О прощении художника - фр. 3

ХУДОЖЕСТВО НЕ ЕСТЬ ЭКСПЕРИМЕНТ

Технический кошмар нашего времени довершил то, что давно уже подготовлялось на путях богоотступничества. Помешавшись на технике, человек стал понимать себя как функционирующий механизм, как машину. Машина же есть предмет постоянного эксперимен¬тального усовершенствования. Машина не живет, она именно функционирует, и замена в ней устаревших узлов новыми, более прогрессивными, всегда способствует большей эффективности функционирования. Машина есть недочеловеческое. Она недочеловечна и служебна, поэтому в машине нет ничего абсолютного ценного. Она вся есть лишь относительная ценность самоновейших экспериментальных достижений.
Художество же есть Божье, то есть сверхчеловеческое. Творимая в художестве красота всегда уникальна и абсолютно ценна. Грандиозный портретизм Веласкеса не умаляет ценности фаюмских портретов, микельанджеловский «Давид» не потесняет Поликлетова «Дорифора». Добытые импрессионистами новые визуальные знания о природе ничуть не гасят красоты пейзажа в Леонардовом «Благовещении».
Всякое подлинное художество творит красоту вечную, не подлежащую экспериментальным усовершенствованиям. Красота не возникает как результат экспериментирования.
Техномания нашего времени бестрепетно поставила знак равенства между художником и экспериментатором, и «художники-экспериментаторы», как блохи, опаршивили мир. А в самом деле, ведь как удобно! Стоит только подменить чудо художественного прозрения рассудочным экспериментаторством, как мир художника, его мастерская-келья, вся его расхристанная одинокая жизнь сновидца и плакальщика съеживается в удобно оборудованное и очень упорядоченное бюро, где уже нет места растерянности и смятению, тоске и ожиданию, где нет отчая¬ния и надежды на вдохновение. Здесь ставятся эксперименты, здесь всякая конструкция может холодно реконструироваться, здесь красота творится не из судьбы и драмы художника, а из холодной комбинации элементов, которые лишь надо терпеливо составлять в различных комбинациях.
Но художество как творчество есть тайный, внерациональный и страдальческий путь. Художество как творчество, а не как упражнение мастерства, питается живыми соками жизни, бескорыстным чувством художника, его судьбой, его неудачей, но никогда не экспериментальным конструированием. Художество есть путь нежданно возникающего света, таинственно являющейся красоты, которая рождается в муках мятущейся интуиции, черпая средства воплощения в природном артистизме художника, а не в рационально усвоенном мастерстве.
Здесь слышится мне возмущенный голос неутомимых логиков, вечных искателей и требователей доказательства, внутренне дрожащих перед силой интуитивного проницания, а внешне надменно порицающих его как вульгаризацию.
«Упрощаешь! — скажут они мне. — На интуицию напираешь, на артистизм надеешься. А что это такое — интуиция ...артистизм? И как это все проверить? Это ж недоказуемо, тут нет рационального критерия! Эдак-то и всякий дурень может!» Я отчетливо слышу этот голос, голос непробиваемой посредственности. Это ведь ее постановка вопроса: «всякий» или «не-всякий» дурень. Это она полагает, что в художестве мастерство отличает «не-всякого» дурня от «всякого». Это она — посредственность — хочет отказать художеству в тайне, ищет упразднить мистику красоты. Это она неутомимо силится проложить себе железную дорогу в художество через водокачку мастерства, пробует упростить и спрямить подступы к художеству. Вульгарен не интуитивист, а рационалист. Упрощает не тот, кто верит в тайну, а тот, кто ищет в рассудочном, кто опирается лишь на доказанное, лишь на логически уяснимое. Вульгарна по существу идея экспериментаторства как способа жизни в художестве, ибо оно есть творение красоты, а творение красоты — это крылатый путь Духа, путь заблуждений и прозрений, но духовно-мистических, а не рассудочно-экспериментальных. Это путь долгих томлений при полном знании и неожиданных взлетов среди полного неведенья. Это, как уже сказано, путь нежданно возникающего света. Точней было бы сказать — жданно-нежданного, ибо художник вечно живет ожиданием света, но возникает свет всегда нежданно, необъяснимо, мистически. Все художественное устремлено к свету и содержит свет. Оно движется страстными глубинами, а не рационализмом расчета, и поэтому оно познает себя в муках и радостях, а не в отчетных сводках о проведенных экспериментах. Художество порождено огнем и пребывает в огненных стихиях. Художник в здоровом своем состоянии всегда имет повышенную духовную температуру. Падение ее до нормальной означает для художника болезнь, страшное несчастье духовного обессиленья, неспособность дальше поддерживать в себе тот духовный огонь, который расплавляет греховные мирские окоченения, благодаря которому мир обретает свою первозданную богосотворенную пластичность и живость, способность являться духовному взору в величии Славы Господней, то есть в красоте. Свет художественного, являющийся из духовного огня, одухотворяет и искупает падшую плоть мира. Рассудочный холод эксперимента, наоборот, утверждает падшую мировую плоть, ищет приспособиться к ней, то есть ищет удобства в неискупленном мире. Эксперимент есть путь во тьме материи, и он всегда выводит в новую, более усовершенствованную материальную тьму. Эксперимент может породить электричество, но он не может породить духовный свет. Художество духовно огненно и бескорыстно. Оно стремится к заветному своему результату — сотворению образа красоты — ради самой красоты, ради ее абсолютной божественной ценности. Эксперимент духовно холоден, утилитарно корыстен. Он не знает абсолютных ценностей Духа, но лишь приспособительные ценности мира, он не преследует цели вырваться из оков падшей плоти, не чувствует их как оковы. Он не страдает уродством грехопадения и потому бессилен породить красоту.
В эксперименте нет семени художества. Само допущение возможности экспериментального конструирования красоты есть тяжелая форма безбожия.

* * *


ХУДОЖНИК НЕ ЕСТЬ ЭКСПЕРИМЕНТАТОР

Поймите это! Проникнитесь этим сознанием. Экспериментаторы в художестве никогда не были призванными художниками. Лишь духовное невежество способно спутать экспериментатора с художником.
Художник всегда и неизбежно консерватор. Он стремится охранить от разрушения явившуюся ему красоту. Для экспериментатора итог эксперимента — мертвый факт, отверделая вещь, ступенька к дальнейшему экспериментированию. Для художника сотворенная красота — живое создание, трепетная жизнь, имеющая абсолютную ценность и непригодная к укладыванию в лестницу дальнейшего опытного «восхождения».
Слишком легко и часто идущий на эксперименты вызывает подозрение в антихудожественности, либо в корыстном стремлении к внешнему своеобразию. Бескорыстный художник лишь трудно, из крайней необходимости идет на эксперимент, который всегда сопровождается у него страхом измены красоте, ужасом ее возможного разрушения. Кто не испытывает священного ужаса перед разрушением красоты, тот не художник. Тот ученый или революционер. Вечная ломка, бесконечный эксперимент, которого жаждет ученый и революционер, есть величайшее несчастье для художества, ибо для призванного художника это всегда драма расставания с интимно близким, с духовным избранием и душевной привязанностью. Но драма эта, повторяю, актуальна только для подлинно призванного художника, ибо только он имеет интимную связь любви с открывшейся ему красотой.
Красота — интимность художника, и эксперименты над ней мучительны!
Как объективный опыт или проба из любопытства, эксперимент чужд художнику и гибелен для художества. Поиск нового означает для художника мучительную исчерпанность, тупик, невозможность дальше жить, ...в каком-то смысле конец жизни. Лишь тогда пойдет художник на ломку и экспериментальный поиск, когда уже ничто в дарованной ему красоте не живит его, не возбуждает в нем той художественной тоски, без которой не может он жить и дышать. Когда обугливается окончательно один из «электродов», когда гаснет дуга духовной энергии, в искре ко¬торой живет художник между вечными полюсами, — творимой им красотой и духовным образом божественного совершенства, — лишь тогда идет художник на эксперимент. Идет как на крайнее средство. Идет ...и верней всего поги¬бает. Гораздо чаще гибнет в эксперименте художник, чем перерождается и воскресает, потому что сотворенная им красота связана с его духовной соматикой, с его художнической органикой, а эксперименты над органикой смертельно опасны. Можно сказать, что, входя в эксперимент, художник выбирает между гибелью и гибелью. За спиной его тупик, угроза увядания в отжившем, впереди — опасность творческой смерти от органической несовместимости с новым.
Полюс божественного совершенства вечно заряжен духовной энергией и вечно излучает ее, но противоположный полюс, — творимая художником красота, — может ослабевать под нагаром иссушенных, тривиализированных форм. Как духовное качество, красота никогда не ветшает, всяким оригинальным художником она сотворяется новообразно и навеки, то есть внося в вечность новое, не бывшее ранее, расширяя поле вечности, восполняя Творение. Но земная беда художника и художества заключается в том, что всякая оригинально сотворенная красота рано или поздно делается объектом подражания. Объективируясь в руках имитаторов, красота охладевает и постепенно мертвеет, ибо в объектности всякая жизнь обречена на иссохновение. Жизнь есть живая субъективность, и красота может жить лишь как субъективно сотворенное художником или субъективно пережитое зрителем. Рафаэль вечен и в непреходящей субъективности явившейся ему и возлюбленной им красоты всякий раз нов. Каждая новая духовная встреча с ним живой человеческой субъективности неизменно зачинает новую весну, новое цветение. Но рафаэлизм академических рутин, утвердивших Рафаэля в качестве образца и нормы совершенства, безжизнен и холоден. В практике академий Рафаэль сделался объектом подражания, сухим каноном, был отчужден от неповторимости своего духовного качества, вменен в закон и в таком виде мог вызывать протест у вольных дарований, вынашивавших иные, нерафаэлевы формы красоты. Красота в своем многообразии абсолютно свободна, она не может быть навязана нормами, она желает быть явлена и художественно исповедена свободным творческим даром, она может родиться только изнутри духовного мира художника. Имитаторство не может погубить красоту, но оно может ожесточить художественное сознание в отношении тех форм красоты, которыми злоупотребило, которые выхолостило своим нетворческим, своим мертвящим касанием. Необходима большая духовная сила, чтобы сохранить живое чувство красоты, даже если она оскорблена злоупотреблениями бесчисленных посредственных имитаторов. Но художник — человек, существо несовершенное, часто слабое и грешное. Своими грешными страстями он ранится о мучительную профанированность красоты. Общедоступность, общеосвоенность неких ее форм может переживаться им как проституированность красоты, как ее опятнание. Больной страстью своей художник может возненавидеть сотворенную им красоту, принять свое творение за банальность, обвинить самого себя в подражании — одним словом, он может не суметь разобраться в собственной художественной органике. Надо верить в Бога и иметь несокрушимую веру в богоданность красоты, чтобы духовно воспротивиться соблазну ее разрушения, искусу ложного поиска, ложных блужданий в экспериментах, чтобы охранить свою художественную органику от злобы самоновейших мод и посягательства общественных мнений. Увы, далеко не всегда, особенно во времена безбожные, художник имеет такую веру! И он нередко изменяет своей духовной органике, нередко предает дарованную ему красоту, думая, что это она предала его. Он идет на разрыв из малодушия, из гордости, из амбиции не выглядеть банальным, несовременным, вчерашним. Он оказывается духовно беззащитен перед суетной поверхностью жизни, где все мельтешит и меняется скоро и бессмысленно. Такой разрыв есть трагедия художника, его творческая смерть. Ничем не компенсирует себя порвавший с неразлюбленным. Никакое новшество, никакая экспериментальная находка не заменит художнику его внутренней правды, его интимности с дарованной ему красотой. Отлучивший себя от собственной художественной органики лишает жизни всю глубину своей личности, приговоривает себя к бесплодному скитанию среди химер антихудожественности, в темном царстве экспериментов.
Художник — не изыскатель! Он не отыскивает и не изобретает экспериментально некую неведомую ему красоту. Он творит ее из своего существа, творит силою данного ему художественного дарования, извлекает из своей судьбы, из своей духовной соматики, из драмы личного, только ему присущего столкновения с миром, из своих переживаний и страданий. Художник — переживатель и страдатель. Он есть субъект не только личной, но и мировой судьбы, не только собственного, но и мирового страдания. Подлинный художник ничего не стремится реформировать или открывать. Он стремится выразить явившееся ему в духе, им выношенное и выстраданное.
Ничего не открывает в художестве тот, кто экспрементирует в поисках открытия, а тот, кто алчет самовыражения, тот совершает единственно возможное художественное открытие: раскрывает в вечности свою неповторимую, лишь в нем совершающуюся художественную индивидуальность.

* * *


Рецензии