Храни тебя в краю далеком

       Я не воспринимаю прошлое, как нечто безвозвратно ушедшее и недосягаемое. Во всяком случае, пока я жива, пока есть возможность еще и еще раз пережить ощущения, оставленные во мне детством, юностью.… Не заново. Это невозможно, как невозможно удержать мгновение. Но можно попытаться вызвать наиболее острое их пробуждение. Прочувствовать и пережить. Еще раз.

                * * *

      Когда-то в те края летали самолеты. Народ тремя рейсами в день с помощью такой же привычной, как собственный мотоцикл, малой авиации  перекочевывал из станицы в областной центр и обратно, ничуть не заботясь о стоимости билета, а уж тем более о гарантии полета. Билет был чуть дороже автобусного, а видавшие виды и потому бесстрашные трудяги — «кукурузники» летали в любое время года, с ничтожной       поправкой на погодные условия. Еще лет двадцать назад, претерпев сорокаминутное      неудобство полета, можно было сократить  расстояние в четыреста километров до    «мгновения ока». А если еще и летом…
    Как  необыкновенно и каждый раз одинаково радостно это происходило!  Когда, порядком оглохнув от рева моторов, утомившись от тряски и духоты, вдруг понимаешь: все, прилетели. Обрывается довольно однообразная картина геометрически четко расчерченных полей, и самолет  будто  выныривает прямо над станицей. Идя на  разворот, машина, чуть наклонясь, ловит иллюминатором отраженное в воде солнце. В зеленом бархате лесов, словно  казачья шашка сталью, блеснул Хопер. И теперь уже не отрываясь, лихорадочно ищешь взглядом среди мелькающих  под тенью крыла крыш свою, родную. Нет, не успеть. Набрав обороты, самолет напрягается, дрожит…Толчок! Пилоты еще выруливают к условному месту, а неудержимое желание уже овладевает пассажирами. Поспешно освобождаясь от пут пристяжных ремней, они суетливо шарят руками вокруг кресел  в поисках багажа, счастливо улыбаются и что-то весело кричат друг другу. Внезапная тишина приводит всех в чувство. Летчик, переступая через сумки и чемоданы, пробирается в конец салона, чтобы открыть дверь ; овальный проем, через который вот-вот прорвется оставленная на время полета земная жизнь.
    За спиной, в разогретом брюхе аэроплана, осталось бездорожье местных авиалиний, и ты с радостным облегчением ощущаешь, наконец, под ногами надежную упругость матушки-земли. И уже встречен — обласкан ветерком, сорвавшим где-то по пути  горьковато-терпкий запах чабреца. Вдох, и внутри отозвалось, заволновалось!
    Цепочка пассажиров, разбавленная заждавшейся родней, движется мимо диспетчерской — крохотного кирпичного домика, над которым на высоченном шесте победно раздувается черно-белая тряпичная «колбаса». Прощай, «Аэрофлот»!…

               

       Самолетом — быстро, слишком быстро, чтобы не упустить ни малейшей  подробности моего путешествия. Да и нет их теперь, самолетов. Не летают они больше в  глухомань. Сейчас в станицу лучше всего ехать маршруткой. Можно и автобусом. Это гораздо быстрей, чем поездом и не нужно делать пересадок. Но я хочу, чтобы все было так, как тогда…

       Я поеду поездом, со станции, где среди тысячи тысяч других затерялась и моя путь-дороженька. Отсюда отправлюсь по ней, как когда-то, стараясь попасть в след, оставленный беззаботно-счастливым  детством.
    Привокзальная площадь, где когда-то неторопливо разгуливали ее полноправные хозяева — голуби, теперь - плотно набитая машинами автостоянка. И по нынешним меркам великолепное здание вокзала - с башней и часами, высоким шпилем, скульптурами  и  колоннами, тогда, ребенку, казалось мне вовсе  невероятно огромным и значительным. Сколько же народа кочевало через него во все концы необъятной страны,  круглые сутки  не редеющей толпой  растекаясь по залам, этажам, переходам и самому перрону…
               
         
    Я поднимаюсь по крутым ступеням и,  чтобы не потеряться,  держусь ближе к чемодану в белом парусиновом чехле, который несет отец. У мамы тоже в одной руке сумка, в другой — ридикюль, но чемодан надежней. Не упуская из вида ориентир, одновременно с нетерпением высматриваю там, на самом верху, на площадке у входа продавщиц пирожков и мороженого  в белых фартуках и рюшевых кокошниках. Я знаю, что мы ни на секунду не замедлим шаг, и пока  не найдем в зале ожидания свободного местечка, мои просьбы будут бессмысленны.  Невероятно тяжелые двери с массивными ручками и стеклами в металлических узорах широко  открыты под напором живого потока, он увлекает нас внутрь. Шарканье сотен ног, бормотание длинных очередей у касс, приглушенное многоголосье — все это немолчным гулом поднимается вверх и эхом рассыпается по высоченным сводам.
   Не знаю, почему мы приезжали задолго до отхода поезда — от дома до вокзала автобусом езды не больше часа. Может, потому  что самих автобусов было не так много и ходили они редко. А может, время ожидания мне только казалось  долгим: так много в него вмещалось. Самое главное и интересное — пассажиры. Они по одному, семьями разговаривают, едят, дремлют, ссорятся, смеются  — живут у тебя на глазах. До прихода поезда. А потом они встают, торопливо собирают вещи и…уходят. Совершенно незнакомые люди.  А тебе жаль. Легкий привкус горечи расставания, он оттуда, из тех поездок, и я его ощущаю.
     У отца  на коленях газеты, он отрывается от них лишь для того, чтобы выйти покурить. Мама  листает журнал, иногда смотрит на большие  круглые часы над аркой и сверяет их  с крохотными часиками у себя  на руке  и просто смотрит: на тех, кто входит и выходит… Взгляд ее вдруг делается напряженным.
     В зал, заполняя проход между рядами лавок широкими юбками, яркими платками, шелковым блеском рубах и шаровар, звоном монист, золотом  серег и браслетов, идут цыгане. Их я уже видела, не раз. Они мне нравятся: красивые, веселые, загадочные. Им не нужны места ; они занимают любой свободный угол. Женщины — на огромных пестрых узлах, мужчины - на корточках или стоя, свободные и независимые. Не обращая внимания на всеобщее к ним любопытство, лишь время от времени важно поглядывают вокруг. У них свои дела, своя, кочевая  жизнь. Я замечаю на себе внимательный взгляд цыганки, еще один. Но мне не страшно.
     А мама боялась. За меня. Теперь я знаю  почему. Смуглая, кареглазая и  черноволосая - переодень  и от таборной девчонки не отличишь. Что странного, если эту схожесть замечали во мне и цыгане? Много чего говорили об этом народе, но не  всему  верили. Мама верила слухам о том, что бывало  они крали  детей. И боялась. Я же, не ведая об играх природы и маминых опасениях, принимала    изучающий меня взгляд, как молчаливое одобрение: рассматривай нас, удивляйся, запоминай…
               
    Вокзальная жизнь могла бы показаться беспорядочной, если бы не голос диспетчера из динамика, время от времени призывающий к вниманию: « Поезд номер… следующий…прибывает…пути…». И пассажиры, даже те, кому еще ждать и ждать, задирают головы, стараясь уловить падающие откуда-то сверху хриплые обрывки объявлений: номера платформ, время стоянки и отправления, названия городов… А  вдруг?
    Но нет, никаких вдруг. Здесь все как положено,  по расписанию и по неписаным законам железнодорожной жизни. Мама признает не все ее обычаи. У нас, например, нет с собой продуктов: мы перекусим, когда захотим. Я терпеливо дожидаюсь этого момента: во-первых, канючить некрасиво, а потом, родители лучше знают, когда… Наверное, уже пора, потому  что голосистая мороженщица уже раза три мелькала где-то поблизости. Соседи по лавке напротив разложили на чемодане домашнюю снедь. Мальчишка, мой ровесник, балуясь и радуясь, что сейчас за «столом» это  можно, хватает с газеты яйцо и чуть ли не целиком запихивает его в рот. Щеки у него раздуваются, как у китайского болванчика, кривляясь, он косится в мою сторону. Мне почему-то неловко и обидно и я демонстративно отворачиваюсь: дурак!
     Я люблю «перекусывать». Не потому, что голодная, а потому, что только в вокзальном буфете продают мои любимые «дорожные» наборы с пахучей копченой колбасой. Мама не понимает, что мы с папой нашли в холодных  «вчерашних» бутербродах, а нам нравится. Ну и что, что дома все свежее, дома — не интересно. За витриной из овального стекла  чего только нет! У столика пахнет чем-то кисловатым, но съедобным: это от пролитого пива. А мы с мамой выпьем «Дюшес». Лимонад  холодный, душистый, пузырьки газа поднимаются на поверхность стакана, щиплют за язык,  и в носу щекотно. Тут же у колонны на табурете стоит огромный бачок, продавщица приоткрывает крышку, и все ей верят: «Беляши, беляши, свежие, горячие беляши!» Пахнет так аппетитно… но в меня сейчас уже больше ничего не поместится. Кроме мороженого. Почему-то здесь, на вокзале, оно необыкновенно вкусное. Я завидую тетеньке в белом переднике, у нее на ремне через плечо заветный голубой ящик с белыми прохладными буквами «мороженое». Какая у нее хорошая  работа! «Вам какое: сливочное, пломбир, в брикетах, в стаканчиках?» Ох, как она долго спрашивает! Конечно,  пломбир, в стаканчике. Из квадратного окошечка, куда нырнул белый нарукавник, вырывается облачко, а за ним следом появляется оно: гладкой белой горкой над хрустящим вафельным краем, тугое, нежное и удивительное ароматное!
    Все. Блаженно вздохнув, я вытираю тоненьким прямоугольником обертки липкие пальцы и бросаю бумажку в урну. «Ты хочешь?…» — мама чуть наклоняется, чтобы не все слышали вопрос. Если даже это не так, я бы все равно ответила, что хочу. Я хочу увидеть все. А там, в подземном переходе, есть что посмотреть. Гулко отдается  каждый  шаг.   Лестницы  вверх,  направо и   налево, на перрон. Очередь в камеру хранения.  Носильщики гремят доверху нагруженными железными тачками: «Поберегись!» Я никогда не была в женской бане,  и в парикмахерскую меня пока ни разу не водили. Где еще можно увидеть столько женщин ( они умываются, причесываются, поправляют белье ) и узнать маленькие женские тайны? И никто от меня не прячется, потому что  здесь, за перегородкой с большой буквой «Ж», я со всеми на равных.
     Когда  знаешь уже весь алфавит, скучать особенно некогда. Нужно не только успеть прочитать все, что написано на стенах здания, окошечках касс, на ведрах уборщиц, но и все это обдумать. На лавке, на потемневшей деревянной спинке молчаливо-загадочное «МПС». Никак не получается совместить пояснение родителей — министерство путей сообщения  со своим представлением обо всех этих  райторг, рыбтрест, собес… Как ни напрягаю воображение, в нем путается  нечто  среднее между новым трехэтажным универмагом, что на углу нашей улицы,  и очень толстым, строгим дядькой в шляпе, в очках и с портфелем.

    Теперь уже и отец поглядывает на часы. А я запрокидываю голову, чтобы  лучше видеть потолок,  и могу рассматривать его очень долго, пока не устанет шея. Потому  что вместо обыкновенной побелки там настоящая картина.
    Мой вокзал — герой своего времени  и расписан он не амурами и сатирами, его сюжет -  реальные исторические события. Я и сейчас не могу определить художественной ценности этой работы, но думаю, что детское восприятие — самый бесстрастный ценитель всего, что имеет отношение к душе. И самый благодарный.
    Кто знает, что больше воспитывает в нас гражданина: длинные назидательные речи или  пронзительное, на всю жизнь, впечатление от одной единственной, случайной встречи. Такой, как однажды,  на рыночной площади, с ветераном — инвалидом: жутко изуродованный «обрубок» человеческого тела на гремящей колесиками самодельной доске-каталке, не выше меня пятилетней, с застывшим свинцом во взгляде и красной звездой на выцветшем пиджаке. Или как здесь на вокзале, с картиной…
    Все, что было связано в моем сознании с войной, насколько о ней может  знать ребенок, все объединялось на красочном  панно вокруг огромного ясного неба с прозрачными легкими облаками в ощущение праздника победы и всеобщего бесконечного счастья: красноармейцы, танкисты, летчики, веселые женщины и дети. Внутри меня зарождалось чувство, близкое к ликованию, сложное: из моего и того, что на картине. Я еду к бабушке и дедушке, моим самым, самым любимым, уже завтра они встретят меня, и сколько тогда будет всего! Как хорошо, что будет завтра, что я — это я, и что мои родители — это мои мама и папа, а не кто-то другой.  Как хорошо, что вон там, вверху — это моя страна, такая огромная и счастливая, в ней живут самые сильные и мужественные люди. И я ничего на свете не боюсь! 

    — Сумку, сумку возьми. Билеты на месте?  Ничего не оставили?
    Суматоха  для меня начинается совсем неожиданно. Я не умею следить за временем, поэтому не знаю, что пора идти на посадку. Весело протискиваюсь между другими пассажирами, крепко ухватившись за родительскую руку. Можно потеряться и нечаянно опоздать. Все бегут, торопятся… Для того, чтобы потом  выходить из вагона  — «подышать»  и нетерпеливо смотреть на часы, дожидаясь отправления поезда. Вокзал рядом, но он уже отрезан  промежутком между перроном и вагонной ступенькой. Один шаг — даже мне он по силам, и все, что было до этой минуты, останется позади, далеко-далеко. Запах шпал, угольной топки, огни семафоров, лязг и стук колес, паровозные гудки, свистящий шум встречных поездов —  все это смешается с моей жизнью, пока я еду…
               
               

    …Зрелость теряет, забывая или отвергая то, что было дорого и мило детству. Мы заняты,  торопимся, мы самодостаточны и уверены в себе. Мы знаем, чего хотим, когда просим у кассирши  купейный билет, обязательно, непременно – купейный… Чтобы лишить себя возможности (лишний?) раз, пусть ничтожно малое  время, увидеть, услышать, узнать, побыть рядом с теми, с кем выпало счастье родиться  современниками. Некогда. Ждут дела, заботы, планы, не добытые, не отгруженные тонны, кубометры…
     Для кого? Для вон того, угрюмого седобородого деда, что сидит рядом с крупной рыжеволосой женщиной?  Женщина - дочь, то и дело, пытаясь отогнать от старика мрачные мысли, уговаривает его обещаниями, что ему будет у нее хорошо и не так одиноко, а старик точно знает —  все то, что было хорошего, вся длинная неспокойная жизнь его остались там, откуда его увозит скорый поезд, все дальше и дальше… Или для той малышки, которой так хорошо на руках у матери? Она наигралась, устала и в полудреме тихонько то ли плачет, то ли поет в такт колесному перестуку: « а – а – а … ».
    Так для кого? Да  какая разница. Людям некогда, недосуг. Не до людей… Поэтому едут в купе, кому очень некогда — в СВ. Устали. От людей, от жизни.
     А мне хорошо в плацкартном. Весело! Я еще ребенок  и не устала… Под разным предлогом  ( и без него ) я буду ходить из одного конца вагона в другой и разглядывать пассажиров.  Для меня они ; почти родственники. Я для них, кажется, тоже. Вообще здесь все, как одна большая и дружная семья. Объединяются  пообедать, выкладывая на маленький откидной столик горы съестного, ходят друг к другу «в гости», что-то обсуждают, спорят, сочувствуют.  Оставляют детей и вещи под присмотром соседей, чтобы купить во время стоянки  яблок, малосольных огурцов, вареных раков, пива, лимонада, да мало ли  чего еще…
    На станциях, где поезд стоит хотя бы минут десять, пассажиры, одетые по-домашнему:  в пижамах, халатах, высыпают на перрон. Одни направляются к длинному деревянному прилавку — базарчику прицениться к местному товару,  другие, торопясь и обгоняя друг друга, — в буфет. Оставшиеся в вагоне, как только дернется поезд, начинают волноваться и, прильнув к окнам, наблюдают за возвращением самых отчаянных.   А потом все вместе - за тем, как запрыгивает уже на ходу  запыхавшийся счастливый дядька с полной авоськой «жигулевского».

    Зимой ехать не очень интересно,  гораздо веселее весной или летом.
    Я забираюсь на верхнюю полку, обещая маме не свалиться оттуда, и смотрю,     смотрю…
    За окном далеко, у самого горизонта, с нами вместе очень медленно едут поля, леса, а иногда даже солнце. То, что ближе, движется очень быстро, но я  успеваю рассмотреть. В небольшом пруду ; стадо гусей, рядом купаются мальчишки. Один бултыхнулся совсем близко, гусаки грозно вытягивают в его сторону шеи и хлопают крыльями. Зеленая лужайка, и женщина ведет за веревку козу. Та не хочет уходить, упирается и крутит головой. И вот уже поселок. Пропылил мотоцикл с коляской, пассажиром в коляске прыгает большой молочный бидон. Из ворот вышла женщина с коромыслом и ведрами. В переулке — старуха. В одной руке — костыль, а другой она  козырьком прикрыла глаза от солнца и смотрит. Девчонки с букетами васильков и ромашек остановились, смеются и машут нам. А внизу под колесами мелькают шпалы.  Тук-тук, тук-тук, тук-тук — баюкает меня вагон и качает, качает, качает…

     Только в детстве человек может  в дороге спать так сладко и безмятежно.
     Сквозь сон чувствую прикосновение и инстинктивно поджимаю ноги.  На меня спящую  надевают носки, сандалии. Поезд сбавляет ход. Я уже в платье, сижу с полуоткрытыми глазами, а мама запихивает в рукав курточки мою безвольную руку. Толчок, лязг, полумрак спящего вагона, тамбур. Проводник распахивает дверь, и я ежусь от хлынувшей из темного пространства ночной прохлады.
               
                * * *
     Одинокий фонарь над входом в красное кирпичное здание, а над головой щедрая звездная россыпь. Глубинка! Здесь никто не объявляет о приходе поезда, нет суеты на перроне, носильщики не гремят тележками ; их тоже нет. Здесь не бегут, не торопятся.
     На вокзале для пассажиров одна большая комната с крашеными синей краской стенами, фикусом в огромной кадке, одним единственным окошечком с надписью «касса» и портретом Карла Маркса  над ним. На видном месте — бак для питьевой воды с кружкой на длинной цепи. Кружка общая, и все пьют из нее,  чуть сполоснув, не боясь заразы. А чего бояться - все свои. Народу в зале не много,  и до районного центра все поедут в одном автобусе. Одна дорога, одни дела, заботы и одни разговоры: про колхоз, неурожай картошки, хорошее сено, про засушливый прошлый год и дождливое нынешнее лето. Я ничего не понимаю в этом, но вслушиваюсь в каждое слово. Это слово здешнее, бабушкино, родное, мое…
     — На майские, говорят, автолавка в Яменский так и не доехала, в барачках по брюхо увязла.  Какой ливень полосовал!
     — А я у сына гостила в городе, куды ни глянь,  дома высоченные — страсть. Люду в них — тыщи, а ить всех их накормить надо. Это как? Автолавка увязнет, мы-то без селедки и повидла не помрем, а вот как город день-два без хлебушка останется…Не приведи, господь….
     Я лежу на маминых коленях, под пахнущим «Казбеком» отцовским пиджаком, слушаю и, разомлев от тепла, от милого сердцу говора,  засыпаю.
               
               
     За пыльными вокзальными окнами лишь чуть развиднелось, когда у крыльца остановился разбитый непролазными дорогами «пазик». Загрузились дружно и без         сутолоки. Чего волноваться - все равно все уедут. Это уже дело шофера, и он, нарушая нормы и правила, весело управляет посадкой. — Эй, дядя, — кричит водитель,  — и приезжий студент останавливается в нерешительности у свободного кресла. — Если не зачал, то постой, пусть бабка сядет. А ты рядом, на чемодан, и держись за нее крепче -  она, видал,какая надежная! Теперь троих на другой бок надо, чтобы не кренило. Ничего, — успокаивает он битком набитый салон, усаживаясь в шоферское кресло, — сейчас утрясетесь, как селедка в бочке, свободно будет.

    — Ты нас как, голова к голове или валетом? — Заглушая холостые обороты двигателя, кричит ему бойкая женщина.
    — Кочка покажет, как! — шофер дергает рукоятку передачи, и автобус, жалобно   подвывая в предчувствии нелегкой работы, медленно выворачивает на центральную   дорогу.
    Неугомонные бабы, под усмешки мужиков, не отстают от водителя:
    — Ты гляди, все ж таки аккуратней, убирать тебе, а из нас теперь уж ничего доброго не вытрясешь!

    Накатанная до глянца грунтовая дорога через лобовое стекло — абсолютно ровная серая лента. Но автобус то и дело заваливается то на одну, то на другую сторону,          объезжая невидимые рытвины и кочки, а подбрасывает его так, что я,  не попадая на       родительские колени, проваливаюсь куда-то между чемоданами, баулами и корзинами. Меня водружают на место, но не надолго…
    Туман отступил далеко от дороги, прилег пониже к траве, зацепившись за кусты. Горизонт не успел вдоволь порозоветь, а уже вот оно — солнце.  Воздух зазолотился, и всем сразу стало тепло. Расстегнули пиджаки, кофты, ослабили узлы на платках и косынках, приоткрыли  стекла. Хорошо!
     Через час мы в райцентре. От него до станицы чуть больше десяти километров; рукой подать, а добраться не  просто. Весной, во время разлива, так и вовсе целое приключение. Сначала родители мечутся в поисках транспорта до переправы, потом волнуются, ахают и прижимают меня к себе на пароме, когда его раскачивает или тащит в сторону полая вода. 
     Летом проще, нужно лишь найти попутку, а они  идут одна за другой:  машины с элеватора, трактора, молоковозки. Дорога извилистая, вдоль нее озера с камышовыми островками, сосновый лес, желтые подсолнуховые поля. Но я не смотрю по сторонам, потому что не хочу упускать из виду  зеленую верхушку меловой горы с мачтой радиовышки. За ней станица. Нет, она — это уже станица.

    Много лет спустя я буду так же приезжать сюда. И каждый раз безудержные горячие слезы радости и невыразимой щемящей тоски будут литься, не стыдясь возраста и посторонних глаз, каждый раз, как только покажется из-за сосновых верхушек край горы, а потом и вся она, как порог родного дома. И сердце застонет, забьется: скорей, скорей!
    Господи! Сколько же здесь всего из моей кочевой жизни! Не вся ли она? Потому что,  где бы ни жила, за тысячи и тысячи километров, сердцем всегда была здесь. Всегда. С теми, кого любила и люблю…               
    Многое  здесь изменится. Асфальтная дорога сменит  грунтовую, а на месте старенького латаного моста надежно упрется в лесистый левый и песчаный правый берег новый — бетонный, высотный. И нужно будет вытягивать шею, чтобы из окна рослого  комфортабельного автобуса глянуть в глубину Хопра. И… не успеть. И не поймать с поверхности приветственного блика. Равнодушен Хопер к страстям человеческим  и одинаково бесстрастно уносит с собой и печали и радости. Из века в век. 
    Но это будет потом. А пока я восторженно, как объятия, ловлю милые взгляду приметы. И сердце ликует в счастливом предчувствии. Храни тебя Господь, мое беспечное, беззаботное, бесконечно счастливое детство.


Рецензии