А. Глава седьмая. Главка 5
Обратно я возвращался через городской парк, пустынный этим тихим будним вечером, и особенно милый мне этой своей пустотой. Горели фонари – жёлтые светлячки в подступавшей со всех сторон тьме, тихо скрипел под подошвами гравий, ветер лениво шевелил кроны деревьев, и они отвечали ему, торжественно шелестя. В ночные часы наш парк кажется необъятным. Так, наверное, происходит с любым парком, но в детстве эта бесконечность наполняла меня почти мистическим страхом. Нам с Юлей разрешали гулять допоздна – пусть обычно и под присмотром отца, и я хорошо помню сладковатое чувство безотчётной тревоги, рождавшееся в моей груди в тот момент, когда аллеи с последними лучами солнца вдруг начинали словно растягиваться, удлиняться и тонули в темноте, как в тумане. Мы шли домой не спеша, отец любил по пути рассказывать нам что-нибудь нравоучительное, а я, почти и не слыша его слов, расширенными глазами смотрел вокруг, как будто надеялся прорваться сквозь завесу ночи. Юля крепко держала меня за руку, и через руку её, как по проводам, мне передавался её страх, и это ощущение чужого страха, страха другого, хоть и близкого существа, усиливало мой и без того неподдельный ужас. Наверное, страх тоже может сближать. Он как нагота: ты предстаёшь в глазах другого беззащитным и слабым, без искусственных покровов напускного спокойствия, и, видя столь же откровенную обнажённость того, кто находится с тобою рядом, поневоле начинаешь понимать, как похожи все люди и как нужна им всем уверенность в собственной безопасности, в чужой руке, сжимающей их руку.
Но время прошло, и больше мы уже не гуляли по парку вместе. Сейчас, медленно шагая вдоль тесно сомкнувшихся тополей, я думал о том, что детство вовсе не кончается, когда мы взрослеем. Оно похоже на волшебную страну, над которой не властно время, и, как бы ни менялась наша жизнь, в глубине каждого из нас живёт ребёнок, которым мы были когда-то. Городской парк изменился за эти годы, деревья выросли, фонарей стало больше, а дорожки теперь содержались в куда большем порядке, чем раньше. Но в известном смысле он оставался всё тем же парком из моего детства, загадочным и пугающим, и каждый раз, проходя через него, я погружался в наполненные приятной, чуть терпкой грустью воспоминания, которые теребили какие-то давно забытые струны и извлекали из них мелодии ушедших дней. Нет, детство не кончается никогда – потому, наверное, что оно находится вне времени и пространства и пронизывает всё вокруг мягким и сильным своим светом.
Я вышел на центральную аллею, где фонарей было больше, а по обе стороны тянулись ровной чередой деревянные скамейки с резными спинками. Сделал в задумчивости несколько шагов и остановился, поражённый внезапным воспоминанием. Ну конечно же, всё случилось именно здесь, на той самой скамейке под раскидистым каштаном, седьмой с конца. Я совершенно точно помнил это: седьмая с конца. В тот вечер так же горели фонари, только народу было больше, потому что… кажется, это произошло в субботу. Или в воскресенье? Так или иначе, день был нерабочим, и парк буквально кишел посетителями, а особенно много было влюблённых парочек. Влюблённые парочки… Символ бесконечности жизни.
Странное дело – с тех пор я всегда старался избегать центральной аллеи, и если мне случалось оказаться в парке, то избирал обходные пути, а вот сегодня, сам того не ведая, свернул на неё. Знак ли это? Что требуется от меня сейчас? Ещё один шаг, неуверенный, робкий шаг к примирению с самим собой? Не случайно же я оказался здесь именно в такой день, когда возможность иной, новой жизни, расцвела прежде невиданными красками. Седьмая с конца скамейка… седьмая с конца. Медленно, стараясь ступать как можно тише, чтобы стук от выложенной здесь плитки не слишком гулко разносился по пустынному парку, я двинулся вперёд. Три, четыре…
Это было летом, в начале июля, когда город страдал от удушающей жары. Днём на улице стояло такое пекло, что в буквальном смысле плавился асфальт. Выйти из дома можно было лишь под вечер, когда температура хоть немного спадала. Этим и пользовались влюблённые, заполонявшие с заходом солнца городской парк, прятавшиеся по кустам вокруг водоёмов, занимавшие все свободные скамейки и буквально оккупировавшие ларьки с прохладительными напитками. То был самое настоящее нашествие парочек, потому что никогда раньше и никогда потом мне не доводилось видеть их в таком количестве. У меня даже возникло подозрение, что в условиях аномальной жары они начали размножаться методом агамогенеза.
Пять, шесть… В тот вечер мои привычные бесцельные блуждания привели меня в городской парк. Несколько дней назад я полностью рассчитался с Плешиным и был совершенно свободен – или, по крайней мере, мнил себя совершенно свободным. Теперь я мог беспрепятственно предаться столь любимому мною созерцанию, просто быть зрителем и не вмешиваться в течение жизни. Влюблённые представляли собой прекрасный материал для исследования. Самым удивительным результатом моих наблюдений за ними стало вот какое открытие: по-настоящему влюблёнными были лишь немногие из них, скорее даже подавляющее меньшинство.
Примерно половина встречавшихся мне парочек представляли собой своеобразный союз глухонемых. Им не было никакого дела до мира вокруг, они лишь молча и с какой-то самоупоительной сосредоточенностью обнимались, целовались или просто глазели друг на друга, и эта беззвучная пантомима казалось сошедшей с подмостков заштатного японского театрика. Сколько раз ни проходил я мимо таких пар, мне не довелось услышать ни единого слова. Возможно, любовь и не нуждается в них – возможно, но я в это не верю. Если вам нечего сказать друг другу сейчас, то что же будет хотя бы через год? Через пять лет? Молчание сродни кандалам – чем дольше ты находишься в его власти, тем меньше шансов освободиться. Уж насколько я необщителен, но представить себя молчащим на свидании никак не мог.
Попадался и другой тип парочек – те, напротив, говорили почти без передышки. Точнее, говорил кто-либо один, партнёр же его играл роль терпеливого, почти до болезненности, слушателя. Девушки щебетали – в самом буквальном смысле этого слова. То был какой-то трудновоспринимаемый набор звуков, поток слов без всякой мыслимой связи между ними, который несчастные юноши были вынуждены воспринимать с выражением стоической заинтересованности на лицах. И вот ведь что интересно: женщины, впадающие в эту словесную лихорадку, в обычной жизни вовсе не так болтливы. Возможно, на них влияет атмосфера свидания или желание уйти от каких-то важных тем, отдалить момент сближения, – всё может быть. Слова становятся своеобразным щитом, за которым очень удобно прятаться. В отношении же мужчин всё наоборот – разговор для них является оружием нападения. В большинстве случаев попадавшиеся мне молодые люди-говоруны были все как на подбор тщедушными, худыми экземплярами, чувствовавшими свою физическую ущербность и старавшимися, видимо, компенсировать её силой своего интеллекта, а вернее – силой голосовых связок. Они отчаянно хватались за любую мало-мальски интересную тему, беспрерывно шутили и громогласно смеялись собственным шуткам, в общем, распускали хвост на зависть любому павлину. Я смотрел на них со снисхождением. Если вы не можете быть интересными друг другу без слов, то что изменят эти слова? Красивые фантики для безвкусных конфет.
И лишь изредка встречались мне пары, действительно казавшиеся влюблёнными. Обычно они шли рука об руку и спокойно, но очень живо беседовали – то была естественная, не натужная беседа, не попытка говорить ради разговора, то был настоящий диалог, в котором оба участвовали наравне. И, конечно, глаза. По тому, как люди смотрят друг на друга, можно узнать невероятно много. Настоящая любовь тиха, ей не нужны громы и молнии. Взгляд, устремлённый на горизонт, видит многое, но взгляд, устремлённый внутрь, проникает порою в самую душу. И когда я замечал эти глубины, проскальзывавшие мимо меня и меня не замечавшие, мне становилось немного не по себе. Настоящая любовь – это тайна, доступная лишь двоим; посторонним в ней не место.
Семь… Вот она, та самая скамейка, ничуть не изменившаяся за эти десять месяцев. Гнутые металлические ножки, выкрашенный в бордовый цвет корпус. Обычная, ничем не замечательная скамейка, как две капли воды похожая на все остальные. Седьмая с конца…
Я ещё издали приметил двух человек, расположившихся на ней. Они выделялись прежде всего необычностью своей позы: обычно влюблённые тесно прижимались к друг другу, старались быть как можно ближе, тут же всё было по-другому. Мужчина сидел очень прямо, вытянув спину и плотно сдвинув ноги. Голова его была опущена, он пристально вглядывался в лицо женщины, лежавшей у него на коленях. Она лежала на спине, вытянув ноги, босая – небрежно брошенные босоножки валялись в траве, – и руки её, безжизненные и расслабленные, спускались до самой земли. На спутника своего она не смотрела, так как голова её была повернута набок. Крупные, тяжёлые ладони мужчины покоились на плечах женщины, но было что-то удивительно покорное в том, как он касался её одежды и кожи. Больше всего поразила меня их полная неподвижность. Издалека мне даже показалось, что это какая-то скульптура, и я подумал, не решили ли её установить здесь в честь отмечавшегося незадолго до того дня семьи, любви и верности. Но в этот момент в аллее начали зажигаться фонари, и вскоре я с улыбкой отметил про себя, насколько несуразной была эта мысль. Сделал ещё несколько шагов в сторону скамейки, чтобы получше рассмотреть удивительную парочку, – и окаменел.
Мне до сих пор не понятно, как же я мог сразу их не узнать. Как мог рассматривать их с холодным пренебрежением исследователя, с чувством превосходства, которое всегда возникает у учёного – или у того, кто мнит себя учёным. То было какое-то ослепление, помрачение сознания. Возможно ли было не различить привычные силуэты, не соотнести их с кровоточащей раной, с гнойным нарывом на собственном сердце, возможно ли было настолько погрузиться в вязь теоретических построений? Ответов у меня нет и сейчас. Это мой крест, который я буду нести до скончания дней. Нести в гордом и вынужденном одиночестве, потому что никому на свете не смог бы рассказать о случившемся тогда в парке.
В тот момент ноги мои подкосились, во рту пересохло, закружилась голова, и я с немалым трудом удержался, чтобы не осесть на землю. Всё вокруг будто окутал туман, сквозь который пульсировала лишь одна мысль: этого не может быть. Не может быть, чтобы моя сестра лежала на коленях у этого человека. Не может быть, чтобы Плешин смотрел на неё с ужасающей, немыслимой в нём покорностью. Это галлюцинация, бред моего уставшего мозга, слишком раздражённого жарой и мыслями о Юле. Стоит лишь успокоиться, сделать пару глубоких вдохов, и наваждение рассеется, призраки растают, и я увижу, что на скамейке передо мной сидит очередная незнакомая парочка.
Но нет, то не было наваждением, и жара оказалась ни при чём. На скамейке сидел Плешин, а на его коленях покоилась голова моей сестры. Я стоял в десяти шагах от них, и сомнений быть не могло. Мне подумалось в тот момент, что будь я скульптором, то непременно, с мазохистическим удовольствием, изваял бы такую композицию и действительно водрузил бы её на скамейке – как насмешку, напоминание, и как боль. Но я не был скульптором, я вообще был никем. Мною овладело ощущение нереальности собственного существования. Жизнь проходила, проплывала мимо, и главным выражением, главным сосредоточением её стали Юля и Плешин. Я не был нужен им, целый мир не был нужен им. Если бы рядом с ними разорвалась бомба, они вряд ли бы даже повернули голову. Впервые видя их вместе – по-настоящему вместе, – я не мог не поразиться, насколько же они не похожи. То была решительная, врождённая непохожесть, разность миров, не могущих соединиться. И тем не менее, благодаря таинственной прихоти природы, они всё-таки были вместе.
Парочки проходили рядом, шептались, смеялись, молчали, за электрической стеной фонарей сгущалась тьма, а я всё стоял перед скамейкой, сам уже, наверное, куда более похожий на статую. Можно было не бояться, что меня заметят. Вместе с тем, когда первое потрясение прошло, я вдруг ясно ощутил себя словно бы раздетым посреди аллеи, как будто взгляды всего города сосредоточились на мне. Нужно было что-то сделать, сказать, что-то совершить. Но что и как? Я был бессилен. Роль наблюдателя вовсе не так проста, как может показаться. Она приговаривает к покорности, к мученичеству всеприятия. Я мог лишь стоять и смотреть.
Свидетельство о публикации №219032200265