоды на русской земле? Еще под Иркутском и когда проезжали Новгород – каждый раз прогнозы не подтверждались. Ты заметил это? – спрашивал Нишикори, старательно выговаривая по-русски, как того желали его принципы.

Юноша вежливо кивал, давая понять учителю: да, мол, ошиблись, ничего не попишешь, но я в этом деле не виноват. При этом взгляд его, обращенный к птицам, явственно выражал: «Кого бы что волновало…»

– Да-да, – вторил сам себе Нишикори. – Необычная страна. Не Азия, не Европа, но что-то среднее. Хотя, верно, больше все-таки Европа?

Керо согласно кивнул на это – если уж сравнивать с Нагасаки, то Москва определенно была Европой.

Снова воцарялось молчание. На дорожку полетело пшено.

– Сколько народу проживает в Москве?

Керо, было задремавший, порылся секунду в памяти, отыскивая нужную карточку:

– Более двух с половиной миллионов, сэнсей.

– Мм-м? Немало. Хотя… Шанхай, полагаю, не менее населен? Город этот в дельте реки Янцзы похож на кипящий котел со вчерашним маслом: что ни брось в него, будет вкус как у подгоревшего куска тофу.

Юноша и на это почтительно кивнул, едва удержав зевок. Он бы не отказался от куска тофу. А о Шанхае лишь однажды читал и вообще ни разу не был в Китае, хотя мог перечислить все провинции Поднебесной и с точностью до собачьей будки начертить схему Запретного города[1]. Монастырская библиотека была богата, а память и любопытство Керо казались безграничными.

Скажем начистоту, положение помощника Великого Стража было занятием, по большому счету, невеселым и весьма муторным. В частности, понятие «отдых» всегда распространялось только на Нишикори.

«Бездельничать, так бездельничать, что трепаться? – ворчал Керо. – Не в гору и не с горы, как упрямый…» Назвать патрона волом ему не позволило воспитание.

Будем справедливы, сам Нишикори на месте ученика давно бы дал себе пинка за дурной нрав и еще ввернул пару словечек из лексикона турецких евнухов. Но такие как он редко кому-то служат. А если вдруг такое случается, то участь их господина часто бывает незавидной (и довольно короткой).

– Я не был в Шанхае, – продолжил Нишикори, глядя на счастливую черепаху, – более трехсот лет… Что меня всегда отталкивало от этого города, и от множества городов вообще – это несмолкаемый шум торговцев. С каждой миской риса тебе на голову выльют целое море гвалта – больше, чем за год можно услышать в Тронхейме[2].

Керо посочувствовал Тронхейму, где бы он ни находился – ничего дурного в уличной толкотне он не видел. Вообще, эти философские штуки… Созерцание сакуры, например: что хорошего в том, чтобы на рассвете, запрокинув голову, сопеть под цветущей вишней, переминаясь от холода с ноги на ногу? Лучше съесть горячего супа на рыбном рынке.

Магазинчик его родителей располагался у доков Осаки, в которых день и ночь творилось столпотворение, так что о городском шуме Керо знал все задолго до появления на свет. Он помнил, как однажды утром, когда проснулся и выглянул за окно, на улице было тихо, почти безлюдно – в городе началась эпидемия, косившая кварталы бедняков семьями. После этого, осиротев, они с братом попали в монастырь.

«Лучше пусть будет шумно», – заключил про себя Керо, снова открывая мешок. На дорожку полетело пшено.

Какая-то гражданка в нарядных туфлях брезгливо обогнула пернатых, ступая на цыпочках по траве – влажной, еще зеленой, присыпанной опавшей листвой. Черепаха проводила ее долгим ничего не выражающим взглядом.

Нишикори снова заговорил:

– Раньше самым мрачным я считал берег, к которому нас однажды прибило штормом – его назвали потом Нормандией. Кроме того, что там приготавливают недурной самогон из яблок, это опаснейшее место для чужаков. Нам, впрочем, тогда вообще никто не был рад, даже собственные семьи. Скалы там обрываются прямо в море, а где отступает камень – бесконечные пляжи, плоские как стол, на которых негде укрыться. Каждую секунду жди стрелы в глаз. Мы так и не рискнули сойти. Запаслись водой и отвалили по-тихому.

Никто бы не назвал Нишикори многословным, но иногда на него находило. Взгляд воина подернулся ностальгическим туманцем, огромные ладони нависли над бедрами, словно готовые схватить меч, нижняя челюсть выступила вперед.

Бросив еще зерна переевшим птицам, которые, ей-ей, смотрели на своих благодетелей как на идиотов, он продолжил, откинувшись на скамье:

– Потом, гораздо позже, я познакомился с множеством мест куда худших. А в Нормандии был раз десять и уже не считаю ее дикой.

(За высокую оценку европейцы мысленно сняли шляпы и даже шаркнули ножкой – французы дважды.)

Из-за порыжевших кустов на дорожку вышел худой мужчина в обвислом сером пальто, застегнутом под самое горло. Нишикори глянул на него, тот ответил пристальным нервным взглядом и быстро отвел глаза.

В отличие от других, кто проследовал в это утро мимо эксцентричной компании иностранцев, этот, безучастно перешагнув черепаху, врезался в птичью гущу, устроив настоящий переполох. Воздух наполнился шумом крыльев.

Когда пернатые разлетелись, незнакомец будто растворился в пространстве. Нишикори стоял, вертя головой. Ни йоты недавней флегматичности не было в его позе.

– Это он, – коротко заключил японец.

Керо, вскочивший вслед за патроном, не стал спрашивать, кого он имел в виду – это мог быть лишь тот, ради кого они пересекли континент. Кинувшись вслед за незнакомцем, сбежав по склону к Москва-реке, юноша вернулся ни с чем.

Еще какое-то время Нишикори напряженно вглядывался в увядшую зелень сада, в небо над головой, в прутья решетки, мелькающие в прогалинах за стволами, а затем сделал знак двигаться на выход.

***

М. опустился на стул и с трудом сфокусировал взгляд на корешке лежащей перед ним книги. Попытался прочесть название, но не смог – буквы плясали как марионетки в пьяных руках. Он зажмурился, глубоко вдохнул и минуту неподвижно сидел, пытаясь избавиться от видения мельтешащих птиц и противной рожи какого-то азиата, уставившегося на него, будто он медведь в цирке. Хотя на медведя больше смахивал сам нагловатый зритель, развалившейся на скамейке в компании молодого узбека.

Еще раз глубоко вдохнув, он с опаской открыл глаза, ожидая увидеть перед собой что-нибудь неприятное. Но вокруг был все тот же полуподвал, который он занимал с весны – печь, буфет и стол, на котором плита «Декамерона» Боккаччо соседствовала со стаканом и старой лампой.

– Отлично, – выдохнул он с облегчением, будто находится в нищем подвальчике было большой удачей.

Желая полностью убедиться в том, что и пол находится там, где должно, М. посмотрел под ноги и брезгливо поморщился от увиденного.

– Надо бы прибраться…

Решив, что любое дело лучше, чем ждать очередного… как это назвать, он не знал… прыжка? – он кинул на стул пальто, закатал рукава рубахи и прошел к раковине, в которой долго размачивал окаменевшую тряпку. Затем протер ею пол, табуреты и подоконник, с удовлетворением отметив, что руки перестали дрожать и металлический вкус во рту тоже почти исчез.

Сунув в печь полено поверх газеты, М. с довольным видом разжег огонь, поставил на него чайник и даже помыл стакан, что не часто делал.

Сумма возбуждения с малой площадью жилища привела к тому, что уже через полчаса после нечаянной встречи в Нескучном Саду он стоял перед буфетом, выискивая в нем что-нибудь съестное. В воздухе радостно вилась пыль, поднятая во время уборки.

Как обычно, в буфете ничего не было. На выразительно пустой полке лежала вилка с кривыми зубьями, скучающая по рыбе. И, словно в насмешку, этикетка от консервированной свинины.

Сказав «нет» отшельничеству, М. решил идти! И вообще – проявить себя в социальном плане.

Хорошо б еще справиться у домовладельца на счет потека на стене в спальне. За что деньги плачены? Дожди, видно, размыли чего-то там… Он не знал, каким точно образом борются с протечками стен, но это самое неплохо бы проверить и починить.

Вновь накинув пальто, он вышел, захлопнул дверь и старательно повертел ключом, закрыв ее на три оборота; миновал дворик, калитку и вышел на угол дома… обнаружив, что не взял с собой ни копейки денег. Нужно было возвращаться обратно.

Тут случился семантический кризис, сгубивший некогда ослика философа Буридана, коему (философу) приписывается многое, в том числе непокой в королевской спальне, дурно для него кончившийся[3]. Мы же не последуем за средневековыми сплетниками, а смиренно поплетемся за М., который, проявив мудрость, предпочел потакать не лени, но голоду и вернулся за червонцем в подвальчик.

Посмотревшись перед уходом в зеркало, чтобы отвести сглаз[4], он вновь закрыл дверь на ключ, придирчиво осмотрел ее, твердо решив утеплить к зиме, вышел на улицу и направился не в ближайшую бакалею, а в просторный магазин на Тверской с лучшим в столице ассортиментом.

Только что произошедшее потрясение, когда он, орудуя артефактом, вдруг обнаружил себя последовательно – на безлюдном тропическом побережье, у подошвы гигантского ледника, пронесся мимо черного шара в протуберанцах, а затем очнулся на подстилке из резеды в Нескучном саду – по загадочному свойству души возбудило в нем неутолимую жажду жизни, которой часто сопутствуют аппетит и желание побыть с людьми. То и другое как-то связано с ощущением реальности настоящего. Пишут (вы, уверен, об этом не раз читали), такое происходит, когда человек проходит по самой кромке[5].

Это настроение, прямо скажем, уникальное для героя повествования, привело его в «Елисеевский» – в знаменитый гастрономический оазис, попасть в который мечтал каждый житель Союза, и попасть, конечно, с деньгами. Семга лоснилась на широком прилавке; хлеба бесстыдно выставляли края, похотливо жаждущие икры; отборные соленья в соседстве с пузатыми рядами «Московской» подмигивали призывно; оливы, жареный терпкий кофе, фрукты, сыр, тонкошеие журавлики «Саперави»…

От запахов голову кружило как в вальсе – с той разницей, что успешный тур с незнакомкой грозит дуэлью и скандалом с законной пассией, в то время как добрый стол – лишь приятной тяжестью и сытым беспечным сном. А уже во сне этом – пусть будут вальс и признания в любви и прочие избыточные явленья…

Примерившись взять из мясного ряда (а там, вишь, дело дойдет до водок), М. принялся выбирать с порывистостью голодного аспиранта.

Тут его словно прошибло током: у праздничных витрин бакалеи, под шкапом «Сардины-Омары», где четыре колонны держат уступ, похожий на обувную коробку, с озабоченным видом стоял Кудапов и смотрел в бочонок, наполненный курагой, что-то нашептывая ему. И бочонок, похоже, ему ответил, потому что, постояв еще короткое время, тот пошел от него к пирамиде консервированных стерлядок, недобро оглядываясь, и казался совсем расстроенным.

М., заложив вираж вокруг кассы, следил за бывшим коллегой из-за прилавка, для виду примеряясь к промасленным пакетам с халвой.

Кудапов слонялся туда-сюда, томно глядя на ветчину, пренебрег пирожными «птифур», грустно миновал сидр и остановился возле хорошо одетой гражданки, показавшейся М. знакомой. Идеально подогнанное пальто тонкой шерсти облегало точеную фигуру. Повернувшись, она оказалась ни кем иной, как Лужаной Евгеньевной Чвыкарь – личным секретарем Вскотского – писаной красавицей и изрядной стервой, ненавидимой женской частью музея.

(Отметем немедленно все подозрения на счет этих двоих. Проще представить… все, что угодно представить проще, чем романтический альянс этой пары! Для него, как минимум, Кудапову нужно было стать принцем, а Лужане Евгеньевне – умирающей с голоду модисткой.)

– Что вы смотрите как барашек, Афанасий Никитович? Что брать будем? – раздраженно спросила дама, вертя жестяную коробку с фрачником и вторую – с жизнерадостным ковбоем Сэмом.

– Мнэ-э… Сигары, может? – рассеянно ответил Кудапов, озирая ряды бутылок.

– Мнэ да мнэ… – передразнила она. – Да ну вас совсем! Ничего не выходит толку из вашей помощи! Ну, допустим, сигары… Какие, например? Эти? Или вот, с мужиком в шляпе?

– Эти как-то солиднее… Ковбой – он вроде пастух коровий. Зачем же нам Василия Степановича пастухом конфузить? Пусть эти будут.

– А что, если они… – Лужана Евгеньевна задумалась, прищурившись на лоток с сельдью. – Ну, что-нибудь не так с ними? Если они попорчены? Кто тут вообще мужчина? Кто должен знать, какие сигары нужно? Я лично никогда сигар не употребляю, – отрезала она, топнув ножкой от нетерпения. – И вообще, почему сигары? Вон там коньяк есть в красивой бутылке, большой. Василий Степанович помалу не пьет, не приучен – давайте ему подарим для дозаправки.

– Я, знаете, с товарищем директором не на брудершафт! – вспылил Кудапов, алея. – Как уж вы скажете, дорогая Лужана Евгеньевна.

В его взгляде блеснул нехороший огонек и прошелся по девичьей фигуре, отмечая по этажам наилучшее.

– А вот не надо мне тут пошлить! Не в домоуправлении. Свечку что ли держали? Ну, так что? Коньяк брать или сигары? – наседала красавица на Кудапова, ставшего совершенно несчастным от ее отповеди. Тему, впрямь, не стоило задевать – и совестно и опасно. – Надо было мне Якова Панасовича позвать с собой, он человек инициативный, не то, что вы…

Кудапова передернуло от упоминания его извечного недруга – злодейского Порухайло, с которым он лаялся в присутственных местах и в приватных, без которого, в то же время, жить не мог совершенно. Тянулось их противостояние уже с четверть века – и конца-края ему не было видно. Уже, казалось, истощена всякая почва для конфликта, перебраны все возможные поводы, но вот же нет, на тебе! – всегда находился еще один.

Афанасий Никитович собрал остатки терпения и сквозь зубы процедил, не глядя на свою спутницу:

– Сигары, – втайне пожелав директору подавиться дымом.

– Вы вот говорите: «сигары», а сами имеете такой вид, будто желаете Василию Степанычу подавиться, – не в бровь, а в глаз резанула дама. – Держите! Касса там. Ковбой… – и протянула ему коробку.

Совершенно подавленный Кудапов поплелся платить за подарок из общих фондов.

Напрасно М. беспокоился, что его узнают бывшие сослуживцы. Они, дугой обогнув прилавок, вынырнули из толпы перед ним, оба на разный лад глянули в упор, а Кудапов даже наступил на ногу, буркнув на ходу извинения, однако признаков знакомства не обнаружили.

Великолепная Лужана Евгеньевна вышла из гастронома первой, вздернув носик, и уселась в служебный автомобиль. Вскоре за ней, отлепившись от кассы с упакованной в фольгу коробкой, выбрался сконфуженный завотделом.

***

Потолкавшись еще немного, купив менее, чем рассчитывал, и потратив втрое, М. в сумерках вернулся в квартиру, разулся, не сняв пальто, и бросил на пол пакет с продуктами. Аппетит совершенно испарился. Что-то такое заволокло сердце, от чего хотелось спрятаться в темноте, раствориться в ней и родиться позже кем-то другим – в отличном времени, месте, с иной судьбой.

На столе лежал все тот же «Декамерон» пятнадцатого века издания, стоивший больше, чем многоэтажка напротив – продать который все равно было некому, и который он листал, листал последние дни, но так и не прошел дальше седьмой новеллы, в коей Бергамино бичует скупость. Девятая, где король «из бесхребетного превращается в решительного», была куда уместнее в этот вечер, но только М. не открыл книгу, а лег в дальней комнате на диван и долго смотрел в крестовину темнеющего окна, не засыпая и не бодрствуя. Его рассудок сковал лед, и лед этот не был частью пейзажа, ограниченной трафаретом, но, древнейший любого из языков, был стихией, которой поклонялись, принося жертвы, от которой не спастись бегством.

***

После приключения в Нескучном Саду Нишикори отменил свою рекреацию, вернулся в «Метрополь» и снова засел за Лотос. Теперь уже он искал двоих, возмущающих ткань миров самым непростительным образом – «норами» между ними и путешествиями во времени.

Такие преступления следовало пресечь любым способом, включая полное истребление индивида без права перерождения даже в форме больной улитки. В случае высокого снисхождения, им обоим будет позволено стать зеленой водорослью в каком-нибудь отдаленном болоте Англии, что с кармической точки зрения является эквивалентом максимального отстоя. Вообще было замечено (и пока не объяснено), что на великом острове эволюция происходит медленнее всего – даже у пучеглазого рачка в Антарктиде больше шансов продвинуться вверх по лестнице жизни, чем у клерка в английском банке.

К разочарованию Нишикори, считавшего дело почти решенным, на показаниях магического прибора, сказывалось еще какое-то возмущение. Ничего не могло быть хуже: рядом завелся третий. Прямо слет путешественников во времени!

Открутив от прибора какой-то усик и вставив на его место засушенного сверчка (со второй попытки, потому что до первого дотянулась старушка Фуджи) Нишикори определил направление, в каком следовало искать, и немедленно выдвинулся туда, желая скорее со всем покончить.

__________________________________

[1] Запретный город – дворцовый комплекс в Пекине.

[2] Древняя столица Норвегии.

[3] Согласно балладе Франсуа Вийона, за флирт с королевой Жанной Наваррской, женой короля Франции Филиппа IV Красивого, Жан Буридан был зашит в мешок и брошен в Сену.

[4] «Суеверие – поэзия жизни, так что поэту не стыдно быть суеверным». И.В. Гете.

[5] Кое-кто даже специально прыгает с парашютом! Да-да, доходит и до такого…


Рецензии