Реквием каравану PQ 20-14

РЕКВИЕМ КАРАВАНУ PQ 20-14



1. Гумконвой


Сто двадцать грузовых джипов Chrysler Grand Voyager колонной ехали по пустыне.

Колеса их, подбитые кожей выращенных в американских питомниках ящеров, вязли, пробуксовывали в песке. Вместо арматуры — вечные скелеты динозавров. Ревели мощные моторы-сердца, жалуясь на чуждую, косную, не пригодную для жизни среду. Вода вскипала в радиаторах от с трудом сдерживаемого гражданского негодования.

Джипы были перекрашены в белый цвет – не очень аккуратно, видать, в спешке. По борту каждого шла оранжевая надпись: «Список Магницкого и Немцова», «Нет путлеризму и киселятине!», «Свобода приходит нагая, бросая на сердце цветы!», «Невежливый ответ вежливым людям», и т. п.

Это был гуманитарный конвой «Либерте». В помощь временно оккупированный территориям Великой Русской Речи караван вез сотни тысяч тонн груза – интервью, эссе, блог-посты, комменты, моменты, комплименты, сакраменты…

Реликты советского периода, размноженные под копирку на печатных машинках, те, что выдавались для прочтения «на одну ночь».

И самую свежую копипасту.

Капусту, наконец! 

У каждого Абрама своя программа.

На каждого Олега своя телега.

У всякого Мишки свои книжки.

У каждого Алексея своя Одиссея.

И у Алексиевич своя лексика.

Всякий Сашок (шок) кропает стишок.

Даже Васильева рифму осилила.

В передовых джипах-грузовиках ехал весь цвет оппозиции: Карнавальный, Хоррор, Моровой, Веня Диктор, Зоря Света, Белкинд в Колесе, Общак, Жабена, Дима Блюмкин, Полный Абзац, Вася Парижанин, Эдик Лейкин и при нем (прием, прием) Алик Тюкавкин, Эсфирь Эфирная…

Нищие гении, голые графы.

Грантоеды, дети капитана Гранта.

Голографические пропагондоны.

И обычные графоголики.


Эхомячки.

Дожи в дождевиках.

Дождисты (чего дождались?)

Хорошилища в мокроступах,вечно бредущие из ристалища на позорище.

Каждый йожик со своим бложиком (пусть я не Блок, зато имею блог).

Звероящеры из зомбоящика.


Техническим редактором конвоя выступил доцент Литинститута, старший стремяной и первый главный сокольничий Большого академического Словаря Дмитрий Федорович Вертинский.

Он и профинансировал мероприятие (на что ушли скопленные многолетней экономией золотые пластинки, полученные за пойманные на лету слова).

Он уговорил участвовать в нем своих агентов, филеров – Ивана Бестужева, Никиту Бельмесова и Светлану Гагарину.

Не сказать, чтобы эта троица пришлась тут ко двору.

Официант – хамелеон. И нашим, и вашим.

Культурный уровень соответствует основному источнику лэвэ.

- Нука! Тыбы! Че-а-эк! Половой! Любезный!

Бестужев — из тех, кто плачет, колется, но грызет родной кактус.

У уборщицы – вата в ушах, мочало во рту.

Пробовали с ней говорить — мычит.

Ребенок, пятилетняя дочка Светочки, был бы очень мил, но — что за воспитание! — строит из себя какую-то принцессу… Это ведь даже опасно, такая нагрузка на детскую психику.
 
Маркиза Помпадур — так ее уборщица-мамаша называет.

Дура, к чему ей эта помпа.


По обочинам пути росли скудный саксаул да верблюжья колючка.

Юркие пустынные змеи при виде автоколонны, сноровисто вставали на хвост и прыскали ядом.

Выползали на солнце толстые жабы в нарядах диких турецких расцветок. Надували презрительно губы.

Моровой из гуманности угощал местную фауну священными биг-маками.

Макакам — Макдональдс.

Цените!

Однажды, вглядевшись в лицо одной из особей, толстое и бородавчатое, добро-злое, Моровой вдруг узнал в ней свою покойную подругу, звезду звездно-полосатого флага.

- А я за свободу! - непредсказуемая, как все славяне, выговорила баба и захохотала.

Моровой дико забормотал:

И сказали цурикаты:
Нас сажали в тюрьмы каты!

Неужели, в самом деле,
Суслики, и вы прозрели?!

И крикнул дико:

- Сдаюсь!

Когнитивный диссонанс у дедушки русского троллинга. Разрыв шаблонов.

Эсфирь Эфирная и Зоря Света подскочили, взяли волонтера под ручки, отвели в шатер.

Усадили в пластиковый шезлонг, налили кофе в бумажный стаканчик (плюс одноразовая ложечка).

- Засланная кремлядь.

- Маскируется под либерастку.

- Па-а-азвольте! Но это же простая баба! Пипа вульгарис. Что у нее общего с моей незабвенной сеструччей-американо?

- Может, ваша сестручча из иного мира знак вам подает, – ворковала Эсфирь. – Чтобы вы о ней меньше тосковали! Почитайте книгу Зогар...

- А я вот не прочь с местными, – сознался внезапно оказавшийся рядом Эдик Лейкин. – Очень миленькие попадаются, раздались, правда, вширь, на натуральном питании, пухловаты, зато свеженькие.

А что столичные герлэны лучше, что ли?

То же самое, но дороже обойдется.

Хожу тут к одной.

Я, говорю ей, люблю вас, жаба. Клеевая ты баба!

А она мне: уж, замуж невтерпеж, да вертлявый уж не муж!

И колючий еж не дюж!

Баба, милая к кому ж?


2. Верблюдоид

На заднем сидении одного из гранд-вояжеров Дима Блюмкин, приобняв за плечи двух школьниц, все вталкивал им:

- Вы думаете, что мы погонщики каравана?

Нет, милые, не обольщайтесь.

Мы с вами верблюды. Дромадеры и бактрианы.

Нас терпят хозяева только для того, чтобы стричь с нас шерсть.

Шасть!

Плевать окрест – это все, что нам осталось.

Плюрализм, если можно так выразиться. От слова тьфу.

Наша жизнь – пустыня, милый друг,
Придавил нам спину рабский тюк!

Тюк у него, впрочем, обнаруживался не на спине, а на животе.

Всегда на сносях, перманентно беременный, Дима каждый день рожал роман или стих, на худой конец, коммент-момент. Сакраменто-комплимент.

Идеально самодостатоный, тут же самооплодотворялся снова.

- Вы – одногорбые. А я двугорбый. - похвалялся он, с искренней скромностью.-Говорят, что я двух маток сосу. Пью из двух колодцев. Вранье!

Двужильный я, потому и двугорбый.

У верблюда два горба,
Потому что жизнь борьба!

Я пашу, как проклятый. Мне требуется ежедневно  две-три тонны цветущей флоры. Каковую нахожу в разнообразных климатических регионах отечества. Да чего там, всего мира и его окрестностей.


Все мы тут дромадеры – драмоделы.

Витии с вервием на вые.

Бактрианы, издавшие романы.

Уколовшиеся колючкой литславы.

Колумнисты с колунами.

Оборзевшие обозреватели.

А, подать нам сладкое верблюдо!

Каждый холит свой горб (набитый аффигенным внутренним миром), и не расстанется с ним ни за что.

Острые словца понравились девочкам и были подхвачены эхом.

Иван Бестужев написал даже «Гимн конвойщиков» (переименованный им потом в «Реквием каравану PQ»).

Его пели вечерами у костра, под гитары, на старый окуджавский мотив:

За стихи, верблюд, не расстреляют,
Лишь глаза стеклянные вставляют,
Чтобы видел то, что видят все,
Пасся в обязательном овсе.

Дни песком меж пальцев утекают,
Лишь хлысты погонщиков сверкают.
Впереди пророк, с звездой во лбу,
Чистой влаги жбан зашит в горбу.

Чем оборонить от жести жесткой
Песенку свою – клочками шерстки?
Боты стерлись, пря не удалась,
Эх, лягнуть копытом задним власть!

Пусть на зоне порвана колючка,
Но в меню – лишь кактуса колючка.
Не лепил горбатого Гулаг –
Показал нам дулю вурдалак.

Но зато под зноем, как алоэ,
Расцветет заклятое Былое,
И над миром пролетит самум
Избраннейших ядовитых дум…

Вечерами, сидя в оазисе, за барбекю, говорили о России, все о ней, любимой, проклятой:

Не восток, не север и не запад,
И не юг. Другой и вкус, и запах.
У нее другой и стиль, и цвет.
На ее ответ вопросов нет!

На ее вопрос ответа нет.
Водка лишь да промискуитет.


По вечерам в дружеском экстАзе смыкали бокалы с Экстази.

Главный хит эпохи был: сваливать или швалью?

Пора-валисты.

И перетерписты.

И всепропалисты.

У заслуженных метров и почетных членов в ходу членометр.

Сравнивались бесконечно «тут» и «там» (под тамтам, на татами):

Там он был маститый либерал,
Ну а тут – сортиры убирал.

Тут он был известным подписантом,
Ну а там пошел официантом.

Голубою розой был, поэтом.
Желтый дьявол заключил: с приветом.

Был когда-то честный репортер,
Да не вовремя очки протер.

Хорошо тому, кто сам двугорбый,
Пьет из двух источников, не гордый.

Тут ли там – гламурный демократ,
Черту брат и нечету комрад:
Собственный гламурный зиккурат.

Вовремя переметнулся в кремляди,
Вот и получил на сдачу крендели.

После биенале, на отвальной
Потрепал по холке сам Отвальный.

Рукоплещут Лондон и Париж
(Если только раньше не сгоришь)…

И ничего они не могли забыть друг про друга.

В белом хитоне, в венке из терний, как Моисей, выходил к избранному народу Дмитрий Вертинский.

Потомственный вольтерьянец-романтик.

Доктор языкознания, и.о. начальника эхоловитвы РФ.

Огненный куст.

Иеремия безвременья.

Пророк, переступивший порог.

Но не избывший порок.

Рок!

Убеждал всех искать слово.

Единственно верное.

Пароль времени.

Камертон духа.

Навареа эпохи.

Только знающий Слово мог обрести бессмертие в Русской Речи.

А не этого ли все они ждали и жаждали?

Не этого ль самого ради пустились в опасный путь?

Одно слово!


И они искали, всем караваном, неустанно эпохальную морфему:

- Свобода!

- Human rights!

- Креатив!

- Любовь!

- Путлеризм!

- Холивар!

- Бакс!

- Кащенко!

- Амнистия!

- Намкрыш!

- Хайли лайкли!

- Пост труф!

Но не гремел над пустыней гром. Не блистали молнии. Слово не находилось.

- Что именно сказал тебе Царь Речи? – все допытывались с пристрастием караванщики у Мити.– Может, его следует понимать иносказательно?

- Метафорически?

- Метаисторически?

Морганически, морманически, морфеологически!

- Как библейскую притчу.

- Как нянин причет.

- Воспроизведи дословно!

Главное слово, эхо эпохи, должно содержаться в Словаре, – вновь и вновь, кротко, терпеливо, апостольски повторял Митя.

Нашедший навареа и есть Словарь.

Сам вечный.

И время в себя примет.

И нас всех за собой в бессмертие протащит.

Кто со мной в историю?

В славу?

В слово?

Гей, словяне!

Гей-славяне.

И просто геи.

И просто словесники.

Славяне славы!

Славолюбы.

Славоманы.

Славоботы.

Славофаги.

Славофрики.

Славофреники.


Он не стал словарем.

Он не стал словом.

И славы не сыскал.

Он числился лишь временно исполняющим обязанности Главного Сокольничьего и Старшего Стремянного по Москве.

Его выгнали из кабинета.

Из словесного инета.

Ему сказали — брысь!

Был Кот — стал Рысь.

Были царские палаты — стали острые булаты.

В качестве платы.

Царские милости обернулись малостями.



3. Фортепля

- Эхо эпохи… – с видом Сивиллы произнес Веня Диктор. – Разумеется, это «Йеху Москвы».

- Пора вам сбрить вашу бороду, Веник, – сказал Алик Тюкавкин.

- Почему?

- Потому что тогда, как Самсон, вы потеряете силу. И у нас, грешных, появится шанс проявить себя. Без оглядки на эхо.

- На мою должность метите, Алик?

Не дождетесь.

Я вечный.

Я умру, и Эхо умрет.

- Что вам Эхо, печальная нимфа? Вы на Эхо неслабо наэхачили! Хэ-хэ. До конца жизни хватит.

И на нимфочек тоже.

Навареа. Навар варя...

- А у вас, Сивилла, в Куршавиле вилла!

- Йо-хо-хо! – выкрикнул кто-то. – И бутылка рому!

- Ухо мацы! – подхватила толпа.

– Йеху Москвы!

- Плюха уму.

- Лиха хи-хи!

- Муха в ухЕ! – ерничал Алик.

- Пруха в мошне! – отвечал Веник.

- Милый, соси мамки сосцы!

- Гран мерси.


Вехи войны:
Бэхи в грязи,
Морды в крови.

Голые махи,
Маман в папахе.

Эх, йо-хо-хо!
Ходка в СИЗО.

Тепла кашка
В палате Кащенко.

Страхи эпохи:
Блохи в мездре.

Муха в ухЕ,
Моська в халве.

Нюхом – в махре.
Духа амбре.

Хохот Хайфы.
Хохмы трухи.

Вам поцреот
Сопли утрет:

Трусы крутЫ,
Скинув трусы.

Скажет Госдеп –
Спляшут и степ.

Ступор и стёб.
Тонны муры.

Токи в груди.
Трюки братвы.

Лоху – увы!

Пипл слушает,
Ухо в мучкЕ.

Все скушают
Эхомячки.

Под жестоким солнцем пустыни радио хрипело, сипело, кашляло, но все еще 24 часа в сутки зажигало:


Уханье тьмы!
Прахом пойди!

Жгите умы!
Сгинь, крокодил!

Пыль в зОбе:
Путинозомби!

Мумия, фу!

Мордор, гори!

Мороки, тьфу!

Кремлядь, умри!

Мхом зарасти!

Эх-хо!

Но все это были не те слова.

Из мегатонн слов, что были сказаны в эфире и после эфира, не нашлось навареа.

Сема Мирский, тоже примкнувший к каравану, тем временем, пользовался случаем, чтобы пополнить свою коллекцию фортеплю.

Ловец слов нового поколения, он не использовал на охоте столь милые Мите Вертинскому, но уже почти ставшие бабушкиным антиквариатом сачки.

Сам Сема (сам-сем) был не сачок, сачковать никогда не пытался.

Мирский приманивал Персоны на радио-микрофон.

Весьма похожий на фаллоиммитатор.

Сема смазывал его словесной патокой, ради пущего эффекта.

Пока уловленная Персона в струе эфира активно и с удовольствием целовала эхо-фаллос.

Мирский время от времени взбадривал Персону, впивался крючками вопросов на тонкой леске.

Вот, сейчас, еще немного – и вылупится на свет фортепля.

Почему же именно фортепля»?

Форте, пля!

Это происходило, хоть и не так часто, как хотелось бы.

Над головой Персоны сгущалось эфирное пространство.

Появлялось некое существо – звуковой выморок, словесный призрак, имеющий с Персоной несомненное сходство.

Вылупившаяся Фортепля металась в тесной студии, задевая о стены черными (блэк-пиар) перепончатыми крыльями, рвалась на свободу.

Полный альбац, лютый голодец.

Сема накрывал добычу сетью.

Случалось, и собой накрывал, при артобстреле.

Классически морил в морилке, сушил в расправилке.

А потом с помощью некоего вещества, внесенного в список особо опасных антиконституционных психаделиков (недешево за него просили на Черкизовском рынке!) оживлял труп.

Подымал мумию из саркофага.

Запускал зомби.

Открывал ему вольный эфир.

На память оставались куколки в стеклянных пробирках.

Сема являлся со свеженькой добычей во флагманский шатер к Дмитрию Федоровичу.

Убеждал купить экземпляры (после смерти незабвенного Платон Михайлыча, все наследие Словаря, включая первую коллекцию Мирского, как-то само собой перешло к Вертинскому).

- Ты только посмотри, какая прелесть! Это же экзот! Подобного во всем мире не сыщешь!

Вертинский бросал снобистский взгляд на содержимое пробирки.

Цитировал наизусть: Калерия Ногодерская, она же Старохатская, Невтудверская, Жаба д`Орк, Московская девственница, любимая племянница Ктулху…

Что-то здесь не то…

Какой-то подвох…

Митя пристально вглядывался в экспонат, сквозь свои диоптрии.

- Переморил ты ее в морилке, – выговаривал он, наконец.

Был грех, был такой грех… – со вздохом, соглашался Сема, отмечая про себя, что Вертлявый в своем деле д`Артаньян, и все мы, в сравнении с ним, пидарасы.

- Может, этого возьмешь? Живенький! Кусается!

Митя прищуривался на живенького.

Андрей — гибкость позвоночника. Кукаревич, Макакаревич, Макароныч, Смакаревич, Чмокаревич… начальник Всея Русскаго Року…

Но и начальника року Вертинский приобрести отказался.

Пусть вылежится.

Через десяток лет видно будет, чего он стоит.



4. ГУЛАГ-лайт

На сороковой день пути караван встал.

Караул устал.

Все то же – серый песок, черные тени саксаула на песке, беспощадное солнце, упрямые, терпеливые до опупения (пупы земли!) верблюды – местный электорат…

Не аристократические бактрианы, не креативные дромадеры, а так, терпилы, рабочий скот.

Они стояли на обочине караванного пути, волооко взирали на смарт-джипы, жевали нечто несъедобное и при любой попытке караванщиков затеять разговор, равнодушно отворачивались.

- Куда вас ведут погонщики? Вы когда-нибудь задумывались? – в сотый раз вопрошал их утонченный Вася Парижанин. – В коммунистический Оазис?

К молочным рекам, кисельным берегам?

К берегам кисельным Киселева.

В соловьиную ночь Соловья-разбойника.

В царство Божие на земле?

Ошибаетесь!

- Вот зима придет, – говорил им Вася Парижанин, – и падете вы, быдло, с голоду и холоду.

Но верблюды лишь коротко всхрапывали в ответ.

А один, разозлившись, плюнул Васе на эксклюзивные джинсы «Ливайс».

Вась, а Вась! Сымай ливайс!

Что им зима и холод, мрак и ад?

Они за лето отложат запас жирка в свои горбы, и не страшна никакая чума.

Они двужильные.

- Есть под пустынным солнцем один оазис, – вымолвил задумчиво пожилой верблюд, плешивый, одутловатый, весь в старческой крупе.

Там Даниил Андреев встречался с Навной.

Там русский человек Чегодаев спас душу малого народа Джан.

Там сияет небесными лучами мистическая наша Новороссия!

Вася-парижанин только рукой махнул.

Он чувствовал полное гавнодушие к их участи.

И обиду.

А, пусть дальше горбатятся, если не хотели цивильной жизни!

Сел в джип (рявкнувший, как Реджеп Тайип) и поехал к своим.

Под палящими лучами перегревались моторы американских гранд-вояжеров, выцветали оранжевые надписи на бортах.

Порой и мощные американские колеса сдавали, проворачивались вхолостую на песке.

Терзал в кулаке свою растрепанную самумом бороду Веня Диктор.

Пересыхала без любви молодая и холёсенькая Леся Речкина.

Стонала, больно уколовшись рыльцем о кактус, светская Жабена.

- Просто хочется кого-нибудь побить!

Она носила на запястьях праздных рук и тоненьких щиколотках декоративных ножек массивные ювелирные кандалы.

- Дождь! Дождь! – призывали дождевики-фанаты, посыпая головы пеплом, грозя выси кулачками, но «Дождя» в пустыне не ожидалось.

Алик Тюкавкин сбросил с плеч тюк с особо ценными антикварными полит-стихами и прокламациями времен дорогого Леонида Ильича.

В песок!

Сколько можно слизывать с губ песчинки?

И жрать каждый вечер консервированное барбекю по-походному, когда душа жаждет манны небесной?

И ждать!

Эдик Лейкин разорвал на шее золотую цепь, символ рабства, и швырнул оземь.

Сколько еще осталось до бессмертия?

Сор-рок лет?

Мы не доживем!

Сорока.

Сор рока.

Мы все для Рока — сор.

(Цепочку эту подняли потом, чтобы хранить на память о кумире, Димины школьницы, и втайне были разочарованы: вместо золота почтенных европейских проб, она оказалась анодированной, сувенирной…)

Караванщики молились хором, простирая руки к небу:

- Доколе, Господи!

Нет сил терпеть эту муку!

Даждь нам днесь – дивный Дождь!

Долгожданный дождь, во спасение!


Откуда-то послышался звон падающих капель.

Они побежали на звук.

Сидя под колючим кустом саксаула с томиком Аксенова в руках, таяла старенькая, в голубых сединах, с глубокими горестными морщинами на светлом личике Снегурочка, неполживая правозащитница.

- Я не могу больше выносить этот зной!

Этот суховей!

Это жесткое излучение, выжигающее все живое!

Эту Гоби, которую не спас даже Горби!

Это горе!

Этот Кызылкум! Козел тебе кум!

Эту Сахару, где даже сахарного песка в сельпо нет!

Слезы ее капелью стучали о выжженную каменную землю.

Она непоправимо и печально таяла.

Милочка!


Глядя друг на дружку, хохотали истерически, пожимали плечами и разводили ручками две юных аспирантки Димы Блюмкина.

Итог их научных изысканий под названием «Вклад России в мировой язык», тысячелетний вклад — уместился на одной страничке.


BABOUCHKA : Бабушка, пожилая женщина
BALALAIKA : Балалайка
BELOUGA или BELUGA : Белуга
BISTRO (T) : Бистро (якобы от требований русских казаков перекусить "быстро" в Париже)
BLINI : Блины
BORTSCH BORCHTCH : Борщ
BOYARD или BOIAR : Боярин
COSAQUE : Казак
DATCHA : Дача, загородный дом
ISBA : Изба, деревянный дом
KREMLIN : Кремль, русская крепость
MOUJIK : Мужик, русский крестьянин
NAHAIKA или NAGAIKA : Нагайка, казачья плеть.
OUKASE или UKASE : Указ, царский декрет
PIROJKI : Пирожки
SAMOVAR : Самовар
STEPPE : Степь, огромная невозделанная равнина
TAIGA : Тайга
TROIKA : Тройка, три коня
TSAR-TZAR-CZAR : Царь
TSARINE-TZARINE: Царица
VERSTE : Верста, мера длины
VODKA : Водка
ZAKOUSKI: Закуски.

Ну еще спутник, погром и перестройка.

Вот на что ушла тысяча с хвостиком лет!



...А Ивану Бестужеву в пустыне было не пусто.

Простор, от горизонта до горизонта.

Не надо зонта.

Золото в лазури.

Голд энд блю.

Давно ему хотелось безбрежности.

Обрыдло сидеть в своей узкой, как гроб, комнатенке на 11-м этаже.


Он уговаривал Нику:

- Давай тут останемся.

Раскинем палатку в оазисе.

Хавку из гумпомощи слиберастим.

Саксаула нарубим, на зиму.

Саксаул, и шасть в аул.

Баб себе найдем в баобабах.

Не акул.

Глушь, конечно.

Дальнее Замкадье.

Зато безбрежность.

Бельмесов закорешился с местными скорпио: они лабали рок и пили пальмовую водку, которую сами же и гнали из листьев.

Блевали ядом, и опять лезли на пальму.

К своему паленому напалму.

- Никитка, ты давай, быстрее просыхай! У нас тут такая пруха!

Будем новые слова ловить. Меня Митя Вертинский научил, и сачок подарил.

Видал, какое словечко мимо пролетело, крылатое, никем не пойманное, по ток-шоу нетасканное, в диссертациях не засушенное!

Тут их немеряно!

Золотых-дорогих! Заживем!

- У местных ботва. Интернет с перебоями. Опять же, братва. С разборками и разбоем, - сомневался Бельмесов.

С другой стороны, я как перестану сайты смотреть, так, может, на поправку пойду.

Фэйс у буки прояснеет.

- И Светку с Дариной мы к себе возьмем. Куда им деться? Что, Светке, опять полы в сортире мыть?

- А мне куда?

Мне-то вообще податься некуда.

Самое страшное, когда человеку некуда идти.

Не придти, а именно идти.

Хули холуем опять наниматься?

Иван слегка удивился:

- Погоди, а те тридцать штук зеленых, что тебе Митька Вертинский дал? За новое слово?

Они где?

Пропил, что ли?

Многовато-то что-то ушло на «Рябиновку на коньяке».
 

- Отчасти и пропил.

А отчасти так, в автоматах просадил.

Автомат, помню купил.

Полиция отобрала.

Кто из него теперь стреляет?

И дал кому-то баксов-кексов.

Хряку какому-то во фраке.

На съем квартиры.

И больше этого парня не видел.

Бре-ке-кекс.

Бельмесов вывернул карманы шортов — они были пусты.

Это ты все виноват, кацап простодырый! - завыл в нем хохол. - Я тебе говорил, положь на книжку! Не таскай с собой! Не корми воров! Копеечку беречь надо! Заховають!

- Отвяжись, жадюга! Душа праздника просила! Это ж такая сила!

Хохол Мыкыта и москаль Никола вцепились друг в другу в волоса.



5. PQ в пике

На очередном вечернем междусобойчике (возьмемся за руки, друзья!) Эдик Лейкин вышел в круг и возопил:

- Братья! Мы три века доставляем гуманитарные караваны в эту страну!

Везем бесценные сокровища души и интеллекта.

Но кто – получатель?

Кому нужны наши дары?

За триста лет тут ничего не изменилось.

Верблюды жуют свою колючку. Плачут, колются, но жуют.

Паситесь, милые народы!

Погонщики ходят вокруг, поигрывают хлыстами.

Кто-то высунулся из стада – не сметь! Встать в строй! Упал-отжался!

Змеи прыскают в нас ядом.

Вараны скалятся.

Беркуты нас арестовывают.

Жабы триста лет сидят в своем болоте и не желают его покидать.

Страусы прячут головы в песок.

Цурикаты изображают гомо сапиенс!


Сколько можно?!

Солженицын тут колодцы рыл,
Их не хватит для звериных рыл.

Тут бросала зерна Алексеева,
Только то не всходит, что посеяла.

Топоча, бежит людское стадо.
В прах затопчут идеал!
Не надо!

Быдло манят булкой – впали в раж.
Оказалось, как всегда: мираж.

Смерть вокруг – вараны да барханы,
Баи всё да ханы, баре-хамы.

Новости: сегодня под мостом
Изловили Герцена с хвостом.

Мимо голый Лунин проскакал:
Голова-луна, в руке бокал.

Пестель, Писарев – мы все в Сахаре
По России сердцем иссыхали.

Может, мальчик, станешь знаменит,
Но уж колокол не зазвенит…

Вышел из тени с неизменной своей палочкой в руке Кох:

- Вегетарианские времена кончаются.

Гулаг-лайт постепенно крепчает, переходя в Гулаг-хард.

Вы все заметили — наши ряды уменьшаются!

Они тают.

Как Снегурочка.

Каждый день кого-нибудь недосчитываемся!

Несем боевые потери!

Платим дань живыми душами!

Грядет великая сушь!

Пустынный мор.

Черный вихорь.

Самум.

Все сгорит в пыль.

Выживут одни гады.

Да верблюды двугорбые — и нашим, и вашим.

Да сухие колючки.

Настает З7-й-римэйк.

Террор сэконд-хэнд.

Колыма форевер.


Не лепил горбатого ГУЛАГ,
Показал нам дулю вурдалак!

И эхо понеслось над пустыней:

- Довольно уже, братья по духу!

- Будет с нас!

- Давайте завязывать с этой гумпомощью!

- Бегаешь за голодными с ведром икры, умоляешь, попробуйте — а они от тебя!

- Мне уже все гхавно!

- Не нравится, не ешь!

- Нам самим больше достанется!

Тогда-то, собственно, поэт Иван Бестужев и решил переименовать свой «Гимн пораволистов» в «Реквием Каравану».

Они с Никитой Бельмесовым лежали в канаве под сенью гигантского алоэ.

В выгоревших на солнце футболках и шортах, с рюкзаками за спинами, вместо горбов.

Ваня читал приятелю свой свежий текст:

Рок свершился, кончен карнавал.
Это был последний караван.
В бурном море затонул PQ.
Ну а наш увяз в сухом песку…

- Так ты за кого, за патриотов или за либерастов? - не понял Никита.

За большевиков или за коммунистов? Я за Интернационал.

Я за орехового человечка, - сказал Иван.

- Это кто еще?

- Бывает (мы-то с тобой видели): снято видео, и свидетели в суде поклялись родной мамой.

И лучшие в мире эксперты под протоколами лично расписались.

Рас-спасались.

А все ложь.

А правдой и не пахнет.

Эксперты?

Все спёрто.

Дух спёртый.

Ты это чувствуешь.

Что-то в тебе это говорит. И даже кто-то. Где-то на самом дне тебя. Кто?

Ореховый человечек.

Его обмануть нельзя.

Он с самого начала все знает.

С орешком в руке.

Лесная лещина. Лущи.

Двойчатки и тройчатки.

Двойняшки и тройняшки, сестренки и братики.

Помнишь сказку детскую?

- Что-то такое помню. Вернее, сейчас вспомнил, когда ты рассказал.

- И все так. Все, кому я рассказывал. Не помнили, но помнили.



- Может правды вообще нету на свете, - сказал Никита.

- А что тогда есть?

- Ну, хайли лайкли.

Или эта, как ее… Аlmost certainly.

- Ты еще скажи пост-труф.


Псевдо-довод.

Карги-факт.

Прокси-аргумент.

Квази-убеждение.

Пара-реальность.


Как бы святая правда.

Вроде, истина.

Типа того, что откровение.

Как же теперь жить, как людям верить.


Кто-то громко откашлялся.

Заработал старомодный  репродуктор-тарелка, прикрученный к стволу саксаула
(местные условия, зоны покрытия-то в пустыне нет ).

Голос диктора стал читать с убедительной интонацией и идеальной дикцией профессионала:


Nothing is what it seems to be.

Ничто не является тем, чем кажется.

Суть никогда не соответствует видимости.

Реальность не имеет значения.

Доказательства и факты это разные вещи.

Если нет фактов, то их невозможно опровергнуть.

Если факты не вписываются в мою концепцию, тем хуже для фактов.

Доводы - хард эвиденс — излишни.

Доказательства не нужны.

Вы виноваты, потому что об этом написали утренние газеты.

Имеет значение не правда, а общественное мнение.

Правда — результат общественного договора.

Истины не существует, а если она и есть, нам все равно ее никогда не постичь.

Мир — это мое представление о нем.

 

- Все вы врете, дяденька! Брешете! Правда есть! - выкрикнул Иван.- И только она и есть на самом деле!

 - Двойная она, правда. Как двойной орешек. - возразил Никита.

- Ты не бойся! - тихо сказал Иван. - Она обязательно есть. Пусть хотя бы только внутри тебя.

- У меня внутри — две правды.

- Нет, она всегда одна.

Ее не может не быть.

Потому что без нее невозможно.


Чистая правда.

Святая истинная правда.

Правда-матка.
    
Так оно и есть.
    
Что верно, то верно.

Воистину.

Как Бог свят.

Положа руку на сердце.

Вот те крест.
 
На том стою.

Я отвечаю.

Чтоб мне провалиться.

Мамой клянусь.

Зуб даю.

Землю ем.

Гадом буду.

Честное ленинское.

Честное пионерское.

Действительно.

Точно.

Впрямь.

Факт.

Да.

- А давай, за это выпьем, поэт!

- Только она томится в неволе. У Кощея Бессмертного в плену. Но мы ее отвоюем!

- Выпьем!

И пусть иссохнут хряки во фраках, которые ни во что не верят.

Пустые они.

В пустыню их.

Бельмесов достал из рюкзака за спиной початую бутыль «Рябиновой на коньяке».

Отвинтил крышечку, сделал хороший глоток, потом еще один.

Закашлялся протянул бутылку Ивану.

Тот тоже приложился.

И пустыня вокруг зазмеилась, зазвездилась и пропала, растворилась в текучем воздухе.

Чу! Загудели, заурчали, завизжали пески: к Лобному месту подъезжал эскорт автомобилей невиданной красы.

Из передового смарт-вояжера высадился трехметровый Прохор в подлинном, музейном камзоле Петра I (рукава и штанины были либертэну, даже такому долговязому, длинны):

- Наш путь по пустыне окончен, господа.

Путь сей был страшен и велик.

И безнадежен изначально.

Но, подобно Моисею, завершившему великую миссию, мы не поражение свое признаем теперь, а празднуем свободу.

Со свободой вас, друзья!

Выскочил из бронированного джипа красавчик Отвальный в латексной телогрейке от Живанши, вместо галстука на шее петля висельника.

Как всегда, при виде этой удавки вспомнился лимерик:

Отвальный в блатной телогрее
Тусился с петлею на шее.
Отнюдь не грустил он,
А петлю носил он
В дань памяти русской идее.

- Кто со мной, на Москву?

В среде интеллигенции послышались аплодисменты, сперва робкие, потом все уверенней.

Алик и Эдик осведомлялись уже, где можно записаться в очередь на выход с вещами.

Загремела овация.

Но ее заглушили новые звуки: рев турбин, урчание пропеллера.

С небес на песок опустилась, как огромное насекомое, амфибия-седан («Эвакуатор-люкс»).

Выскочивший шофер откинул трап, распахнул дверцу кабины: по лесенке сошел сам Хоррор, в арестантской полосатой (но не бязевой, а натурального японского шелка) пижаме от-кутюр, на ноге стильная каторжная колодка:

- Угодно вам, господа, сегодня вечером выпить шампанского в Булонском лесу?

Кто со мной? На запад?

Немалая часть интеллигенции переметнулась на его сторону.

Либералы обступили своих Моисеев.

Плакали.

И тут выступил из толпы вперед, взошел на лидерский бархан, студент литинститута Иван Бестужев по прозвищу Рюмкин.

В шортах, открывающих пупок, шлепках-японках и бейсбольной кепке задом наперед.

- Я призываю не сдаваться! Идем дальше!


В игре теней и света, темен ликом, светел ликом, он стоял на царском месте.

На бурхане хана.

На трибуне трибуна.

В диване эмира Мира.

На пасторском амвоне.

В пещере пророка.

На каторжном подиуме фотомодели.

В заколдованном круге Фомы Брута.

В театре тантры.

В кино нового Кина.

В окнах виндоус —  где всем всё видно-с.

В гетто прокаженного.

На гильотине (смерть — гиль и тина).

На эшафоте казнимого.

На Красной площади.

У Красивой Мечи.

На лобном месте.

- Наше дело правое! Сильные духом не сдаются! Герои не умирают! Победа будет за нами!

Одна лишь Светочка подошла к Бестужеву, ведя за ручку Маркизу.

Да подбежал еще нежно-пьяный Никита Бельмесов.

Иван пожал руку Бельмесову. И поцеловал в губы Светочку.



Гуманитарный конвой разъехался: половина в одну сторону, а половина в другую.

А кто и в третью.

Пора-валисты.

Перетерписты.

И всё-пропальцы.

Одни на запад, другие на восток.

Третьи…

А, на юга!

Где вместо снегов — жемчуга.

И лепестков пурга.

И нету врага, чтобы взять на рога (а шкура тебе дорога).

Просто жить!

Жизеньке радоваться.

У жизнюры учиться.

Жизнецой спасаться.

Кой-кого на север отправили, выловив на протестах.

Четыре стороны света были исчерпаны.

Оставались два направления: вверх и вниз.

Кто в небо, в Шамболу, в философский парадайз.

А кто в сыру землю.


Разорвалась белая ленточка.

Глянь-ка в соли англицкой кристалл:
Полный пестель!
Писарев настал.

Прощались они зло:

- А, Джигурду вам в глотку!

- Артемия Лебедева – в темя!

- Прохорова — в потроха!

И смахивали слезы.

Они любили друг друга.

Но не могли ужиться в одном пространстве-времени.

Цветы эмиграции, белой акации гроздья душистые, как и следовало ожидать, по месту прибытия, составили 33 отдельных букета.

В 33-х отдельных стеклянных вазочках, флаконах, кувшинах, бутылях и бутылочках.

Оставшиеся в Москве также продолжали делиться на группы и подгруппочки, кружки и направления, партии и движения, религии и философии, клоны м кланы, ментальные штаммы и соматические клетки.

Арзамасы озорные и вальяжные Беседы любителей русского слова.

Могучие Кучки и Звучащие Раковины.

Сумасшедшие Корабли и Великолепные Кощунства.

Садки Судей и Серпентарии Единомышленников.

Куртуазные маньеристы и монструозные карьеристы.

Белые розы и Алые розы.

И Розы Голубые, натурально.

Секции (как во Дворце пионеров) и секты.

И даже скиты раскольников.


.............................

Два верблюда, большой и маленький, мама и сын шли по пустыне.

Привычный пейзаж:

раскаленные барханы,

караван тяжело нагруженных горбатых рабов,

погонщики с хлыстами,

черные, четкие тени от пальм «Вашингтония»,

сонные серые вараны, то ли камни, то ли чудища,

пестрые тарантулы, резво, как дроны-разведчики, на восьми парах ног пробегающие по песчаным маршрутам.

- Мама, а правда скоро будет Великая Сушь? Я по радио слышал.

Пустынный мор.

Черный вихорь.

Самум.

- Нет, неправда! - отвечала мама.

- А они говорили, что будет.

Что все сгорит в пыль.

Выживут одни гады.

Да сухие колючки.

- Нет, нет! Не бойся!

Они остановилась, в удивлении.

Пустыня внезапно кончилась.

Зазмеилась, зазвезилась и пропала, растворилась в текучем воздухе.

Мать смотрела.

И сын смотрел.

Все оказалось дешевой декорацией.

И барханы, и вараны, и змеи, и погонщики. И собственные горбы, шкуры, верблюжьи морды  - исчезли.

Они стали просто — мать и сын.

И глазам их предстала Россия.

С предгрозовым, но не тревожным, не мрачным, веселым небом.

С живым воздухом.

С дорогой, ручьем, мостом через ручей.

С домом у дороги.

С зеленым садом.

С радугой над горизонтом.

Нежная.

Сильная.

Настоящая.

И многие, не только они двое, увидели ее.

Люди, а не верблюды.

И уже и но никогда потом не смогли вернуться к прежнему искаженному яростным солнцем зрению.


Рецензии