По-другому

– …Вынуждена вам сообщить, что произошла системная ошибка. В то тело, которым вы сейчас обладаете, ваше сознание было внедрено ошибочно.
– И? – Кромн, крупный, хорошо сложенный мужчина, в спортивных фирменных штанах и майке, ещё не снятых после тренировки, стоял около кухонного стола и в полном недоумении смотрел на джем, щедро намазанный на толстый ломоть ароматно-белого, купленного буквально минут двадцать назад хлеба. Джем скользил по маслу, стекал на хлеб и руку, в которой Кромн держал свой ежедневный утренний бутерброд, а затем летел вниз и с гулким звуком ударялся о пол у его ног.  – Как это, ошибочно?..
Мозг бодибилдера с трудом обрабатывал полученную информацию, доносившуюся до него как из тумана. Он понимал и одновременно как будто не понимал тех слов, что вылетали из телефона.
– Что всё это значит? Это розыгрыш?! – собравшись, наконец, с мыслями, закричал он, но по ту сторону аппарата никому не было никакого дела до того, что происходит сейчас с человеком, жизнь которого две минуты назад была разрушена. У аппаратчицы была своя задача – передать информацию, а уж что в ней – её заботило меньше всего, поэтому, полностью проигнорировав поступившие вопросы, она всё тем же ровным и безэмоциональным голосом продолжила:
– Вам надлежит самым срочным образом явиться в ближайшее время в Центральный офис Головной системы для как можно быстрейшего исправления допущенной ошибки. Надеемся, вы знаете, где находится офис? – хрустящий, словно синтезированный голос впервые при-обрёл человеческие интонации.
– Знаю…
– Вас там уже ждут. В какое время сегодня вы сможете подойти?
– Подождите, подождите! – сердце Кромна ожесточённо забилось в груди. До него только сейчас начал доходить весь ужас происходящего. – Стойте! Что значит – явиться? Что значит – внедрено ошибочным образом?
– Я вам всё объяснила. Наши эксперты уже ожидают вас в Лаборатории по исправлению ошибок.
– Вы в своём уме?!
– Я – как раз да. В отличие от вас. И даже в своём теле.
– Но вы мне не ответили на вопрос!
– На все ваши вопросы ответят наши эксперты, которые, как я вам уже сказала, ожидают вас в Лаборатории по исправлению ошибок. Вы получите все ответы на все ваши вопросы, как только явитесь в лабораторию. Вам всё понятно?
Сказать больше было нечего. Секунда. Две.
– Да. Всё.
– Ну вот и прекрасно, – с облегчением (или это только Кромну по-казалось?) захрустел опять голос в трубке. – Система ещё раз приносит вам свои извинения за случившуюся ошибку и причинённые неудобства.
– Не стоит.
– Примите наши искренние соболезнова…
Кромн отключил телефон и швырнул его в стену.
– Стерва!
Ну а с другой стороны, аппаратчица-то в чём виновата? Разве толь-ко в том, что работает на этой работе. Так ведь не она выбирала, где ей работать. Работать и каждый день сообщать людям о том, что они стали жертвой системной ошибки, что на самом деле они являются не теми, кто они есть, а какими-то совершенно другими гуманоидами, и что жить они должны не здесь, со своими родными и близкими, а где-то очень далеко, на чёрт знает где расположенной какой-нибудь каменной SPGK-3412 с совершенно чужими им людьми.
На полу валялись обломки разбитого телефона. Кромн нагнулся, чтобы подобрать их и выбросить в мусорку, и обнаружил, что руки его в чём-то жирном и липком. Ах, да, бутерброд…
Пока шёл в туалет, пока регулировал воду, пытаясь добиться нужной температуры, пока мыл руки, уничтожая с них жирное масло и лип-кий джем, он вновь и вновь восстанавливал разговор с аппаратчицей, чтобы понять, что же всё-таки произошло, но не мог. Дело было не в словах – слова он помнил все. Дело было в том, что слова эти никак не хотели становиться реальностью. Его сознание яростно отторгало услышанное.
Кромн сосчитал до десяти, глубоко вдохнул, выдохнул, ещё раз вдохнул – снова выдохнул, почувствовал, что пульс стабилизируется, сознание проясняется. Так, надо рассуждать логически. Как только действительность лишается логического контроля, сразу же наступает паника, а когда паникуешь, невозможно принять правильное решение – это он знал как спортсмен. Ещё вдох, и снова выдох.
Так, начнём… Допустим, всё, что было сказано, правда. Допустим, действительно Системой была допущена ошибка, в результате которой его сознание оказалось не в том теле.
Кромн стоял с вытянутыми руками, на которые всё лилась и лилась вода. Он усиленно думал, и ему казалось, что всё под контролем. Но это было далеко не так. Это было лишь желание так думать – не более. Мир, единственный, который он знал и к которому привык, как к самому себе, рассыпался в его голове.
Хорошо. Что дальше? Что делать сейчас? Во-первых, надо со-браться и пойти в Лабораторию по исправлению ошибок, пока они сами не пришли за ним и не уничтожили его. По крайней мере, хоть послушать, что там скажут. Спорить, конечно, с ними бессмысленно. Но… А вдруг это не критичная ошибка? Вдруг вызывают только так, для про-формы, убедиться, что всё в порядке? Поговорят, поговорят, да отпустят. Однако сильно надеяться на это всё-таки не стоит.
Во-вторых, надо сообщить жене. Но тоже вопрос: стоит ли сообщать? Если отпустят, то и не надо её пугать, можно будет уже потом, по факту, рассказать. А если не отпустят? Тогда тем более сообщать бессмысленно – ей тоже уничтожат память, как пить дать! И, может быть, слава богу… К чему вовлекать в эту ситуацию ещё и её… Но… Что больнее: чувствовать, что любимый человек страдает, помня о тебе, и разделять с ним эту боль, или знать, что он не помнит тебя совсем, ничего не знает о тебе, и хранить эту боль в одиночестве? В любом случае, решение принимает не он, а Система… А боль – она и есть боль, какой бы причиной она ни была вызвана.
В-третьих… А в-третьих и не было. Не было, потому что во-первых и во-вторых сводилось к тому, что он принял свою судьбу, принял тот факт, что он не тот, кто есть на самом деле, – не это тело и не эта жизнь. Он подчинился решению Системы, потому что понимал, что сопротивляться совершенно бессмысленно. Он сдался, в глубине души не веря, что всё это происходит с ним, что всё это реально происходит. Но ведь это же происходит! Происходит совершенно независимо от того, верит он в это или нет.
Кромн выключил воду и вытер руки о мягкое душистое полотенце. Надо что-то делать! Надо срочно что-то предпринимать! Невозможно было просто сидеть и чего-то ждать. Он понимал, что проблема сама собой не решится, да и ко всему прочему он не был человеком, полагающимся на милость вселенной, поэтому остро чувствовал потребность найти решение проблемы, решить её прямо сейчас, во что бы то ни стало, чтобы не мучиться ожиданием предстоящих событий. Бездействие для него было равносильно самоубийству.
Он пытался принять решение, абстрагировавшись от ситуации, ото-двинув её от себя, отстранив страх, поражающий личность, страх, который свойственно испытывать людям в вопросах надвигающейся судьбы, в вопросах, касающихся конкретно их, не кого-то другого, пусть даже и знакомого, а конкретно их. Конечно, ситуация была ужасной! Но Кромну казалось, что он вовлечён в эту ситуацию не как центральный персонаж, а как актёр второй роли, пытающийся спасти главного героя пьесы. Ведь, что бы ни случилось, какая бы трагедия ни произошла, человеческое сознание обрабатывает её как нечто косвенное, затрагивающее его лишь отчасти, как то, что происходит не с ним. В противном случае личность гибнет. Смерть, болезнь, алкоголизм, сумасшествие – явления суть одного порядка. Они – причина и следствие гибели человека, физической и психической.
И всё же, даже не веря в реальность всего происходящего, Кромн на полном серьёзе обдумывал план своих действий. И… Он был шокирован и обескуражен.
Перед ним возникла неразрешимая проблема. Решение Системы обсуждению, естественно, не подлежит. А это значит, что нет такого человека, который мог бы опровергнуть это решение. Получается, что никто, совершенно никто не может ему помочь. Да и он сам себе помочь вряд ли может.
Как странно иногда бывает. Вот он, такой большой и сильный, ни-когда не проходивший мимо чужой беды, не может сейчас ничего сделать. Потому что силой решить эту проблему никак нельзя. Тут нужна сила иного плана, которой у него нет…
И всё же попытаться следовало.
Так, времени десять. Улора говорила с утра, что обедать останется в офисе. Значит, у него есть семь часов, чтобы решить сложившуюся проблему, и решить её необходимо до конца рабочего дня.
Он быстро стянул с себя спортивную одежду, проходя мимо зеркала, по привычке посмотрелся в него, критически осмотрел себя – не теряет ли форму, выудил из шкафа официальный серый костюм, облачился в него, снова полюбовался собой в зеркале, пока поправлял галстук.
Написал на всякий случай записку жене, чтобы она не ждала его на ужин, мол, срочно вызвали на подготовку к соревнованиям, будет отсутствовать несколько дней, но пока не знает, сколько именно. Мобильный телефон бросил на диван – как будто забыл взять в спешке. Ему-то он сейчас точно не понадобится.

В Лабораторию по исправлению ошибок Кромн явился перед самым обедом. Двери здания были закрыты. Но ждать целый час в его планы не входило, поэтому он нажал на кнопку экстренного доступа в помещение. Открылась небольшая ниша, и система запросила документ, удостоверяющий личность. Он достал идентификационную карту. Про-вел по аппарату. Что-то пискнуло, и дверь начала открываться. Кромн нетерпеливо рванул вперёд, пересёк черту входа и тут же почувствовал, что идти дальше не может – несколько человек роботизированной охраны налетели на него, и он был обездвижен.
Его протащили по каким-то мрачным, неосвещённым коридорам и занесли в огромную, набитую неимоверным количеством всякой техники лабораторию, прежде чем, наконец, снова поставили на ноги. Но сто-ять ему пришлось недолго. Другие роботы тут же подхватили его и уложили в расправленное кресло, зацепили шею, руки и ноги так, что даже при огромном желании пошевелиться он не мог.
– Милый мой, дорогой мой, –  услышал Кромн приближающийся голос позади себя, как только охрана удалилась из комнаты, – не беспокойся, всё произойдёт очень быстро. Ты ничего не успеешь почувствовать.
– Кто вы?
– Ты ещё спроси, где ты, – язвительно закряхтел голос.
– Где я – я знаю. Но кто вы? Я не вижу вас.
– Теперь видишь?
Перед ним возник небольшой человек с удивительно уродливым лицом. По всей видимости, тот самый эксперт, о котором говорила аппаратчица. В правой руке он держал какой-то странный предмет, похожий на спортивный пистолет.
– Легче стало? – человек встал около кресла и наклонился над Кромном так, чтобы тот мог хорошо его видеть.
– Не на много.
– А позволь спросить, почему?
Он ужасно полуулыбался.
– Ну и вопросы у вас. У меня жизнь рушится, а я должен быть спокоен и ни о чём не волноваться? – Кромн чувствовал себя жертвой, от-данной на заклание несуществующим богам. Он смотрел в отвратительное лицо профессора и задавался вопросом: неужели миром правят уроды, неужели всё прекрасное, что создаётся людьми, направлено исключительно на укрепление их власти над миром и над вселенной?
Раньше люди поклонялись богам, теперь они почитают уродов, которые, разрушив жизнь человека, могут спокойно жить дальше – читать газеты, ходить в оперу, ужинать в ресторанах.
Ему вдруг вспомнился учебник древнейшей истории человечества. В нём много рассказывалось о войнах, которые очень давно вели люди. Кромн помнит, что давно, ещё будучи мальчишкой, он был потрясён мыслью о том, что люди способны объединяться во имя какой-то идеи. Он восхищался рассказами о том, что они шли на фронт не потому, что это был приказ правителей, а потому, что ими двигала идея освобождения земли предков от наступающих врагов. Они шли умирать во имя спасения будущих поколений, они шли освобождать свои дома, своих близких от гнёта завоевателей. А всё почему? Потому что у них была идея!
Что же случилось с человечеством? Конечно, с одной стороны, время войн прошло, и это прекрасно, но… С другой стороны, не превратилась ли явная война – с танками и ракетами, с перекошенными от ненависти лицами мужчин, с уставшими и огрубевшими от тяжелой, невыносимой работы руками женщин, в войну скрытую? В войну, на которой не видно солдат, но на которой всё так же продолжают погибать люди? В конце концов, может ли Кромн сказать, сколько людей из тех, что его окружали, – соседей, знакомых, коллег – жили действительно своей жизнью? Может ли он быть уверен, что ошибка, допущенная в отношении него, – исключительная или, по крайней мере, достаточно редкая? Нет! Однозначно, нет!
Да, древним людям было непросто, но у них была возможность выбирать свой путь, выбирать – быть войне или нет, становиться воинами или оставаться земледельцами и хлебопашцами. И если они оказывались лицом к лицу со смертью, то это был их выбор. А у Кромна, да и вообще у всех современных людей такой возможности нет, потому что войны нет, но она есть, и все они на этой войне. Какой страшный парадокс….
Он живёт среди тел, которых система наделяет сознанием – тем или иным – по своему усмотрению: никто не может выбирать свой путь, свою работу, свою профессию. Каждый получает тело, пригодное для какой-либо определённой работы, как он, например, – для спорта, и больше это тело не годится ни на что. А что, если возможности тела не совпадают с желаниями сознания? Что, если спортсмен – не спортсмен вовсе, а, допустим, художник или шахтёр? Лучше об этом не задумываться… Потому что невозможно изменить то, что дано системой. Надо смириться со своей участью и не роптать – всё равно всё бессмысленно. Но! Как сложно смириться! Ещё сложнее, смирившись, узнать, что тот, кто ты есть, на самом деле не ты!
Кромн боялся задавать себе страшные вопросы, но именно сейчас, когда стало понятно, что его планы на спасение провалились, что никто его слушать не будет, потому что никому не нужны ни его правда, ни его личность, они стали как никогда ранее актуальны. Вопрос первый: с какой участью ему снова придётся смириться? Вопрос второй: к какому телу он будет вынужден привыкать? Вопрос третий и, может быть, самый главный: кто те люди, кого он должен будет полюбить?
Животный страх подкатил откуда-то снизу и сдавил ему горло. Казалось, что это никогда не кончится, а если и кончится, то только тем, что голова его, переполненная суетливыми мыслями, взорвётся, извергнув из себя, как вулкан лаву, жидкий мозг.
На какое-то мгновение его тело отключилось, и он перестал воспринимать мир вокруг себя.
– А о чём беспокоиться? – неопределённое размытое пятно перед его глазами приобрело явственные очертания, а потом превратилось в человеческое лицо. – Мгновение, и ты начнёшь жить другой жизнью, так, будто всю жизнь жил только ею. Ты же ничего не будешь помнить из того, что было с тобой в этой жизни. По сути, если подумать, так ты счастливчик! Прожить две человеческие жизни за одну жизнь сознания – не каждому дано.
– И всё же…
Да, люди древнего мира умирали, отдавали свои жизни за жизни родных и близких, но их имена, их лица столетиями хранились в памяти и сердцах людей, в архивах, бережно оберегаемых музейными работниками, в книгах, в фильмах, в вечерних рассказах.... А что он? Его жизнь прекратится через несколько минут, и никто, совершенно никто никогда не вспомнит о нём. Всё, что связано с его именем навсегда будет вычеркнуто из истории человечества, как будто такой человек никогда и не существовал.
Конечно, его не лишают жизни физической. Но его лишают жизни исторической. Уничтожение памяти – это тоже смерть. И, главное, ради чего? Ради какой глобальной идеи он, Кромн, должен всё это принять? Ради блага бездушной Системы? А где он в этой Системе? Кого интересует его личность? В чём тогда смысл его жизни?
– Можно вопрос?
Урод хмыкнул:
– Давай.
– А в чём смысл всего происходящего? Почему нельзя всё оставить так, как есть?
– Смысл – в правильности функционирования Системы. Система – это порядок. А порядок правит миром. Если ошибка допущена, она должна быть исправлена. Никакой жалости, никакого сострадания, ни-какого милосердия. В противном случае Система должна будет идти на уступки каждому, кто захочет иной жизни, и тогда царящий порядок будет уничтожен, мир ввергнется в хаос.
– Хаос?
– Да. Хаос – войны, революции, восстания. И причины хаоса – со-страдание и милосердие. Именно они создают различия между людьми.
– Какая чушь! Никогда, слышите, никогда ни одна война не возни-кала из-за сострадания!
– Милый мой… Как ты заблуждаешься! Жалость, и ничто иное, – причина неравенства между людьми, причина всех конфликтов, всех войн.
– Бред… Вы, должно быть, сумасшедший…
Старик зловеще рассмеялся, запрокинув назад голову. Потом, рез-ко оборвав смех, вернулся в прежнее положение.
– Глупец! Какой глупец! Допустим, я тебя сейчас пожалею и отпущу. И у меня даже есть основания это сделать, ведь я, в отличие от тебя, знаю, в какое именно иное тело будет перемещено твоё сознание, и, по-верь мне, оно будет сильно отличаться от того, к чему ты привык. Тебе придётся по новой учиться делать всё: ходить, есть, разговаривать… Так вот, как я уже сказал, пожалею и отпущу. Совершу, так сказать, акт милосердия. Ты вернёшься к своей прежней жизни. Но! Неужели ты дума-ешь, что и впредь сможешь жить так, как жил раньше? Жить как ни в чём не бывало, жить спокойно? Жить вообще, жить после того, как тебе было открыто это знание? Нет, и не надейся! Всё, что произошло сейчас, произошло именно с тобой, а не с кем-то другим, и оно будет мучить тебя, разъедать, уничтожать тебя до тех пор, пока ты не решишься на поступок, который, как тебе будет казаться, остановит твои страдания. Конечно, ты будешь понимать, что ты – не единственная ошибка Си-стемы, и, конечно, ты отыщешь возможность найти людей, пострадавших от действий Системы, как пострадал ты. И что в итоге? Ты поднимешь бунт! Бунт против системы! Тебя поддержат точно такие же, как и ты, безумцы, ваш бунт перерастёт в восстание, ищущее новые силы, восстание обернётся революцией, жаждущей крови, а революция – войной, всеобщей, всепоглощающей, всеобъемлющей.
Старик был взволнован. Одной рукой он размахивал пистолетом, другой – постоянно приглаживал торчащие на голове наполовину седые волосы. Небольшая пауза, глубокий вдох.
– Да, вы сломаете Систему, но этого вам будет мало, вы захотите создать новый мир, в котором будете править по законам милосердия. Все люди станут делиться на тех, кому было оказано сострадание, и на тех, кого обошли стороной. Вторые будут несчастны. Но и первые не будут довольны, потому что каждому из них будет казаться, что ему милосердия было оказано меньше, чем вон, например, тому, другому, в синей рубахе. Неравенство будет расти и расти, и однажды кто-то другой, такой же, как ты, борец за личность, захочет сломать систему, но систему, построенную уже тобой. И всё, конец! Если вы будете слабы – вас растопчут, разотрут в пыль, оставив ваши имена – имена побеждённых – как издевательство в истории человеческих войн. О вас можно будет прочитать в учебниках, прочитать и пожалеть вас – не более! Но если же вы к тому времени будете настолько сильны, что сможете пода-вить бунт, то сгложете себя сами, уничтожите сами себя изнутри, разойдясь между собой во мнениях, как тысячи других людей, сотни других правителей, деятелей ислама и христианства, как, в конце концов, зачинщики Реформации и Великой французской революции…
Профессор потряс головой.
– Это страшный конец… И я, страж Системы, её хранитель, её за-щитник, не могу позволить себе быть милосердным, ибо не могу помыслить того, что мы не существуем…
Старик смотрел куда-то поверх Кромна, и создавалось ощущение, что он разговаривает с невидимым собеседником, который стоит напротив него, – своей тенью. Поэтому, наверное, Кромн чувствовал свою непричастность к страстной речи старика. Его не волновали ни вопросы устройства государства, ни проблемы смены власти, его интересовала только конкретно его судьба, и в ней – проблема сохранения его индивидуальности. И всё. Поэтому, как только старик кончил свою пламенную речь и обмяк, нависнув над пленником, он сделал тщетную попытку высказать свою просьбу:
– Но почему я? Почему я должен страдать? Ведь до сегодняшнего утра я даже не знал обо всём этом. Зачем меня надо было посвящать в тонкости устройства системы? Почему нельзя было просто оставить всё так, как есть?
Старик уже пришёл в себя, и его ответ был чётким и лаконичным, но, к сожалению, совершенно не таким, на какой рассчитывал Кромн. Этого сумасшедшего поколебать было невозможно.
– Потому что справедливость должна быть восстановлена.
– Ну а как же справедливость по отношению ко мне?
– Лучше пожертвовать одной личностью, чем всем человечеством, – старик повертел похожую на пистолет штуку в руках. – Человечество без контроля и надзора Системы способно утопить себя же в океане жестокости и насилия. Без системы и установленного порядка оно будет проливать кровь до тех пор, пока на земле не останется один единственный, последний представитель человеческого рода. Но и он будет жить не долго – покончит с собой.
– Ну а если человечество само по себе так устроено, что человек – в любом случае жертва, то тогда, может, лучше вообще никогда не рождаться? И никогда не становиться ни жертвой системы, ни зачинщиком войн?
– А кто же тогда будет править миром?
– Никто. Зачем вообще миром править?
– Затем, что кто-то всё равно должен делать это. Пусть лучше это будем мы.
Новое чувство атаковало Кромна, новое чувство, имя которому – безысходность. Он не мог двигаться… И не мог переубедить старика… Он ощутил, что всё, что сейчас происходит, происходит реально и про-исходит реально именно с ним. Осознание этого было настолько ярким, настолько отрезвляющим, что уже не важно было, как это произойдёт, лишь бы оно произошло как можно быстрее, чтобы больше не корчиться в муках под пытками ожидания.
И тогда из сломленного и порабощенного, истерзанного страхом животного он превратился в дикого зверя, жаждущего свободы, хотя бы даже и ценой собственной жизни. Его слова, резкие, агрессивные, точные, как удары молота, звучали как вызов в невыносимой тишине камеры, где день изо дня исправлялись ошибки Системы. Его мысли разрушали толстые стены тюрьмы под названием жизнь.
– Пусть лучше мы будем жить так, как хотим!
– Но, если миром будет править кто-то другой, мы будем жить так, как хочет он. А не так, как хотим мы, - легко парировал старик.
Кромн ощутил, как неизбежность, готовая сожрать его и его мир, надвигается на него с упорством и напором стены. Ещё мгновенье, и он будет раздавлен, как надоедливая муха.
– А тот, кто правит миром, живёт так, как хочет?
– Нет, не живёт. Не живёт, потому что он служит людям, которые поддерживают его власть. Мы нужны ему для того, чтобы он, представитель нашего вида, правил миром. Нас большинство.
Пленник мотнул головой.
– Бред какой-то… Я живу не так, как хочу, а так, как надо, для того, чтобы поддерживать существование системы, которой управляет кто-то, кто тоже живёт не так, как хочет, и служит людям, живущим не так, как они хотят.
– Зато мы правим миром.
– Это не имеет смысла…
Всё кончилось… Бунт, едва начавшись, был сломлен, разбит, по-давлен, он был погребён под обломками прошлой жизни, о которой уже никто никогда не вспомнит.
Как просто, как легко всё разбивается о бессмысленность. И чело-век разбивается о бессмысленность. Убедите его, что его жизнь не имеет смысла, и он будет готов расстаться с ней без сожаления.
– Ну а это уже не твоего ума дело.
Урод поднял руку, пристально посмотрел в глаза Кромну.
– И всё же, я бы хотел уточни… – Кромн не успел договорить, по-тому что профессор, приставив странную штуку ко лбу жертвы, нажал какую-то кнопку, и всё исчезло.
Отвратительная боль пронзила тело Кромна. Его глаза перестали видеть, а уши – слышать. Сознание какое-то время ещё вращалось, как бельё в стиральной машине, всё более и более угасая, а потом и вовсе потухло.


II


Он проснулся, но долго не мог открыть глаза, просто лежал и вспоминал странный сон, приснившийся ночью. Он очень любил эти утренние часы, когда можно ещё не вставать с постели и когда так приятно тратить время на то, чтобы восстановить, смакуя все подробности, сон, запавший в душу. Приятно было ещё хоть немного продлить, нежась в прохладе простыней и чувствуя напряжение каждой мышцы, те эмоции, в которые он был ввергнут во сне. Он лежал так минут десять. Лежал, ощущая кожей скользкий шёлк белья, расслабив тело до такой степени, что в какой-то момент ему вдруг показалось, что оно ему вовсе не принадлежит.
Часто бывает так, что сон, забытый, не рационализированный со-знанием, не зафиксированный в памяти, остаётся не как нечто осознанное, будто прожитое, хотя и в иной реальности, а как ощущение, прочувствованное, но не воспринятое во всей глубине. И целый день он тянется дурманящим шлейфом, ускользая от понимания, а потом растворяется, будто туман в горах под напором прогревающего землю солнца.
Но бывает и так, что, вспоминая ночное видение, память пытается зацепиться за что-то важное, что было явлено во сне, но тщетно: она скользит и скатывается, не имея зацепок, чтобы проникнуть внутрь, вглубь и снова пережить то, что было уже пережито однажды, пережито и забыто. И в тот самый момент, когда память готова бросить любые попытки воссоздать прошлое, один образ – всего один, ключевой образ – всплывает в памяти и втыкается в неё, как игла, запуская сложный механизм осознания предосознанного. И тогда всё пришедшее из ирреальности и небытия, становится ясным и ощутимым, становится частью жизни, частью реальной действительности. 
Однако этим утром попытки вспомнить сон были безуспешными. Он ускользал. Какие-то неуловимые куски видения проносились в мозгу, но ничего не проясняли. Так прошло несколько минут, прежде чем Кромн почувствовал настоятельную потребность открыть глаза.
Комната, что предстала перед его глазами, ужаснула его. Очень просторная, метра четыре в высоту, с незнакомой мебелью и сиреневым освещением, она надвигалась на Кромна и придавливала его своей тяжестью. Он поднял руки, чтобы протереть глаза и отпустить непонятный сон, и чуть не вскрикнул от ужаса: конечности, тёмно-зелёные, с неровными коричневатыми пятнами, длинными пальцами и чёрными ногтями – его конечности!  – болтались перед его глазами.
«Что происходит? Где я?» – пронеслось у него в голове.
Кромн начал себя успокаивать, как обычно, когда случался кошмар: «Это всё сон. Только сон. Сейчас он рассеется, и всё прояснится». И тут мозг его пронзило то, что было ключевым воспоминанием: джем, стекающий с подтаявшего масла, липкий и приторно сладкий, с гулким стуком падающий на пол… И он вспомнил всё в самых мельчайших подробностях: свой дом, квартиру, свою жену, своё тело, телефонный звонок, урода со странной штукой в руках, эту же самую штуку, пристав-ленную к его лбу, жуткую боль, лишившую его сознания.
Осознание глобальной ошибки парализовало его. Он не мог ни думать, ни шевелиться. Вот, значит, как это бывает, когда сознание парализовано. Можно сто раз слышать фразу и понимать её рациональным восприятием, но воспринять её суть становится возможным только тогда, когда ты ощущаешь её переживанием, когда ты чувствуешь её, когда ты ею живёшь.
Кромн задыхался. Ему хотелось найти спасение, встать, стряхнуть с себя оцепенение, но всё, на что способно было его тело, – это поднять руки и попытаться уцепиться за воздух. Дух его погибал, уничтожаемый несостоятельностью физики.
Но, так часто бывает, внешний мир возвращает к жизни то, что гиб-нет в недрах мира внутреннего: в соседней комнате послышались шорохи приближающегося человека, и вслед за тем раздался приятный женский голос, похожий на растекающуюся воду:
– Милый, ты проснулся?
Кромн вздрогнул, судорожно, как рыба на берегу, глотнул воздух и сбросил кандалы оцепенения. Звуки этой чужой незнакомой речи, этого странного и волнующего языка пронеслись сквозь него, отбросив его на подушку. Странно и одновременно страшно было то, что он понимал язык, на котором говорила женщина, и понимал также, что это был не тот язык, на котором он говорил всю жизнь.
Он услышал отчётливые шаги, и в проёме двери появилась молодая женщина, видимо, его новая жена. Она была очень высокой, её тело то-же имело изумрудный цвет, но чуть бледнее, чем у Кромна, – ближе к мятному, с такими же коричневатыми на нём пятнами. У неё были жёлтые глаза, шоколадного цвета губы и волосы. Однозначно, она была гуманоидом. Но странным каким-то гуманоидом.
– Я сделала тебе коонуару.
Она поставила на столик перед диваном, где лежал Кромн, огромную кружку какой-то ароматной жидкости.
Кромн был в замешательстве. Он всем своим сознанием отказывался воспринимать новый язык, он отторгал его, как отторгал своё новое тело, и речь женщины была для него настолько же одновременно понятной и непонятной, как текст, написанный карандашом на бумаге, на которой размазаны жирные пятна: иногда буквы чёткие, а иногда карандаш будто проскальзывает, натыкаясь на жир, и совершенно непонятно, что за буквы написаны в этом месте.
И всё-таки в целом язык был понятен. Звуки складывались в слова, слова – в предложения. Но мало того! Мозг Кромна вдруг совершил то, что тот от него совершенно не ожидал: открыв рот, Кромн, совершенно не контролируя себя, достаточно внятно и чётко произнёс на странном наречии, обращаясь к женщине:
– Спасибо, любимая. Сейчас, только умоюсь.
Движимый каким-то импульсом, он встал и в автоматическом режиме направился в ванную. Когда за ним захлопнулась дверь, он, наконец, осмелился поднять голову, чтобы посмотреть на себя в зеркало.
С той стороны стены взглядом в него упирался зелёный гуманоид, ничем не похожий на того Кромна, который занимал призовые места в соревнованиях межгалактического уровня по бодибилдингу. Чрезмерно высокий, с длинными руками и ногами, поджарый, он не знал, что сей-час делать, и прежде всего – что делать с самим собой. И вот это странное существо он должен был принять, должен был воспринять как само-го себя.
Кромн опёрся руками о края раковины и склонил над ней голову. Смотреть в зеркало и видеть там себя – это мерзкое существо – он был не в состоянии. Кровь стучала в висках, и он отчетливо слышал, как она переливается по его телу и шумит, шумит, сводя его с ума, шумит, заглушая все остальные звуки, все звуки внешнего мира, открывшегося ему пятнадцать минут назад. Он был настолько разбит, настолько по-давлен, что ничего не чувствовал. Кроме этого шума в ушах. Да, вот она, правда: он – не информация, упорядоченная и логически организованная, он всего-навсего шум, ничего не значащий, хаотический шум.
Не было никакого спасения. Шум поглощал Кромна, он становился центром мироздания и единственной возможностью бытия. Он нарастал, концентрируясь в голове Кромна, и вдруг, дойдя до максимума, до предела, когда до сумасшествия оставался всего один шаг, разрушился, распался на тонкие информационные линии ошарашивающей реальности. Кромн почувствовал себя здесь и сейчас. Почувствовал себя живым и абсолютно настоящим. И вслед затем к нему начала возвращаться способность рационально осмысливать действительность.
Что за ирония? Что за дикая злобная шутка? И кто шутник? Почему получилось так, что тело его поменяли, а память при этом сохранилась? Или это опять ошибка? Может быть, память сохранилась случайно, независимо от воли Системы?.. Ужасно…
Кромн вцепился руками в раковину – до хруста в костях. Однако оставаться долго в ванной было нельзя – слишком подозрительно. Он мотнул головой, словно отгоняя от себя наваждение, сжал кулаки и по-пытался собраться с мыслями.
Обратного пути нет. А это значит, что, если он хочет жить, ему надо смириться. Но как! Ладно бы, если бы память стёрлась и он очнулся бы в новом теле. И… просто продолжил своё существование… А что делать сейчас? Как жить с тем, что он не может принять? С тем, что разрушает его, делая бессильным и равнодушным? Как?!...
Память – самый драгоценный дар вселенной человеку: самая великая её благодарность и самое великое его наказание…
Кромн толкнул от себя дверь и вышел навстречу судьбе. Он хотел жить. Он чувствовал, что хочет жить. И он был готов бороться за свою жизнь.
Прошло несколько дней. Новая жизнь навалилась на него всей своей тяжестью…
Каждый вечер, как только Кромн ложился спать, он всей душой желал – нет, не возвращения обратно, так как понимал, что это недостижимо, он желал всего лишь беспамятства. Он страстно хотел, чтобы па-мять его стёрлась, чтобы утром он открыл глаза и вступил в первый день своей другой жизни без тяжести воспоминаний о жизни былой. Он жаждал забвения, чтобы не страдать долгие годы вплоть до самой смерти, до того самого момента, когда сознание его, уставшее от переживаний, затухнет навсегда.
Каждую ночь он засыпал в тихой надежде, что системой исправлена будет и эта ошибка. Но наступало утро, и ничего не менялось: он видел в зеркале зелёное лицо незнакомого ему гуманоида, вытянутые руки с длинными пальцами, странную мебель, неизвестную ему женщину – нелюбимую, нежеланную. Он чувствовал её запах, слышал её голос, разливавшийся половодьем и заглушавший иные звуки. Он закрывал глаза и вспоминал свою жену из той, прошлой, несостоявшейся жизни, – нежную, любимую, такую знакомую… До кончиков пальцев, до самых тихих потаённых мыслей, до снов на двоих… А потом открывал глаза и снова видел это странное зелёное тело, коричневые губы и, наконец, жёлтые глаза, что-то ищущие внутри него…
Шло время. Дни то тянулись – бесконечно долго, они ползли, скользили, вдруг застывали, а потом медленно таяли, а то неслись, мчались, забыв про всё, про всех, не обращая внимания на людей, не успевающих вдыхать жизнь. Два солнца – большое в полнеба, бирюзовое, и его бледная лиловая тень – приходили, чтобы начать свой путь, и уходили, чтобы его завершить. Ничего не менялось.
Прошло какое-то время, прежде чем Кромн понял, что система не знает о случившейся ошибке. И даже не подозревает о ней. И мало того, лучше ей о ней и не знать, так как на кону стоит его жизнь, его собственная жизнь, расставаться с которой, несмотря на все трудности и переживания, он был не намерен.
Ему было нечем заняться. Он много лежал, закрыв глаза и закинув за голову руки, и думал, думал, думал… Он не хотел видеть этот мир, слышать его, чувствовать… Но мир был настойчивым. Он проникал в сердце Кромна, и тот, впитывая его в себя, познавал время и пространство своей новой жизни.
Говорят, человек может привыкнуть ко всему. Не правда. Привыкнуть можно только к тому, что ты понимаешь и, главное, принимаешь, но к тому, что отторгается твоим сознанием, привыкнуть просто невозможно. Любая попытка воспринять это как ежедневную реальность становится насилием над личностью.
И Кромн насиловал себя. И поэтому ненавидел всё и всех. И с каждым часом ненависть его росла. Так, что к концу дня он чувствовал себя совершенно усталым, выбившимся из сил путником, на котором потопталось стадо бегемотов.
Он ненавидел всё. Он ненавидел вещи. Сиреневое небо и лилово-голубые светила. Своё тело. Жену. Её голос. Язык, на котором говорили странные гуманоиды…
Он чувствовал, что ненависть его растёт, раздувается, как гордыня ни разу не согрешившего праведника. Но что толку было ненавидеть, что толку было беситься и психовать? Какой смысл – не соглашаться с системой? В конце концов, жизнь – не вечна. И всего-то надо было – лишь потерпеть, когда она и всё, что в ней есть, закончится. И Кромн, вслушиваясь в эти слова, сказанные им самому же себе, продолжал существовать…
Мысленно он по-прежнему был там, в старой жизни. Он не мог преодолеть её. Конечно, он понимал: в его, прежде всего, интересах было забыть, отпустить прошлое, утопить его на дне памяти, чтобы оно всплывало изредка лишь, как забытые кадры из старого фильма. И тогда он пытался взять себя в руки, вставал с дивана и шёл на кухню, в гостиную, в спальню, брал в руки вещи, рассматривал их, пытался привыкнуть к ним, пытался сделать их частью своей жизни. Но проходил час, много – два, и он в приступе острого бессилия бросал это пустое занятие. К каждой вещи, которой касался, он испытывал отвращение. И порыв воодушевления сменялся вспышкой бешенства – на систему, на жизнь, на себя, на судьбу. И тогда в приступе гнева ему невыносимо хотелось крушить и ломать всё то, что не напоминало ему о прежнем доме и о прежней жизни.
Потом он остывал и снова пытался привыкнуть хоть к чему-то, что было здесь. Но как это можно было сделать, если невозможно было привыкнуть даже к самому себе?!
Его приводило в бешенство то тело, которое стало носителем его сознания. Невыразимо уродское, с какими-то странными, будто болезнь, пятнами, чужое, бывшее ранее в чьём-то употреблении… 
Он, профессиональный спортсмен в прошлом, совершенно не представлял себе, что можно делать с этим вытянутым, безобразным в своей убогости, с длинными бессильными конечностями телом. Для чего оно было создано?
Он шёл к зеркалу и долго-долго смотрел на себя, разглядывал лицо, руки. И ненавидел себя. И упивался своей ненавистью, представляя иногда, как берёт своё отражение за горло и душит, душит и смотрит, как умирает в конвульсиях водянистое бесполезное тело и тот мир, которым оно себя окружило. 
Но он всегда проигрывал. Отражение оставалось в зеркале, а ненавистное тело, несущее его сознание, возвращалось в комнату, чтобы позволить Кромну дальше ненавидеть себя, бездушное пространство, время, тугой узел, завязанный судьбой, зелёную женщину на диване и язык, на котором она говорит.
Язык сводил его с ума…Он привык к языку быстрому, конкретному, точному. Много согласных – признак силы, власти, агрессии. Кромн – вот имя настоящего мужчины, имя воина, имя победителя. С ним никогда не сравнится вялое монотонное Мооунооро – его новое имя, имя человека, проигравшего судьбе.
Новый язык выводил его из себя. Он был размеренным и всеохватным, разливался, как большая река по равнине, затопляя собой сознание и разум, подавляя любое желание что-либо делать, принося с собой пассивное подчинение и безынициативность. Большое количество гласных, стоящих рядом, делали речь зелёных гуманоидов нескончаемой. Вот как сейчас: доктор, пришедший полчаса назад, чтобы проверить состояние Кромна, начал говорить, и, кажется, никогда не закончит. Кромн перестал его слушать – так утомительна была речь старика. Он улавливал растекающиеся ааа и ооо и думал, что если вечность умеет говорить, то, вне всякого сомнения, она говорит на этом языке.
А меж тем доктор что-то говорил и говорил: про каких-то людей, про какие-то события в прошлом, что-то и где-то изменившие, про ка-кое-то чрезвычайное происшествие на производстве, про панику, охватившую рабочих, про то, как все бросились бежать, оставив Кромна и ещё нескольких человек умирать, про чудо, сохранившее Кромну жизнь. Он задавал Кромну вопросы о том, как всё случилось, спрашивал, помнит ли тот что-нибудь из того, что было с ним до того, как про-изошла авария. Кромн ничего, из того, что рассказывал доктор, естественно, не помнил. Зато помнил проклятый звонок, психа из Лаборатории по исправлению ошибок, джем, скатывающийся с масла и падающий на пол. Он понимал: сказать правду – значит, уничтожить себя. И он врал. Врал, что практически ничего не помнит, а что помнит – не поддаётся объяснению. В итоге врач покачал головой и прописал продолжение домашнего режима.
– Очень интересный случай, – заключил он, уходя. – Вы пока отды-хайте, а я снова загляну в конце недели.
И удалился, стуча по кафелю тросточкой. Маауруана закрыла за ним дверь.
– Я заварю чай, – сказала она и закрылась на кухне. Было слышно, как она плачет.
Маауруана… Она занимала особое положение среди всего того, что так ненавидел Кромн. Спокойная и уравновешенная, она была непримиримо привлекательной. Высокая, стройная, с большими глаза-ми, жёлтыми, как у кошки, угольно-чёрными ресницами и тёмными заманчивыми губами, тонкими руками и стройными ногами, она не казалась вялой. В ней чувствовалась хрупкость, женская нежность, изысканная утончённость – всё то, что с каждым днём всё сильнее и сильнее раздражало Кромна. Не потому, что он предпочитал женщин грубых и необузданных, вовсе нет. А потому, что это так напоминало ему Улору… Напоминало и заставляло любить. А он так хотел её ненавидеть!
Ну почему, почему она вот такая… хорошая?! Если бы она была отвратительной, ему было бы проще её ненавидеть. А так – даже не за что. Поэтому он вынуждал себя ненавидеть её за то, что она не была отвратительной. И эта ненависть разрушала его…
Как она могла любить его? Как?! Если она его совсем не знала? Ведь в этом теле она любила совершенно другого человека! Того, чьё сознание было в этом теле до того, как в него внедрили сознание Кромна. Какой глобальный обман! Какое глубокое разочарование! Но он по крайне мере знает, что она – чужая. А она? Знает ли она, что он – тоже чужой?
Он попробовал представить себе, что чувствует Маауруана, глядя на него – человека, которого она любит, но которого не может узнать. И вроде бы это всё тот же самый человек, с которым она прожила сколько-то там лет, а вроде уже и не тот… Те же глаза, но не тот же взгляд, те же руки, но другие жесты, те же губы, но незнакомая улыбка. Кого же ты любишь, женщина? Того, кому принадлежат эти глаза и эти руки? Или того, кто смотрит на тебя сейчас и думает о тебе?..
Можно ли любить тело, не любя самого человека, или наоборот, любить человека, не любя его тело? Так кого же ты любишь, женщина: того, на кого смотришь, или того, кого видишь?

Шёл сороковой день его новой жизни. Утро не было ни омрачено чем-то неприятным, ни ознаменовано чем-то впечатляющим. Маауруана заварила, как обычно, коонуару, включила телевизор. По экрану перемещались зелёные гуманоиды, вяло шевеля бесполезно-длинными конечностями, и, раскрывая свои тёмные рты, до судорог в голове растягивали бесконечно-длинные слова.
Он пил остывающую жидкость и думал о том, как опостылела ему жизнь.
Предыдущие тридцать девять дней он, так или иначе, хотел жить, по старой памяти, по инерции, по привычке. Но… Старик из лаборатории был абсолютно прав: невозможно узнать истину и продолжить жить так, будто ничего не произошло.
После того самого разговора, состоявшегося ещё в прошлой жизни, жизнь потеряла всякий смысл. Его жизнь потеряла всякий смысл. А это значило только одно: если жизнь потеряла смысл, то и он сам как человек, как личность тоже потерял всякий смысл.
Казалось бы, ну что такого произошло? Слова, слова, слова… Но что есть истина, если не слова? Что есть понимание, если не проговаривание? Ведь между осмысленным прошлым и бессмысленным настоящим, как граница, как водораздел, пролегает тот самый разговор, который убил в Кромне его человеческое достоинство, его индивидуальность. Он не просто похож на других, он не просто такой же, как все, он и есть все, он – пустота в пустоте, в абсолютно пустой пустоте, которую Система заполняет так, как ей вздумается. Он был для себя, но для других его никогда не было, потому что всем другим было всегда без разницы – он это или вместо него скрывается в этом теле кто-то другой.
Бессмысленность разрушает всё… Она разрушает людей, их мыс-ли, их жизни. Смысл – ключ к пониманию человека, к пониманию его существования, ибо, только зная цель, которую ставит перед собой человек, можно понять, на какие вершины ему суждено взлететь и в какие глубины он обречён упасть.
Смысл есть всё в человеке и многое за его пределами. Любая человеческая жизнь направлена на поиск и приобретение того, ради чего стоит жить, но никак не наоборот. Поэтому можно не задумываться о смысле жизни и жить дальше. Можно искать смысл жизни и продолжать жить. Но невозможно жить, потеряв смысл жизни.
Зачем нужны эти руки, ноги, зачем надо есть, пить, спать, дышать, в конце концов? Не затем ли, чтобы, став жертвой чьей-то прихоти, стоять на обочине своего существования и наблюдать, как иссякают бесцветные дни однообразной, как на многие километры пустыня, жизни. Зачем надо читать, узнавать новое, если ты – никто, если ты – ничто? Зачем надо совершенствоваться в профессии, если ты раб? Зачем надо расти и развиваться, если тебя всё равно ни для кого нет? Ты – не личность, ты даже не тьма, ты – пустота… Тень, и та имеет большее значение, нежели ты со всеми своими мыслями, волнениями, переживаниями. Никому не нужен твой мир, никому не нужна твоя правда, потому что ты сам ни-кому не нужен.
Кромн поставил на стол безнадёжно остывший коонуару. Бессмысленная пенка болталась на поверхности бессмысленной жидкости, налитой в бессмысленную кружку, стоящую на бессмысленном столе, находящемся в бессмысленной комнате, распланированной в бессмысленном доме, построенном в бессмысленном городе, расположенном на бессмысленной планете, болтающейся в пространстве бессмысленного космоса… Конечно, мир настолько огромен и настолько вечен, что может позволить себе не иметь смысла. Но человек! Человек должен иметь смысл, он должен чувствовать своё предназначение! Иначе… Его поглотит пустота.
Ничто, совершенно ничто не приносило больше никакого удовольствия. Ни запахи, ни звуки, ни вкус еды, ни ласки женщины, ни свет, ни тьма, ни одиночество, ни молчание, ни сон, ни явь… Даже этот коонуару казался ему совершенно безвкусным.
И Кромн отчётливо почувствовал, что бороться дальше за своё существование он больше не может.
Бороться может только личность. Только личность имеет цель и следует идее. Не-личность бороться не в состоянии. А он и есть эта самая не-личность.
Система, внедряющая сознания в тела, перемещающая их из одно-го тела в другое, нивелировала само понимание человека и человеческой личности Кто ты? Кто ты, как ни пустота? Кому ты нужен, если тебя так просто забыть, ещё проще – заменить кем-то другим? Есть ты или тебя нет, ты сегодня рядом или кто-то другой – если разницы нет, то и нет личности, есть только тела – передвигающиеся, поглощающие пищу, существующие во имя и на благо системы, раболепствующие перед ней.
Он чувствовал себя пустотой. И теперь эта пустота, чисто символически когда-то носившая имя Кромн, а теперь именуемая Мооунооро, желала исчезнуть, пропасть, быть уничтоженной. Неважно как, неважно где. Просто быть уничтоженной.
Он устал бороться, устал жить. В конце концов, если нет разницы, жив ты или мёртв, если ты в любом случае – пустота, то стоит ли напрягаться, чтобы продолжать жить?
– Ты меня слышишь?
– А? – Кромн вышел из оцепенения и перевёл взгляд на жену, пытающуюся привлечь его внимание к себе.
– Доктор настоятельно рекомендовал отправиться на природу. Сказал, что это может благоприятно сказаться на твоём самочувствии.
Врач действительно приходил ещё два или три раза и каждый раз был сильно озадачен состоянием больного. Последнее посещение пришлось на вторник, и тогда он долго осматривал Кромна, прослушивал, что-то записывал себе в блокнот, а потом отвёл Маауруану в сторону и предупредил, что состояние пациента не то что не улучшается, а даже, он бы сказал, ухудшается. Надо быть готовыми ко всему. Такое, конечно, бывает редко, но всё же… Не исключено… Надо следить, присматривать за пациентом… Кабы он не решил свести счёты с жизнью…
– Как скажешь…
В конце концов, можно и на природу. Какая разница, где умирать.
Кромн почувствовал, как напряглась Маауруана, но ему было всё равно. Провались оно всё пропадом – весь этот мир, вся эта жизнь с её языком, людьми, с этой, в конце концов, тонко сексуальной женщиной, по утрам заваривающей ему коонуару… заискивающе смотрящей ему в глаза… и ищущей там кого-то иного…
Ах, если бы кто-то, ну хоть кто-то знал, что он – это он, а не кто-то другой…

Дорога до парка заняла тридцать с небольшим минут. Кромн ждал, когда Маауруана расстелет плед и наконец-то можно будет сесть – ему было трудно держать своё тело. Но не болезнь была его бедой – усталость духа. Наконец, он устроился и начал наблюдать.
Здесь было людно. Гуманоиды передвигались парами и небольшими группами. Одиноких практически не было. Они, гуляющие, наслаждающиеся жизнью, смеющиеся, о чём-то непрерывно болтающие, создавали одиночество Кромна, потому что никому из них он не был ну-жен. Он был нужен только себе, и именно это мешало ему чувствовать себя одиноким в пределах своей комнаты. Здесь же, в парке, среди множества людей, умирал родившийся в тишине квартиры его внутренний собеседник. И Кромн оставался один…
Здесь было неплохо. Здесь было проще врать, потому что было проще спрятаться среди таких же тел, каким был он сам. И он расслабился, чтобы раствориться среди людей. Хочешь потеряться – ищи тол-пу.
Вскоре вернулась Маауруана с вымытыми тоокуноро в руках, неслышно подошла, положила тоокуноро на плед, села рядом. Он содрогнулся и снова озлобился в тихой ненависти к этой привлекательной, но нелюбимой им женщине. И вдруг подумал: а смог бы он полюбить это тело, если бы знал, что там, внутри этой по сути всего лишь оболочки таится сознание женщины, которую он любит? Смог бы он смотреть в эти жёлтые глаза и чувствовать любовь? Вдыхать запах кожи и испытывать нежность? Сходить с ума от страсти, владея этим телом? Он закрыл глаза. Возможно… Всё возможно…
Но он, поражённый обречённостью приговорённого к смертной казни, не хотел ничего меня. Он просто хотел исчезнуть, не открывая глаз.
Он чувствовал женщину рядом с собой. Она сидела, не шевелясь, и только глубоко дышала. Наконец, молчание стало томительным.
–  Посмотри на меня, – тихо произнесла Маауруана.
Кромн едва пересилил себя. Секунда, две, он повернул голову и встретился с ней взглядом. Что-то неуловимо знакомое почудилось ему в её глазах, но он, однажды разочаровавшийся, отмахнулся, не желая больше очаровываться.
И вдруг Маауруана встала перед ним на колени и нежно провела рукой по его лицу.
–  Я помню нас – тебя и меня. Тебя зовут Кромн, – сказала она на родном для него языке. – А ты? Ты помнишь, как звучит моё имя?..


Рецензии