Чужак

               
                1
Выйдя из вагона, Роман Максимович Кувыкин поставил на перрон фибровый, ещё студенческой поры чемодан и с волнением огляделся. Название станции прежние - Кугуша, но вместо деревянного, царской постройки вокзала, пред ним предстало приземистое бетонное сооружение, похожее на долговременное огневое укрепление.
Затенённые окна здания выглядели безжизненно, а в петлях металлической двери зала ожидания со следами свежего сварочного ожога висел цельнолитой замок.
«Вот это новость!» - изумился Кувыкин, с досадой обегая глазами пристанционную пустошь в бурьянных травах под корявыми деревцами, росшими вразброс.
Не видно ни засыпных, будто крашеных хной, бараков для семей железнодорожников, ни длинного пакгауза с эстакадой для отгрузки зерна, ни открытого угольного склада с горкой аспидно-сверкающего антрацита, ни громадных ветел, увешанных грачиными гнездами – ничего не увидел прежнего.
Тоской уныния повеяло на Кувыкина, и уже в который раз за дорогу вспомнилось ему прощание с семьей; слёзы жены, вздрагивающие плечики Гули, уткнувшейся в материнский живот, и тонкая скулящая нота неприкаянности зазвенела у него под самым ухом.
Роман Максимович потоптался в тупом бессмыслии и уперся взглядом в ближний торец вокзального здания, в раскрытую дверь буфета, завешенную сетчатым пологом от мух. Из неё доносились оживленные голоса; мужской глухой, бубнящий, и женский, разгоряченной, быстрый, с плаксивыми взвизгами.
И сразу же за этими голосами, решительно отбросив полог, из буфета, вывалился расхристанный мужик с пегой головой, босой и без рубахи. Следом вынырнула приятная женская мордашка в голубой косынке. Стрельнула быстрыми глазами в спину мужика, показала язык, засмеялась и скрылась.
Мужик с беззлобной хмуростью выругался, озабоченно потоптался на низеньком бетонированном крылечке и принялся у себя в горсти считать мелочь. Считал и возмущённо приговаривал:
- Вот задрыга!.. И куда задирает?! Говорю же: «Лёльк, не пыжься, пупок развяжется». Ну, погоди, зараза, нагоню самогона и – хрен тебе в сумку! – не стану пить твоё поганое пойло!
Пьяноватые, до смешного наивные рассуждения мужика показались интересными, и Кувыкин, желая обратить на себя внимание, призывно покашлял в кулак.
И мужик с оценивающим прищуром взглянул на него.
- Что, брат, не хватает? - участливо спросил Роман Максимович.
- О, добавь, друг! - оживился мужик, с радостной улыбкой протянув мозолистую, сложенную ковшиком ладонь.
Кувыкин сосредоточенно пошарил по карманам и виновато развел руками.
- Пусто, брат...
Интерес мужика к нему тотчас потерялся, он с презрительной миной отвернулся, сложил ладони в погремушку и стал побрякивать монетами, прислушиваясь к их звону.
- А что это у вас зал ожидания на запоре? – с нарочитым вызовом спросил Кувыкин.
Мужик неторопливо повернулся, с хмельной хитрецой поиграл зелеными глазами и снисходительно усмехнулся.
- А ты что, брат, с неба свалился? Совсем не бум-бум, да?
И для вящей убедительности постучал себя пальцем по лбу.
- Не врубаешься, да?.. Эх, Азия!.. А строил-то эту дуру кто?.. Не знаешь? Во!.. Её наш великий менеджер строил, это по-ни-мать, надо! Тут такие бабки закатаны, что и не снились тебе! Великий менеджер даже показать их застеснялся… Лучше, говорит, под поезд брошусь, а честно намытого фарта народу не покажу. Лучше, говорит, на министерском галстуке удавлюсь… Вот, какой он у нас решительный! Прямо вылитый Чапай!.. 
Мужик растопырил руки и дурашливо пропел, одной ногой притопывая себе в такт:
- Гулял по Уралу Чапаев-герой… А ты случаем, не слыхал, - остановился он, - его сынок в Панаме на паровозик Ползунова кочегаром устроился? А это, брат, не баран тебе чихнул. Валютную выработку возит… Не забыл из школы?.. Отец, слышишь, рубит, а я отвожу.... Вот так-то, не смолкает топор дровосека…
И, рассмеявшись, мужик доверительно подмигнул.
«Забавный малый,» - решил Кувыкин.
- А ты, смотрю, на вокзальный диванчик губёнки раскатал? - скользнул мужик глазами по чемодану Романа Максимовича. – Нет, брат, не обрыбится, у нас с этим строго. Оно и правильно, - опять легонько засмеявшись, рассудил мужик. - Неча казенные диваны пролёживать. У нас теперь, почитай, вся дистанция на замке. Оптимизация, брат, это понимать надо. Это…
- А как же зимой? – не дал ему договорить недоумевающий Кувыкин.
- А что зимой?.. И зимой – по барабану, - насмешливо ответил мужик. - Теплее одеваться надо, брат. Тулупчик, тулупчик с собой вози! А то распустила вас ёшкина демократия...
Посмеиваясь, мужик покачался взад-вперед, с минуту подумал, лихо тряхнул головой и с возгласом: «А ну вас!» - держа одно плечо выше другого, боком устремился к буфету.
Так и влетел в него, потащив на себе полог.
«До чего лихой народ у нас! – повеселел Кувыкин, помаленьку отмякая. - Лихой и бесшабашный».
Пока болтал с мужиком, возле общего вагона, прицепленного к тепловозу сразу за почтово-багажным, образовалась самая настоящая давка.
Задние пассажиры напирали на передних; те в свою очередь, бешено толкаясь, одной лавой лезли в тамбур.
Проводница, немолодая женщина в форменном кителе, сидевшем на ней в обтяжку, нервно крича, сигнальным флажком молотила по спинам самых неуёмных, готовых лезть, кажется, по головам впередистоящих, таких же неумных, как и сами.
Среди этой посадочной бестолковщины яркой кофточкой выделялась представительная брюнетка в белой шляпке с картонной, крест на крест перевязанной коробкой.
Она бережно держала коробку перед собой и молила высокого сухорукого мужика с голой головой солитёра:
- Мужчина, нельзя ли осторожнее? Вы же яйца мне подавите.
Мужик, не поворачивая головы, с галантной вежливостью ответствовал ей:
 - Милушка, как я могу подавить ваши яйца, когда мои руки вот где!?
И вскинул над собой длинные сухие руки.
- Да не руками, не руками, вы задом мне их давите! – ярилась яркая кофточка.
- Ну, милочка, - всё с той же издевательски насмешливой галантностью ответствовал мужик, – я за свой зад не отвечаю. Извольте дистанцию соблюдать.
- Да как же я соблюду, когда на меня давят?
Очередь хохотала, а женщина выходила из себя.
Кувыкину, повидавшему за дорогу немало подобных сцен, прискучил этот посадочный балаган. И он перевел своё внимание на пестро одетых таджиков, сгрудившихся под фонарным столбом возле их предводителя Рустема.
С узлами, чемоданами, с большими клетчатыми сумками времен ещё челночного бизнеса, пугливо озираясь, таджики плотным кольцом обступили своего вожака и с открытыми ртами ловили каждое его слово.
Кувыкин ехал с этими таджиками в одном вагоне и за дорогу успел коротко познакомиться с этим Рустемом, сухощавым мужчиной средних лет с жилистой кадыкастой шеей и крепкими волчьими зубами.
Рустем уже дважды успел побывать в здешних местах, и был он среди своих соплеменников единственным человеком, прилично говорившим по-русски.
Как и должно бывалому человеку, держался Рустем вполне уверенно. Поезд ещё не тронулся, а он уже построил свою команду в одну колонну и солдатским шагом повел её вдоль состава, как догадывался Кувыкин, за речку Кугушу, к торфяникам, скрытыми сизой полосой дальних вётел.
Проводив глазами вагонных попутчиков до водонапорной башни, маячившей невдалеке, Роман Максимович почувствовал неожиданный прилив крови к лицу, и радостная теплота, перехватив горло, окатила его. Эта башня из обожженного красного кирпича и во времена его прошлой жизни стояла на том же месте. А за нею метрах в ста от входных стрелок должен был уцелеть ещё и каменный мостик над Кугушей.
Прилив умильной нежности тронул Кувыкина, и его ресницы повлажнели.
Ах, до чего прозрачной вода была под этим мостиком! И сколько счастливых минут было им пережито в ту давнюю пору!
Они, поселковые сорванцы, шумной ватагой прибегали сюда, чтобы под этим низким мостиком среди нагромождения кремневых камней, покрытых осклизлой зеленью, голыми руками ловить юрких пескарей.
Ах, как весело было им тогда! Весело и беспечно. Налазятся, натешатся, вымокнут до нитки, и с хохотом, с радостными воплями возвращаются домой, кто с одной, кто с двумя - тремя рыбёшками для своих любимых котов и кошек.
Куда всё это делось, каким ветром унесло?..
Из мечтательной задумчивости Романа Максимовича вывел приглушенный гудок тепловоза. Внутри локомотива, пахнувшего горячим воздухом, что-то утробно заурчало; под вагонами заскрежетали тормоза; и среднеазиатский поезд, набирая скорость, с дробными перестуками понесся в зеленеющую даль.
Едва освободился путь, как пассажиры, прибывшие с ним, сигая через рельсы, беспорядочно ринулись к асфальтированной площадке с посадочным павильоном в виде большой раковины, отлитой, должно быть, из того же серого бетона, что и сам вокзал.
Там, на чистеньком пятачке нагретого асфальта пассажиров поджидал голубой микроавтобус в окружении полтора десятка легковых машин с оранжевыми гребешками, возле которых, поигрывая брелоками ключей зажигая, томились водители - все молодые, чистенькие, услужливо-приветливые.
Увидев летящую к ним толпу, они оживились, принявшись покрикивать наперебой: «А ну, кому прокатиться с ветерком?..»
Но кроме седенькой старушки с двумя корзинами наперевес да хромого дядьки с орденской планкой на заношенном армейском кителе, желающих «прокатиться с ветерком», что-то не было. Все летели к автобусу с явным намерением занять в нём лучшие места.
Кувыкину никуда было торопиться. Он еще не знал, где и как устроится сегодня. И устроится ли?
Остановиться он был намерен у одноклассницы Любы Рябининой. На этом и строились планы его стремительно созревшей поездки. Ещё, когда собрал чемодан, так решил. А теперь сомнение брало. А что если Любы нет дома? И вообще смогут ли они с мужем принять его?
Думать об этом стал в поезде сразу же после разговора с Рустемом, предводителем таджиков. И не только думать, но и клясть себя за непростительную легкомысленность в сборах. Ну, разве это не дурила, ехать, не списавшись с Любой? И Лейла предупреждала: «Куда летишь? Где остановишься? Кто тебя там ждет?». Нет же, не послушался олух, загорелось ехать. И отговорку убедительную нашел: «Другие едут, не пропадают, и я не пропаду!».
А в поезде, после разговора с Рустемом, по-настоящему спохватился: а ведь права была жена! А что, если Люба сама в отъезде? Да и опять же, как её супруг взглянет на этот нежданный визит? Что с того, что учились в одной школе? В ней многие училась - молодежь всего Версаново, тогдашнего рабочего поселка...
Но грела душу одна сладенькая зацепка: учились-то все, а любовь-то с Любой только у него была. Люба не просто его одноклассница, но и самый близкий ему во всем Версаново человек. Они поныне обмениваются с  ней поздравительными открытками. Пусть ничего и не значащими, а все же…
А погнала его в родные края совсем не память о первой отроческой любви, не тоска по малой родине, не пресловутая ностальгия, порой, словно ржа, изъедающая человеческую душу. Погнала элементарная нужда, не умеющая считаться ни с желаниями, ни с чаяниями человека.
После развала большой страны, эта нужда огромным волдырем вздулась на всем постсоветском пространстве: бесчисленные потоки вчерашних советских сограждан кинув на заработки в суровые российские пределы.
Пришел черед и Роману Максимовичу собирать свой дорожный чемодан. Их младшая дочка Гуля, или Гульнара, как зовут её в кишлаке, вознамерилась поступить в университет.
Учиться предстоит в Ташкенте, а это город такой, куда с дырявым карманом лучше не соваться.
У себя в кишлаке Малые Мары на дочерины студенческие расходы ему никак не заработать. Вот и кинулся он в отеческие края.
                2
От железнодорожной станции до Версаново, как помнил Кувыкин, было три километра когда-то унылой грунтовки с непролазной грязью осенью, с едкой пылью летом и снежными заносами зимой. Эти три километры они, мальчишки, лётом пролетали.
Оно и транспорта тогда - раз, два – и обчелся: в рабкоопе была служивая кобыла, да в поселковом Совете - вороной жеребчик, возивший председателя товарища Пастушкова, щеголеватого дядьку в сбитой на затылок фуражке с голубым верхом, в желтых с дырочками сандалиях на больших босых ногах.
К его тарантасу с кожаным откидным верхом хотя и редко, но всё-таки удавалось прилепиться. Только вот время конной тяги, к сожалению, быстро истекло. На смену пришел автотранспорт. На него тотчас и пересело не только районное, но и поселковое начальство. Для их глухого торфяного царства, куда любые перемены доходили с огромным опозданием, это была прямо-таки революционная перемена, а для них, поселковых мальчишек, она стала огорчительной. Ведь «Волга» - не тарантас, сзади не прилепишься; и тут вся надежда перешла исключительно на их легкие проворные ноги.
Кувыкин посмотрел по сторонам и ностальгически вздохнул. И время ушло, и жизнь другой стала, и окрест ничего не узнать.
Вместо прежней грунтовой дороги перед Романом Максимовичем раскинулось умытое дождями полотно двухрядного шоссе с серебристыми фонарными опорами вдоль обочин, с молодо зеленеющими березами над кюветами ливневых стоков. «Надо же, как устроились!» - позавидовал он и весело двинулся в путь.
 В этом своем решении Кувыкин нашел для себя сразу три выгоды; пеший путь перво-наперво позволит ему хорошенько осмотреться, вволю надышаться воздухом родимых мест и  вдобавок ко этому составит какую-никакую экономию средств, которых и без того у него в обрез.
Его багаж был не обременительным для него. В чемодане покоилась большая ташкентская дыня, гостинец для Любе, сменное бельё, две рубашки, трико да предметы мужского туалета.
Потому и зашагал он легко и уверенно с думой о родных местах, о Любе, о скорой встрече с ней.
Едва подумал о Любе, как опять завозилась беспокойная мысль: обрадуется ли?.. Все-таки должна. Как ни крути, первая любовь, самая  пылкая, самая мечтательная для любой девушки, но и, как правило, несбыточная.
И мысли Кувыкин заиграли вокруг Любы: как теперь выглядит? Постарела, конечно же, потолстела - время никого не красит. А девичья красота - все равно, что утренняя роса, чуть прижгло, припекло - и нет её.  А это же столько времени прошло, подумать даже страшно. Нынешним августом двадцать три годочка станет, как разлетелись. И сами чувства растворились, словно соль в воде. Только и остались поздравительные открытки к красным дням календаря живым напоминанием о том, что была молодость, была любовь у них.
И он крепко задумался на этом месте, даже дорогу перестал замечать. Любовь ли? Ведь отставленная любовь редко переходит в дружбу. И кончается обычно или лютой враждой, или глухой неприязнью.
А у них всё по-другому. Были годы молчания, были! Уже  забывать стал, что была такая девушка Люба Рябинина. И вдруг - поздравительная открытка! От кого? От самой Любы! Даже удивление взяло, вот радость! Значит, зла не держит!
Как было не ответить? С того и пошло.
Русские друзья их кишлака немало удивились, узнав об их открыточной переписке. «Ну, твой интерес понятен, - говорили они. - Для тебя эти открытки вроде глотка воздуха с родной земли. А для неё-то, в чем интерес?.. Да и куда её муженек смотрит? Как только шею не намылит?»
И понимающе смеялись.
Он хотя и не смеялся, однако тоже не понимал Любиного интереса в этой открыточной переписке. Ведь затеяла она её, будучи уже не свободной женщиной! Про него догадывалась, что он не свободен. Неужели любит до сих пор?..
И вроде теплого холодка растекалось по его сердцу.
Надо сказать, что никаких подробностей о личной жизни ни он, ни Люба в открытках не касались. Разве что случайно, вскользь когда обмолвятся. А в основном-то поздравят с праздником - и на этом точка.
Правда, сам он в избежание всяких недоразумений, предусмотрительно не забывал поздравить и Любиного супруга.
Мысли о Любе, о её былой любви, хотя и щекотали приятно нервы, но и легким укором обжигали сердце. По большому счету, у Любы могла быть обида на него за разрушении её девичьих надежд на счастье с ним. Но после её замужества, после того, как сам он встретил любовь Лейлы, у них не может быть никаких счетов друг к другу. Каждый обрел то, что нашёл. Какие же после этого могут быть счеты
До встречи с Лейлой, он и представить не мог, какой безумной бывает любовная страсть. А вот когда она ожгла его, до каждой клеточки достала, тут и понял: с Любой было что-то другое. То была, пожалуй, не совсем любовь. Было, наверное, простое отроческое увлечение, глупая мальчишеская влюбленность. А ещё, может быть, крепкая дружеская привязанность. Ведь и дружба случается покрепче любови.
Да, делили они с Любой тихие версановские ночи; были гулянья под луной, поцелуи на скамейке, но когда его настигла воистину всепоглощающая страсть к Лейле, тут и увиделась ничтожная блеклость его прежних чувственных страданий.
У Любы, возможно, глубже и серьезней всё было. Возможно, с того и ухватилась она за эту их поздравительную переписку.
Саму Любин можно понять, но вот как её муж принял их переписку, для Романа Максимовича оставалось загадкой. Впрочем, опять же по большому счету он об этом никогда не задумывался и ничего разгадывать не собирался. Да и самого Любиного мужа, этого её Сыскарева, как-то прежде всерьез не принимал. Вроде бы есть такой, а вроде бы его как бы и нет. И вот теперь настало время истины, пришлось задуматься: как встретит, что скажет, увидев его на пороге своего дома?..
Знал он Любиного мужа, можно сказать, шапочно. Они с Любой только ещё думали, куда им после школы податься, а он к этому времени был уже вполне определившимся человеком. Окончил торгово-кооперативный техникум и стал работать товароведом поселкового рабкоопа.
Но это в пошлом, чем ныне занимается Любин муж, где и на каком поприще служит, об этом сама Люба не писала. Но Роману Максимовичу почему-то думалось, что работает никак не рядовым продавцом. Он и в молодости считался парнем с мозгами, деловым и оборотистым. А такие по жизни не пропадают, и спиваются совсем не они.
Получая Любины открытки, Роман Максимович порой по нескольку раз их перечитывал, стараясь вникнуть в каждую строчку - доискаться какого-то потаенного смысла, какого-то иносказания, хитро зашифрованного от её мужа, но ничего, никогда этого не находил.
 И все равно Любины открытки доставляли большую радость и вызывали в нём самый живой интерес.
Он и сам к написанию ответных поздравлений относился более, чем скрупулёзно; даже руки мыл, прежде, чем взяться за перо. Усевшись, некоторое время думал, собрав на переносице две глубокие складки, и затем уже начинал лепить буковку к буковке, как это делал когда-то на уроках чистописания.
Лейла, обычно наблюдавшая со стороны, не могла не заметить его старательной сосредоточенности и спрашивала, мило улыбаясь: «Не помочь ли тебе, мой влюбленный Саади, в твоих терзаниях над очередной сладчайшей эпистолой?». И, подойдя, со смехом клала руки ему на плечи.
Их с Любой открыточная переписка, кажется, задевала её, но женщины Востока умеют быть снисходительными к слабостям своих мужчин.
Последняя открытка от Любы была к Новому году. А к майским праздникам почему-то не было. Когда собирался в дорогу, ему и в ум не встряло, что это может быть неспроста. А уже после разговора с Рустемом, поделившимся опытом своих поездок в Россию, по-настоящему спохватиться. На память пришли и мытарства Лейлиной подруги Вали Прусаковой, изложенные в её письме. Тут и засверлило в мозгу: почему Люба промолчала? А что, если она куда-то уехала?
Утешался тем, что Любина открытка могла и на почте потеряться. Но беспечность, проявленная им при сборах, все-таки точила его. И сейчас не оставляла беспокойная мысль, где и как устроиться с ночлегом?
Оно можно было и не беспокоиться по этому поводу. На дворе такая пора, когда каждый кустик ночевать пустит. На скамейке любого сквера можно ночь скоротать. Страшно другое; ночуя в сквере, недолго и на полицию нарваться. А Рустем предупредил: «Больше всего бойся полиции. В кутузке посидишь, обдерут, как липку, и разбираться особо не станут, депортируют в два счета».
О гостинице помышлять не стоит: она не по карману.
«Вот недотепа, надо же, не списался!» - в который раз упрекал он себя.
Его напугал КАМАЗ, горячо фыркнувшей дымной струей выхлопного газа. Кувыкин шарахнулся от его могучего рыка, и опять как заклинание мелькнуло в его голове: «Только бы Любу застать!..»
За поворотом показалось дорожное возвышение, с которого открывались виды самого Версаново. Каков он теперь, городок, выросший из рабочего поселка его детства?
От предчувствия чего-то страшно близкого, сердце Кувыкина тихонько сжалось. Как ни славны чужие края, а своя земля милее и дороже! Вот и сердце подсказывает это.
Мысли Кувыкина смешались и понеслись, перескакивая с одного на другое, и опять остановились на Любе, на её замужестве.
Когда он думал о ней, ему непременно представлялся частный домик, в котором они живут с мужем. Как и положено заботливой хозяйке, Люба должна иметь надворный огородик, в котором и возится, растя огурцы для зимнего засола.
Наверняка они сажают картошку. Без неё никак нельзя. На картошке, по словам покойной тёти Даши, в войну «весь версановский народ выехал».
В одной из прошлых открыток Люба обмолвилась, что тоскует по сыну, уехавшему учиться. А это означает только одно: семья каким-никаким обладают достатком. Кто учил ребенка на стороне, тот знает, какая это сладость. Они Лейлой все жилы из себя вытянули, пока в Ташкенте училась их большуха Зухра. Лишь дочерино замужество и сняло с них тяжкую обузу.
Теперь вот Гулю предстоит учить. Задумала дочь архитектором стать. А это означает одно: опять родители затягивай потуже пояса, опять впрягайся в финансовую упряжку.
От этой мысли сухое лицо Кувыкина приняло выражение скорбной озабоченности. Вот жизнь, с какого края ни зайди, нужда торчит, как горб верблюда. И на чужбине он не свой, и к себе на родину прибыл незваным гостем. Да и гостем ли?..
Покойная тётя Даша, будто в воду глядела, говоря ему, сопливому мальчишке: «Залетишь сынок, на чужбину; туда, где Макар телят не пас, само небо покажется с овчинку. Чужую сторону и горячим сердцем не обогреешь, мой родной!»
Давнее тёти Дашино пророчество хмурой тенью легло на лицо Кувыкина. От своей судьбы, как она говорила, никуда не уйдешь. Вот и он от своей не ушел. В сиротском детстве не довелось вкусить медовых пряников, и потом, считай, большая часть сознательной жизни на чужбину пришлась. Да и к себе приехал, словно на чужбину.
Из версановской поры ему особенно запомнилось последнее лето; сухое, жаркое, без гроз и ливней. Кончалось его отрочество, наступило время покидать заботливое крыло своей милостивой тетушки. И полетел он в далекую даль самостоятельной жизни, манящую и пугающую своей неизвестностью.
Эта мысль тронула Кувыкина так, что он убавил шаг и с волнением вздохнул. Встреча с родными краями наполняло его сердце и грустью, и торжественной приподнятостью. Ещё задолго до своей станции он тщательно выбрился, спрыснул лицо одеколонам, посмотрелся в зеркало и расправил плечи, найдя себя помолодевшим. Даже долгое вагонное утомлении от спертого воздуха, запахов человеческого пота, детских подгузников ничуть не испортило тонкого лица.
Кирпичный цвет азиатского загара был так густ, что не имей Роман Максимович примечательных, пронзительной синевы глаз, он вполне бы мог сойти за человека восточного происхождения.
Люба когда-то говорила про эти его примечательные глаза, что они полны весеннего лугового тумана, в котором любой девчонке легко потеряться.
А еще она смеялась, уверяя, будто, отвечая урок у классной доски, он принимает такое страдательное выражение, что, видя выражение его лица, и самой хочется плакать. И, вытянувшись в тростинку, Люба торжественно декламировала: «Она его за муки полюбила и за страдание Кувыкина лица».
Роману Максимовичу в ту пору казалось, что ничего нет слаще Любиного голоса и её любви, которую он принимал по-мальчишески неуклюже, с какой-то диковатой подростковой стыдливостью.
«Было ли это когда?» - вздыхал Кувыкин, останавливаясь и оглядывая окрестные дали.
                3
Погода будто специально подгадала к приезду Романа Максимовича; с высот сеялся горячий свет первых дней июня, той благодатной поры, когда ещё не всё успевает отцвести, а живая зелень трав и деревьев имеет столько неизрасходованных сил, что отливает сочным малахитом.
Этот день походил на точно такой же, когда им вручали аттестаты зрелости, и вечером в школе был выпускной бал.
Принаряженные, полные ожиданий чего-то неясного, какой-то новой вольной жизни не по школьному звонку, они ватагами бродили по улицам, до конца ещё не осознавши всего произошедшего с ними.
Тот вечер запомнился Кувыкину сильно смутившим его Любиным признанием в любви. До этого они были просто друзьями, сидели за одной партой. Люба была и внимательна, и добра к нему, смотрела, правда, на него порой как-то очень уж странно, вводя его в жуткое смущение. Комсорг их класса Рита Добрякова, наблюдавшая за ними с соседней парты, чему-то загадочно усмехалась.
В самый разгар выпускного бала они, группа близких единомышленников, на спортплощадке за школой выпили бутылку шампанского, купленного в складчину, слегка захмелели, оживились, стали бойчей, взвинченней; разговоры пошли развязней; и говорили беспорядочно, а то и разом, и всё о чём-то пустом.
Когда надоело перемалывать словесный вздор, не сговариваясь, как бы нечаянно отдельными парочками растеклись по тенистым местам пришкольного сада.
Его взяла под руку Люба Рябинина, белокурая красавица с серыми открытыми глазами, с завитушками шелковистых прядей над тонкими бровями. Взяла и решительно увлекла за собой.
Вечер был тихий, светлый. Высоко над ними стояла луна; где-то за поселком в болотах кричали лягушки, отчаянно посвистывал погоныш, и ещё какой-то ошалелый соловей, усердствуя, выводил свои запоздалые трели.
Даже самое легкое колебание воздуха производило шелестящее шевеление листвы на вершинке высокого каштана, под которым стояли так близко, что оба испытывали неловкость от этой своей горячей близости.
И эта неловкость сильно смущала его; он не понимал, зачем Люба привела его сюда, под этот старый каштан? И стоял, не смея сказать и слова.
Луна в этот вечер была небывало огромной. Любины глаза в её свете излучали такой лихорадочный блеск, что и взглянуть в них было страшно.
Прислонившись к стволу каштана, она чего-то ждала, каких-то его слов и действий, а он тупо молчал. Видя это, Люба страдательно вздохнула; и её грудь под шелковой блузой с витыми, завязанными петелькой шнурками, высоко поднялась. Мгновение помедлив, она неожиданно взяла его руки в свои и, глядя ему в глаза, сбивчиво произнесла:
- А знаешь, Кувыкин, возможно, это нехорошо с моей стороны, но должна сказать тебе, чего ты сам сказать не умеешь. Я ведь люблю тебя!.. И ты меня любишь, - тут же вынесла она свой приговор.
Голос её заметно дрогнул, замолкнув, она стояла, не сводя с него своих лихорадочно блестящих глаз. Её волнение было столь сильным, что даже бледный свет луны не мог скрыть румянца, горевшего у неё на щеках.
А он был и растерян, и напуган; и самого его будто резиновым жгутом стянули.
Даже теперь, по прошествии многих лет, воспоминая то Любино объяснение, он снова видит себя не только тупицей, но и круглым идиотом.
Чувство стыда за себя он испытывал и потом, уже будучи студентом второго курса мелиоративного техникума.
Тогда же, начитавшись Достоевского, он решил, что свою необъяснимую робость перед девушками, и вообще перед людьми, старшими по возрасту и положению, только и может испытывать такой идиот, как он.
Не раз думал об этом: с чего это в нём? Решил, наверное, с того ли, что возрастал под крылом тихой, кроткой, как голубица, женщины, каковой была его незабвенная тетя Даша? Это она ему внушала: «А ты ни с кем не спорь, сынок. Будут спорить, а ты промолчи. Отойди в сторонку и промолчи».
Телевизора в их доме не было; и всё свободное время он отдавал урокам, чтению книг и делам нехитрому их с тетей домашнему хозяйству. В свои неполные шестнадцать был он мальчиком тихим и послушным, и тетя про него говорила: «На тебе, сынок, хоть воду вози».
Слово «любовь», он и произнести-то вслух не смел. И это притом, что читал беспорядочно много, постоянно был занят в классных мини-спектаклях, которые их учительница русского языка и литературы Лидия Васильевна считала обязательными для усвоения учебного материала. Играл Ленского, Печорина. Говорили, очень убедительно играл.
Однажды даже роль Катерины из «Грозы» сыграл, уступив настоятельным уговорам Лидии Васильевны. Она убедила его тем, что никому другому в их классе не может доверить этой роли. «Ничего, Рома, что роль женская. У тебя все сложение, сама конституция, таковы, что и грима не требуется. И мягкость твоего характера совсем неподдельная, и нежность души - всё это и убеждает меня в том, что только ты должен сыграть Катерину».
А тут ещё присутствовавшая при их разговоре комсорг Рита Добрякова и учительнице подпела, и ему подольстила, уверив, будто он вылитый молодой Баталов. «Тебе самому важна эта роль для развития заложенного в тебе артистического дара», - добавила она, ласково поведя на него своими круглыми глазами.
Он послушался, о чем и пожалел потом. Одноклассницы хотя и хвалили его: «Ну, Ромка, ты прям, как в жизни!..» - только их похвала горькой пилюлей обернулась: его стали звать Катериной.
Участие в классном драмкружке внутренней смелости ему так и не прибавило; жил он по-прежнему робко, в постоянном ожидании какой-то напасти. Может, и не такой жуткой, которая унесла родителей, а все равно тревожной.
И в любви к девушке ему виделось что-то неловкое и запретное. В книгах - это другое дело, там выдуманная любовь…
Вот и в тот памятный вечер, стоя против Любы, видя лихорадочный блеск в её глазах, чувствуя её горячее дыхание, он сильно оробел; стоял, дико озираясь, и всё боялся, как бы поселковые мальчишки не подсмотрели. Задразнят потом. Станут следом бегать и кричать: «Тили, тили тесто, Ромка с Любкою жених и неве-е-ста!».
Вот позорще-то будет!..
Пока так думал, Люба положила руки ему на плечи, привлекла к себе и поцеловала таким отчаянно затяжным поцелуем, что у него онемели губы, и он едва не задохнулся.
Любин поцелуй окончательно поверг его в смятение. Он принялся лепетать, что ему пора домой, что уже поздно, что его ждет тётя, что она поругает его. И сам не понимая, как сорвался с места и полетел, словно насмерть перепуганный заяц.
А вслед укоризненно неслось: «Эх, Катерина! Эх, ты, Ромка, не ждала от тебя этого!..»
Он был уже далеко, и сам не заметил, как оказался дома. Не зажигая света, прокрался мимо тетиной кровати за голландку к своей постели, с головой укрылся одеялом и лежал, прислушиваясь к тревожному биению сердца.
На душе было и сладко, и тревожно. Сквозь темноту глядя на некрашеные доски потолка, он прислушивался к голосу запечного сверчка, который, кажется, только и ждал его прихода. И засверчал с таким доверительным упоением, что мысли его потихоньку успокоились, и сам он унесся под самое небо, откуда, пожалуй, уже во сне взирал на серые домишки своего грязного поселка; на людей, шевелящихся мурашами, на тяжелые соломины железных труб поселковой электростанции, выкрашенной в желтый цвет. И Любу видел опять же с этих вознесенных сном высот, мелькающей среди цветов своего палисадника, где и сама она выглядела маленьким, светлым цветком.
Так и спал до утра, плутая среди своих радостно - тревожных сновидений.
Важный перелом произошел в нём с этого вечера.
Любу, однако, он долго избегал, совестясь показаться ей на глаза. А желание видеть её было. И это желание с каждым днем нарастало, становясь всё настойчивей. Вспоминалась обжигающая сладость Любиного поцелуя; при этом он улыбался как-то стеснительно и глупо, словно сказочный дурачок. И все думы его в те дни стали сбиваться на Любу.
Больше недели мучался, борясь с самим собой и со своей робостью. В конце концов, не выдержал; на летней танцплощадке под гремящую радиолу подошел к Любе и, краснея, пригласил на вальс. Она вспыхнула, в недоумении похлопала своими пушистыми ресницами и согласилась.
Во время танца ими не было произнесено ни слова, но он осмелел и стал держаться возле Любы. Она делала вид, что не замечает этого.
После танцев опять же он молча потащился за ней. Возле калитки она остановилась, и тут, набравшись храбрости и зажмурившись, он и с отчаянной неумелостью поцеловал её в щеку. Испугавшись, хотел  опять убежать, но Люба взяла его за руки и сама поцеловала в губы.
Целовались они тогда неистово долго, до хмельного кружения в голове. Луна светила сильно, постоянно путаясь и прячась за тонкое волокно облаков, как бы стесняясь их молодого безумия,
У него одеревенели губы, колени налились ватной тяжестью; и по дороге домой, он едва волочил ноги.
С этого вечера их встречи стали постоянными; вместе ходили на танцы, до зари гуляли по темной пыльной улице, порой убредали далеко за поселок на полевую окраину, засеянную каким-то цветоносом, пахнущего медом.
Звезды казались сочными; тишина, которую одинокими вскриками тревожила какая-то таинственная птица, представлялась сказочно дремотной. А птица как будто вопрошала: «Чьи вы, чьи вы?»
Возле Любиного палисадника, не в силах расстаться, подолгу сидели молча на уютной крашеной скамеечке. Теперь и не вспомнить, какими чувствами томились тогда. Об одном можно сказать точно; на душе у него было мило, тепло и тревожно.
Возможно, Любу и тяготило его молчание. У него для неё было много запасено  красивых, нежных слов, вычитанных в книгах, но он, стесняясь, не смел их сказать. Только и хватало сил покорно смотреть на Любу и молчать.
Любина красота внушала ему тоже чисто книжные представления о ней. И сама Люба представлялась принцессой какого-то сказочного ледяного царства.
Фантазий в его голове тогда бродило через край. Как понял позже, все это было результатом его затворнической жизни с её книжной мечтательностью.
Живя у тети Даши, он, словно заботливый старичок, по всем дням хлопотал во дворе; полол грядки, колол дрова, стаскивал их в сарай; выкладывал на просушку в штабеля торф, который выдавали тете Даше в качестве льготы на её мокром производстве.
Он научился искусно владеть топором; словно заправский плотник, тесал лесины, чинил ограду.
Протопить голландку, натаскать воды из колонки— всё это лежало на нём. Работа, как и учеба, совсем не тяготила его. Других интересов у него попросту не было. И Любина любовь стала воистину небесным светом в его, в общем-то, бедной жизни.
Пожалуй, ничего более возвышенного, чем чувство к Любе, он не знал до тех пор, пока не встретил и не полюбил Лейлу со всей горячечной страстью души.
Здесь-то и понял, что и любовь бывает разной; есть такая, ради которой и умереть не страшно. И ему выпала такая страсть, от отрой замирала кровь и закатывалось сердце.
Но до этой любви тогда было ещё далеко…
Уезжал он из Версаново в конце августа. Уезжал, как бы шутя, не догадываясь, что уезжает навсегда. Его, сироту погибших в дорожной катастрофе родителей, оставленного на попечение тёти Даши, старшей сестры матери, райком комсомола совместно с отделом народного образования за казенный счет направили на учебу в мелиоративный техникум.
Располагался он далеко в небольшом сибирском городке, ехать до него предстояло железной дорогой с двумя пересадками.
Тётушка обрадовалась доброму повороту в сиротской судьбе племянника; провожая его к проходящему поезду, она мелко семенила, роняя слезу, скорбно вздыхала и не уставала давать жалостливые наказы: «Ты уж смотри, сынок, не потеряй себя. Благодари государство, сиротинушка, оно позаботилось о тебе. Выучишься, большим человеком станешь. Не забывай это, сынок, чти, чти!.. Ни о чем дурном не думай. Я стара, трухлява, как осиновое дупло, ноги никуда не годятся. Застудила на этом проклятом торфе, сама стала, как раскисший торф. Долго, должно, не протяну, моя радость. А ты учись, сынок, учись, голубок мой! Ученому человеку и дорога большая. Не станешь, как я, загинаться на этом торфе».
Прощаясь, тетя Даша взяла в свои корявые руки его с коротким чубчиком голову, поцеловала сначала в оба глаза, затем в кончик носа, потом уже - в чубчик, и заплакала, сморщившись: «Свидимся ли когда, сынок?.. А ты учись, учись, голубь мой!».
И побрела, уткнувшись в конец толстого вязаного платка, маленькая, сгорбившаяся, совсем, как старушка, хотя ей не было и пятидесяти в ту пору.
Она, видимо, чувствовала свои сроки, знала, что недолог её век.
Люба на станцию не пошла, постеснялась - вечером простилась на заветной скамеечке. Их расставание выглядело совсем обыденно; простились, будто до завтрашнего дня. А вышло - насовсем.
Он хорошо помнит ту августовскую ночь, чистую, звездную, с обильной росой на травах, с запахами душистого горошка и поспевших яблок из дворов и палисадников.
На прощанье Люба одарила его глубоким, долго звеневшим в ушах поцелуем, а ушла как-то быстро, наклонив голову, видимо, помня, что долгое прощание - лишние слезы.
Пока он учился в техникуме, она писала ему длинные чувственные письма. И он отвечал ей тоже длинными, по-мальчишески глупыми посланиями.
Писал о том, что меньше всего должно интересовать девушку: о своих увлечениях спортом; о том, что ходит в тир, где выучился метко стрелять; что по утрам делает получасовую пробежку и десять раз подтягивается на турнике.
Не забыл сообщить об успешной сдаче спортивной нормы на значок ГТО, прибавив к этому, что преподаватель физической подготовки относится к нему хорошо и обещает представить его на золотой комсомольский знак в области спорта; но это лишь в том случае, если он и дальше будет настойчив в учебе и особенно в физических упражнениях на коне.
В этой их переписке и пролетала золотая пора его учебы.

                4
Версановские места не отличались природным многообразием: солонцы да торфяники вдоль речки Кугуши, замысловато обегающей пологие холмы и возвышения, покрытые местами ветлой, черной ольхой да осиновым мелколесьем.
О гибельности этих мест бытовала легенда; будто во времена монгольского нашествия нукеры ханского воителя Сабудая-богатура много конницы потопили в здешних топях, и грозный воитель Батыя приказал плетьми высечь окрестные трясины.
В наши дни мало, что напоминает о былой столь суровой болотной топи; торфяники есть, солонцы остались, а болота высохли.
Гладкий асфальт шоссе, бежавший по лугам и возвышениям, местами изливался такими солнечными переливами, что слепил Кувыкину глаза. Радуясь погоде, Роман Максимович в который раз думал: не угоди он под казенную раздачу советского распределения, уславшего его после техникума в далекие среднеазиатские предгорья тогдашней общей страны, он наверняка вернулся бы к себе в Версаново.
И судьба его сложилась бы по-иному. Только стал бы он счастливей от этого? Ведь тогда бы не было у него его Лейлы, не узнал бы он сладости её рубиновых губ, блеска агатовых глаз, полных бесконечного тепла и нежности.
Нет, Лейла – это его судьба и счастье!
При мысли о жене и доме, выражение лица Кувыкина приобретало и благостное, и одновременно страдательное выражение, наверное, такое, о каком когда-то и говорила Люба.
Стоило ему лишь подумать о Лейле, представить её тоску и томленье, как лицо его опечалилось.
«И Гуля теперь рядом с матерью тоскует», - решил он с вздохом.
О старшей дочери Зухре его душа  не болела. Зухра отрезанный ломоть, у неё своя семья. Пусть Назим, муж её, заботиться о ней.
У зятя хотя и небольшой чин, но по местным представлениям он всё равно начальник. А какой же начальник без бакшиша?..
Живет дочерина семья и не в роскоши, но и не бедствуют.
Думая о доме, о близких своих, Кувыкин живо представил картину; Лейлу на каменной лавочке их тесного дворика в тени высокого, иссеченного песками дувала. Лицо её полно скорби. Гуля с ней рядом, обе молчат и, конечно же, думают о нём. И сердце Кувыкина заныло. Будь у него крылья, наверное, сейчас же, ни секунды немедля, полетел бы в свой далекий предгорный кишлак...
За крутым поворотом, за двумя березами над дождевым кюветом, шассе резко взлетало на возвышение, прежде прозываемое Лысой горкой, и сразу же пропадало, проваливаюсь почти отвесным спуском. И было впечатление, будто оно бесследно растворялось среди бесконечной небесной сини.
Но солнечная синь впереди была чиста и прозрачна. И среди этой незамутненной сини переливчато звенел, рябя и крылышкуя, одинокий жаворонок. Птаха, словно ошалела от солнца и простора. Кувыкину даже завидно стало, захотелось созорничать, крикнуть в небеса: «Чему радуешься, дурачок? Весна пролетела, лето на дворе!..»
С дорожного возвышения и открылась Роману Максимовичу панорама нового Версаново. И он изумленно остановился, увидев множество высотных зданий, каменой грядой поднявшихся среди плотной поквартальной застройки.
Когда он покидал Версаново, оно было самой настоящей дырой; грязным, барачного типа поселком торфодобытчиков. Но семнадцать лет тому назад президентским указом его поселок возвели в ранг городка губернского подчинения. Теперь и предстал он среди розовой дымки во всей своей монолитной красе.
Виды молодого города так впечатлили Кувыкина, что он встал под березу, приткнул к её стволу чемодан и, прищурившись, жадно вгляделся и в открывшуюся городскую панораму и в розовеющие места окрест.
По беленькому силуэту на пологом холмике за городом сразу признал старую электростанцию. Она и в детстве стояла там же.
От Лысой горки до самых городских окраин лежала долина в зелени трав, обычно выгорающих за лето: а сразу у подножия чернел участок вспаханной земли.
В пору детства Романа Максимович местная плодоовощная база засевала этот клин капустой поздних сортов. Роману Максимовичу пашня запомнилась тем, что однажды ранней весной среди её раскисшей жижи он потерял новенькие башмачки с красными застежками - подарок тети Даши ко дню его рождения.
Ему на Пасху исполнилось двенадцать, и он, радуясь и празднику, и обнове, в этих башмачках увязался за соседским парнем Колькой Рыжим ловить сусликов, вылезших из затопленных половодьем нор.
Был апрель, земля ещё не полностью отошла от зимы; пашня превратилась в самую настоящую ледяную тюрю. Над нею кружили чайки, садясь прямо в грязь и что-то выклевывая.
Его окоченевшие ноги и не почувствовали, как эта холодная чавкающая жижа и поглотила тетину обнову.
Выбрался на взгорок, увидел, что башмачков нет, и задал такого ревака, что перепугал Кольку. Когда тот понял, в чем дело, сам полез искать его обувку.
Но жижа не только башмачки, но и следы их скрыла, и Колька ничего не нашел.
Домой бежал босиком с рёвом, не чуя горящих от холода ног; тетя, встретив его, босого и зареванного, сразу всё поняла.
Концом фартука вытерла слезы, обняла и утешила:
- Ладно, сынок, не плачь, потерял и ладно. Чего же теперь плакать? Бог с ними, с этими башмачками, как-нибудь обойдёмся. Вот соберем ещё деньжат и справим в другой раз обувку. Ты лучше вон на свои ноги посмотри. Они же у тебя с пар сошлись. Ишь, красные, как у гусыни! Земля-то со льдом, поди, сынок? И надо было тебе лезть за этим дуралеем?.. Давай скидывай одёжку, забирайся в корыто. Сейчас из печки достану чугун с водой, отогреваться будем. Ах, ты, мать честная!
У неё присказка такая; что-то не так получается, не по её выходит, тётя и всплеснёт руками, да и скажет: «Ах, ты, мать честная!»
И сама радостно засмеется, будто в её пользу повернулось дело, на правильное место встало.
И Кувыкин, будучи уже взрослым, тоже не раз восклицал, как его тетя: «Ах, ты, мать честная!»
Чугун был большой, ведерный, тетя вылила воду в оцинкованное корыто и, сморщив лицо, под свои ласковые приговоры принялась оттирать ему ноги.
- Господи, Господи, вот наказание-то!.. Родителей нет, а тут мальчишка в грязи утоп...
До чего глупым он был - не думал, как тяжело с ним тёте; не жалел, не ценил её забот. И любви её не понимал...
А она только и делала, чтобы ему было хорошо в их тогдашней бедной жизни.
Его сердце и ныне замирает не только от сострадания к судьбе покойной тети, но и от утраты чего-то доброго, кроткого, нежного, так и не понятого им до конца. Когда думает об этом, такая печальная грусть коснется сердце, будто где-то далеко, далеко колокольчик зазвенел; будто добрая лошадка фыркнула в сумраке мокрого луга. И катятся, и катятся, замирая, по земле эти таинственные звуки. От которых самой душе становится сладко. Сладко и печально…
Тятя Даша и дружбу их с Любой одобряла. И очень удивилась, не увидев её среди провожающих на вокзале. Всё спрашивала, поглядывая на версановскую дорогу: «Это, что же, поцапались, что ли, сынок? Да что же вы за глупые такие!?»
Сколько огорчений доставил он тете, пока растила его. Теперь только и осталось горестно думать об этом, вспоминать да запоздало корить себя за свою нечуткость; за то, что мало любви ей отдал.
С этими думами Кувыкин и добрел до городской окраины. Он и здесь не встретил ничего прежнего. Вместо былых саманных хибарок, крытых камышом, обрезками досок, кусками жести, толи, рубероида, теперь среди зелени тополей ровными улочками встали белые коттеджи из силикатного кирпича.
Ещё на околице стояла красная ажурная вышка, увешанная тарелками то ли телевизионной, то ли мобильной связи. Подобной вышки даже в их райцентре Марджан не встретишь.
С убогих лачуг неряшливой окраины когда-то начиналась и центральная улица поселка - Советская, мощеная ольховыми плахами. Весной и осенью грунтовые воды выворачивали плахи из рассолодевшей земли, и мостовая становилась невозможной для проезда.
Ныне же прежняя улица обрела вид зеленого проспекта с полосами дорожных разметок, пешеходных переходов, со светофорами на перекрестках, с прохладой тенистых скверов, с чередой аккуратно постриженных газонов и цветочных клумб.
Эта новь сразу бросилось Кувыкину в глаза, как и то, что улица, судя табличке на угловом здании, своего названия не поменяла. И Кувыкин посмеялся в душе: «Это, должно быть, на случай, если красные придут».
Его поразило изобилие вывесок всевозможных контор, учреждений, каких-то фирм и фирмочек, торговых центров, туристических и страховых офисов. Подобной пестроты он даже у себя в старом Термезе не встречал.
По улице беспрерывно катил легковой и пассажирский транспорт, среди зеленых скверов было много гуляющих мамаш с колясками.
Из стариков привлек внимание поджарый дедок на ревматических ногах в рабочем жилете салатного цвета с надписью во всю спину: «Россия – край непуганых олигархов».
Надпись немало позабавила Романа Максимовича, а прохожие даже внимания на неё не обратили. Он же напротив постоял, дивясь и провожая взглядом спину старика.
Ещё один старичок со старушкой – оба совершенно белые, с реденьким пухом на голове, умилили своей трогательной нежностью, с какой держались за руки. Представив свою с Лейлой старость, Кувыкин решил, что тоже вот так мило рука об руку будут гулять с ней.
И здесь без всякой связи с уличной картиной в его голову влетела совсем уж абстрактная мысль; он подумал, что сама человеческая жизнь похожа на их горную речку, стремительно слетающую с круч. Вот и его большая часть жизни не заметил, как и когда слетела.
Решив так, Роман Максимович печально усмехнулся; да и есть ли она теперь - его жизнь? Кто он ныне вот здесь, среди родимых мест? А никто -  чужак, гражданин другой страны.
Желал ли он этого? Да ни за что! Кто же в таком случае возжелал?..
В поезде, выйдя в гремящий тамбур, они заговорили об этом с Рустемом. Тот хитро блеснул белками своих жгучих глаз, хлопнул в ладоши и, засмеявшись, вскричал с азиатской лукавостью:
- Вай! Разве ты не слышал? Страна сама развалилась! Нефть подешевела, страна взяла и развалилась!..
И он, скрипну своими крепкими, волчьими зубами, произнёс почти со злобой:
- Смотри, хлопок дешевеет, как бы ваш Узбекистан не развалился.
И, уткнувшись в дверную решетку тамбура, долго и дико хохотал под грохот поезда и мелькание придорожных опор.
Кувыкин решил, что и этого жизнь достала…
Для себя же он давно определил, что развал большой страны начался с пустоголовой партийной верхушки; с трескучих перестроечных заклинаний: «ускорить», «углубить», «расширить», «больше демократии» и т. д.
Ох, сколько дивных глупостей довелось услышать в ту пору! В их далекий кишлак слухи порой долетали в форме самых причудливых выдумок.
Болтали, например, что в Ташкенте арестовано всё республиканское ЦК во главе с самим Рашидовым; что из Москвы приехало аж две тысячи следователей; ищут золото первого секретаря республики, которое он, якобы, запрятал так надежно, что даже весь его сад пришлось перелопатить. Перекопали, а ничего не нашли.
Вдогонку этому слуху был пущен другой, ещё нелепей прежнего; будто в помощь ранее прибывшим следокам из Москвы приехали два таких сыскных ухаря, что никакой Рашидов их не проведет. И фамилии у сыщиков знатные, подстать их профессиональной славе: один - Гулям, другой Пивановым прозывается.
Эти сразу догадались, где нужно искать. Взяли метлу, совок и за одно утро в рашидовском дворце намели чемодан золотой пыли, хитро рассеянной по коврам и паласам.
Другой чемодан набили драгоценностями; не поверите, хозяин прятал их в спальном мешке своей жены.
Конфискованные сокровища в качестве вещественных доказательств немедленно были повезены в Москву. Да только мелко плавали эти сыскари против Рашидова. Чемоданы по дороге он возьми и свистни у них. И сделал это самым коварным образом.
Проводник поезда (он оказался тоже членом рашидовского ЦК) опоил следователей сонным чаем. И пока они, пуская пузыри, храпели во все купе, сам Рашидов не дремал.
Уж до того ловким оказался вожак республиканских коммунистов, что и пустынный каракал по сравнению с ним – сонная черепаха.
Надо же так исхитриться! На полном ходу курьерского поезда с зажатой в зубах шляпой спуститься с крыши вагона, через окно проникнуть в купе, прихватить чемоданы и сигануть с ними под откос.
Болтали, будто ради шутки, на щеках следователей, Рашидов успел ещё по кукишу им намалевать.
Подручные Рашидова тоже не дремали: с тремя верблюдами наготове поджидали в зарослях саксаула. Рашидов по-разбойному свистнул им. Подручные подогнали верблюдов. Он с чемоданами вскочил на самого быстрого и умчался в темноту.
Ищи-свищи ветра в пустыне: она, матушка, такая, что даже с верблюдом человек в ней - всё равно, что малая песчинка…
Слушая истории кишлакских выдумщиков, Кувыкин немало потешился над этой очевидной нелепостью, но ведь были люди, которые верили.
Из самой России тогда тоже докатывалось немало дивных слухов. В один из них, якобы произошедший в самой столице, Кувыкин до последнего не верил, пока лично не прочитал об этом в одной из центральных газет.
Да и можно ли было поверить, чтобы по народно избранному парламенту из танков постреляли всласть! И руководил будто бы их наводкой сам российский президент. Забрался на броню и указывал, куда стрелять. Да так ловко указывал, что все снаряды легли точно в
цель.
А вскоре уже в самом кишлаке грянули такие событие, от которых самому беспечному дехканину стало не до московских новостей, а Кувыкину - не до геростратовой славе российского президента: местный совхоз подлежал ликвидации. И вышел с таким предложением никто иной, как бывший первый секретарь райкома партии товарищ Чурханов. Он уверял, надежнее будет, если не все вместе, а каждый сам по себе станет работать на личном поле.
Товарищ Чурханов - человек авторитетный, к тому же с большим партийным стажем - как не поверить?
Приступили к дележке. И вышло не совсем по-чурхановски. Лучшие посевные земли в комплексе с надежно отлаженной системой орошения оказались не у рядовых дехкан, а у директора совхоза Турсуна Ямбиевича Сумбаева, его сынка Алишера и близкого им окружения.
Разгорелись нешуточные страсти. Дехкане возмущались, это что за дележка? Ни грамма справедливости. Алишеру Сумбаеву и восемнадцати нет, он и заработать  ещё ничего не успел, а уже хозяин всей системы местного полива. Где же тут справедливость?
Кувыкин знал, где деньги, власть и сила, там справедливость. И кончилось тем, чем и должно было кончиться: Повозмущались, покричали, пошумели «да на свою же задницу и сели», как выражалась в подобных случаях покойная тетя Даша.
Особо скандальным дехканам товарищ Чурханов очень доходчиво, можно сказать, на пальцах объяснил; поскольку от ирригационной системы зависит благополучие всего кишлака, оно и надежнее  сосредоточить её в одних руках. «Да, - говорил он, - согласен, Алишер молод, но за спиной у него благородный отец, хорошо вам известный Турсун Ямбиевич. Он - человек опытный, почти два десятка лет у вас на директорстве. Он и доглядит за сыном, поправит и подскажет, где нужно».
Как возразишь против умных доводов?
За полив личных посевных участков теперь тоже предстояло вносить плату. Товарищ Чурханов и здесь выставил очень веский довод. Обслуживание сложной техники, говорил он, как и содержание всей ирригационной системы стоит больших денег. А где их взять? Не принесёт же их аист в клюве. Придется самим раскошеливаться.
И здесь самые неуступчивые спорщики послушали его, поправили на голове тюбетейки, да и разошлись ни с чем. Опять же, какие могут быть возражения против разумных слов?
Иные радовались, что на личные хозяйственно-бытовые нужды, как и в досточтимые времена хана Бабура, вода остается бесплатной.
Дележ совхозного имущества в иных случаях выглядел курьезом, а порой оборачивался заурядной растащиловкой. Знаменитую павлинью ферму – экзотическую гордость не только кишлака Малые Мары, но и всего района Марджан - разнесли буквально за одну ночь. Даже от металлических сеток бывших вольеров не оставили следа. А сами птицы «в Индию зимовать улетели», смеялись в кишлаке.
Но, судя по птичьему мясу в казанах и запахам паленых перьев по всему кишлаку, улететь павлинам далеко не дали.
Кувыкина, как человека приезжего, не являющегося коренным жителем кишлака, при дележе земли из общего списка исключили. Жене выделили участок, а ему в ликвидационной комиссии сказали: «Вы, Роман Максимович, временный у нас человек. Вы есть гость нашей земли. Вам надо в России поискать свою долю».
Обидно было слышать это. Обидно и горько. Столько сил отдано совхозу; не одну сотню гектаров бросовых земель ввел в посевной оборот, несколько новых оросительных схем отладил, и за всё такая благодарность!
Как ни горька была пилюля, пришлись смириться. И не только смириться, но и здраво рассудить: «Оно и верно, семьи в кишлаке большие. Без земли детей не поднять. Им же с Лейлой и её участка хватит, станут сеять самое необходимое. Обойдутся, лишь бы не было раздора».
Ему были уже известны последствия кровавых бань, которыми обернулись земельные споры на рубежах иных межреспубликанских административно - территориальных нарезок. Да вот хотя бы в Фергане…
«Упаси, Аллах, нас от этого!», - суеверно вздохнула Лейла.
Всё, что происходило тогда, Кувыкину порой казалось самым настоящим дурманом. Скажи ему ещё вчера, что большая страна расползется по своим национальным квартирам, ни за что бы не поверил. До последнего думал, что это временное помрачение; вот пошумят, потолкутся, кончится горячий запал; у местечковых партийных султанов слипнется зад от сладостей самостийного шербета, так они обратно и запросятся в общею семью народов большой державы.
Но время шло, а никто не запрашивался. Напротив, каждый новый коваль всё яростней стучал в свою национальную наковальню.
Тут Кувыкину и пришло время призадуматься: как дальше-то ему быть? В какую сторону голову приклонять?
И стал он жить в положении былинного витязя при раздорожье; направо пойдёшь - коня потеряешь, налево – головы лишишься.
В один из тех дней над кишлаком разразилась гроза, какой прежде никогда не видел. Ещё до полудня из-за дальних горных хребтов вывалилась большая, черная туча и покатилась, гремя и сверкая, над песками, посевами хлопка, над тутовой рощей и старыми ореховыми зарослями, обрушив на землю яростно кипящую смесь воды и пара. И верху, под самыми тучами, что-то кипело, и земля вокруг, словно раскаленная сковородка, бурлила и клокотала. 
Туча как скоро вывалилась, так скоро и унеслась, растворившись в рыжеющей горячей дали. Воздух очистился от пыли, похожей на муку, стал чище, однако зной, напоенный влагой, сделался ещё нещаднее.
Эту удушливую нещадность среднеазиатского послегрозья Кувыкин перенес и на себя, на перемены, произошедшие в его жизни. И для него наступила послегрозовая удушливая пора, и он почувствовал себя лишним в кишлаке.
Не его одного накрыло это удушливое послегрозье. Тысячи русских людей, с незапамятных времен осевших в этих краях, оно не просто задело, а стало настоящим знаком исхода.
Первыми поднялись самые активные, легкие на подъём, чуткие и наиболее ранимые. Уезжали группами, семьями и поодиночке.               
И Кувыкину хотелось сняться, но куда? У него жена - коренная узбечка. От старшей дочери Зухры внуки пошли, младшая Гуля ещё подросток.
Здесь у него любимая работа, хорошая квартира, а как на новом месте всё обернётся?
Провожая очередную партию отъезжающих, но лишь тяжело вздыхал и походил на журавля с подвязанными крыльями. Рад бы взлететь, да семейные путы держат. Только и оставалось - тоскующим взглядом провожать отлет родимой стаи.
Лейла, видя, как он переживает отъезд друзей, один за другим оставляющих кишлак, ласково успокаивала: «Не впадай в уныние, мой возлюбленный муж. Потерпи, всё наладится».
Когда наладиться? Откуда и чего она знает?
Но её ласковые уговоры, мягкий голос действовали завораживающе. Хотя и тоска не переставала сосать сердце. И вокруг будто глухая стена выросла; не стало прежних доброжелательных улыбок, поклонов, веселых приветствий - всё чаще встречал не очень-то ласковые, а иной раз прямо-таки враждебные взгляды людей, которые ещё вчера были добры и благожелательны.
Вот даже, казалось бы, совершенно безобидный человек, каким считался в кишлаке бывший поливальщик овощного участка Хамза Халилов, прежде постоянно заискивающий, приторно величавший его «старшим русским братом», теперь встретится, отвернется, а то и волоком взглянет.
Однажды этот Халилов высказался вполне определенно: «Ты, слава Аллаху, не злой русский человек, Роман Максимыч. Только тебе мал-мал домой надо... Россия - большой страна, земля много… У нас совсем мало, некуда чувяк поставить. Нехорошо быть у нас…»
Слушая Хамзу, глядя в его измождённое непосильной работой лицо, Кувыкин думал: « Эх, Хамза, Хамза, с чужого голоса поешь. Чем помешал тебе? В чем повинен пред тобой? Не я ли, Хамза, жалея тебя и твое большое семейство, ставил к работе, где полегче и с заработком повольней?»
Хотелось спросить Хамзу: так ли жалеют его единоверные братья? И как обошелся с ним при расчете за поденную работу бывший кладовщик совхоза Эльнур, один из теперешних богачей кишлака? Не он ли сказал: «Ты нынче ничего не заработал, Хамза. Твой кетмень брак допустил - дынную плеть срубил». И руками замахал: - «Кыш, кыш, Хамза! Ступай к своему очагу и помолись Аллаху, завтра придешь брак исправлять».
И потащился ты ни с чем, Хамза, утираясь рукавом дырявого халата, закинув свой кетмень себе на плечо.
А всегда ли дает тебе работу молодой хозяин оросительной системы Алишер? Нет, не всегда, Хамза…
Вот чего хотелось сказать Хамзе, но не сказал.
 Этот Алишер, сынок Турсуна Ямбиевича, и для Романа Максимовича с некоторых пор стал недобрым человеком. Именно он, молодой отпрыск рода Сумбаевых, лишил его должности, оставив совсем без дела. Возможно, и не сам принял решение? Как знать, не маячит ли за его спиной тень самого Турсуна Ямбиевича? Ели не его, тогда тень товарища Чурханова, теперешнего владельца тутовой рощи и управляющего имения Сумбаевых...
За этими горькими размышлениями Роман Максимович едва не столкнулся с девушкой с выражением тупого неудовольствия на её красивом лице. Она обожгла его взглядом презрения, он посторонился, уступая ей дорогу, и решил, что в замужестве из подобных красавиц выходят вечно недовольные жены, обычные ворчуньи и тиранки. Хорошо, что его Лейла - святой человек!..
Подумав о жене, вспомнил и тот злополучный час, когда, получив расчет, тащился домой, не замечая ни дороги, ни увязавшихся за ним мальчишек.
Они, не отставая, скакали следом, приплясывая и крича, должно быть, что-то ругательное. Он уже привык к их детскому беснованию, которое началось, кажется, с той поры, когда из русских он остался один на весь кишлак.
Вернувшись домой, молча выложил полученный расчет, молча рухнул на диван и закрылся руками.
Лейле и объяснять ничего не нужно; по его виду поняла - произошла какая-то очередная неприятность. Дав ему успокоиться, тихонько подсела с краешка и принялась перебирать его волосы. Её нежные пальцы едва касались головы, навевая сладкую дрёму успокоения. Эх, уснуть бы так, чтобы проснуться совсем в другой жизни, не похожей на теперешнюю, с её теперешней надсадой.
Вздохнув, Лейла обняла его голову и ласково попросила:
- Давай рассказывай, милый муж, какой ещё камень лег на твое бедное сердце? Вместе будем горевать…
И вскинула глаза на пирамидальный тополь за окном с печально обившей листвой.
Он ответил не сразу, поднял лицо и зарылся в её мягких теплых ладонях.
- Что сказать, моя добрая Лейла? Нечем обрадовать тебя, моя жена. Свободен я отныне. От всего освободили; от работы, от людей, от самого себя. Словно худой бурдюк, ничего не значу.
И порывисто сел рядом.
- А я? – с тихой дрожью спросила она.
- Ты другое дело. Ты всегда со мной.
И, обняв её за плечи, заговорил горячо и взволнованно:
- Хорошо ещё, что из кишлака не погнали! Бесплатной воды не лишили.
Говорил, а перед глазами стояло лицо этого Алишера; совсем мальчишеское, с невинными верблюжьими глазами.
В кабинете вместе с ним находилось ещё одно лицо, тоже молодое с первым пушком над верхней губой. Это был новый механик, двоюродный брат Алишера, привезенный из Ташкента.
Он всё время молчал, важно развалившись в мягком гостевом кресле, застеленном цветным шерстяным покрывалом.
Сердце Романа Максимовича, словно окаменело, когда слушал Алишера, и сам он, словно окаменел, крепко сжав зубы.
Голову сверлила догадка, что Алишеру поручено лишь озвучить уже принятое решенное. Что толку возражать ему? Только и остается получить расчет и покорно освободить теперь уж бывший свой кабинет главного механика.
Это удар не только для него самого, но и для Лейлы. Он и минуты не сомневался в том, что ради него она перенесет любую невзгоду. И сама перенесёт, и его утешит.
И с тихой благодарностью слушал слова её утешения.
- Ты не думай об Алишере, об этом глупом мальчишке, - говорила Лейла. - Прогнав тебя, он сам себя наказал. Кто у нас лучше тебя понимает поливную технику?.. Они ещё хватятся. Кто сеет песок, тот получит пустыню.
Мудрая всё-таки у него жена!
Помниться, тогда же с отчаяния он опять затеял разговор об отъезде, который кончился ничем.
Посидели в обнимку, погоревали. А что ещё они могли? Лейла выросла здесь. Любя её, и он прирос к её кишлаку.
Сошлись на одном: ему надо искать новую работу. Только где её искать? В кишлаке, пока был совхоз, о ней как-то не думали. Находились охотники полодырничать, отлынить от дела. А теперь работа для многих стала такой же насущной необходимостью, как вода и хлебная лепёшка.
Те, кто сумел обзавестись трактором, зажили без особых забот. Для них всегда есть дело и здесь, в своём кишлаке, и на полях своих соседей. Жизнь человека с трактором - это уже почти байская.
Но большинству проходится рыскать в поисках заработка. Отчаянные и смелые кинулись пытать счастья в чужих краях. Многие поехали в Россию.
И самых дремучих лежебок кишлака нужда заставила шевелиться. С утренней зарей вдоль дувалов зажиточных хозяев стали выстраиваться очереди из жаждущих заполучить поденную работу.
Воистину сюрреалистическая картина предстает перед глазами Кувыкина в блеске утренних лучей с дальних, сверкающих ледниками вершин. Вся местность окрашиваются в бордовые и бежевые тона; и люди в пестрых халатах, грубых рубахах, тюбетейках, платках вдоль выгоревшего на солнце дувала выглядят, наверное, так же, как в далекие библейские времена. Вот-вот откроются тяжелые, скрипучие ворота, и выйдет из них апостольского вида жрец, чтобы возвестить нечто великое и пророческое.
Но выходит не пророк и не жрец, а заспанный хозяин двора, обычно хмурый, лукавый и бесчестный. Очередь приходит в волнение: кого ныне возьмет? Кому выпадет сегодня быть с кетменем на поле?
День обещает быть жарким. Даже в эти ранние часы температура под сорок, а скоро будет все пятьдесят. Дальние предметы, переливаясь, дрожат, словно стержень раскаленный электрической дуги. И очередь дрожит от нетерпения, ждет и томится. Хмурые люди насуплено молчат; каждый думает, удастся ли сегодня получить работу? Очереди заранее известно, что из полусотни томящихся в ней людей, хозяин выберет не больше десятка. Остальные разойдутся с надеждой на завтрашний день.
Напряжение поминутно возрастает и наконец достигает такого предела, когда достаточно самого ничтожного повода, чтоб, вспыхнув, очередь взорвалась неминуемой ссорой. «Ты чего крутишься, собачий хвост! Тебе зачем стоять, когда вчера имел роботу?»  - обрушится кто-то на соседа. - «А ты мне, что за указ? Ишь, какой начальник, курдюк вонючей овцы!» - «Это я курдюк, я курдюк?! Ты сам бурдюк с дерьмом! Тебе мал-мал надо жир пускать!.. Голодный диета сидеть».
И пошло, поехало.
Бранятся, как правило, по-русски, полагая, что брань на чужом языке не может быть понятной пророку, следовательно, она невинна и безгрешна.
О, каких забористых речевых оборотов довелось услышать
 здесь Кувыкину! Иные слова завивали в такие немыслимые кренделя и ватрушки, что и  самим становилось смешно. Общий смех потихоньку оттаивал сердца людей, их лица помаленьку разглаживались и добрели.
 «О, наш великий и могучий!..» - восхищался Кувыкин, пряча в руку свою усмешку.
Здесь не любят, когда смеется он. Его веселье иных приводит прямо-таки в ярость. И тогда берегись, Кувыкин! Все неустройство жизни вывалится на твою голову. Ты же самый бесправный здесь!..
- Чему радуешься, русский шайтан? – кто-то бросит в бессильной злобе.
- Зачем ему тут стоять? - подхватит другой. - Пусть свой Кремль стоит, в Мавзолей едет стоять!..
- Самим «ашать» нечего, а тут ещё эта русская колючка прилипла!..- Они весь Узбекистан развалил! Наш богатств забрал... 
Очередь гудит, недовольство волнами перекатывается из одного конца в другой, ругательства и попрёки сыплются со всех сторон.
Роман Максимович знает; бесполезно вступать в препирательства, лучше смолчать. И он молчит, крепко стиснув зубы. Лицо его каменеет, на скулах вздуваются желваки; где-то под горлышком дрожит горячя жилка. И ушел бы, плюнул, но никак нельзя - вчера остался без заработка. Уйти сегодня - значит, и ныне лишить себя надежды на заработок… 
Настроение толпы понять нетрудно. От хорошей жизни человек не лютует. А тут у каждого дети, старики; у кого-то ещё и больная жена. Жить-то надо.
Его обида не на этих задавленных нуждою дехкан; он обижен на Сумбаевых. Это они лишили его любимого дела, выбросили, словно скорлупу гнилого ореха. И сделал это, разумеется, сам Турсун Ямбиевич.
Алишер - парень с ветром в голове. Вместо поливного дела на спортивном автомобиле целыми днями гоняет по кишлаку, пугая местных красавиц.
Ветер-то ветром в нем, но и не без зазнайства парень. Сам тон, с каким он говорил тогда в кабинете отца, казался обидным.
- Два погонщика много для одного мула, - говорил Алишер. - Я выбрал молодого, более выносливого мула, - небрежно кивнул он на ташкентского родственника. - Расчет получите в кассе у моей сестры. Вот и все, что могу сказать вам.
И развел руками, давая понят, что ему нечего больше добавить.
Тем же летом пришла и другая беда. Их вытряхнули из коттеджа, бывшего свадебного подарка им с Лейлой. Известить об этом был прислан посыльной Сумбаевых, глуповатый малый с бритой головой. Посланец на этот раз был от самого Турсуна Ямбиевича.
Малый, кособочась и дурковато дергая головой, с порога объявил, что хозяин повелел освободить квартиру, которая нужна для семьи нового механика.
Говорили они с Лейлой по-узбекски, но и без перевода нетрудно было догадаться, о чем говорят.
Съехать им предлагалось в течение полутора недель. К чести Турсуна Ямбиевича, выкидывал он их не на улицу. Взамен был предложен пустующий домик покойной тещи Сумбаева.
Эту милость бывшего директора Кувыкин для себя объяснил не великодушием Турсуна Ямбиевича, а соображениями чисто морального порядка. Сумбаеву явно не хотелось примерять на себя халат жестокосердного человека. Выкинь он их на улицу, что сказали бы о нём почтенные аксакалы кишлака? Они сказали бы, что богатства, свалившиеся на Турсуна, совсем лишили его мудрости. Как можно правоверному мусульманину, совершившему хадж в Мекку, лишать крова пусть и заблудшую, но все-таки единокровную мусульманку с дочерью на руках? Этому ли учит пророк, да пребудет слава его в веках!
Сам Кувыкин не мог быть принят в расчет, он человек чужой веры 

                5
Давно пустующее помещение, предложенное Сумбаевым, было небольшим глинобитным домиком с потрескавшимися стенами, с окнами без стекол, с паутиной по углам, однако с надежной с крышей под свежим шифером.
Роман Максимович рассудил так: есть стены, есть крыша, остальное - дело поправимое.
Дворик был уютным, с небольшим навесом, подобием традиционного айвана, где можно и от зноя укрыться, и от непогод, которые тоже случаются в здешних местах.
На выходной из райцентра приехала Зухра с мужем Назимом, и работа закипела.
Домик стоял в старой части кишлака, сразу же - за деревянным мостиком над шумно журчащим арыком. Здесь в основном обитали старики; жили они, блюдя дедовские обычаи и размеренный восточный уклад.
Невдалеке от их нового приюта на пологом пятачке рядом с высокими орешинами празднично изливалась свежими изразцами старинная мечеть, капитально отремонтированная на средства Турсуна Ямбиевича. Эта местная святыня и в советские время не подлежала закрытию. Как и много веков назад, на её высокий минарет по скрипучим ступеням деревянной лестницы для призыва правоверных к молитве пять раз на дню поднимался старенький муэдзин с бородкой клинышком на сухом скуластом лице. Старик был так худ, что, казалось, достаточно одного дуновения, чтобы унести его вместе с большим тюрбаном на маленькой голове.
Он давно, сразу же по приезду в кишлак, привлек внимание Романа Максимовича. Уж очень необычным казался этот старик в своём неизменно пестром тюрбане, красных шароварах, в башмаках с острыми загнутыми носами, сошедший, будто с иллюстраций к сказкам из «Тысячи и одной ночи».
От старика, как и от самой мечети, веяло такой почтенной древностью, что, встречаясь с муэдзином, Роман Максимович невольно придерживал шаг и почтительно сдергивал с головы зеленую армейскую панаму, купленную в Термезе у солдата, воевавшего где-то под Кандагаром.
Почтительность молодого русского парня не укрылась от зоркого взгляда старика, и однажды, остановив Кувыкина, он спросил, ласково заглядывая в глаза:
- Не хочешь ли перейти в нашу веру?..
Вопрос смутил Кувыкина, он растерянно попятился и отрицательно помотал головой.
- И правильно, - с улыбкой одобрил старик. - Кто меняет веру, тот и небу неверный слуга.
И, повернувшись, медленно стал подниматься на минарет, с высоты которого вскоре и потекли его блеющие звуки.
За мечетью в метрах пятистах зеленела тутовая роща с могучими деревьями, спасительной тенью нависающими над арыком.
Когда-то в сладостном очумении охватившей его страсти к девушке с красивым именем Лейла страдающий Кувыкин вечерами гулял среди этой рощи без всякой надежды на счастье. Сумеречный воздух, накаляющийся за день так, что, кажется, всё живое, если не должно было свариться, то, по крайней мере, обязано впасть в оцепенение, здесь, среди тенистых деревьев, не казался таким гнетуще вязким и тяжелым.
Высоко в раскидистых кронах гудели жуки, сверху из ветвей доносился трепет бабочек. А ещё без конца мелькали тени летучих мышей, на лету хватавших свои жертвы. И арык пел свою бесконечно убаюкивающую тихоструйную песнь, кажется, такую же древнюю, как и сами горы, дремлющие среди далеких сумерек.
Неясное, сладко сосущее чувство обволакивало молодое сердце Кувыкина. Он замирал и от неизъяснимого восторга, охватывающего его, от предчувствия какого-то ожидаемого чуда, которое неминуемо должно с ним случиться. Но никакого чуда не случалось. Были душные сумерки, переливчатый звон арыка и беспрерывное пожирание листвы  гусеницами тутового шелкопряда, чавканье которых он как будто даже слышал. Хотя вряд ли это было возможно.
Ах, молодость, молодость! Каких чудес порой навеет!..
6
С обустройством нового жилья управились в отведенные Сумбаевым сроки. Начали с того, что убрали паутину, свитую ядовитым пауком каракуртом. Застеклили окна, побелили стены; земляной пол, изрытый мышами, вновь набили глиной, смешав её с галькой.
Поправили печку, навес во дворе за высоким, обдутым песками дувалом.
И двор, и само помещение на глазах обрели вид обжитого уюта - всё как бы раздвинулось и стало просторней. Даже пирамидальный тополь над вросшим в почву квадратным валуном в тенистом углу двора показался и выше, и стройнее.
Внутри Роман Максимович выгородил стеночку из розовых камней; получилось что-то вроде крохотной кухоньки для кулинарных стараний Лейлы. А стряпать жена умела.
Дочке постлали кошму, свою кровать завесили цветастой ширмой. Хотя в доме по-настоящему ещё не просохло, пахло известью, глиной, но уже сами эти запахи внушали семейный покой и умиротворение.
Разумеется, новое жилище ни в никое сравнение не могло идти с их прежним трехкомнатным коттеджем. Но Лейла говорила: «Не стены красят человека. В любви и согласие можно и в глухой пещере счастливо прожить».
Любовь-то у них была, да ещё какая! Работы не было. В кишлаке к этому времени поднялось целое поколение молодых, энергичных людей, не знающих, куда девать себя. Они уже не шептали в кулак, как их отцы и деды, а громко выражали своё недовольство, находя в приезжих весь корень своих бед.
Только какой может быть спрос с незрелых юнцов, не отягощенных ни опытом, ни знаниями жизни. Опаснее в таких делах более изощренные их наставки.
И если прежде настороженность, а то недоброжелательство по отношению к приезжим проявлялись не всегда явно, то теперь этого никто и не собирался скрывать. Даже зять Назим как-то, разоткровенничавшись, о приезжих русских специалистах высказался далеко не так, как хотелось слышать Кувыкину.
«Не присылала бы Москва людей, сами быстрее бы поднялись», - недовольно бросил он. - «Это что же, и меня не нужно было присылать?» - удивился Роман Максимович, пораженный настроением зятя. - «Кто знает, - уклончиво ответил Назим. - Возможно, и не нужно». И пояснил: «Не имея русских специалистов, не на кого было бы надеяться. Тогда бы и овощного бригадира, каким был ваш тесть Фарид Алиханович, сами обстоятельства вынудили бы поднимать себя до уровня механика. Сидя на берегу, плавать не научишься».
Обидно было услышать подобное от члена своей семьи. Это что же, и Зухра держится того же мнения? Разумеется, того же, если её чувства принадлежат мужу. Ночная кукушка кукует в согласии с собственным сердцем.
Среди череды бессонных ночей, думая о своем положении, Роман Максимович тоскливо слушал, как в соседском дворе у стариков Имаевых бьёт копытами в стену и громко фыркает ишак, донимаемый ночными кровососами. Животное порой кричало так громко, что будило Гулю. Сонно почмокав губами, дочка, не раскрывая глаз, тут же вновь безвольно роняла голову на подушку. И Роману Максимовичу становилось завидно молодой сладости её сна.
Сам он порой, не сомкнув глаз, лежал до рассвета в ожидании засиневших окон, чтобы, наскоро умывшись, тотчас бежать в очередь за поденной работой.
Лейле, разумеется, тоже не спалось; она лишь притворялась, что спит. Невольная жалость к ней, к своей милой заботнице, бесценной супруге, жалостью трогала сердца Романа Максимовича: это он виноват в их теперешних бедах. Не встреть его Лейла, подчинись воле отца, жила бы в горах у этого пастуха Хасана среди его раздольного довольства, не зная теперешних нужд и забот…
Вскрики ишака, сбивали его с мыслей. Вот орет, зараза! Даже имаевский верблюд замирал, переставая жевать серку, когда кричал этот ишак. Но едва он замолкал, как верблюд снова начинал издавать монотонно хрустящие звуки. И мысли Романа Московича опять возвращались к его теперешней жизни, в которой и радостей-то одна Лейла да редкие приезды Зухры с детьми и супругом. 
Надо, как летит время! Не заметил, как подошла пора внуков собирать в школу; оба мальчики-близнецы ловко болтают по-узбекски, а по-русски говорят неохотно. Куда с ними в Россию?..
Приезжает Зухра всем семейством на стареньком автомобиле, пусть и незавидном, но своем.
Назим Туфимович служит кем-то вроде налогового агента в районе; зарплата небольшая, но выкручиваются. Можно лишь догадываться, за счет чего. Зять и сам как-то об этом проговорился.
- Если бы не бакшиш, - признался он, - по миру пошли...
- А не страшно? – спросил Роман Максимович, искоса поглядывая на него. – Можно, как у нас говорят, угодить и в места, не столь отдаленные.
Зять лишь снисходительно усмехнулся, показав ровный ряд белых зубов. Затем бумажной салфеткой аккуратно вытер пальцы и, убедившись, что женщин поблизости нет, тихо пояснил:
- У вас неверные представления о нашей жизни, отец. Вы, полагаете, что я один беру? Думаете, на меня не было жалоб? Были, даже районному прокурору один глупец поддал…
- И что? – испугано раскрыл глаза Роман Максимович.
- А ничего. Пришлось прокурору бакшиш давать, - недовольно пояснил зять, с хрустом взъедаясь в крылышко жареного цыпленка, которого сами же и привезли в качестве гостинца.
- Но ведь и прокурора могут зацепить?
- Могут, - согласился Назим. - Тогда и ему придется тратиться на бакшиш.
-Де-ла-а, - неодобрительно протянул Кувыкин, глядя в окно на внуков, катающих по двору коляску.
Однако настоящего удивления от признания зятя не получилось. Оно и в советское время все это было - и кумовство, и подношения. Восток есть восток, здесь свои обычаи и нравы.
Ему ещё когда механик Абдулла Хакимов из таджикского кишлака Чароха все это подробно объяснил.
Оба они в то время ходили в молодых, перспективных специалистах и познакомились на одном из районных совещаний передовиков производства. А, познакомившись, завели добрые отношения.
И однажды после очередного районного совещания прежде, чем разъехаться по своим хозяйствам, решили посидеть в чайхане, поболтать за рюмкой доброго вина. Повод для этого был, обеих только что наградили грамотами райкома комсомола.
За рюмкой и зашел разговор о хлопке, о видах на его урожай. Для обоих хлопок был важен уже по той причине, что от его сбора зависели их премиальные.
Хакимов заметил:
- Судя по всему, без доброго бакшиша высокого урожая в это лето нечего и ждать.
Роман Максимович удивился: причем тут бакшиш?
Абдулла рассмеялся и объяснил, покровительственно похлопав по плечу:
- Мало живешь у нас, Рома, мало понимаешь… Ваш директор, конечно, большой человек. Во всей республике самый большой.... О нём и зурны трубят, и в цимбалы бьют. Рекордные урожаи хлопка получает. Но это бакшиш делает их рекордными.
И принялся излагать технологию этих высоких рекордов.
- Сдаете, скажем, вы сто тонн чистого хлопка, - выкладывал Абдулла, водя по столу согнутым пальцем с въевшимися следами технических масел вокруг ногтей. – Одновременно вносится бакшиш за урожай, на который вы рассчитываете. Начальник приемного пункта пишет вам справку, что принято не сто, а уже двести тонн…
Кувыкин недоверчиво перебил:
- Он что, с комбайна упал, этот ваш приемщик? Ему же отчитываться придется...
- Вай, какой непонятливый! - засмеялся Абдулла, раскачиваясь на стуле. – Недостачи не будет. Её спишут в отходы; на усушку, на утруску, на стихию. Составят акт, будто ехали два или три грузовика с тюками отборного хлопка, ни о чем дурном не думали. Ехали, ехали и угодили в бурю, в самый настоящий самум. Вай, так страшно было, весь хлопок разнесло по пескам. И ворсинки не удалось собрать…
Контролирующий орган, в свою очередь, сделает вид, что слышал про эту страшную «бурю», - весело продолжал Абдулла. – Он тоже получит свой бакшиш…
Вот поживешь у нас, Рома, и поймешь, что бакшиш — первый друг всякого успеха!
И довольный механик, поднимаясь, посмотрел на наручные часы, только что полученные в качестве награды за производственный труд и комсомольскую активность.
- Без бакшиша не быть большому урожаю, а тебе не быть на Почётной доске, - говорил Абдулла уже на улице, прощаясь с Кувыкиным. - У вас урожай всегда выше нашего. Это потому, что у вашего директора барашек жирнее, плов вкуснее, достархан богаче.
И, хлопнув в ладоши, Абдулла расхохотался с таким задором, что прохожие оглянулись.
Потом было знаменитое «хлопковое дело». Всплыло, что по радио погреметь, газетам протрезвонить, и само собой тихо заглохнуть.
До их глубинки от этого всесоюзного скандала докатилось лишь слабенькое эхо. И ему, комсомольскому пропагандисту на то время, было поручено провести политическую беседу с молодыми механизаторами, дать твердое разъяснение, что партия решительно осуждает порочную практику приписок.
Его производственная жизнь в те годы складывалась так гладко, что ему и не было нужды прибегать ни к припискам, ни к бакшишу.
И только в пору самых отчаянных поисков работы, пришлось обратиться к этому могущественному рычагу делового успеха.
Встретил он в райцентре бывшего агронома семенной лаборатории Сулейменова, веселого, ловкого малого, в перестроечные годы успевшего из аграриев перековаться в официанты ресторана прогулочного теплохода, прописанного к речному порту города Термеза.
Этот Сулейменов из чисто приятельских чувств возьми да подскажи ему, что в их речном порту идет набор судоремонтных рабочих. И, пожалуй, можно будет устроиться, только без бакшиша не ненадо и пытаться.
Подсказал, как отыскать нужную контору, какую приблизительно сумму предстоит выложить за устройство.
И Кувыкин загорелся: это же постоянный заработок! Отпадёт необходимость томиться в очередях за поденкой, выслушивать брань и недобрые насмешки.
Посоветовались с Лейлой, она одобрила - надо попытаться! Устроишься, может, и квартиру дадут. В Термезе станут жить…
Кинулись деньги собирать. Зухра помогла, у соседей, у стариков Имаевых недостающую сумму перехватили.
В Термезе, сойдя с автобуса, он немедля отправился в речной порт. Нашел его шумным и многолюдным - с реки тянуло парным воздухом.
Миновав многочисленные торговые лотки, фанерные будки, грузовые контейнеры, выстроенные в ряд; пройдя вдоль речных катеров, похожих на гигантских рыбин, перевернутых вверх брюхами; попетляв среди ржавых бочек, вышел к небольшому помещению-времянке из шпунтованных досок, приткнувшемуся к глухой кирпичной стене какого-то давнего строения.
Для решимости громко хыкнул прежде, чем войти, и передернул плечами.
Ввалившись в тесную комнатку, похожую на рубку небольшого судёнышка, сразу же оказался перед грозно восседающим за двухтумбовым письменным столом толстым узбеком с залысинами из-под тюбетейки.
Он что-то искал среди кипы беспорядочно рассыпанных бумаг и, держа широко расставленными руки, касался локтем настольного телефонного аппарата
Полосатая рубашка на нем была расстегнута, обнажая живот с пупом величиной с добрый сибирский пельмень. а половинка его гладкого, освещенного солнцем лица глянцево отливала цветом Африки со старого школьного глобуса.
- Селям алейкум, уважаемый! - подобострастно произнес Кувыкин, приклоняя голову.
Изрыскав много мест в поисках работы, он успел повидать самых разных кабинетных начальников. В большинстве случаев встречал равнодушие с их стороны, но попадались и добряки. Эти не сразу указывали на дверь; сначала дотошно расспрашивали и, сочувственно щелкали языками и милостиво отказывали.
Были и такие - одним взглядом опаляли, уходил от которых с невольным чувством обгорелой головешки.
Этот же, с большим животом и лицом цвета Африки, по определению Кувыкина, мог быть отнесен к породе ленивых баев, которым, кажется, и слово произнести стоит немалых трудов.
Встретившись с бегающим взглядом плутоватых глаз, Кувыкин решил, что он, пожалуй, ошибся. Перед ним не ленивый бай, а плутоватый мошенник, которому уже сам вид денег должен размягчить сердце, сделав его уступчивым во всех отношениях.
На приветствие Романа Максимовича кадровик не ответил, лишь нахмурился и, роясь в бумагах, запыхтел ещё усерднее. Его глаза, густые и черные, успевали и в бумаги смотреть, и одновременно настороженно ощупывать посетителя. А на широком лице его читалось: «Чего пришел, русский осел? Я, может, и не против твоего бакшиша, но кто тебя на работу возьмет?»
Пока кадровик пыхтел да прикидывал, Кувыкин решил нахрапом его взять.
- Извините, уважаемый, я по поводу работы.
И, запустив руку в карман своего жилета, он мгновенно выхватил целлофановый пакет с деньгами и протянул кадровику.
Что-то вроде немедленной готовности мелькнуло в глазах кадровика, и в это время за окошком мелькнула чья-то темная тень, и донесся звук быстрых шагов.
Кадровик словно бы очнулся. С удивительной легкостью кинул на ноги свое грузное тело, завис над столом и, впившись глазами в Кувыкина, разразился бранью.
- Вона! Вона! - кричал он, упершись толстыми пальцами в крышку стола. - Мне взятка давать, русский шайтан!.. Москва давай взятка!.. Мы честный узбек!.. У нас нет взятка!..
И указательный палец кадровика упёрся в грудь Кувыкина, заставив его испугано отпрянуть к широко открывшейся двери, где он и столкнулся со смуглым парнем с длинными волосами, туго перехваченными зеленой лентой сзади.
- Не помешал? - усмехнулся парень и плотно захлопнул за Кувыкиным, дверь.
Роман Максимович отошел в сторонку и стал ждать. Чувства унижения, стыда и собственного бессилия мешались в нём. Было и неловко, и обидно: даже взятку не сумел дать...
Бесцельно уставившись на буксир, дымящий за дебаркадером, думал: «Сколько можно?.. Чего ещё ждет? Пора, в конце концов, решиться на отъезде в Россию!..»
Над прибрежной зеленью противоположного берега, то возникая, то пропадая из виду, серой рябью мелькала стая птиц. Она кружилась и растекалась по небу, а вскоре и вовсе пропала, растворившись в бездне розового света.
Что же делать?.. Ещё попытаться?.. Может, все-таки возьмет?..
Решил дождаться парня, и когда тот вышел, спросил:
- Ну, что, взял?
- Ещё как! – засмеялся парень, весело тряхнув длины пучком волос. - А у вас, как понимаю, мимо?.. Это и следовало ожидать…
И парень, бодро посвистывая, пошел, петляя среди пустых бочек, со спины похожий на тонконого, гривастого рысака.
Романа Максимовича охватило отчаяние. «Нет, я так не уйду! – решил он. – Я выскажу ему! Хотя бы парочку ласковых отпущу этому упырю!».
И он решительно направился к двери. Приоткрыл и крикнул с порога:
- Ну, и сволочь же ты, дядька! Живоглот тараканий!.. А ещё узбе-ек!.. – добавил с насмешливым сладострастием.
Брови кадровика поползли в вверх, лицо налилось кровью, он удивленно привстал и, покачивая головой, запричитал и тоже как бы насмешливо:
- Ай, вай, вай, как нехорошо большому русскому брату бедного узбека обижать!
Затем, перегнувшись через стол, яростно сжал кулаки, закричал по-бабьи визгливо:
- Кыть, кыть, русская крыса! Сейчас ты у меня узнаешь, как честного узбека обижать!
И потянулась к телефону.
Кувыкин резко захлопнул дверь, поднялся на голый раскаленный пятачок с редкой колючкой, иссушенной зноем до состояния ржавой проволоки, и беспокойно осмотрелся.
Заметив фигуру стража порядка, мелькающего вдалеке среди товарных контейнеров, понял, это по его душу. И он, не желая искушать судьбу, решительно заторопился по направлению к автостанции.
Пока петлял узкими улочками, изнемогая от жары, успокаивая себя, все думал: «Что делать? Как же быть? Уехать к хренам!.. Решительно ехать!»
Душа горела от невыносимой обиды, хотелось вдрызг напиться.
И, пожалуй, напился бы, если бы не один давний случай, воспоминание о котором порой не только его останавливало, но и накрывало чувством глубокого стыда за русскую женщину, приехавшую по вербовке на строительство приграничной дороги. Стыдно было, что она русская, как и сам он.
Давно это было, он тогда только ещё вступил в должность механика по мелиорации. И в один из тех дней, возвращаясь с поля, завернул перекусить в местную чайхану. Здесь и увидел эту женщину. С бесстыдно раскинутыми ногами из-под заголившейся юбки она спала, мертвецки пьяная, возле сливной ямы. Полчище зеленых мух, жужжа, елозило по её обрюзгшему лицу, похожему на мокрую поролоновую губку.
Местные жители, проходя мимо неё, брезгливо отворачивались и плевались, отойдя.
Кровь прилила к его лицу, невыносимый стыд ел глаза. Ему тоже хотелось плюнуть на эту потерявшую себя женщину. «Как можно? Это же скотство!», – думал он с гадливым отвращением.
Пока стоял, глядя на эту незнакомую ему русскую землячку, Подъехал на мотоцикле с коляской, должно быть, извещенный кем-то участковый милиционер; молодой узбек с гладким, как налитое яблоко, лицом.
А следом двое парней подогнали верблюда, запряженного в арбу.
Морщась и отворачиваясь, за руки, за ноги парни подхватили бесчувственное тело женщины, бросили в повозку и повезли на окраину кишлака к приземистому каменному сооружению, похожему на склеп древнего мазара. Местные называли его зинданом.
Провожая взглядом арбу, он всё ещё думал об этой женщине: «Как можно?.. Ведь она же чья-то мать, сестра?»
Для него образцом русской женщины была его тетя Даша. Она и сама сроду не пила, и пьяных мужиков не терпела, а уж загульных женщин прямо-таки презирала. Да и всё Версаново таких презирало; для них и прозвание-то было «жучки», словно для бездомных собак.
Теперь вот и сюда, в этот благодатный край, в чужой кишлак, где каждого русского человека мерят своим особо взыскательным аршином, залетала на общий позор одна из таких «жучек». Ей ни за что не понять, что и поведение, и сам её образ прямо-таки оскорбительны для патриархального уклада восточной жизни.
Один из старожилов кишлака, безрукий ветеран войны, выучивший русскому языку не одно поколение мальчишек, Рахим-ака однажды заметил, что человек, плюющий на чужие обычаи, плюёт в самого себя.
«Как это верно! - решил Кувыкин: - И не только, пожалуй, в себя. Ведь эта безобразно упившаяся женщина навесила позор не только на представительниц всей русской диаспоры, осевшей здесь, но и  на него тоже».
Возвращаясь из Термеза, под тряску тупо дребезжащего автобуса он и о себе подумал не самым лестным образом: «Тоже хорош, гусь лапчатый! Женат на коренной узбечке, а её языка так и не удосужился выучить».
И постоянно сосущая мысль об отъезде из республики не только не оставляла, но ещё острей въелась в сердце. Только куда ехать? В свое Версаново? Но для Лейлы это же смертельный приговор. От одного болотного воздуха там загнется. А зима, а морозы?..
И без того в последнее время стала сдавать. Похудела, к религии, кажется, потянулась. В мечеть, не заметил, чтобы ходила, а дома одна расстелет коврик и украдкой помолится.
Жену подкосило, как заметил он, известие о кончине её матери Тамзы. Известила об этом младшая сестра Фатима, жена того самого Хасана, которому когда-то сама была обещана отцом.
Фатима через земляков сообщила, что находится в Термезе, в роддоме - на сохранении.
Лейла сразу же собралась и поехала. Отыскала больницу, встретившись, сестры обнялись после долгих лет разлуки и плакали в сумеречном углу коридора, делясь рассказами о своей жизни.
- Не знаю, как ты, сестра, а я счастлива, что нашла любовь, - призналась Лейла.
- Ну, и хорошо, - целуя ее, говорила Фатима, - Ну, и хорошо! Я рада за тебя, сестрица, - утирала она слезы концом платка. - И меня Хасан жалеет… После смерти матери, отец совсем переменился. Уйдет в горы, сядет на камень и сидит, как мрачный варан… Мать, когда была жива, все просила: «Помирились бы с Лейлой». Да где там! Топал ногами, кричал: «Ни за что! Скорее горы обрушаться, чем прошу эту отступницу!»
Мать очень страдала от его упрямства. Даже Хасан, видя это, как-то сказал об отце: «Упрямый, как баран».
Совсем старый стал; сгорбился, ходит, шаркая ногами... Может, все-таки помирились бы, сестра?..
- Ты же знаешь, Фатима, отец своих решений не меняет.
- Это верно, сестра, - с горестным вздохом согласилась Фатима. - Так, наверное, и умрем в разлуке каждый возле своего могильного камня...
Домой Лейла вернулась совершенно подавленной села на камень во дворе, закрыла лицо руками и просидела в безмолвии до предзакатного намаза.
Он не стал мешать её переживаниям…
о чего переменчива жизнь, до чего сложна и запутана! Всё куда-то стремимся, чего-то ищем, кому-то завидуем, делим неделимое. Живем так, как будто не знаем, что другой жизни на земле у нас не будет. А что там, на небесах уготовлено, того никто не знает...
Автобус бежал по голым пескам, громыхал, фыркая перегретым моторам, и мысли Кувыкина постоянно теряли стройную канву.
Чего ещё ждать, каких перемен судьбы? Он не удивляется, что ныне на коне самые ловкие, самые наглые, самые ухватистые. Они всегда, во все времена - на коне. Это безропотные, самые совестливые и терпеливые всегда - под конем. И нет ничего удивительно, что стало больше бессмыслия, озлобления, нетерпимости, неприятие всего инакого. Ведь произошел разлом и сокрушение целого социального материка жизни, а это, как и всякое земное потрясение, даром не проходит. Где прошло развал и разорение, там и закипает пиршество несогласий и буйство темных страстей.
Как и всякое мировое поветрие, социальные потрясения в первую очередь поражает молодой, не устоявшийся человеческий организм. Об этом и думал, когда в Хиве под стенами дворца Таш-Хаули увидел группу бородатых парней под зелеными флагами с плакатами: «Азия — не место для европейцев», «Россия - враг ислама!» «Русские – домой!»
Какие времена возвращаются к нам? И что случается, когда две разные стремнины, срываясь с гор, сливаются в один поток? А ничего, кроме бешеного кипения мутной воды, перемешенного с донным илом.
Кто и куда ведет этих парней?
Д что говорить о незрелых юнцах, когда его тесть Фарид Алиханович, вполне достойный муж, живет вчерашними временами. Какие чувства питает он к нему, своему русскому зятю?..
Эта мысль не покидала Кувыкина до самого дома.
                7
А как славно когда-то для него всё начиналось!
В здании республиканского министерства мелиорации, сером и громадном, куда прибыл он с документами на руках, принял его кадровик, моложавый, гладко причесанный узбек с живыми приветливыми глазами. Он был в белоснежной шелковой рубашке с красным галстуком, в элегантном, песочного цвета костюме чешского производства
- О, с отличием окончили! - белозубо улыбаясь, воскликнул хозяин кабинета, просматривая бумаги Кувыкина. – Это прекрасно, это просто замечательно! Нам нужны грамотные русские специалисты. Особенно такие молодые, как вы. Это означает одно; не на день, не на два прибыли. Быть может, даже навсегда… Это и ценно, это важно для республики!
Восторг самого востока играл в живых черных глазах министерского работника.
- Мы вот как с вами поступим, - безукоризненно четко произнося русские слова, посмотрел он на Кувыкина. - Направим вас в самое лучшее, хотя и не совсем близкое хозяйство!
Сверкнув голубой искрой запонок на манжетах рубашки, кадровик легонько оперся рукой о стол и призадумался.
- Есть у нас известный на всю республику хлопководческий совхоз «Заря Востока», - принялся он неторопливо излагать. - Директором там уважаемый человек, заслуженный орденоносец Турсун Ямбиевич Сумбаев. Его хозяйство как раз нуждается в специалисте мелиоративно-ирригационного дела.
Вы там приживётесь, вам там будет легко. Центральная усадьба совхоза недавно получила статус агрогородка, к слову сказать, лучшего в республике. У них свой комбинат бытового обслуживания, столовая, кафе, дворец культуры и прочие заведения социально-культурного назначения.
Правда, имеется и одно совсем маленькое неудобство, - с заминкой и не очень охотно сообщил кадровик. – Вызваны оно рельефными особенностями местоположения. Как уверяют специалисты, усадьба совхоза находится в «мертвой зоне» приема телепередач. А проводную телефонную связь в кишлак пока не провели.
Зато есть рации на почте, в конторе, в парткоме и прочих заведениях. Таким образом, без связи вы не останетесь. Почтовые отправления доставляются регулярно, свежие газеты поступают с запозданием в один день. Кино не менее двух сеансов в неделю.
Вот и все неудобства, - подытожил он. - Кстати, усадьба полностью электрифицирована. Электростанция своя. Кухонные приборы работают на привозном сжиженном газе.
Думаю, ни с жильем, ни с бытом проблем у вас не будет. Таким образом, дерзайте, как принято говорить, у вас, русских. Устраивайтесь, работайте и - успехов в вашем созидательном труде!
Приветливо улыбаясь, кадровик поднялся из-за стола и, подавая документы, крепко пожал Кувыкину руку.
В вестибюле, проходя мимо швейцара в золотых галунах и позументах, представительная важность которого давеча при входе в министерство заставила Кувыкина слегка оробеть, теперь подвигла его на легкие дурачество. И он лихо подмигнул удивленно захлопавшему глазами швейцару, сделавшему руки по швам, и вышел из здания.
На улице ещё раз полюбовался на табличку с буквами золотого теснения по красному полю и горделиво расправил плечи; эх, видела бы теперь его покойная тётя Даша! Вот уж поахала бы! Вот подивилась бы: надо же, в какие важные учреждения имеет доступ её племянник! Одна массивная министерская дверь с тяжелой бронзовой ручкой привела бы тётю в восторженный трепет. Ишь, каких почестей удостоился  её Ромочка!
Наверняка расплакалась бы от радости…
Центральная усадьба совхоза, как и объяснил министерский кадровик, и в самом деле была не близко; у самих предгорий древних хребтов Афганистана, за которыми всё ещё гремела война.
Поездом добрался до Термеза, пересел на старенький автобус с облупленной обшивкой. В салоне без конца что-то скрипело, было пыльно, и на зубах хрустел песок.
За окнами, насколько хватало взгляда, лежала горячая пустыня, и калило беспощадное солнце.
И всюду до самого горизонта виделся один и тот же пейзаж: рыжие барханы с верблюжьей колючкой, реденько торчащей из придорожных песков. Встречались и ещё какие-то хилые, но, видимо, бесконечно жизнестойкие растения пустынь.
Среди совершенно безлюдных мест, подобно неожиданным миражам, могли подняться совершенно гладкие столбы, сотворенные, кажется, из глины. Иные из них, отшлифованные песчаными ветрами, походили на колонны древних, разрушенных временем эллинских храмов.
Видел какого-то зверька, красного, как сама окрестность, должно быть, лисицу. Взметая пыль, она ловко взбиралась на бархан, и песок сыпучими струями тек из-под её лап.
От всего этого Кувыкин испытывал юношеский восторг; он тогда был полон необъятных сил и ни за что не верил, что его сила и молодость когда- то будут израсходованы.
Он и саму природу принимал с таким переполняющим его восторгом, и порой ловил такое ощущение, будто куда-то летит.
Из деревьев чаще других мелькал карагач; встречался и серебристый лох, росший куртинами. А когда проезжали оазисы, картина резко менялась; вставали кишлаки среди тенистых абрикосовых садов, пирамидальных тополей, алычи, яблонь и финиковых пальм.
Вокруг кишлаков лежали поля, засеянные ячменём, хлопком, бахчей и соей, - и всё это в окружении арыков, сверкающих под нестерпимым среднеазиатским солнцем.
Где-то на подъезде к месту, временами стали подниматься гористые увалы, и далеко за плоской чашей огромной долины среди раскаленного воздуха обозначились контуры самих гор с белыми шапками ледников, напоминающих искусно закрученную чалму на голове правоверного мусульманина.
Директор совхоза Турсун Ямбиевич Сумбаев оказался довольно упитанным, вполне приветливым мужчиной лет пятидесяти, внимательным и, как показалось, слегка ироничным.
Он усадил Кувыкина против себя, расспросил, откуда приехал, из каких российских краев, и неторопливо - убаюкивающим баритоном принялся посвящать его в хозяйственные дела, не забыв при этом указать на круг предстоящих производственных обязанностей.
Одет директор был просто, вроде бы по-европейски, но с элементами национального колорита. На нем была длинная рубаха свободного покроя, перетянутая узким витым пояском; на бритой голове покоилась расшитая бисером тюбетейка.
Когда голова Турсуна Ямбиевича угождала под солнечный луч, выпрыгивающий из прорехи оконных штор, головной убор директора начинал переливаться радужными огнями детского калейдоскопа.
Кабинет хозяина совхоза со шкафами для бумаг, с розовыми, плотными шторами, понравился Роману Максимовичу скупой казенной скромностью.
Дорога заметно утомила Кувыкина, а подвесной пластиковый вентилятор, шуршащий под потолком, как и сама интонация директорского голоса действовали убаюкивающе.
Ему стоило немалых трудов бороться с одолевающей его дремотой. Голос директора звучал то совсем близко, то куда-то удалялся и доносился, словно бы из-за шкафа.
Усталость молодого русского специалиста, совсем мальчишки, не укрылась от опытного глаза Турсуна Ямбиевича, и он не стал мучить его долгими наставлениями.
Сделав несколько дополнительных замечаний, директор колокольчиком вызвал секретаршу, молодую узбечку с разноцветными камешками на высокой шее, и повелел ей написать приказ о зачислении Кувыкина в штат совхоза на должность механика ирригационного хозяйства.
В бухгалтерии Кувыкину выдали ордер на вселение в однокомнатную квартиру. «Это временно, пока семьей не обзаведетесь», - мило улыбнувшись, многозначительно предупредила круглолицая узбечка с ласковыми, светло играющими глазами.
Сам кишлак Малые Мары, Кувыкин успел обозреть ещё на подъезде, когда автобус полз по высокому песчаному холму. По форме он напомнила огромную птицу с широко раскинутыми крылами, одно из которых выглядело дымчато-белым от сияния шиферных крыш; другое - отливало рыжей пестрой и состояло из череды глинобитных домишек за сплошной цепью дувалов.
Поразило обилие фруктовых деревьев, росших прямо на улице, среди которых были и неизвестные ему.
Против дома специалистов, куда привел его посыльной конторы, бросились в глаза печки вдоль арыка с вмазанными в них казанами; во дворе пахло дымом, пловом, запахами пряных приправ.
Мельком обозрев квартиру, полностью меблированную, не распаковывая чемодана, он повалился на диван; не прошло и двух минут, как сон подхватил его и унес в свою провальную бездну.
Проснувшись под вечер, Роман Максимович первым делом сел за письмо к Любе, в котором не преминул похвастаться, как роскошно устроился в гостеприимной азиатской стороне; у него теперь есть отдельная со всеми удобствами квартира. «Пока однокомнатная», - многозначительно приписал он, поставив жирное восклицание с многоточием.
Тем же днем состоялось его знакомство с соседом, обитающим за стенкой, таким же одиноким, как сам, часовщиком местного комбината бытового обслуживания Зиновием Ривкиным, назвавшимся просто Зямой. «Меня здесь все так зовут», - с веселой доверчивостью пояснил он.
Они поужинали вместе и легко сошлись, как это умеют делать молодые люди, жаждущие живого общения.
Ривкину недавно исполнилось тридцать лет; его узкий, чисто выбритый подбородок отливал синевой. А цветастая рубаха с коротким рукавом, острый нос делали похожим на большого пестрого дятла. Он и по характеру оказался таким же энергичным и живым, как эта непоседливая лесная птица.
О себе Зяма говорил с веселой иронией, словно бы не о себе, а о ком-то постороннем.
В кишлаке из приезжих, он, можно сказать, сторожил; осенью восемь лет исполнится, как прибыл вместе с женой, с которой скорёхонько и расстались по причине несходства характеров, как опять же сам и пояснил.
Молодая супруга Зиновия, с его слов, была латышкой, женщиной очень даже флегматичной.
- Даже мухи дохли от её флегм,- со смехом объяснял он причину семейного разлада. - К родственникам проводил в Клайпеду, а там её приметил какой-то «горячий» эстонский парень. Представляешь, с каким бешенством теперь эта парочка «прожигает» свою жизнь!..
Не стал новый приятель Кувыкина скрывать, что собирается «свалить» из Союза - ждёт разрешения на выезд в Израиль.
Ужинали они в полупустой чайхане, пропахшей горелым мясом. Было душно, обоим не терпелось выйти на свежий воздух. В виду этого и разговор выходил комковато-торопливым.
- А есть к кому ехать? – спросил Кувыкин.
- Пожалуй, что нет, чем да, - не сразу ответил Зяма. - Я ведь, как и ты, сирота.
- Какой же смысл уезжать? -  ковыряясь вилкой в блюде с жареной бараниной, не понял Кувыкин. - Здесь обжился; есть работа, угол, а там - неизвестно что...
Зяма помолчал, поводил глазами по закопчённому потолку перекусочного заведения и задумчиво ответил:
- Кроме квартиры и работы, Рома, есть ещё земля праотцев.
Усмехнулся и больше ничего не стал объяснять. И Кувыкин не стал расспрашивать.
Он был рад новому человеку, новому приятельству. Теперь у него будет с кем коротать вечера за разговорами, за шахматной доской.
Дважды в неделю с Зямой они стали посещать вечерние киносеансы. А ещё гуляли в тутовой роще, подолгу сидели возле арыка, созерцая темные и яркие звезды.
Время от времени вечерами к ним заглядывал однорукий Рахим, высокий, сухой аксакал, с реденькой бородкой - тонкий, как стебель саксаула.
С Кувыкиным их знакомство состоялось в первую же неделю приезда, с Зямой же старик знаком давно.
Рахим-ака когда что-то рассказывал, прикрывал глаза, как бы впадая в дрему, однако мысль его текла свежо и ясно. По-русски он говорил довольно четко. И это было понятно, если учесть, что с самой войны и до последних дней старик преподавал в школе русский язык и литературу. И не удивительно, что он был самым почитаемым человеком кишлака, к его голосу прислушивалось и руководство, и рядовые дехкане.
Рассказы аксакала в основном касались прошлой жизни. Как и всякому человеку на склоне лет она ему была дорога пролетевшей молодостью.
Слушать старика было интересно и общаться тоже. Но этот интерес не мог заменить им общения с молодыми девушками, которого обоим, увы, не хватало.
Ривкин сразу предупредил: с девушками здесь строго. Местные невесты и своих-то джигитов держат на расстоянии ружейного выстрела, а чужие парни для них вообще табу.
- Это тебе не Россия, - говорил Зяма. – Для местных девиц мы всё равно, что проказа.
Так и делили скуку вечеров на двоих, но их приятельство, к сожалению, оказалось, недолгим: Зама получил-таки разрешение на выезд в Израиль.
Уезжал он, полный радужных надежд на счастливое обретение исторической родины. Провожая его, Кувыкин растрогался; вспомнил своё Версаново, тетю Дашу, Любу, одноклассников - и ему захотелось к себе на родину.
Уехал Ривкин воскресным днем; до вечера было ещё далеко, и Кувыкин, не зная, куда девать себя, уныло побрел вдоль главного арыка в направлении гор, до которых, казалось, рукой подать. Брел долго, спохватился уже под вечер, увидев, что горы все ещё далеко. Вернувшись домой, до полуночи в одинокой печали провалялся на диване.
Мысли были подстать настроению - и печальные, и по-юношески наивные. «Отчего людям не живется на одном месте? – думал он, вздыхая. - Почему непременно надо куда-то ехать?»
Из Версаново, прикинул он, уехали почти все его одноклассники. Получили аттестат зрелости и разлетелись. Зачем, куда?
С ним -то всё понятно: не сам вызвался, его направили. А другие-то, куда и зачем полетели?..
Они и с Зямой об этом однажды толковали. Собравшись ухать, Ривкин, должно быть, много думал о явление скитальчества и считал, что оно предопределено самой природой.
- Ещё с библейских веков известна притча о блудном сыне,- глубокомысленно рассуждал Зяма. - Хождение по земле присуще не только человеку. В каждом живом существе сидит инстинкт освоения новых пространств.
Кувыкин недоверчиво улыбался, хотя пока всё, о чем говорил Зяма, вроде бы сходилось.
- Вот отчего мои соплеменники, словно маковые зерна, рассеялись по свету? – Упершись затылком в спинку стула и свесив руки, говорил Ривкин. - Кто-то объясняет это религиозными гонениями. Но не меньшие гонений было и на религии других народов. Почему же они не рассеялись? Почему и поныне живут там, где осели их предки?.. А всё дело вот в чем, Рома, - бросил он на Кувыкина сосредоточенный взгляд и для убедительности поднялся, принявшись ходить по комнате.
Ходил и говорил, глядя себе под ноги:
- Дело тут простое: у моих соплеменников гипертрофированное чувство пространственного тяготения. Что это такое, объяснять не надо. Оно с детства нам известно. И мне, думаю, и тебе непременно хотелось знать, что там за речкой, за темным лесом, за дальним холмом?
Вот эту тягу познания ближних и дальних мест для себя я называю законом пространственного тяготения. Он и гонит к черту на рога Магелланов, Дежневых, Хабаровых открывать новые земли.
- Это что же, и я в этом кишлаке по твоему закону пространственного тяготения? – с улыбкой заметил Кувыкин, лишь бы возразить.
- Ты нет, - вполне серьезно ответил Зяма. – Ты по другому случаю.
Он засмеялся, приставил к виску ладонь и торжественно произнес:
- Партия сказала, комсомол ответил - есть!..
А что, пожалуй, имеется какая-то соль в рассуждениях Зиновия, подумал Кувыкин и решил: надо бы Любе написать о «законе пространственного тяготения» и как бы намекнуть этим, что и её ожидает скорое переселение.
Сам-то помнил, по какому закону угодил в Малые Мары. Уж никак не закону, выдуманному Ривкиным. А по закону отработки за учебу. Ещё и улыбнулся, решив, хорошо, что на Северном Полюсе нет ирригации; мог бы и туда залететь...
С отъездом Ривкина, ему только и остались: работа да Любины письма; они и не давали почувствовать себя бесконечно одиноким.
К этому времени подоспела пора интенсивного полива, и он с головой ушел в производственные хлопоты. До глубокого вечера пропадал на посевах овощей, на хлопке, в совхозной мастерской. Порой так уставал, что только бы ноги донести до постели.
Страшно изматывала жара, среднеазиатская, особо беспощадная к приезжему человеку. Если бы не сухой здешний воздух, пожалуй, было бы и не выдержать.
Не давал окончательно заскучать и комсомол: в комитете нашли случай нагрузить его общественным поручением, утвердив пропагандистом. Это новый секретарь Рувима Зыркаева удружила. Она же ввела его и в новый состав комитета комсомольской организации.
Теперь ещё до утреннего наряда у директора, он должен был бежать на почту за свежими газетами, чтобы в обеденный перерыв разъяснять молодым механизаторам текущую политику партии и правительства в области сельского хозяйства.
Но это все-таки не самое страшное. Более страшным испытанием для него была необходимость учинять спрос с людей, по возрасту годных ему в отцы. И он порой, краснея и запинаясь, все-таки спрашивал, если того требовала производственная необходимость.
А вот по-настоящему радовало его – отсутствие былой казенной опеки; теперь не стояли у него над душей ни комендант общежития, ни преподаватель, ни мастер учебного процесса. Он сам для себя и наставник, и хозяин собственных поступков. У него свой обжитой угол, и ему никто больше не укажет, кого принять, куда пойти, когда спать ложиться.
Юношеская мечтательность так и не оставила его. А порой пробуждалась такая сумасшедшая энергия, что хотелось немедля сотворить что-то необыкновенно героически, о чем сразу бы узнала вся страна, и его бывшие одноклассники, учителя, наставники могли бы воскликнуть: «Вот это Кувыкин! Вот это герой! А скромным-то был, мухи не разбудит».
Впрочем и без этих дерзких мечтаний в кишлаке о нем уже заговорили: «А этот русский механик, оказывается, с умом парнишка!»
Сам директор хозяйства Турсун Ямбиевич, завидев его, непременно выходил из машины, чтобы поздороваться за руку, а это честь, который удостаивался далеко не каждый в кишлаке.
Иной раз он брал Кувыкина под локоток, неторопливо прохаживался с ним, ведя обстоятельные беседы. Спрашивал не только о производстве, но обязательно и о личных нуждах, о настроении и вообще – о его молодом житье-бытье.
Директорское внимание к своей персоне он объяснял себе не какими-то выдающимися производственными успехами, а элементарной руководящей озабоченностью о состоянии поливного дела. Там, где вода бесценна, и человек, связанный с нею, имеет особую цену.
Турсун Ямбиевич нравился ему не только умением расположить к себе, но и жесткой требовательностью. Народ, надо сказать, почитал его и, кажется, слегка побаивался.
Разумеется, как человек, отведавший руководящего меда, Сумбаев не был лишен административного лукавства. По-своему лукавил, общаясь с простыми людьми, своя методика была выработана у него и для общении с важными партийными персонами. Завидев высокого гостя, директор напускал на себя личину такой беспросветной усталости, что можно было подумать, будто он всю ночь катал камни в гору.
Но стоило гостю отбыть, как он опять становился живым, энергичным и подвижным.
Ездил директор на персональной «Волге», а за поясом у него всегда торчала изящно свитая шелковая камча.
Кувыкин терялся - для чего. Может, обычай такой?
Терялся в догадках в догадках до тех пор, пока Зяма не объяснил.
- Это что-то вроде жезла директорской власти, - засмеялся Ривкин. - С коня пересел, а плеть оставил. При случае может и стегануть за провинность. И вот что интересно, - изобразил удивление Зяма. – Никто не обижается! И знаешь, почему?.. Рублем не наказывает. А за дело, отчего бы не поучить?..
Кувыкин решил, что Зяма в шутки всё это выдумал, однако, когда случался за ним грешок, с опаской стал поглядывать на «жезл» директорской власти.
Интересную историю о роде Сумбаевых услышал он от Рахима-аки. Сидели они как-то воскресным вечером с ним на скамеечке под окошком кувыкинской холостяцкой квартиры. По улице медленно ехал Сумбаев, сам сидел за рулем персональной «Волги».Рахим-ака увидел его и, держась за посох, почтительно поклонился. А когда директор проехал, щурясь, с восхищением заметил:
- Джигит!
И, опустившись рядом, принялся объяснять:
- Турсун у нас большой человек! Он не из простых дехкан. Их род видный в наших краях. А в пору басмачества дед Турсуна отчаянным курбаши был - дерзким, как ветер, но со здравым смыслом. Полетал, полетал от красной конницы, да и сообразил: долго от буденовских джигитов бегать не придется.
Явился с повинной в местное ЧК, прощение получил. Некоторое время уже сам во главе красного отряда гонялся за остатками разгромленных банд в предгорьях Тянь-Шаня…- Отчаянным был, настоящий аламан! - кладя под язык щепоть жевательного табака, похвалил Рахим-ака сумбаевского деда и, помолчав, добавил: - Власти долго его не трогали… Вспомнили уже в войну. Я тогда после ранения вчистую пришёл, а его как раз взяли, но не на фронт. В трудармию угодил... Так где-то и пропал на валке тайги, - вздохнул старик.
ассказ старого учителя лишь добавил романтических красок к директорскому образу, сложившемуся в голове Кувыкина. «Чудеса, да и только! – думал он - Внук бывшего басмаческого курбаши возглавляет передовое хозяйство!..»
К этому времени он и сам по-настоящему обжился в совхозе. Уже дважды алыча успела отцвести, как приехал. Любу пора было приглашать, а он все не решался. Все ещё раздумывал, остаться ли ему здесь после отработки? Жизнь очень уж быстро меняется. Вон Москве опять новый Генеральный секретарь. Что-то они там помирать часто стали. И надо погодить, посмотреть, каким краем жизнь в стране повернется…
Была ещё одна более смутная причина, удерживающая от приглашения Любы. В своих чувствах к ней не мог до конца разобраться, какое-то смутное брожение происходило внутри его.
А Люба между тем по-прежнему прилежно писала; и он отвечал аккуратно, хотя и без былой юношеской горячности. Отвечал коротко, иной раз даже холодновато; мог и промедлить с ответом, чего прежде за ним никогда не водилось.
И сам он достиг такого состояния зрелости, когда разум не всегда справляется с томлением духа.
Среди красавиц кишлака была одна столь яркая, что сразу обратила на себя его внимание. Звали её Лейла.
Ох, какие ресницы у неё! Большие, изогнутые, переливающиеся всеми цветами радуги. Будто весенняя бабочка вылетела на прогулку в ранний час и всем своим видом призывает: вы только взгляните, какие дивные крылья у меня! Как легки и нарядны они!..
Была Лейла дочерью бригадира овощного участка Фарида Алихановича Турсунова, человека надменного, властного, по-житейски расчётливого.
Жили Турсуновы в том же доме специалистов, где и Кувыкин, только в другом подъезде, в самом дальнем от него. Лейлу он мог видеть каждый день.
Сначала из простого любопытства наблюдал, как юная узбечка идёт, покачивая тонким станом; как носит воду в большом медном кувшине; как против своего подъезда вместе с матерью, маленькой Тамзой, колдуют над казаном возле уличной печки.
Любуясь Лейлой, он видел её глаза под удивительными, будто наклеенными ресницами. Они прямо-таки завораживали его. И красота её завораживала. Восхищаясь ей, он, тем не менее, заставлял себя думать, что красивых девушек много, а у него есть Люба, единственная, самая бесценная.
Думать-то думал, а интерес к бригадирской дочке не пропадал. И не только не пропадал, все время разгорался, и уже волновать стал. Умом понимал, ничего хорошего интерес к узбекской красавице ему не обещает, и всё может кончиться даже дурно. И продолжал убеждать себя, что только Люба - хозяйка его сердца.
Эта борьба с самим собой, с собственными чувствами, походила на борьбу «нанайских мальчиков»: влечение к узбекской девушке не ослабевало. Напротив, так одолевало, что оборачивалось самым настоящим наваждением, от которого невозможно стало избавиться.
Тут было уже не до Любиных писем, хотя и настраивал себя, что любит только её; вот соберет достаточно средств на богатую свадьбу, возьмет отпуск и поедет за ней.
 И как-то в один из тех дней, мечтательно созерцая орешину над окном кабинета главного механика, восхитившись её могучей кроной, не с чего обругал себя сволочью и загорелся желанием, немедля известить Любу о том, что истосковался по ней и ждет её приезда.
Бросив бумаги, побежал на почту, купил цветную открытку с видами синих гор, стремительно падающего водопада с нарядными птичками на серебристой ветке, посидел, подумал и с приглашением остыл. Успеется, надо погодить.
Вместо приглашения мелко набросал, что у него уйма дел, но он помнит её, скучает особенно вечерами, когда одиноко бродит по закатной тутовой роще, представляет их школьный сад и чувствует у себя на губах самый первый её поцелуй. Написал и тут же возмутился - кого обманывает: себя, Любу? Совсем запутался.
А четыре дня спустя, словно бы ему в отместку, пришло письмо от самой Любы, в котором она известила, что выходит замуж.
Кувыкина, будто огненным хлыстом стеганули, казалось, до самого позвоночника прошила горячая струя. С минуту стоял столбом, не понимая, как это - замуж? С чего? По какому такому праву?..
До полуночи расхаживал по квартире с этим Любиным письмом, останавливался, заново перечитывал, впиваясь глазами в дрожащие строки: «Не обижайся, Рома. У нас с тобой вряд ли могло что-то сбыться. Мы далеки друг от друга не только расстоянием; думаю, и по отношению к жизни далеки. Ты хороший человек, славный, честный, только нерешительный. Думаю, здравости ума у тебя хватит, чтобы меня понять.
Я много думала о тебе, о жизни своей и поняла, что ты, как бы тебе это помягче сказать, не совсем современный для наших дней. А время наступает такое, что ничего непонятно…
Останемся друзьями, пусть и далекими. В том, что не случилось нам быть вместе, виноваты, наверное, не только мы. Жизнь нас развела».
Он не мог пошевелить губами -  они онемели, стали шершавыми, словно наждачная бумага.
Ночь провел в бессоннице, на заре побежал к арыку, умылся, посидел на камешке, успокоился и решил, что Люба права. Сам виноват. Сам тянул с женитьбой. Девушки мудрей парней: они знают свою пору.
Рассудил вроде бы здраво, а горький осадок остался. Осталась и обида, может, и не такая скулящая, как собака, потерявшая хозяина, но все равно, горькая и досадная.
И тут же поймал себя на мысли: а ведь втайне, пожалуй, сам желал подобной развязки. Не хватало духу признаться, а теперь вот случилось…
И он облегченно вздохнул: Любино замужество снимает с него вину за случившееся. И у него теперь нет никаких моральных обязательств перед Любой. Он чист, как стёклышко.
И все равно не было ни торжества, ни успокоения, чем-то хиленьким, подленьким горько отзывалось. Понимал, с замужеством Любы из его жизни уходит что-то самое дорогое, какая-то самая светлая часть его судьбы, пусть короткая, но бесконечно дорогая, чистая и прекрасная.
«А что ты хотел? - корил он себя. – Чтоб до седых волос тебя ждала?..  А о летах её подумал? Девичество не может длиться вечно. Сколько могла, ждала тебя».
Теми же днями по производственным делам случилось ему быть в райцентре. Он заглянул на телеграф и отбил Любе телеграмму, в которой поздравил её с законным браком.
Больше вестей от Любы не поступало. Он и не ждал их.
И вот года два, пожалуй, прошло с того дня, как сам женился, и вдруг к празднику тогда ещё Великого Октября приходит от Любы поздравительная открытка, такая неожиданная, потому и не обыкновенно радостная.
Значит, не обиделась! Значит, не видит за ним вины!..
С неё, с этой Любиной открытки, и началась их поздравительная переписка. Ничего конкретного о себе Люба не писала. Оно, если честно, её замужняя жизнь и его мало интересовала.
Да и в самом Версаново, что может быть интересного? Работает Люба, как и прежде, пожалуй, на почте. Где же ещё? Не на торф же в болото лезть?.. Понятное дело, занимается личным хозяйством, вечерами смотрят с мужем телевизор – вот и все её радости.
Супруг непременно все той же кооперативной торговлей занят. А в свободное время на рыбалку, наверное, ездит, как большинство женатых мужиков.
Одним словом, обыкновенная супружеская жизнь…
Мелькнула, правда, в памяти одно обмолвка из Любиной открытки поры всеобщего перестроечного «вдохновения». Она тогда писала, что жизнь в поселке кипит митингами на поселковой площади. «Тон задают, - насмешливо чиркнула она, - люди пустые, но горластые. Одним словом, воля у нас. Только неизвестно, чем кончится. Похоже, ничем хорошим. Помнишь, ещё наш школьный обществовед предупреждал, что всякие социальные перемены для простого человека, кроме очередной беды, ничем иным обернуться не могут…»

Фу, ты, солнце-то нещадней азиатского печет! Прямо-таки торчком встало над скамейкой безлюдного сквера. Лютым зноем расползлось по обсаженным красными ирисами дорожкам.
Кувыкин расстегнул ворот рубахи и прикинул, поднимаясь со скамьи: «Это сколько же теперь Любе?»
Выходило, много. Свадьбу справила на двадцать третьем году. По кишлачным меркам, где ныне иные и тринадцатилетние становятся далеко не вторыми женами богатых стариков, Люба, можно сказать, была уже глубокой старухой. А ведь в августе ей должно сорок пять стукнуть! Вот он, бабий век!..
А её Сыскареву, если учесть, что он шел где-то четырьмя классами выше, уже под пятьдесят должно быть. Тоже не юноша…
Этого Сыскарева перед своим отъездом из поселка он раза два на летней танцплощадке видел. Рослый, лобастый, с широкими ноздрями парень; ходил вразвалочку, потряхивая густой пегой шевелюрой.
Он уже тогда был в чести у версановских невест. Как же, товаровед поселкового рабкоопа! Помнится, Рита Добрякова, закатывая глаза, всё трещала о нём: «И повезет же кокой-то нашенской дурочке! Весь дефицит будет в её руках!»
По выражению Ритиного лица не трудно было догадаться, что сама не против стать этой «нашенской дурочкой».
Впрочем, её в то время обхаживал кучерявый худрук дома культуры.
Воспоминания о Ритиных предпочтениях заставило Кувыкина улыбнуться.
                8
В узбекском совхозе труднее всего деловые отношения молодого русского механика складывались с бригадиром поливного участка Фаридом Алихановчем Турсуновым. По разговорам, он был из того же родовому клана, что и директор совхоза Сумбаев.
Возможно, с того и самоуверенности у бригадира было через край.
Внешне крепкий мужчина с тяжелым металлическим взглядом густых темных глаз, он и на Кувыкина поглядывал как бы с изумлением. Взгляд его словно бы спрашивал: «Это и есть мой старший русский брат? Посмотрим, посмотрим, что выйдет из этого мокрого ягненка».
Бригадир и на подчиненных имел привычку смотреть сверху вниз, чувствовалось, что рабочие не столько уважают, сколько бояться его.
Ужу сама фигура Фарида Алихановича, плотная, величественно неторопливая, была создана, как бы для того, чтобы повелевать.
С Кувыкиным разговаривал он редко и неохотно, хотя по-русски изъяснялся довольно чисто. Как сам признавался, правильному произношению русских слов выучился в армии, где был старшиной роты, личной состав которой составили парни, призванные из центральных областей России.
Семья Турсунова была небольшой по местным меркам. Состояла она из супруги, тихой, кроткой Тамзы и двух дочек: старшей Лейлы и младшей Фатимы, остроглазой, хрупкой в мать.
Лейла к этому времени окончила среднюю школу и ходила в невестах.
Роман Максимович, сравнивая отца и дочь, невольно дивился, как у этого сурового, с каменным лицом человека могло родиться такое нежное, небывалой красоты создание? Откуда эти большие открытые глаза, особенно выразительные на безукоризненно белом, без малейшего намёка на азиатскую смуглость лице? Не эти ли глаза древние поэты востока называли агатовыми?
В отношениях с бригадиром, Кувыкин не стал закусывать удела; с первых же дней повел себя более, чем почтительно и со свойственной ему мягкостью. Испрашивал совета Фарида Алихановича даже тогда, когда в этом не было никакой необходимости. И Турсунов вскоре потеплел к нему.
Будучи в добром расположении духа, иной раз был даже не прочь иными житейскими соображениями с механиком поделиться.
Их разговоры в основном касались производственных дел, но никак не личных. А заговорить с бригадиром о его старшей дочери, Кувыкин и под расстрелом не посмел бы.
Но вышло так, что Турсунов сам завёл о ней разговор.
Было это на овощном участке, где устанавливали запорное устройство на одном из новых араков. Пока рабочие готовили опалубку под бетонный раствор, оба прилегли на обожженную траву под скудной тенью придорожного карагача.
Фарид Алиханович для удобства подложил кулак себе под голову и, блаженствуя, принялся нахваливать Кувыкина за добрые познания поливного дела, за его профессиональную сметливость.
- По работе видно, Роман Максимович, - доверительно начал он под грохот молотков и мелькание лопат в руках рабочих, месивших раствор в большом железном ящике, - хорошо учился, ослу хвосты не крутил.
И не удержался от того, чтобы самому ни похвастаться:
- У меня старшая дочка тоже с отличием кончила школу. В Ташкент собралась, на археолога учиться. Только не дал я на то своего родительского позволения. «Какой ещё археолог? – говорю. -  Вот Хасан пригонит под окна отару баранов, в горы поедешь, хорошей женой ему станешь. Археология девушке ни к чему».
Кувыкин пошевелился и робко заметил:
- Напрасно, Фарид Алиханович. Человек должен учиться, если желание на то есть. Моя покойная тетушка только и твердила: «Учись, сынок, большим человеком станешь».
Фарид Алиханович вскинул голову и, оперившись на локоть, небрежно сощурился.
- Молодой ты ещё, Рома, что можешь знать?.. Куда ещё учиться?.. Училась! Полный курс прошла. Писать, считать умеет, что ещё женщине надо? Для женщины главное — муж, очаг и дети. Ей надо, чтоб семья была сыта, обута, одета, чтоб муж был доволен. А ты куда зовешь?.. Чтоб дочка, как нищая жила. В дырявом халате ходила, копейками трясла, этого хочешь?.. Не женское дело, в мазарах копаться, мертвые кости собирать... Ты молодой, Рома, тебе тоже надо маленько жизни учить.
- А если девушка не желает замуж, если у неё - тяга к учёбе? - теребя стебелек сухой полыни, упрямо произнес Кувыкин.
- Как это не желает замуж?! – возмутился Фарид Алиханович. - А отец у неё на что? Отец того желает.
- Но не отцу же замуж идти?.. – возразил Кувыкин и выставил неотразимый, как ему казалось, довод: - А что, если жених ей не по сердцу? А что, если другой по душе?
От слов Кувыкина хрящеватый нос бригадира налился краской возмущения. Он бросил на механика сердитый взгляд и вскричал так громко, что рабочие от неожиданности перестали скрести лопатами:
- Какой ещё другой?! А отец на что!? Как другой, когда отец указал?..
Он сердито посмотрел на рабочих и сам смутился от своей горячности.
Помолчав и успокоившись, заговорил уже сдержанней:
- У моей Лейлы будет заботливый муж. В горах у Хасана скота больше, чем песка в бархане. Для Лейлы он ничего не пожалеет. Он и сейчас готов за Лейлу пригнать не только отару, но и верблюда ещё. Вот какой это будет муж!
Кувыкин понял: напрасно ввязался в препирательства, Турсунова не переубедить. И не стал больше возражать. Хотя очень хотелось сказать Фариду Алихановичу, что от его убеждений попахивают средневековьем, что подобным образом могли рассуждать разве только торговцы невольничьих рынков.
Но не посмел, зная запальчивость Фарида Алихановича, лишь заметил вскользь:
- Скучно ей будет в горах, она же современная девушка.
Фарида Алихановича, будто скорпион ужалил: его аж подкинуло! Он прямо-таки задохнулся от возмущения и долго не мог слова произнести, лишь натужно смеялся.
- Ай-я- яй, - наконец заговорил он, снисходительно усмехаясь, - какие глупые слова говорит, а ещё русский механик!.. Как это можно - скучать замужней женщине? Когда скучать? Ей нужно детей умывать, коз доить, сыр варить, красивые ковры ткать. Ей много нужно!.. Свекровь не даст заскучать, всему научит.
Будет чинить чувяки Хасана, забудет и Ташкент свой, и мазары с костями - всё забудет! Много красивых внуков мне нарожает. А ты что говоришь?
И бригадир сердито отвернулся. Кувыкин тоже решил промолчать. Он всё ещё лежал на земле и сосредоточенно покусывал стебелек сухой полыни, пыльный и горький.
На душе было горько и мутно. Жалко девушку - этот нежный цветок.  Его же загубят!
Он не мог представить дочку Турсунова рядом с каким-то пастухом, грубым, диким, невежественным, почему-то непременно пахнущим кислыми овчинами. «Она же сдохнет от одного его тулупного запаха! - вертелась сердитая мысль. - От тоски и его потных чувяков засохнет».
Хотелось сказать все это Фариду Алихановичу, но вырвалось другое:
- А зачем вам столько баранов - целую отару?
- Как это зачем!? – вскочил на ноги бригадир и возмущенно принялся ходить вокруг лежавшего Кувыкина, отрывисто бросая: - В чайхане мясо кушаешь? Плов кушаешь? Шашлык кушаешь?.. Ох, Роман Максимыч, видят глаза мои, пока совсем худой твоя голова! Совсем мало соображения имеет. Совсем беда с вами, молодыми.
И, держась за поясницу, вздыхая и притворно покряхтывая, Турсунов направился к рабочим.
Глядя на его крутой затылок под серой тюбетейкой, Кувыкин задумчиво потрогал горячий ствол карагача и опять решил: «Погубит девушку, и не заметит, как погубит!..»
Ему, одиноко росшему под крышей тётиного тихого домика, почему-то казалось, что и дочка бригадира, эта юная красивая узбечка, должна чувствовать себя не менее одиноко, чем чувствовал он себя когда-то. Да, у неё есть сестра, мать, но каков отец? С таким и пуда соли не нужно съедать, чтобы понять, что перед вами типичный восточный деспот!
Для девушки с ранимом сердцем, нежной, чуткой души, каковой представлялась дочка бригадира, отцовская тирания, будет, пожалуй, потяжелее всякой каторги. От такого родителя не только к пастуху в горы, в пустыню сбежишь…
Думая о девушке, он не заметил, как и сам разволновался, в висках начала постукивать тугая жилка. Даже грудь была горячей, чем воздух, который, чудилось, посвистывает от своего нестерпимого каления.
«И какое мне дело до его дочки? - попытался рассердиться он на себя и на бригадира. – Может, ей самой хочется выскочить за этого Хасана?»
Думал так и не верил. Он ещё не понимал, не догадывался, что в недрах его души уже забрезжило чувство, которому предстоит прорасти в большую всепоглощающую страсть. А пока и представить не мог, под властью какой страшной силы вскоре окажется.
И оно пришло к нему, это страстное чувство. И так властно подступило, что ни думать, ни мечтать стало невозможно ни о чем другом, кроме Лейлы. Она была всюду с ним - в его мечтах и желаниях.
Подпав под это новое для себя чувство, Роман Максимович стал караулить каждый шаг девушки; примечать, куда она ходит, с кем дружит, чем занята.
Завидев Лейлу во дворе их дома, загорался желанием немедленно подойти, поздороваться, на худой конец издали улыбнуться. Искал случая заговорить с ней, но девушка дичилась, она и взглянуть в его сторону не смела. А если и взглянет - будто холодом окатит. Отвернется и немедленно скроется в дверях своего подъезда.
Приметив, что дочка Турсуновых часто бегает за сушняком в тутовую рощу, любой свободный от работы час он стал использовать для гуляний в роще с надеждой на встречу с Лейлой. У него не было вопроса: зачем? Он и не думал об этом, не знал, что скажет ей, и станет ли она слушать его.
Порой он впадал прямо-таки в отчаяние, и сама жизнь начинала ему казаться пустой и бессмысленной.
И всё равно, вернувшись с работы, он торопливо умывался, взбивал волосы в волнистую прическу, натягивал тонкую, безукоризненно белую рубашку и, забыв об усталости, бежал в рощу. Само его теперешнее существование, казалось, только и заключалось в ожидании какого-то немыслимого чуда, которое должно непременно совершиться и осчастливить его.
Он понимал всю бредовую тщету своего положения, но ничего не мог с собой поделать. При одной лишь мысли о Лейле, его сердце приходило в такое волнение, что грудь окидывало жаром. И всё, что окружало его; роща в закатной розовости воздуха, само небо с тонким абрисом прорезавшейся луны, журчание арыка, треск цикад в траве – всё, всё, что было рядом, до сладкого щемленья сосало душу. Было радостно и упоительно уже от одной мысли, что Лейла живет среди этого земного великолепия и всем этим пользуется.
Луна тоже как бы радовалась вместе с ним, наливаясь такой ослепительной яркостью, что становилось больно глазам.
И вода в арыке звенела тонко, будто стальная иголочка на привязи трепетала и билась о стекло. Обегая большой белый валун на дне арыка, она завихрялась, рябила, напоминая ему речку его детства.
Становилось до невыносимости сладко, как бывало когда-то давно, когда слушал песнь запечного сверчка. «Да со мной ли это?» - встряхиваясь, приходил он в себя и уныло тащился в свою пустую квартиру, где металлически гремел холодильник «Апшерон», задвинутый в нишу узенького коридорчика; где ждали его небрежно прибранная холостяцкая кровать на панцирной сетке, обеденный стол, заставленный посудой, скрипучий диван и тюлевые занавески на окнах.
Не включая света, валился на покрывало постели и лежал, опять же думая о ней, о прекрасной Лейле! Нет, не бывало у него подобных терзаний в отношениях с Любой, во всяком случае, он не помнит их. А тут до галлюцинаций доходит, силуэт каждой девушки в тюбетейке и красных шароварах заставляет сладко обмирать сердце: это же Лейла!..
А какое радостное волнение охватывает, когда видит её рядом с матерью, безропотной Тамзой, хлопочущими возле уличной печки!
По приезде в кишлак, он долго не мог привыкнуть к тому, что не только девушки, но и пожилые женщины, завидев его, смущенно отворачиваются и застенчиво прячут лица в платки, шарфики, в повязки.
С чего они прячут себя? Не уродки же!.. Неужели мужчины кишлака так запугали свою приятную половину?..
Но, пожив некоторое время в новой для себя обстановки, хорошенько присмотревшись, понял; женщины — мусульманки не менее полноправные хозяйки в своем доме, чем европейские дамы; здесь тоже «не голова вертит шеей, а шея - головою».
И Лейла при встрече прячет свое прекрасное лицо. Но вот чудо! Недавно приметил, что она, кажется, стала проявлять к нему интерес и  тоже наблюдает за ним исподтишка.
О Любе он думать совсем перестал; весь смысл его жизни, весь жар души, целиком перетёк на чудную узбекскую девушку. Было безрадостно одно - весь мечтательный порыв его сердца будто бы о холодную льдину спотыкается. Если даже случится чудо: Лейла полюбит его - всё равно не быть им вместе. Фарид Алиханович скорее руку себе отсечет, нежели позволит дочери связать судьбу с пришлым человеком, гяуром, как выражаются здешние ортодоксы. И сама она никогда не посмеет пойти против воли отца…
Монотонный шум дизелей электростанции, доносившийся с окраины кишлака, будил в нём тоскливые воспоминания о Версаново, о тетином уютном домике, о шуме зимнего ветра за стеной, о сверчке за печкой.
Придушить бы собственные чувства; бросить всё и ухать куда глаза глядят. Но ведь не уедешь, не отработав положенного срока.
                9
Руководство хозяйства одобрительно отзывалось о его мелиоративных начинаниях. И в районе о нем уже знали.  По итогам года райком комсомола наградил его своей грамотой, портрет был помещен на районной Доске Почета.
В надежде освободиться от терзающей его страсти, Кувыкин взялся за разработку схемы орошения совершенно нового участка, только что отвоеванного у песков.
Кишлак давно спит, лишь у него - свет до самой зари. Но никакие изнурения души, ни дополнительно взваленная на себя работа не могли отвлечь его от образа полюбившейся девушки. Никак не давала она забыть себя.
Усядется за стол, только соберётся углубиться в чертежи, как перед глазами опять она, его прекрасная Лейла!
Сгребет в кучу карандаши, бумагу, циркуль, резко поднимется и ходит, испытывая жгучие муки.
Однажды вспомнил, как у Толстого в одной его вещи монах-отшельник, борясь с искушением, отрубил себе палец. «Может, и мне отсобачить?» - мелькнула шальная мысль.
«Отсобачь, отсобачь! - издевалась здравая частица мозга. – А лучше кастрируй себя, это, пожалуй, надежней будет...»
Он обхватывал голову руками и туго сжимал до похрустывания в черепе; палец-то можно отсобачить, а с чувствами как быть?..
Надо же случиться: жил, ни о чем не думая, почет завоевал и - раз! - споткнулся. И на ком? На девушке, которую и знать ему не положено…
За какие-то месяцы его настолько перевернуло, что истаял на глазах: на себя стал не похож. В зеркало посмотрит, глаза ввалились, лицо позеленело, усохшие плечи обвисли, словно у безнадежного «тубика».
Первым на его нездоровый вид обратил внимание директор хозяйства Сумбаев. Встретил в поле, отвел в сторонку и поинтересовался питанием, не всухомятку ли живёт? Не болен ли?
Директора успокоил тем, что жара изводит, утомился слегка.
Озаботилась его болезненным видом и секретарь комитета комсомола кишлака Рувима Зыркаева. Она с некоторых пор с повышенным интересом стала присматриваться к нему. При этом как-то мило улыбалась и загадочно покачивала головой.
Чувствовалось, хочет спросить о чем-то, и не решается.
А его «болезнь», между тем, не проходила. Все сновидения были только о Лейле. Даже разговаривала с ней во сне, только вот не помнил - о чем.
Тогда-то и заметил, что девушка стала чаще бывать во дворе. И главное, - о чудо! - завидев его, не спешила скрыться в подъезде. Кажется, даже замедляла шаг, уходя. И взгляды её стали полны смущения. А ещё порой что-то вроде кроткой улыбки дрогнет на её губах. Эта улыбка прямо-таки сводила его с ума.
Он тоже старался не упустить случая полюбоваться ею. Завидев девушку на мостках, принимал озабоченный вид и спешил якобы по какому-то неотложному делу, которое только в том и заключалось, чтобы пройти рядом и, опустив глаза, вымолвить с вежливой смиренностью: «Здравствуйте, Лейла!».
Кровь бросалась к его лицу, когда видел, как, пряча улыбку, она, склонившись над большой медной чашей, принимается ещё усерднее оттирать её. Круглые локотки девушки с легким проворством начинали летать по воздуху, а косички из-под тюбетейки скакали, бренча вплетенными в них монетками.
До чего же сладостно всё это!
Время от времени Лейла стала появляться и на скамеечке под окном его квартиры. По утрам под тенью одинокого дерева здесь обычно вели свои мудрые беседы седобородые аксакалы их дома во главе с одноруким Рахимом. А на закате приходили девушки поболтать. Их милое щебетанье походило на щебет ласточек перед осенним отлетом. И совсем нетрудно догадаться, о чём они щебечут. Все о том же - о своих девичьих мечтаниях, которые, если и сбываются, то совсем редко.
Кувыкину иной раз доводилось сквозь тюлевую занавеску видеть Лейлино белое лицо, такое загадочно прекрасное в закатном освещении солнца.
Сердце прыгало от радости, когда смотрел на неё.
Долго засиживаться, однако, девушке не давал строгий окрик отца, словно ветром подхватывающий её. Убегая, она обязательно бросала взгляд на его окошко, и сердце Кувыкина обрывалось!
Становилось больно за неё. И придумала же природа наградить её таким родителем.
«Вот тиран! Так и разорвал бы!.. »
                10
Наступила хлопковая страда; весь кишлак, от мала до велика, высыпал в поле.
На закате одного из тех страдных дней на мостиках Кувыкин застал Лейлу одну. Девушка сидела на корточках и в большой медный кувшин с двумя ручками набирала из арыка воду.
Улица была пуста, и Кувыкин воровато опустился возле девушки.
Лейла испугано ахнула, увидев его рядом, и проворно вскочила. Поднялся и он, взволновано бормоча:
- Лейла, чего вы испугались?.. Постойте, я должен вам что-то сказать
Она нахмурилась и молча взялась за кувшин. Кувыкин вцепился в него обеими руками и умоляюще попросил:
- Лейла, разрешите мне...  Ну, пожалуйста!.. Ну, позвольте хоть немного…
Она молча уступила. Они пошли рядом, и он стал спрашивать:
- Лейла, почему вы избегаете меня? Мне хочется так много вам сказать…
- У нас не принято говорить с чужими мужчинами, - холодно ответила она.
- Разве я чужой?
Помедлив, она произнесла:
- Так в кишлаке говорят.
А он вдруг заторопился, зачастил, заговорил взволновано и сбивчиво, и понёс такую банальщину, которой и сам потом дивился.
Говорил, что все люди одинаковы. Что обычаи бывают разные, а люди одинаковы. И чувства у всех одинаковы.
Он боялся не успеть всего сказать, и сказать самого главного - что любит её. А выходила одна глупость, будто на комсомольском собрании выступал.
- Вы же современная девушка! Вы же комсомолка! - жужжал у неё над ухом. - Вы свободны в выборе чувств, как всякая советская девушка.
Чего несет? Чего несет?! Это какую же запруду сорвало внутри?
Презирал себя, но и остановиться не мог.
И дальше, наверное, нёс бы, если бы не Тамза, мать Лейлы, показавшаяся из подъезда.
Увидев её, девушка резко выхватила из его рук кувшин и побежала с ним, расплескивая воду.
Она первой скрылась в подъезде, следом - мать. Прежде, чем скрыться, Тамза оглянулась. И Кувыкин почувствовал себя виноватым перед ней.
Бессмысленно потоптавшись, он, рукой придерживая расходившиеся сердце, уныло потащился к своему подъезду.
А в голове билась одна и та же мысль: не будет ему жизни без этой девушки!
В воздухе витала, кажется, сама горечь, на зубах поскрипывал песок.
Теми же днями выпало ему счастье вновь встретить Лейлу. На этот раз встретил в роще, где девушка собирала сушняк для их уличной печки.
Увидев Кувыкина, она подхватила дрова и побежала тропинкой, набитой вдоль арыка. Он раскинул руки и встал у неё на пути.
- Лейла! - срывающимся голосом произнес с таким чувством, что она с изумлением взглянула на него и остановилась. - Прошу, не пугайтесь! Это я должен бояться вас... Вы такая замечательная, такая красивая, вами нельзя не любоваться! Лейла, почему вам не выслушать меня? Ну, прошу…
В его голосе было столько умоляющей страсти, что она, не поднимая головы, настороженно скользнула взглядом по его рыжим ботинкам и произнесла то же самое, что говорила и во дворе:
- Мне нельзя быть с вами, вы чужой...
- Это отец вам сказал?.. Вы боитесь его?
Она промолчала, а он продолжил с горячей взволнованностью:
- Вы такая славная, такая чудесная!.. Вас нельзя не полюбить... Вы, как весенний цветок!.. Вы, как звездочка в небе!..
На этом его красноречие иссякло, и он, не зная, что ещё сказать, неожиданно спросил:
- Лейла, вы должны были учиться, почему не поехали?
Лицо девушки оживилось, и она с интересом посмотрела на него.
- Отец не позволяет, - водя по земле носком маленького чувяка, ответила она и, потупившись, смущенно призналась: - Он меня замуж выдает.
- И вы любите жениха?! - срывающимся голосом спросил Кувыкин и замер, натянувшись каждой жилочкой.
- На то воля отца, - был ответ.
Она склонилась над вязанкой и взялась за конец веревки.
-Нет, нет, погодите ещё!.. Ну, пожалуйста! - с умоляющим испугом проговорил он, заметно бледнея. – Я не всё сказал. Дайте мне время! Очень прошу! Я не сказал главного.
Она посмотрела на него своими удивительными глазами и покорно отпустила веревку.
Что тогда было в её лице, какие чувства отражались в её глазах, он этого не помнит, как плохо помнит, о чем сам говорил.
Кажется, говорил, что его жизнь в её руках, что он с радостью готов погибнуть за неё.
Лейла слушала и краснела; она не могла не чувствовать его горячей страсти. Это и смущало, и трогало её.
На искусно вышитую тюбетейку девушки с дерева скатился зеленый, но уже сильно объеденный тутовый лист. Он протянул руку, чтобы снять его. И это напугало девушку. Сверкнув глазами, она резко отпрянула от него и, оставив дрова, бросилась бежать.
Он растерялся, кинулся было следом, но сообразил, что его преследование только напугает девушку, и он принялся кричать, прося остановиться. Однако лишь шуршание высокой травы да веток было
ему ответом.
И вокруг стало так оглушительно тихо, что эта обрушившаяся на Романа Максимовича тишина гулким звоном отдалась в ушах.
На некоторое время он попросту перестал чувствовать себя и в тоскливой безысходности принялся бродить среди дерев, где только, что ходила Лейла.  И ему казалось, будто он ощущает её дыхание, растворенное в запахах трав, цветов и обнаженных корений.
Это было настоящим счастьем для него…
 вернулся затемно. Дрова, собранные девушкой, бережно сложил возле печки Турсуновых. И нёс он их, как бесценную ношу.
Долго стоял против Лилейного подъезда, вглядываясь в темные окна их квартиры.
Ещё очень удивился яркости луны и серости неба. Вспомнилось версановское небо, под которым гуляли с Любой. Холодно отметил, как однажды смеялись с ней, уверяя друг друга, что месяц играет с ними  в прятки..
Небо тогда действительно было в пухе волокнистых прозрачных облачков, и было такое впечатление, будто месяц, летя по небу, перебегает от одного облачка к другому.
Но ничего не дрогнуло в нём от воспоминаний прошлого. Лейла заслонила всю его прежнюю жизнь…
Их разговор в роще, как выяснилось потом, и стал поворотным для самой Лейлы. Она призналась ему, когда они были уже вместе, как, увидев его, с первой же минуты испытала к нему сильное влечение.
«Сначала это было, наверное, простым любопытством, - говорила она, гладя ему голову и пересыпая в пальцах его мягкие волосы. – Манила твоя непохожесть на наших парней. А после разговора в роще, все и совершилось. Я увидела, как ты страдаешь, как любишь меня. И сам ты представился мне бесконечно дорогим, добрым, нежным и светлым, как само солнце.
Не знаю, как это тебе объяснить… Любовь – такое таинство, которое не поддается объяснению. Вот с чего так случилось, встретила тебя, и будто луч упал сверху, будто душу пронзил. Будто сам Аллах указал на тебе.
Были такие минуты, когда, думая о тебе, испытывала такую жуткую сладость, что плакать хотелось. Вот что ты сделал тогда со мной».
Ещё она говорила, будто бы его белозубая улыбка на белом с легким загаром лице краше всех улыбок мира.
«До слез, бывало, доводила себя. И в рощу стала бегать не ради дров. Это даже мать заметила, но мешать не стала. Только и сказала: «Смотри, не обожгись, дочь!»
                11
К комсомольским собраниям Кувыкин еще в техникуме охладел. Все, они были, как по трафарету; нудные, с трескучей идеологической сухомятиной.
Случались исключения. Это когда выносилась на обсуждение чья-нибудь персоналка. Тут уже не заскучаешь! Было, чем позабавиться!
И вот какая закономерность; самыми ретивыми обличителями человеческих пороков в подобных случаях обычно выступали люди, сами побывавшие в персональных переделках. Они-то знали, как на виновнике отоспаться! И такое ликование кипело в их глазах, что и другие загорались желанием по-молодому боевито раскатать тебя под орех!..
Повестка очередного собрания: «Авангардная роль передового комсомольца» - ничего веселого не обещала. Кувыкин заранее предвидел, какую идейную жвачку предстоит пережить.
И в своих предположениях не ошибся, была жвачка. Жевал её приезжий пропагандист районного комсомольского звена; маленький, прилизанный бодрячок в шелковой рубашке, отливающей бардовой глазурью. Сверкая смоляными черными волосами, он и сам выглядел, как новенький комсомольский значок.
Собрались они в идеологическом кабинете комитета комсомола, заставленного столиками в три ряда, средний из которых оказался совершенно свободным. Зато справа места заняли одни пестро одетые девушки, а слева - парни. И средний пустующий ряд служил как бы разделительной зоной между двумя полами.
Президиума не стали выбирать. Решили с временем не тянуть, поскольку многих ждала работа, кого-то в мастерской, а кого-то в поле.
Рувима Зыркаева на правах хозяйки представила гостя; он вежливо покланялся и прошел за трибуну. Сама Рувима расположилась за широким письменным столом.
Докладчик раскрыл красную папочку, откашлялся и, не поднимая глаз, в течение получаса отбарабанил доклад, из которого Кувыкин узнал, что советский комсомолец – это не только авангард партии, но ещё ум, совесть и честь эпохи, как будто до собрания ему этого было неизвестно.
Слушая доклад, Роман Максимович все время смотрел на Лейлу, сидевшую впереди во втором ряду.
Поскольку вопросов к докладчику не у кого не возникло, сразу же перешли к прениям. Но выступить никто не решился пока гость шуршал собираемыми в папочку бумагами. Лишь после того, как он, пошептавшись с Рувимой, удалился, с места поднялась директорская секретарша, теперь уже не девушка с монисто из цветных камешек, писавшая когда-то на прибывшего Кувыкина приказ о его зачислении в штат, а жена молоденького совхозного агронома - рисовода.
Поскольку она была женщиной бывалой, по опыту знала, что собрание не будет закрыто до тех пор, пока кто-то не скажет хотя бы пару слов для протокола, вот и решила задать тон для последующих выступлений. Заговорила он бойко и говорила о молодом русском специалисте Кувыкине, достигшем больших комсомольских успехов в деле орошения их узбекской земли.
- О нем даже районная газете положительно писала, - заметила она, с восторгом посмотрев на Романа Максимовича.
Он сидел в самом последнем ряду, и на него, вводя в смущение, стали оглядываться и парни, и девушки. Оглянулись все, кроме Лейлы. Она сидела, словно застывшая птичка.
Вслед за директорской секретаршей выступил длинноволосый паренёк, которого Кувыкин знал как слесаря совхозного гаража. Говорил он по-узбекски, и Роман Максимович не мог понять, о чем говорит.
Собственно, ему было все равно. Его взгляд будто приклеился к Лейле. Он видел её изящную головку на высокой с притягательно нежной ложбинкой шее; розовые мочки ушей в серьгах с отливом бирюзы и небрежно накинутый на плечи газовый шарфик. Это выглядело так мило, тепло и желанно, что невольно волновало.
И занимала его одно упорное желание не упустить случая пойти рядом с Лейлой, чтобы по дороге перекинуться с ней хотя бы парой слов.
Только почему она не оглянулась, когда говорили о нём? Подруги оглянулись, а она и не шелохнулась, лишь её ушки слегка порозовели.
Рувима только ещё объявляла о закрытии собрания, а он был уже на ногах, готовый лететь вслед за Лейлой. Но вышло - вот несчастье! – напрасно торопился: Зыркаева попросила его задержаться.
Услышав просьбу комсомольского секретаря, Лейла тут и оглянулась. Он видел её взгляд, показавшийся ему полным благожелательности. ОН окрылил его и вызвал прямо-таки лютую неприязнь к комсомольскому секретарю. «Чего ещё ей надо? – с негодованием подумал о Рувиме. - Опять какое-нибудь поручение...»
С поручением он ошибся. Не было ему комсомольского поручения. Зыркаеву, оказывается, обеспокоил его нездоровый вид; этот сухой блеск в глазах, лиловые круги под ними.
Об этом Рувима и сказала ему, когда остались вдвоем. Он сердито выслушал её, пожал плечами и ничего не ответил.
Рувима некоторое время молчала, поглядывая на него своими продолговатыми глазами японской гейши. Затем откинулась на спинку высокого стула и со вздохом смущения ласково произнесла:
- Рома, скажите, что с вами происходит? Извините, но ваш вид не может не вызывать беспокойства.
И упорный взгляд Рувимы остановился на нём.
«И эта туда же! Куда конь с копытом, туда и рак с клешней», - недобро подумал Кувыкин, вспомнив недавно проявленный директорский интерес к его здоровью.
Он изобразил на лице притворное удивление и хмуро ответил:
- Спасибо, я ничего, я вполне здоров…
А сам тянул шею, глядя на окно, мимо которого должна пройти Лейла.
Его движение не осталось незамеченным Рувимой.
- Простите, Рома, но вам, кажется, не сидится… и нетрудно догадаться, отчего.
Всё это произнесла она опять же с мягкой улыбкой, с лаской во взгляде, и сама заметно смущаясь.
- А знаете, Рома, - вдруг живо вскинула она голову, - мне кажется понятна ваша болезнь. Я и сам ею не очень давно переболела. И название этой болезни - любовь!
Он вздрогнул, а глаза Рувимы весело заблестели.
- Верно угадала?..
Он беспокойно завозился, завертел головой: как узнала? От куда? От кого?
- Да вы не волнуйтесь, говорю это не по долгу службы. Говорю как ваш искренний друг. Мне же видно, насколько вы одиноки и как вам трудно… Извините, я понаблюдала за вами… И догадываюсь, кто предмет ваших страданий.
Рувима говорила тихо, с доверительной улыбкой. И на тонком лице её хорошо читались и сочувственная доверительность, и теплая, почти сестринская благожелательность.
Всё это не могло не вызывать ответного доброго чувства. Ему давно хотелось излить свою душу; сказать, как ему трудно, как горячо у него на сердце. Но кому сказать, перед кем открыться, когда вокруг все чужое.
И теперь он напряженно молчал, боясь откликнуться на тепло проявленного к нему живого сочувствия.
В помещение стало совсем тихо. Лишь одиноко заблудшая оса билась в оконной раме, утомленно жужжа и просясь на волю.
Рувима выжидающе смотрела на Кувыкина, что он скажет? А он сказать ничего не мог, лишь молча поражался дружескому тону этой хрупкой и в общем-то совсем не близкой ему девушки.
- Я понимаю вас, Рома, - опять заговорила Рувима. - Чужой быт, чужое окружение, к тому же не всегда доброе. Вам некуда голову приклонить…И со мной нечто подобное было, - призналась она. - Потому и понимаю вас. Вот как понимаю!
И она своей изящной ручкой провела себе по шее. Выражение её лица было жалостливым. Даже её круглый подбородок на какое-то время собрался в скорбный клубочек и не без внутреннего усилия хозяйки расправился.
- Любовь – это великое счастье, если только не кончается такой же великой горечью разочарования, - задумчиво произнесла Рувима, и глаза её заблестели. - По большому счету, это вопрос самой человеческой судьбы…
Он по-прежнему молчал: что сказать ей? Открыться? Но как? И насколько? Разлад его чувств с действительностью был столь глубок, что вынуждала быть осторожным и всего бояться.
Рувима и здесь как будто угадала его мысли и пришла ему на помощь. Живо улыбнувшись, весело спросила:
- Хотите назову предмет вашего счастья?
И не дожидаясь ответа, уверенно и твердо произнесла:
- Это Лейла Турсунова!
Имя любимой девушки заставило Кувыкина е только вздрогнуть, но и густо покраснеть. Нет, как и от кого она узнала?
Увидев смущение и охватившую его растерянность, Рувима поспешила успокоить:
- Вам незачем смущаться. Я понимаю деликатность вашего положения. Но будьте уверены: ни одно слово не уйдет из этих стен, чтобы причинить вам вред. Это я вам твердо обещаю!скажу, высокие чувства даются не за тем, чтобы их скрывать и стыдиться. Если выпало счастье любить, надо сделать все, чтобы это счастье состоялось. Девушки такой красоты, как Лейла, самого Маджнуна* иссушит.
Её взгляд на какое-то время уперся в стену, лицо приняло выражение строгой озабоченности.
- Я вот слышала, родители готовят её в жены, - вдруг вспомнила она. - Не знаю, сколько в этом правды, но препятствие далеко не простое. В подобных случаях, всё решает сама девушки: её стойкость и готовность к такому повороту своей судьбы?.. Готова ли Лейла?..
- Конечно же, нет! – подскочив на стуле, неожиданно выпалил Кувыкин
и тотчас спохватился, нахмурился и сел на место.
- Если так, если против её воли собираются отдать, тогда всё меняется, - оживилась Рувима, лукаво заметив: – Как я понимаю, вы успели объясниться?
----------
*Маджнун - буквально «одержимый». Намек на героя восточных легенд, любовная страсть которого походила на помешательство.
И она поощрительно улыбнулась.
Кувыкин помедлил, опустил голову и выдавил с виноватым вздохом:
- Не объяснялся…, просто говорил…, и ничего не известно…
- Вот тебе раз! Жених, и ему неизвестно?..
Кувыкин лишь хмуро посмотрел в окошко на жарко горевший день.
Рувима и тут поняла его и молча задумалась.
Думала она о том, как помочь этому влюбленному русскому парню. В
её голове уже зрели кое-какие соображение, правда, пока далеко неопределенные.
С минуту, наверное, прошло в повисшем молчании, пока наконец Рувима что-то решила.
- Ладно, - вздохнула она, пряча в стол протокол собрания, - будем танцевать от этой скамеечки, как выражались в наших студенческих кругах. Сама попытаюсь прояснить. А вам советую не раскисать. Выше голову!
И, поощрительно улыбнувшись, задорно тряхнула своей короткой под мальчика прической.
- Мы же с вами комсомольцы-добровольцы! - засмеялась она. - А комсомол своих в беде не оставляет.
Кувыкину хотя и хотелось верить Зыркаевой, но и сомнений у него было больше, чем веселых надежд. Что она может, что выяснит?
Но кроме того, как положиться на Рувиму, никаких иных вариантов он не знал – их попросту не было. Тут мелькает хотя бы какой-то лучик надежды. Вот даже оттого, что по душам поговорили, стало легче. И это славно, что нашелся человек, перед которым таиться не нужно. А там будет, как будет. Да и самому пока неизвестно, любит ли его Лейла?.. И если даже любит, отступиться ли её отец от слова, данного какому-то Хасану?..
В голове был сумбур, каша, но выбирать не из чего. Положение таково, что за самую призрачную надежду надо хвататься.
О Рувиме, о её независимом характере, шокирующем районных начальников, Роман Максимович кое-что уже слышал. О ней и Валя Прусакова, старший экономист районного управления сельского хозяйства, ему говорила
Валя, как и он, в республику попала по распределению, была она самой молодой представительницей здешнего русского землячества.
Это рослая, стройная девушка с отрытыми серыми глазами на белом лице характером была настоящая спичка! За словом в карман Валя не лезла, могла кого угодно чище бритвы отбрить. Из-за этого своего резкого характера она и замуж потом так и не вышла.
С Рувимой они подружились, живя по соседству в райцентре. Валя скучала по свой узбекской подруге и как-то на одном из недавних земляческих вечеров, устроенном в районном кафе, подсев к Кувыкину, она поинтересовалась, как она там у них в кишлаке прижилась?
Роман Максимович сказал, что хорошо прижилась, своей короткой мини-юбкой переполошила кишлачных старух, а независимостью суждений приводит в шок местное руководство.
- Одним словом, девушка продвинутая и без национальных заморочек! – уверенно заявил он.
А Валя доверительно пояснила:
– Она и здесь начальству в рот не смотрела. Мы успели с ней близко сойтись, а тут история с этой проверяющей мартышкой. Вот и сослали…
- Так уж и сослали? – не поверил Кувыкин, обидевшись за своё хозяйство. – У нас передовой совхоз, есть, где развернуться. Да и зачем её ссылать, когда можно просто уволить?
-Э-э, здесь не так всё просто, - покачала русой головой Валя, посматривая на земляков, расположившимися за столиками своими куренями. – Рувима - ценный национальный кадр. Настоящий бриллиант и не только, пожалуй, в масштабе района Марджан! Она хорошо образована, умна, в совершенстве владеет русским. Такие кадры на дороге не валяются. К ним присматриваются, ими дорожат.
То, что Рувима - девушка не ординарная, Кувыкин понял с первых дней её появления в кишлаке. Среди местных женщин она выделялась нарядами, и своими городскими манерами.
Вместо привычной тюбетейки Рувима носила красный берет, лихо сбитый на затылок.
Но самым большим смущением и не только для ортодоксальных аксакалов, но и для обычных женщин была её мини юбка, на целую четверть выше каленей оголяющая округлые бедра.
Молодежи это нравилась. А стариков её бедра, красный берет, блуза с глубоким вырезом на груди проводили в ярость. Иные, встретив Рувиму, стучали в землю посохами и зло шипели позеленевшими от гнева губами: «У-у, бесстыжая!..»
Рувиме было уже далеко за двадцать, но выглядела она лет на восемнадцать. О своей моложавости говорила с насмешливой иронией: «Маленький ослик до старости ослик». О себе рассказывала неохотно и не без веселой горечи: «Я, как верблюжья колючка: от меня женихи шарахаются».
Три года назад Зыркаева окончила филологическое отделение Московского университета. Собралась выйти замуж за своего однокурсника Славика Дымова, тихого, доброго паренька с тонким разлетом бровей на белом изнеженном лице.
Омела намерение осесть в Москве и поступить в аспирантуру. Но намерения, говорят, что дым, из них халата не сошьешь.
Перед тем, как расписаться, Славик повел невесту знакомить со своей родительницей. Жила она на Арбате, в элитном особняке. Поднялись на лифте на шестой этаж. В квартире с высокими лепными потолками их встретила представительная, в меру полная дама с седеющими буклями в китайском шелковом халате и с сигаретой в зубах.
- Вот, мамочка, это и есть моя Рувима! - весело объявил Славик, ставя невесту впереди себя.
Женщина бегло осмотрела девушку и как будто слегка удивилась; затянувшись сигаретой, она пустила вверх клуб ароматного дыма и, взяв Славика за руку, ласково произнесла:
- На секундочку, сынок.
С этими словами увела его в соседнюю комнату, из-за неплотно прикрытой двери которой до Рувимы вначале донеслось самое настоящее шипение потревоженной гюрзы, а затем и - ястребиный клёкот:
- Ты кого мне привел, балбес? Ты кого привел, я спрашиваю?! Ты где подхватил эту черномазую травестушку? Эта ты о ней прожужжал мне уши? Эта азиатка и есть твоя невеста? Да я скорее бороду себе отпущу, чем позволю жениться на этой чумичке! Вон есть Лидочка Словинских, чем тебе не пара?..
- Мам!..
- Никаких мам, делай, что говорю!.. У нас пол-Москвы этих косоглазых свистулек. Собирай, пожалуй, их всех…
Кровь ударила в голову Рувимы. Закрыв ладошками уши, она вылетала за обитую кожей дверь и, не дожидаясь лифта, по лестнице скатилась вниз.
В растрепанных чувствах доехала до общежития, собрала вещички, сдала коменданту от комнаты ключ и полетела на Казанский вокзал к ташкентскому поезду, уходившему под вечер.
У себя в райцентре Марджан её хорошо помнили; она ещё в школе была активисткой и показывала блестящие способности к знаниям.
И потому, когда пришла в райком комсомола становиться на учет, ей предложили место заведующей школьным сектором. В райкоме она, однако, не засиделась, буквально через полгода была переведена на освободившееся место директора районного дома пионеров.
Тут и работала бы с детишками, неизвестно до каких пор, если бы не надерзила представительнице ОБЛАОНО, приехавшей с проверкой.
Областной даме не понравился стенд «Руководители партии», на котором портрет товарища Рашидова висел выше портрета вождя пролетариата Ленина. На замечание проверяющей, Рувима возьми, да и ответь с аполитичным безразличием: «Какая разница, кому и где висеть!»
О, что тут началось! В ужасе раскрыв глаза, дама прямо-таки истерично завизжала: «Как вы можете с такими настроениями работать здесь!? Я этого так не оставлю!» И побежала жаловаться первому секретарю райкома партии товарищу Чурханову.
Выслушав областную даму, первый секретарь как будто обрадовался, пообещал немедленно убрать эту Зыркаеву из Дома пионеров. Вскоре так и поступил.
По комсомольской линии за утрату политического чутья Рувиме было поставлено на вид. А для собственного спокойствия и в назидание другим Чурханов решил удалить девушку из райцентра и задвинул её в самый отдаленный, хотя и передовой совхоз на роль освобожденного секретаря комитета комсомола.
Это назначение Рувима встретила без уныния. И можно было лишь завидовать энергии этой девушки. При всей хрупкости её фигуры, в ней было столько живых сил, что и на десятерых хватило бы. Кипела в ней эдакая молодая отвага переустройства мира по законам добра и справедливости.
Уже само появление в кишлаке вольнодумной комсомолки не могло не напрячь местное руководящее звено; от этой набравшейся московских вольностей кыз* можно чего угодно ждать. Однако вступать открыто с ней в конфликт тоже остерегались, помня о том, что худой мир лучше доброй ссоры.

В Рувиме, как это бывает с людьми, нравственно чуткими, жадными до всего нового, легко уживались и пылкость, и мечтательный полет, и юношеский расчетливый прагматизм.
Кувыкину можно было лишь радоваться, что в лице Зыркаевой он обрел единомышленницу и друга.
В тот день, не смотря на то, что это было воскресенье, от Зыркаевой, он сразу же направился в производственные мастерские. По дороге думал о разговоре с ней, и ему в голову пришла совсем уж дикая мысль; а что, если Рувима склонит самого Фарида Алихановича к тому, чтобы не выдавать дочь за Хасана? Что, если она укажет ему на русского жениха? «Ну да, - тут же возникало трезвое сомнение, - а где у этого русского жениха отара баранов? С кого Фарид-ата получит калым за девушку?»
Да и не принято в этих краях выдавать дочерей за иноверцев.
Думал и о том: если с Лейлой у него не сладиться, придется переводиться в другое хозяйство. Здесь невыносимо будет оставаться…
Минуло два дня томительных ожиданий. В утро третьего, когда уже не оставалось надежд, Рувима, встретив Романа Максимовича в коридоре конторы, взяла его под руку, заговорщически увлекла в дальний угол и
приказала завтра к часу дня неприменимо быть у неё в комитете
комсомола.
Дело касается лично вас, — интригующе заметила она, загадочно –
---
*Кыз - девушка
улыбаясь.
Жуткий холодок потёк по спине Романа Максимовича, и сердце радостно затрепетало. Что-то будет, если пригласила. Только что?
Ночь маялся, думая об этом. И днём никакая работа не шла на ум. Поливальщики с недоумением смотрели на своего механика, отвечающего им невпопад.
С замиранием сердца открыл дверь комитета комсомола в урочный час. И остолбенел: вот оно, чудо! В помещении была не только не только Рувиму, но и Лейла в сторонке уютно расположилась на стуле.
При его появлении щеки девушки зарумянились, и она стыдливо отвернулась, уставившись в передний угол на отливающее золотым шитьём переходящее красное знамя Сурхандарьинского обкома комсомола.
В голове Кувыкина сделалось шумно, он остановился, не решаясь войти.
- Ну-ну, смелее! Чего растерялся, джигит? – как-то очень бодро и весело пригласила Рувима.
Повелительным  жестом она указала ему на стул рядом с Лейлой. Он послушно опустился. Его тело как бы обмякло, лоб взмок, в висках стучали молотки.
Когда усаживался, Лейла сжалась, подобрала ноги под стул и положила руки себе на колени.
- А мы заждались! – не меняя веселого тона, проговорила Рувима, легко поднимаясь.
Подхватив со стола ключ, она процокала к двери высокими каблучками и, прежде тем выйти, строго предупредила:
- Ну, вот, что, мои дорогие комсомольцы, желаю вам доброго часа! Оставайтесь одни, выпущу только в случае обоюдного решения вашего вопроса.
И, прощально взмахнув рукой, она легко выпорхнула за дверь, щелкнув замком с обратной стороны.
Лейле, кажется, стало страшно, они сжалась в комочек и не смела пошевелиться. У Кувыкина не только лоб, но и спина взмокла: в горле сделалось горячо и  сухо, как в пустыне.
Он в волнении хрустел пальцами, не зная, с чего начать. Не было таких слов, чтобы выразить свои чувства. А Лейла, кажется, и дышать перестала.
Минут пять, наверное, прошло, не меньше, в тягостном молчании, когда наконец он решался: если не сейчас, когда ещё? Откуда в нём только и решимость взялась! Она и подхватила его, словно пушинку.
Он опустился перед девушкой на колени и, взяв её руки, почувствовал, как волнуется и трепещет она, как играет в ней кровь; и сам, с волнением заглядывая ей в лицо, заговорил сбивчиво и торопливо:
- Лейла, я не знаю…, я бесконечно счастлив, что вы пришли! Я должен..., я должен сказать вам…, что я вас люблю! И всегда буду любить! Всю свою жизнь! Для меня ничего нет дороже вас! Для меня великая радость видеть вас сейчас!.. Лейла, не отвергайте меня, не откажитесь стать моей женой!.. Если нам невозможно быть вместе здесь, в кишлаке, только скажите, и мы уедем, куда угодно. Только скажите!.. Только одно слово, и я готов!..
Говорят, что любовь безумна: никто не знает, когда и что она выкинет, на какие поступки способна.
Позже, много времени спустя, когда в нём улеглись мучившие его страсти, мысленно возвращаясь к этому своему любовному объяснению, Роман Максимович с улыбкой думал, что оно совершилось в самом неподходящем для сердечных объяснений месте. Но тогда он был, словно в бреду, и теперь не помнит, улыбался ли им с настенного портрета Ленин, видя столь трогательную сцену?
Одно хорошо запомнил, как, высвободив маленькие ладошки из его жарких рук, Лейла спрятала в них лицо и стыдливо произнесла:
- Я согласна…, я решилась..., мне все Рувима объяснила …, я не хочу в горы... не хочу Хасана...
Дальше уже сама чувство руководило им. Осыпая руки Лейлы поцелуями, в порыве нежности он сильно сжимал их, но она, кажется, не чувствовала этого - улыбалась и терпела.
До возвращения Рувимы они сидели, тесно прижавшись, сначала молча, потом стали робко говорить о том, как устроить им свою судьбу, и здесь больше полагались не на себя, а на Рувиму, на её участие. Она же обещала помочь.
Оба твердо решили одно; не смотря ни на что, они должны быть вместе. В крайнем случае, можно тайно уехать и на стороне зарегистрировать брак. А там уже поздно будет отцу возвращать её.
Счастье переполняло обоих, молчание было выразительней любых слов и жестов. Лейла с трогательной доверчивостью приклонила голову к его плечу и как бы погрузилась в сладостное блаженство. Но стоило донестись шарканью ключа в замочной скважине, как она стыдливо отпрянула и отвернулась, пряча глаза.
- Ну, что, скажите, молодые, как понимаю, счастливые? - сразу же заговорила Рувима, бросая ключ на стол и живо поглядывая на обоих. – Судя по виду, объяснение состоялось! Вот и отлично! Или я ошиблась? –прищурившись, лукаво засомневалась.
Они молчали и, переглядываясь, лишь стыдливо улыбались.
Рувима села за рабочий стол и приняла торжественный вид.
- Если согласье состоялось, - выдержав паузу, опять же несколько торжественно произнесла она, - дело осталось за комсомольской свадьбой! И мы будем её готовить! Я уже кое-что обдумала на этот счет. Осталось только уточнить да согласовать детали. Но это уже моя забота. Я взялась, я и сделаю!
От вас требуется одно. До поры до времени никто, ни при каких обстоятельствах не должен знать, что произошло, и что вы решили здесь. - строго предупредила она. – Ведите себя так, как вели прежде. И грейте себя мыслями о скором супружеском счастье. А оно непременно наступит! – с пафосом произнесла Рувима. - И наступит, думаю, скоро. А теперь дальнейшее решение вашей судьбы предоставьте мне…
На этом и порешили.
Лейла, беспокойно оглядываясь, первой побежала домой. С Рувимой они поговорили ещё; она в самых общих чертах поделилась предварительным планом дальнейших действий. Поскольку и сама ещё твердо не знала, как сложится, то и предварительные наметки её были неопределенными. Твердо знала только одно; начинать надо с райкома партии, с товарища Чурханова. А как его на свою сторону склонить, об этом она ещё думала.
Но уже на следующий день в её голове созрел и окончательный план, с ним Рувима и напросилась на прием к первому секретарю райкома партии товарищу Чурханову. Он хотя и не горел желанием видеть эту дерзкую девчонку, однако на всякий принял. Мало ли что…
Чурханов был сухим, мускулистым человеком, живым и легким, с быстрыми широко поставленными глазами. Было ему немногим за сорок, но по жизни это достаточно тертый в номенклатурной муке партийный аппаратчик; знал, где и как показать себя, на какой административно-арбузной корке не поскользнуться, откуда и каким благоприятным идеологическим дымком в данный момент потягивает.
Рувиму он выслушал с интересом и быстро понял, что её предложение поженить молодого русского механика на узбекской девушке – комсомолке - событие далеко не рядовое для республики. А если умело устроить громкую комсомольскую свадьбу, то его район и вовсе может прозвенеть в общесоюзном политическом масштабе. Надо только заинтересовать прессу, подключить кино, телевидение, пригласить полезных товарищей из Москвы, гостей из соседних республик.
Рувима подробно обрисовала и обстановку, которая складывается вокруг невесты -  на чернила она не поскупилась. Главным препятствием на пути задуманного мероприятия может быть только один человек - это родитель девушки, решивший за дочку в качестве калыма получить отару баранов.
- Что? – не поверив своим ушам, вскрикнул товарищ Чурханов. - Стадо баранов! Каких ещё баранов?! У нас план по мясозаготовкам проваливается! Я покажу ему этих баранов! Он кто, её отец? Что, бригадир? Сам пойдет пасти этих баранов! Ишь, чего захотел! Самого скручу в бараний рог.
И товарищ Чурханов в волнении крепко сжал сухие, жилистые кулаки, показав, как он может поступить с этим неразумным папашей.
Когда секретарь успокоился, Рувима изложила и конкретный план действий. Прежде всего, предупредила она, в таком деликатном деле лучше обойтись без скандалов; свадьбу следует готовить осторожно, без лишнего шума и огласки. А для этого необходимо создать оргкомитет из особо доверенных лиц партийно-комсомольского актива. Когда торжества будут подготовлены и брак зарегистрирован, папаше невесты станет поздно назад поворачивать, тогда и объявить о свадьбе.
А до этого, дабы избежать всяких непредвиденных случайностей, было бы неплохо, посчитала Рувима, невесту под благовидным предлогом держать вне семьи.
И на этот случай у Зыркаевой тоже был заготовлен план.
- У нас в районе работает пионерский трудовой лагерь, - сказала она. - Пока готовится свадьба, неплохо бы невесту устроить в него пионервожатой. Она же передовая комсомолка! Это хороший предлог, на котором и можно сыграть…
Товарищ Чурханов высоко вскинул брови и удивленно посмотрел на собеседницу, что-то новое для себя увидев в ней.
- Именно так будет! - произнес он с таким чувством, будто только что сам родил эту мысль, и одновременно решил: «А не пора ли ей в партию?..»
После чего уже принялся развивать высказанную Рувимой идею.
- А лагерь в избежание недоразумений и посягательств со стороны этого, как вы изволили сказать, бригадира, временно посадить на карантин. Чтоб ни одна муха в него не залетела! Поручить санитарному надзору, пусть объявит пандемию какой-нибудь, скажем, пенджабской язвы. Это будет и правильно, и по партийному верно продумано! – произнес он к удовлетворению своей на лету всё схватывающей сообразительности. - Свадьбу будем готовить с размахом, но без случайностей.
Тут же был обговорен и состав будущего оргкомитета. Чурханов засомневался в фигуре директора совхоза Сумбаева. Стоит ли его включать? Но поскольку материальный ресурс предстоящей свадьбы полностью возлагался на совхоз, то без директора было никак не обойтись. И Турсун Ямбиевич был включен в состав оргкомитета.
- Ничего, он у меня не пикнет, - провожая Рувиму, произнес товарищ Чурханов и предупредил: - Возникнут затруднения, без церемоний – сразу ко мне!
С этой минуты и заработало колесо районной партийно-директивной машины, и заработало оно довольно гладко, если не считать небольшой заторинки с Фаридом Аляхновичем. Бригадир сильно удивился, услышав от Рувимы, что его дочке предстоит работа вожатой в пионерском трудовом лагере. Известие и насторожило его и вызвало неудовольствие.
- Какой ещё лагерь?  - возмутился он. - Никуда моя дочь не поедет! У неё есть дома дела.
Зыркаевой пришлось пойти на хитрость, сыграть на непомерном честолюбии Фарида-ата. Ему было сказано, что здесь особый случай; инициатива исходит от самого республиканского ЦК комсомола - отказывать никак нельзя.
Пионерский трудовой лагерь выдвинут на звание лучшего во всем Союзе, потому республиканский комитет отобрал несколько самых ярких золотых медалисток на роль пионервожатых. В числе этих претенденток оказалась и его Лейла. И это только потому, что в республиканском ЦК комсомола стало известно: её отец Турсунов Фарид Алиханович - передовой бригадир орденоносного совхоза. Он и дал своей дочери беспримерное трудовое воспитание.
Здесь некуда было деваться, здесь было никак не устоять. И все равно Фарид Алиханович сходил ещё и к Сумбаеву, чтобы окончательно удостовериться.
Директор не очень охотно, но подтвердил: да, есть такая инициатива, о ней райком партии его известил.
И Фариду Алихановичу не оставалось ничего другого, как согласиться; пусть едет, раньше осени Хасан всё равно отару не соберет…
В райцентре Лейлу сразу же поручили Вале Прусаковой, члену райкома комсомола в ту пору.
Девушки не только познакомились, но и быстро сдружились. В летний лагерь тайную невесту Валя сама отвезла на казенном «газике».
Располагался он всего-то километрах в трех от районного центра среди живописного местечка, сразу за которым тянулись многочисленные рисовые чеки с несметными комариными роениями.
Прусакова и здесь не оставила новую юную подругу без своей опеки. Она видела, в каком напряжении живет девушка, сколь труден выпавший ей жребий, без поддержки близких людей ей не обойтись. И в свободное от работы время она регулярно навещала свою новую подругу.
Пока готовилась свадьба, у невесты вместе с Валей дважды сумел тайно побывать и сам жених. В третий его приезд состоялась и регистрация брака. Проходила она в стенах райкома комсомола при узком круге доверенных лиц с участием самого товарища Чурханова.
Свидельство о браке молодоженом вручать не стали; товарищ Чурханов сказал, что сделает это лично во время свадебной церемонии при полном стечении приезжих гостей и местного народа.
Свадьба назначена была на последнюю субботу августа. А с
регистрацией поторопил случай, всполошивший его устроителей и
напугавшей саму невесту.
                12
А произошло вот что. Как ни осторожничали, как ни таились организаторы свадебных приготовлений, полностью скрыть их не удалось.
В кишлаке очень даже скоро догадались, что готовится какое-то торжество и по всему, должно быть, важное. Иначе с чего это в разгар уборочных работ затеяли покраску совхозного дома культуры, заменили шторы, обновили ковровые дорожки? Откуда-то привезены новые стулья, обеденные столы, а на склад хозяйства, заметили самые ловкие пролазы, сгрузили коробки с марочным вином.
Тут и родилось предположение; не иначе, как совхозу будут вручать вторую награду, возможно, даже - орден Ленина! С хлопком-то опять вышли на рекорд.
А вскоре по кишлаку прокатился новый слух, согласно которому готовится будто бы не торжество награждения, а большая свадьба.
И вышел этот слух от уборщицы совхозной конторы Салимы. Она хотя и крива на один глаз, но уши у неё отменные, и она, убираясь в конторе,
слышала ими, как за дверью директорского кабинета разговаривал с Сумбаевым какой-то важный человек из района. Говорили о какой-то свадьбе, при этом не раз упоминалось имя старшей дочери Турсуновых, Лейлы. Не иначе, как её собрались выдавать.
А вот когда быть свадьбе и точно ли дочку Турсуновых намерены выдать, этого Салима не поняла.
Как бы там ни было, слух был подхвачен и пошел гулять по кишлаку, докатившись до самих Турсуновых.
Тамза первой о нём узнала и заволновалась: это что за разговоры? Как бы чего дурного с Лейлой не вышло.
Поделилась сомнениями с мужем. Фарид Алиханович медлить не стал - тотчас же отправился к Зыркаевой, чтобы лично убедиться, это что за слухи бродят по кишлаку? Точно ли их дочка с пионерами в лагере?
Рувиму застал одну. Встретила она его радушно, сразу же принялась нахваливать Лейлу; какая, дескать, молодчина она у вас! Её отряд самый передовой в лагере, даже переходящий красный вымпел успела заработать.
Турсунов на лесть «короткоюбочной комсомольской трещотки» не поддался и выслушал её хмуро.
- Хорошо, хорошо! – даже не дав договорить, нетерпеливо остановил он Рувиму. – Я не ваших слов хочу. Я хочу знать, где моя дочь, и требую её немедленного возвращения!
-Да что вы, Фарид-ата? - с невинным удивлением произнесла Рувима и мило улыбнулась. – С ней все в порядке, а возвратить её пока никак невозможно. Организационные дела в один час не решаются. У нас всё распланировано. Вот заступит новая смена вожатых, и Лейла сразу же будет дома. А прежде срока её отпустить невозможно. У неё целый отряд на руках! Это же дети! Как оставишь без присмотра?
- Мне нет никакого дела до ваших детей. Меня интересует моя дочь! – Чувствуя какой-то подвох, вскричал Фарид Алиханович, грозно уставившись на Зыркаеву.
Его грубый голос, угрожающая поза рассердили Рувиму, и она разгорячилась. Резко поднялась со стула, маленькой ладошкой шлепнула по крышке стола и гневно воскликнула, сверкнув подведенными продолговатыми глазами:
- Да что вы мне здесь устраиваете!? Кто вам позволил кричать на меня? При всем моем уважение к вам, Фарид-ата, уж извините, но у нас в стране Советов все дети наши! И забота у нас общая о нашей юной смене!.. Счастье молодых у нас на первом месте, в том числе счастье вашей дочери!
Губы Рувима легонько дрожали, голос срывался, а в глазах было такое суровое упорство, что Турсунов даже растерялся. Но, вспомнив, зачем он пришел, что он, по крайней мере, мужчина, и не чета какой-то комсомольской свиристелке, Фарид Алиханович тотчас крикнул:
-Не смотрите на меня так, не испугаете! Я не из пугливых.
- Я вас и не пугаю, - сменила тон Рувима. – Хотя комитету комсомола хорошо известна ваша домашняя тирания. Думаете, мы не знаем, что вы запретили дочери поступать в ВУЗе? Вы вредитель, Фарид-ата. Вы подрываете политику партии на развитие квалифицированных национальных кадров, думаете, нам не известно, что вы собрались продать Лейлу за отару баранов? Именно продать, а не замуж выдать!
Наступательный напор комсомольского секретаря мгновение обезоружил бригадира, заставил отступить на шаг от стола, удивленно раскрытым ртом он ловил воздух, не понимая, как это может какая-то ничтожная свекольная блошка с ним, передовым бригадиром, почтенным родителем своих дочерей так оскорбительно разговаривать и даже унижать его.
- Ах, так! – наконец опамятовался Фарид Алиханович. - Мне начхать на таких, как ты, птичек! Я хозяин своей дочери! И сам решу, как с ней поступить!
- Нет уж, извините, Фарид-ата, ваша дочь не личная собственность и не рабыня! – резко оборвала его Рувима, снова звонко шлепнув ладошкой по столу. - Она вполне взрослый человек, молодой гражданин страны Советов, и вправе сама распорядиться своей судьбой. И я как комсомольский секретарь должна твёрдо заявить вам, в обиду мы её не дадим! Не забывайтесь, Фарид Алиханович, у нас не ханский режим! Комсомольская организация не позволит играть судьбой юной девушки! Вам бы следовало подумать о том, как бы под суд не угодить за торговлю рабынями! – твердо и жестко произнесла она, совсем не зная, есть ли в уголовном кодексе такая статья - «торговля рабынями».
И лицо Рувимы не просто горело, а стало сплошь розовым.
Угроза судом и на Фарида Алихановича подействовала отрезвляюще. Бессилие гнев душил его: так и раздавил бы эту мокрицу! Было желание ударить её, но он сдержался. Лишь скулами поиграл.
Рувима тоже чувствовала, лишнего наговорила. «И пусть -упрямо решила: - Должен же ему кто-то сказать».
И она устало плюхнулась на стул.
- Ах, так со мной! – с бешеной ненавистью выдохнул Турсунов. – Это мы ещё посмотрим!.. И на тебя найдем управу!..
И, резко хлопнув дверью, побежал искать защиты у директора совхоза Сумбаева.
Турсун Ямбиевич сидел один в кабинете и был в хорошем расположении духа. Ему только что принесли рапортичку об успешной сдаче очередной партии хлопка, потому и благодушествовал, грызя арахисовый орешек.
Появлению Турсунова не удивился и даже как бы ожидал его.
- А-а, хорошо, что пришел! Ну, что там у тебя с овощами? - весело спросил, вскинув на Фарида Алихановича свои спокойные упорные глаза.
Увидев пунцовые пятна на скулах своего дальнего родича, он тотчас понял, что лучше было бы не спрашивал, Фариду лучше не приходить.
Фарид Алиханович не стал сдерживать себя, сразу бросился бранить Зыркаеву, крича, что эта комсомольская пустышка не только оскорбила его, но и украла у него дочь.
- Постой, постой, как украла? Кто украл? – притворно ухватился за произнесенные бригадиром слова Сумбаев, хотя с первой же минуты понял, чем так взбешен Фарид.
Давая Фариду Алихановичу выговориться и остыть, директор невозмутимо продолжал хрустеть орешками, из-под бровей изредка бросая на возбужденного гостя взгляды, полные сочувственного понимания.
А когда Турсунов замолк, тихо заметил:
- Оставь свои обиды, Фарид. Не надо горячиться. Горячему коню и в пропасть недолго упасть.
- Как это оставить, как оставить? – выкатил на него бригадир помутневшие от ярости глаза. – Разве ты не слышал, мою дочь собрались замуж отдать?.. И я должен быть спокойным?
- Но ты же сам хотел этого, - иронически заметил Сумбаев.
- Я за Хасана, за хорошего человека хотел!..
Директор заскрипел плетеным креслом, плотнее в нём устраиваясь, и произнес, не поднимая глаз:
- А что, Фарид, если ты пытаешься достать жемчужину, упавшую на дно океана?.. А что, если твоя дочь сама выбрала жениха?.. И  вот что должен сказать тебе, Фарид, - вскинул Турсун Ямбиевич на него свой везущий взгляд. – Надо успокоиться: камень камчой не перешибить, скалу арканом не свалить. За твоей дочерью такая сила, с которой и мне не справиться. Твоя Лейла сама выбрала дорогу; она знает, за кого идёт.
- И ты это знал?! – ошеломленно вскричал Фарид Алиханович. – Где твоя честь, Турсун? Ты нарушил заветы наших дедов !..
- У нового времени свои песни, - спокойно ответил Сумбаев. – А с временем не поспоришь, Фарид. Оставь свою горячность, каравана не повернуть назад.
Спокойный тон Сумбаева, его невозмутимость, лишь распаляли Фарида Алихановича; он задыхался от возмущения и чувствовал, как под ним колеблется пол. И сам Сумбаев колеблется, будто в горячем дрожании утренних испарений.
-Ты спрашиваешь, знал ли я? – откуда-то издалека донесся до бригадира его голос, показавшийся совсем чужим. -- Да, знал, Фарид. Разумеется, знал! Но в этом деле мое слово значит не больше ворсинки в шерсти верблюда. На то есть воля больших властей и решение твой дочери…
- И это ты говоришь мне, Турсун?! – вскричал Фарид Алиханович, шумно дыша, всем корпусом подавшись к Сумбаеву. – Где твой ум, Турсун?.. С каких это пор вздор глупой девчонки ты стал принимать за жемчуг?
- Умерь свой гнев, Фарид. Не думай, что ты самый умный. Ящерица тоже думает, что она самая прыткая, из-за чего хвоста лишается часто .
-Нет, ты мне не говори загадок! Прямо ответь, кто совратитель моей дочери? Я кишки из него выпущу! – пообещал Фарид Алиханович, сжимая кулаки.
Директор невозмутимо потянулся к горке орешков на углу стола, взял один орешек, подавил пальцами и спокойно принялся очищать.
Его спокойствие лишь добавило возмущения Фарида Алихановича. Он одним движением руки сбил на затылок тюбетейку и произнес с решительной угрозой:
- Я сам её найду! Я на аркане притащу эту глупую овцу! А ты, Турсун, с кем я делил хлеб детства, тьфу на тебя! Больше нет веры тебе!
- Успокойся, Фарид! - опять призвал Сумбаев, - Никого ты не притащишь, только шею себе сломаешь, гоняясь за тенью улетевшей птицы. Вспомни моего деда…
Но бригадир уже вылетел в коридор, едва не сбив секретаршу с пиалой чая.
Сумбаев задумчиво прожевал орех, озабочено поднялся, посмотрел в окно. Увидел Фарида Алихановича, легким бегом устремившегося к гаражному массиву, понял, все-таки не послушал его этот упрямый ишак.
- Ну, и дурак! – с досадой проговорил он и, настроив рацию, стал вызывать товарища Чурханова, чтобы предупредить о случившимся.
Турсунов же немедля вывел из гаража свой мотоцикл с коляской, завел и понесся в райцентр Марджан.
Гнал машину на пределе скоростей: горячий ветер бил в лицо, мучнистая пыль за ним закручивалась в длинную спираль. Мотор надрывно ревел и вскоре стал постреливать от перегрева.
В Фариде Алихановиче кипело дикое нетерпение: он представлял, как схватить непослушную дочь за косы, скрутит её, бросит в коляску, отвезет к Хасану, вывалит перед его воротами и крикнет: «Вот, Хасан, бери её! Она твоя…»
Районный трудовой лагерь школьников, ему искать не пришлось. Лишь выехать на северную окраину райцентра, вот он и завиднелся за плотным тесовым забором, среди зелёного массива абрикосовых дерев. Подъезая ближе, разглядел и шиферные крыши летних строений с лениво обвисшим красным флагом над наглухо закрытыми воротами.
Метров в ста при подъезде к лагерю, дорогу неожиданно преградил шлагбаум в виде свежей лесины, покоящейся на двух сохах, врытых в землю по обеим сторонам дороги.
Рядом был стоял легкий навес из камыша. Заслышав рев его мотоцикла, из-под навеса вышли постовые - курсанты милицейской школы, судя знакам. Оба были в новеньких белых гимнастерках, перетянутых ремнями, при оружии в кожаной кобуре. На головах милиционеров вместо форменных фуражек покоились мокрые носовые платки.
Постовые, рассматривая подъехавшего чужого человека, сурово застыли перед шлагбаумом.
- Мне бы дочку повидать, - ровным тоном проговорил Фарид Алиханович и двинулся с намерением обойти шлагбаум.
- Куда? Предъявите пропуск!
- Какой ещё пропуск? Там моя дочь, я к дочери! - пренебрежительно отмахнулся Фарид Алиханович и назвал свою фамилию.
- Не велино! Лагерь на карантине, - строго повторили ему. - Допуск только по пропускам… На то есть предписание санитарного врача и личное распоряжение товарища Чурханова!
И постовые, словно по команде, одновременно встали перед Фаридом Алихановичем.
Турсунов попытался было отодвинуть с пути, но тут было. Постовые, оба крепкие, решительные, грубо оттеснили его и положили руку на кобуры с оружием.
- Вам же сказано, ата, что нельзя! Немедленно поезжайте назад!
Видя непреклонность постовых, Фарида Алиханович смирился и принялся унижено выпрашивать дозволения хотя бы издали увидеть дочь.
- Я только посмотрю на неё и уеду. Пусть выйдет к воротам, - уговаривал он постовых. – Мне только посмотреть, весела ли, здорова.
После долгих уговоров, один из постовых наконец согласился сходить на территорию лагеря.
Вернулся он скоро и вернулся один.
- Она велела передать, что не желает ни выходить, ни встречаться с вами, - объявил он.
- Как?! – не поверил Фарид Алиханович. – А вы сказали, что отец у ворот?
- Непременно, так и сказал, - подтвердил посланец. – Она ответила: «Пусть не ждет и не надеется, я к нему не выйду».
- Так и сказала? – переспросил Фарид Алиханович, чувствуя, как загорается грудь и дышать становится труднее. – Так и сказала?!
- Да, так и сказала, - уверенно подтвердил постовой.
- Вай! – схватившись за голову, ужаснулся Фарид Алиханович. – к родному отцу не вышла! Ой, горе моей седой голове!..
Он принялся неистово растирать уши, которые и без того были красными, а теперь прямо-таки огненно горели.
И такая жгучая обида, такая невыносимая боль вонзилась в него, что, унимая её, он закусил себе руку и принялся бегать вокруг мотоцикла.
Постовые растерянно смотрели то на него, то друг на друга.
А Фарид Алиханович не только бегал, но и бормотал, изливая проклятья на лагерь, на дочь, на всех, кто рядом с нею. Ему хотелось выть от обрушившегося на него обмана, от позора и унижения.
Постовые уже с жалостью смотрели на него; и один, не выдержав, сочувственно посоветовал:
- Вам бы лучше всё-таки уехать, ата.
Добрый совет лишь взорвал Фарида Алихановича, и он грязно обругал постовых, а дочку осыпал ужасными проклятьями:
- Вай, будь она проклята, это порождение ядовитой змеи! И все вы тут будьте прокляты! Пусть вас поглотит эта пенджабская язва! – кричал он, с ненавистью глядя на оробевших постовых.
Они ещё не видели человека в таком состоянии и думали, не с ума ли сошел?
Фарид Алиханович в ярости несколько раз плюнул в сторону лагеря, развернул мотоцикл и понесся в райцентр. Дорога двоилась у его перед глазами. На одном из крутых поворотов мотоцикл сильно занесло, коляска, вздыбилась, на мгновение зависла в воздухе и едва не опрокинулась на Фарида Алихановича.
Гнев и обида в один яростный ком спеклись в его сердце. Как теперь людям он будет смотреть в глаза? Родная дочь опозорила!.. Куда девать опозоренную голову свою? Так и жить посмешищем всего кишлака? Ну, нет, этого не будет! Он не допустит этого...
В райцентре Фарид Алиханович отыскал знакомого шофёра «КамАЗа», приехал с ним в кишлак, в бешеной спешке побросал в кузов всё самое ценное, усадил в кабину тихо плачущую Тамзу с дочкой Фатимой и, осыпая проклятьями дом, в котором жил, свой кишлак, людей, живущих в нём, уехал в горы к Хасану.
Даже с соседями не стал прощаться. Для Лейлы на кухне оставил записку: «Ты не мусульманка! Ослушавшись отца, ты совершила грех перед семьей и Аллахом! Связавшись с каким-то грязным комсомольцем, ты сама стала грязной. Вот куда завел тебя твой блудливый ум, который короче хвоста ишака и ушей верблюда. Ты дочь блуда, больше не знай нас! И мы тебя больше не станем знать! Ты не наша дочь. Ты выползок ядовитой змеи».
Это событие наделало много шума в кишлаке, тогда о нём только и говорили. Сочувствовали Фариду Алихановичу, жалели Тамзу, Лейлу осуждали: ослушалась воли отца, связалась с русским пришельцем.
Однако на свадебном приготовлении это событие никак не отразилось. Свадьба была проведена в точно назначенные райкомом сроки.
Перед этим невесту, напуганную приездом отца, из пионерского лагеря опять перевезли на квартиру Вали Прусаковой. Отсюда в день торжества на райкомовской «Волге» её и доставили к свадебному столу.
На сельской площади против дома культуры к этому часу, созывая народ, во всю гремела музыка; ревели корнаи, пели зурны, грохотали тулумбасы. И сама площадь была украшена, как невеста. Было много цветов, разноцветных флагов, транспаранты со здравицами в честь молодых со всех сторон смотрели на публику.
Приехало гости из района, области, были представители из Ташкента. Пресса без конца щелкала фотоаппаратами, снимая молодоженов, жужжали кинокамеры, мелькали блицы.
Даже республиканское телевидение приехало; и жители кишлака очень жалели, что не увидят свадебного кино.
Поздравительную телеграмму ЦК комсомола республики зачитала взволнованная Рувима. В тексте было сказано, что нынешнее бракосочетание — это не просто факт созидания молодой семьи - первичной ячейки социалистического общества, а есть акт великого торжества вечной дружбы русского и узбекских народов.
Лейла в свадебном платье выглядела просто ослепительно, да и на жениха, стройного, ясноглазого, с аккуратно уложенной прической было любо посмотреть.
Молодые сидели, держась за руки, лица обоих горели, глаза лучились радостью. Даже горечь разрыва с семьей, отсутствие близких школьных подруг, не пожелавших придти на свадьбу, не могли омрачить счастья Лейлы.
Из девушек невесту опекали только Рувима Зыркаева да Валя Прусакова. Они умело шутили, отвлекая юную подругу от горьких мыслей.
Когда веселье достигло всеобщего размаха, на танец невесту пригласил сам товарищ Чурханов. Ох, каким ловким оказался райкомовский секретарь! С каким изяществом ходил он перед невестой! А она в свадебном платье, словно легкое облако, плыла по залу, как бы совсем не касаясь пола.
Они с товарищем Чурхановым удивили гостей своим виртуозным исполнением узбекского народного танца.
Кувыкина до того заворожила грация жены, что он и сам как бы плыл вместе с нею. Он все ещё не верил в свалившееся на него счастье.
Когда подошел черед одаривать молодых, первым слово взял директор совхоза Сумбаев.
Турсун Ямбиевич начал с того, что пожелал молодым сладкой любви, теплого семейного очага и вручал жениху ключи от нового трехкомнатного коттеджа. Зал так и ахнул: подобного ещё не было в их совхозе, квартирами никого не одаривали. Не только гости, но и те, кто пришел просто поглазеть на свадьбу, принялись дружно хлопать. А молодых заставили целоваться.
Вот и свершилась мечта Кувыкина. Ах, в какой медовой сладости потекли дни их супружества; будто волшебный сон накрыл обоих, будто теплый лазоревый туман обвил их сердца!
Роман Максимович и теперь вспоминает об этом с умилением. Но как  быстро пролетело время того заревого счастья. Уже давно не слышно соловьев их первых супружеских дней. Лишь одна кукушка теперешнего унылого существования уныло напомнит о себе.
В те молодые дни одно омрачало Лейлу – тоска по близким, особенно по матери. А когда жене тоскливо, и ему становится тошно.
Большим ударом для обоих стало известие о гибели Зыркаевой; беда, словно огненным прутом стеганула по их сердцам.
И ныне, думая о судьбе этой милой узбекской девушки, Роман Максимович уверен; будь Рувима жива, с её умом, образованностью, чувством справедливости, с организаторскими способностями, она далеко бы могла пойти. Но слишком короткий срок отмерила ей судьба.
Беда случилась тем же годом в один из ясных дней сентября. Вздумалось Рувиме в горы на экскурсию повести группу старшеклассников из кружка юных натуралистов. Накануне прошумел ураган, вызвавший большой камнепад в горах. Группе предстояло узкой тропкой пройти вдоль отвесной скалы. Прежде, чем повести ребят по опасному проходу, Рувима решила сама обследовать его.
Встретив небольшой завал, взялась его расчищать. Тут и случилось беда; видимо, самый роковой камень вывернулся из-под её ноги, девушка и крикнуть не успела, как сорвалась в пропасть.
По рассказам очевидцев, произошло это в том месте, где безвестный человеческий заботник когда-то высек на скале: «Путник, будь осторожен, ты здесь, как слеза на реснице».
Рувима и стала этой живой слезинкой...
                13
С женитьбой не только жизнь Романа Максимовича, но и сам он переменился; как ему думалась, Лейла сделала его мудрей, спокойней и чище.
Каждую свободную минуту старался быть рядом с ней. После работы не бежал, а прямо-таки летел домой.
Однако и прежняя юношеская мечтательность не оставляла его. Иной раз даже самое обыденное журчание полевого арыка будило в нём воспоминания о брачном торжестве, и он начинал слышать музыку, под которую Лейла исполняла свой свадебный танец.
В жене было много тепла, восторженно-детского простодушия, милой заботы о нем и доме.
Сельская администрация пригласила Лейлу заведовать библиотечным читальным залом кишлака. И Кувыкин был рад этому. Ведь Лейла ещё в школе увлеклась восточной поэзией. А здесь на книжных полках – вот они, все её поэты, и не только древнего Востока!
Ему к этому времени присвоили звание «Ударника коммунистического труда» и неожиданно назначили на должность главного механика совхоза. А это было уже и другая зарплата, и другое положение.
Так и потекла жизнь без особых тревог и печалей. В первый же год у них дочка родилась, назвали её Зухрой в честь покойной бабушки Лейлы.
А там не заметили, как и вторая появилась дочь, как старились сами, как дети взрослели. Зухра на инженера выучилась. Вскоре и свадьба её подоспела, внуками дочка их одарила.
Только бы жить да радоваться, как вдруг грянули такие крутые перемены, от которых голова кругом пошла. Развал большой страны сокрушительной бороздой прошелся и по их судьбе, поломав миллионы других судеб.
Мудрый Рахим провидчески заметил тогда: «Под кривое дерево завернула жизнь. Видно, горячо придется: кривое дерево не даёт прямой тени».
Особенно тяжело Роману Максимовичу дался поспешный отъезд русских соотечественников. В иных случаях это походило на бегство. Уезжая, люди бросали годами нажитое.
Местные лишь посмеивались. А на предложение купить что-то из вещей, весело отвечали: «Зачем твой шурум-бурум надо? Зачем твой холодильный камера? Сам бросишь».
И бросали.
Кувыкин и оглянуться не успел, как оказался единственным русским на всю округу. Одной из первых уехали Валя Прусакова, ставшая самой близкой подругой Лейлы. Обещала подать весточку, как только на родине за что-то зацепится. Но шли дни, а весточки всё не было: видимо, так ни за что и не «зацеплялась».
Исходу русских «нахлебников» радовались многие, за исключением, пожалуй, одного Рахима. Поглаживая реденькую бороду, аксакал говорил, вздыхая: «Совсем не в ту сторону повернули. С большим соседом дружить надо. Придёт беда, кто заступится?»
Старик был ещё жив, когда Кувыкина лишился должности. Переживая за него, старый учитель спрашивал при встречах:
- Как Лейла? Не точит?..
- Она у меня не из тех, кто точит, - бодро отвечал Кувыкин.
- Мудрая женщина, - глядя на дальние горы, задумчиво говорил старик. – Молодая, а мудрая. Великого Руми читает. Это у него сказано: «Мужчина — пекарь, а женщина - тесто, которое он месит».
И всякий раз аксакал утешал:
- Не держи обиды на простых людей, Рома. Беда, она для всех беда.... Шайтан наживы накинул на нас свой мёртвый аркан. 
                14
С потерей постоянного дела, дни Кувыкина потащились от одного случайного заработка к другому. В одном месте подвернется какая-то работа, в другом – за что-то ухватится. На участке жены что-то для себя вырастят; худо-бедно, а как-то  справлялись, научились сводить концы с концами.
Сам он никакой работой не гнушался.
С прошлого лета и Алишер неожиданно стал давать работу. Вначале это была работа в основном на очистке арыков.
Подошло время ремонта и установка щитов против наступления песков. Роман Максимович и здесь поработал.
Ох, как права была Лейла, говоря о тех, кто бездумно сеет песок. Вот и Алишер досеялся. Пустыни, разумеется, сотворить не успел, а поливная техника частенько подводить стала. Его ташкентский родич- лишь на словах был умен, а на деле оказался никуда не годным механиком.
Вот здесь куда и вчерашняя чопорность юного отпрыска Сумбаевых делась.
Это над ней когда-то потешались ни с Лейлой. Говоря об Алишере, она напоминала, что и комар, напившийся крови, думает, что он великий.
А ещё, насмешничая, становилась на камень и, приняв театральную позу, звонко декламировала из Руми: «Коль хочешь оценить по весу спесь, раздуй кишку в пузырь большой - и взвесь…»
Своей декламацией она немножко напоминала ему Любу.
А спеси молодого Сумбаева хватило лишь до первой серьезной поломки насосной станции.
Алишер тогда сам приехал просить Романа Максимовича о помощи. Увидев во дворе Гулю, страшно смутился, принялся путано объяснять, будто дизельном моторе что - то застучало:
Говорил, а сам косился на Гулю.
Роман Максимович, разумеется, не отказался поехать. Починил мотор.
С этого пошло; при любой поломке, Алишер присылает за ним свою машину, а то и сам приезжает. И всякий раз ищет глазами Гулю, которая при его появлении обычно убегает в дом и прячется за занавеску.
С работой стало полегче, но все равно угнетало само положению поденщика, перебивающегося случайными заработками. И потому думка о возвращении на родину, не оставила его.
А с родины вести приходили не самые радостные. Приносили их в основном люди, побывавшие на заработках России. Они-то и выказывали свои обиды, жалуясь на дурное обращение с ними хозяев новой жизни; на поборы чиновников, на презрительное прозвище «гастарбайтеры».
Говорили, что без бакшиша не получить никакой разрешительной бумаги, не пройти регистрации, не встать на временный учет.
А если у тебя этого нет, считай, что ты бесправный нелегал, которого и полиция прижмет, да и свои иные лихие земляки оберут не хуже аламанов*. У этих и с палицей своя спайка; плати им за «крышу», за то, что жив. Прибить человека, им раз плюнуть. Ты же нелегал, тебя как бы и нет.
Эти россказни Кувыкин считал брехней чистой воды, наветом глубоко обиженных людей. И подмывало спросить: если в России так дурно, чего же опять собрались ехать?
Иной раз даже потихоньку злорадствовал: а как с мной тут поступили?
Но, спохватившись, стыдился себя: разве эти люди обидели тебя?..
Если иные вести с родины его огорчали, то Лейла ухватывалась за них.
- Ну, и как тебе тамошние порядки? - спрашивала, заглядывая ему в глаза. - И куда после этого ехать, мой милый муж?
И начинала говорить о детях, о внуках: о них теперь, надо думать. Они выросли здесь, тут теперь их родина.
- Да и твоя, мой ясный месяц, большая часть жизни прошла в этом
кишлаке.
Он и сам понимал: вот так подхватиться, ехать туда, не зная куда, это только в сказках так бывает. Что станет с Лейлой, с дочками, с внуками?
Зухру нечего считать, она отрезанный ломоть. Да и вряд ли  с зятем они  куда-то тронутся.
А как быть с Гулей? Они с матерью по-узбекски лопочут: она уже и русский стала забывать. Ей и учиться здесь.
Подумает, рассудит здраво, слетит горячка, и сам на какое-то
время остынет.
*Аламан (тюр.) – разбойник.
 Но стоит навалиться череде новых неудач, как снова возникает желание сняться тотчас и уехать.
- Что ж, поедим, если необходимость пришла, - как-то очень скоро соглашается Лейла.
И глаза её смотрят предано и покорно.
Он знает, ему хочет угодить. Проходил день, другой, он остывает, и она уже начинает выкладывать ему свои доводы, на которые и возразить кажется нечего.
Но однажды он с таким упоительным восторгом расписал необъятную красоту российских просторов; приволье и величие которых столь велико, что дух захватывает! Ведь она, матушка, говорил он, на двух частях света раскинулись! Да ещё и Северный Полюс прихватила. А на юге теплое море. И не обязательно ехать туда, где неподходящий климат. Можно и в теплые края податься.
Лейла совсем было поддалась на его уговоры. Даже Гуля заслушалась и тоже загорелась желанием ехать.
Ей уже четырнадцатый пошел. Взрослой становится; вытянулась, начала утрачивать детскую угловатость, в настоящую девушку стала оформляться. Мальчишки заглядываться стали. И Алишер на своей красной машине дня не проходит, чтобы у двора не покрасовался. Возле Гули обязательно притормозит, что-то приятное скажет.
Лейла пошутила, видя это: «Впору под паранджу прятать дочку».
С отъездом на этот раз было решено окончательно; уже вещички потихоньку стали укладывать, как вдруг приходит письмо от Вали Прусаковой.
Это было воистину неожиданность; молчала, молчала и - вспомнила!..
Письмо принесли в отсутствие Романа Максимовича: за ним с утра посыльной прибегал, мотопомпа поломалась у Алишера.
Вернулся он с заработком в  самом добром расположении духа. Открыл дверь и сразу понял, не так что-то в доме: Лейла встречает молча.
Спрашивать не стал, сел обедать.
А когда отобедал, жена и подала ему Валино письмо.
- Объявилась, не запылилась! - радостно воскликнул, взглянув на конверт. – И что тут начирикала нам пропавшая птичка?..
- А ты почитай, почитай, - со значеньем сказала Лейла и ушла на кухню.
Он стал читать. Валя с присущей ей резкостью отписала, какие невзгоды встретила на родине, в небольшом городке где-то под Рязанью.
Её хождения по коридорам административных учреждений обернулось самым настоящим хождением не по мукам. «Никто не пожелал вникнуть в суть моего дела, - писала она. - Все только увиливали, отмахивались, каждый кабинетный сиделец зубами цеплялся за любой параграф, позволяющий ему не решать моего вопроса, - читал он, проникаясь сочувствием к Валиным обидам. - Все ждут мзду, смотрят на твой кошелек, на твою сумочку; не мытьем, так катаньем ищут способы вышибить из тебя деньгу.
Вы же знаете мои принципы. Не привыкла ни перед кем стелиться, вот и растянулись получение моего гражданства, как видите, на годы.
До того себя довела, что бояться стала, как бы беды какой не сотворить.
Не нужны мы здесь, никому не нужны! Хожу по бюрократическому кругу, сама стала круговой. Но и уступать не хочу, из принципа не уступаю!.. А они здесь, как стена. До бешенства довели. Одна чиновная сучка заявляет мне: «Вы там, в тепле, животы грели, а теперь на готовенькое понаехали».
Я не выдержала и крикнула ей: «Это ты наготовила нам?! Что ты, пустая тарелка, наготовить могла? У тебя же на лбу написано, что ты ничтожная кукла! Вот награжу тебя сифилисом за твой паскудный гонор!»
И плюнула ей в харю.
О, что тут началось! Чиновница взвыла, завизжала, как недорезанная свинья, поднялся переполох, сама даже перепугалась. Меня оттеснили в угол, а подойти бояться, вдруг их тоже сифилисом одарю».
Вызвали полицию, бригаду врачей. Меня потащили на анализы; вы же знаете, никакого сифилиса у меня нет и быть не могло…
Кончилось тем, что за мелкое хулиганство отсидела. Это ещё не совсем круто со мной обошлись. Они же тут одной веревочкой повязаны: настоящее осиные гнездо.
По счастью, за меня пресса вступилась, написала о бюрократизме, о страшных волокитах с наделением гражданством. На том и заткнулись».
Кувыкин дважды прочитал Валино письмо и расстроился; да, несладко ей там с её дерзким характером среди этого, как она пишет, «осиного гнезда». И гражданства всё ещё не добилась; прицепились, по её словам, к какой-то закорючке в документах. Узбекский архив запросила, тоже пока нет ответа. Живет «на птичьих правах», скитаясь по съемным углам, перебивается временными заработками. А ведь она классный специалист, экономист высшей категории.
Что же бывает с теми, кто простой бумаги по форме не умеет составить? Этим, наверное, совсем плохо!..
И Кувыкин долго стоял в раздумье,  глядя на изъеденный временем дувал.
Подошла Лейла, тихая, как мышка, обняла и твердо произнесла, заглядывая в глаза: «Никуда, милый, мы с тобой не поедем! Давай не будем забивать себе головы. Нигде никому мы не нужны. Надо здесь доживать свой век. Валя, вольная птица, она одна; куда захотела, туда и полетела. А у нас с тобой внуки, дочь не определена…»
Он вздохнул и решил: жена права; дело к старости движется, пора успокоиться. Лучше, чем было, теперь уже никогда не будет. На одном месте, говорят, и камень мхом обрастает. А тронься в дорогу и случится, как в русских былинах; неизвестно на каком перепутье головы лишишься, а на каком - коня потеряешь...
Валино письмо что-то надломило в нём, в самой его психике. Ночами думал о себе, о людях, оказавшихся, подобно Вале, как бы лишними для своей страны. И сколько их, таких неприкаянных? Только по разным закордонным зауголиям, слышал, двадцать пять миллионов обретается. Это же целое государство!..
Оттого, что много думал, порой и мысли в голову лезли самые общие, какие-то абстрактные, а то и вовсе будто из старых учебников обществоведения вынесенные: «живя в обществе, нельзя быть свободным от общества», «бытие определяет сознание».
А каково оно теперь, его сознание? Должно быть, полунищее, как сама жизнь, плохо обустроенная. Это что же получается? У Хамиты, содержательницы мелкой лавчонки на их улице, оно, выходит, должно быть мелким, как её товар…
И пошло, и поехало, черт знает, куда понесло! А что, если целая страна будет состоять из одних мелких лавочников? Сумеет ли такая страна думать о чем-то великом?
Перекинул свои мысли на Россию и осек себя; ну, нет, Россия - великая страна. А у великой страны и помыслы должны быть великими, и полет - высоким, как у всякой большой птицы…
Черт знает, какие мысли западут в голову за бессонную ночь!
Лейла делает вид, что спит. Но он-то знает, и она не спит, тоже о чем-то думает. Им нельзя не думать. Да и можно ли жить, ни о чем не думая? Это только мертвый камень да могильный прах ни о чем не думают…
Вот когда при должности был, о поливном деле думал. Всё конкретно, ничего абстрактного. Тогда производственная забота точила голову, а теперь-то с чего не спится?..
Вчера, убирая Валино письмо, среди бумаг в ящике стола подвернулось Зямино давнее письмо. Взялся перечитывать и в изумление пришел. Надо же, такой неожиданный ракурс! По молодости -то не оценил, а тут восхитился: до чего близкими его наблюдения показались! Надо было Зяме не в часовщики, в философы идти.
Зяма писал, что на своей прародине устроился он самым лучшим образом.
Ну, это понятно, иначе, зачем было ехать. Но соль-то письма не в этом, а в самом Зямином самоощущении, в его душевном ладе. А тут вот что вышло. «Живя среди узбеков, - писал Зяма, - я чувствовал себя больше евреем, нежели теперь, находясь среди соплеменников. Понимаешь, Рома, это там, в России, мы, евреи, тянемся друг к другу, болтаем о единении, о кровном родстве, а здесь, в Израиле, среди тесного круга своих единокровников, я чувствую себя как бы человеком за стеклом. При встречах мне улыбаются, со мной раскланиваются, но всей хребтиной чувствую, что это всего лишь элемент вежливости, поскольку настоящего тепла не вижу. Если кто-то и сделает что-то для меня, опять же замечаю, сделано не по велению сердца, а по расчету; потому, что так должно быть. Для меня это означает одно: выходи, все отношения со мной строятся исключительно по обязанности. А хотелось не так. Иной раз даже жалею, что уехал из Узбекистана».
Валино и Зямино письма, словно два откровения, слились в одну ужасную мысль, что и у себя на Родине можно чувствовать себя чужим. Ради чего тогда морочить голову, примерять на себе сюртук репатрианта? Выпала судьба, какая далась, вот и ладь её под свою жизнь.
Конечно, в чужом краю среди чужого быта, чужих людей невольно становишься ранимей, любая обида воспринимается больней и горше. Уж сколько раз доводилось чувствовать себя изгоем порой при самом, казалось бы, незначительном житейском случае.
Было однажды в Термезе. Разговорился на автостанции с двумя вполне доброжелательными узбеками. Оба по виду его ровесники: интеллигентные, с реденькими бородками, в полосатых хлопковых халатах поверх рубах, модно пострижены.
Оба охотно улыбались, кивали, слушая, пока не сказал, что женат на коренной узбечке, что она родила ему двух дочек. И тут же с собеседников будто ветром сдуло маску доброжелательности. Оба посуровели и пошли прочь, оглядываясь и сердито бормоча: «Шайтан попутал, шайтан её смутил!..»
А ему в голову будто струя вдарила: «Это что же во мне такого негодного, что и рожать от меня грешно?»
Приехал домой, пожаловался Лейле.
- И что ты слушаешь ослов? – упрекнула она. - Перестань каждую глупость близко принимать!.. Сколько надо, столько от тебя и рожу!
Глупыми и напрасными посчитала его переживания, а у него на сердце - зарубка.
Вспомнил вот, и опять досада накатила. И он с этой досады ещё крепче обхватил ручку чемодана.
                15
Где-то в самом центре Версаново Кувыкин остановился против двухэтажного здания с вывеской «Альянс-банк» и его охватило внезапное волнение.
Взволновало не само здание; обычная, унылая железобетонная коробка, выкрашенная в желтый цвет. Взволновало само место, которое сердцем почувствовал: когда-то здесь стояла их с тётей хибарка!
И верная примета вон: на противоположной стороне улицы огромный в три обхвата вяз с темным провалом дупла, в котором когда-то селилось семейство скворцов.
И Кувыкину стало радостно: уцелел-таки старина! И перестройка не свалила!
Этот вяз должен помнить и веселую рабкооповскую чайную; деревянное, в шесть окон строение, когда-то стоявшее в нескольких метрах от него на вытоптанном до голости пяточке.
Уцелел и вросший в землю огромный валун под деревом. Только сильно оброс травой.
На этом камне каждый день восседал контуженный Паня, седой хиленький старичок в рваной шинели, в чапаевский папахе с красным бантом, в стоптанных кирзовых сапогах и непременно с гармошкой, безнадежно хрипящей вконец изжеванными мехами.
Паня смотрел на мир бессмысленными белыми глазами и пел под нудное пиликанье своей гармошки: «Ехали ребята с польского фронта, ехали на финскую войну…»
Из его немигающих, устремленных в пустоту глаз крупными горошинами катились слезы.
Старушки и женщины, у которых, наверное, было по кому плакать, тоже всхлипывали, увидев его. Утираясь концами своих кипенно-белых коленкоровых платков, они одаривали Паню пирожками домашнего приготовления.
Мужики тоже не обходили Паню вниманием. Красные, словно варёные раки, громко разговаривая, они гурьбой вываливались из чайной и подносили контуженому вина. Паня равнодушно выпивал и снова принимался за свою песню: «Ехали ребята…».
Гармошка извивалась в его руках, изнеможенно задыхалась и хлюпала, как обиженная пьяная баба.
А вокруг Пани, заливаясь ликующим лаем, носилась его лохматая собачонка; она как бы подпевала старику…
Эта давняя картина заставила Кувыкина грустно вздохнуть. И Пани давно нет, и тетин домик верней всего бульдозером свернули под овраг. И Без тети некому было за него вступиться.
И Кувыкин, обеими руками держа на вису перед собой чемодан, постоял и погрустил, перебирая в памяти те дни. Недоброй памятью помянул мрачную пору нудных осенних дождей, когда неумолимо начинала течь худая крыша их бедного жилища, и они с тетей, спасаясь от потопа, заставляли  избу пустыми вёдрами, тазиками и кастрюлями.
Из кладовки притаскивали большое оцинкованное корыто.
Иную ночь, свернувшись, подобно собачонке, калачиком он коротал под столом, а тетя ложилась под широкую лавку, стоявшую вдоль передней стены, двумя окнами глядевшему на улицу.
Жили бедно, но «степенно», как выражалась тётя. Ему и девяти не исполнилось, когда под кузовом опрокинувшегося грузовика погибли мать с отцом.
Сразу же с похорон тетя Даша, старшая материна сестра, одинокая с девичества, и притащила его, зареванного, к себе.
Ему порой казалось, что он с самых пелёнок рос у тети, и так крепко прилепился к ней, что даже горько им оплаканных родителей редко вспоминал.
Отца он помнил по старенькому паровозику «кукушка», на котором тот работал. Со смены отец возвращался до того чумазым, что на лице белели лишь одни зубы да сверкали глаза.
Мать была проводницей на поездах дальнего следования и подолгу не бывала дома. Он видел её редко, и помнит мало.
Бесконечно одинокая тетя, роста маленького, болезненно худая, работавшая, как ломовая лошадь, всю доброту своего сердца перенесла на него, своего осиротевшего племянника, единственно близкого ей человека.
По малости лет он не очень-то понимал её большой любви. Позже, живя среди чужих людей, понял и стал думать, какое великое сердце у этой маленькой болезненной женщины.
И по приезду в кишлак, видя узбекских женщин, занятых вечной домашней работой, заботой о детях, о семье, изнурённых трудами на хлопковых полях под палящим среднеазиатским солнцем, думал; до чего же эти тихие, безропотно покорные женщины похожи на его тётю!
Она даже летом постоянно зябла, кутаясь в толстый вязаный платок, который, кажется, мало грел её.
Болотные сапоги с широкими, завернутыми до коленей голенищами, бултыхались на худых, высохших ногах тети; хлябали, бухая о землю толстыми рубчатыми подошвами. По этим бухающим шагам он издали узнавал её в темноте.
Работа у тёти была трудной, и он видел, что это за работа. Он был учеником седьмого класса, когда учитель географии Андриан Михайлович сводил их на местные торфоразработки. И увидел он там сплошь, на сколько хватало глаз, множество людей, копошащихся в сырых ямах, в основном - женщин. Среди них была и тетя.
Тяжелыми секачами, похожими на широкие рыцарские мечи, а то и просто лопатами, женщины рубили торф на квадраты, руками выбирали его из воды и выкладывали на пригорок для просушки.
Тогда-то и стало ему понятно, с чего тетина рабочая, редко просыхающая одежда крепко отдаёт запахом гнилой водой.
Самыми ненавистными для него были ненастные вечера из осенней поры. Смеркаться в октябре начинает рано, а местная электростанция лишь с семи вечера начинала подавать ток, и в их домике к этому времени становилось темней, чем на улице.
Ему с его книжным воображением становилось жутко одному среди этой темноты; начинало мерещиться, будто избяной мрак, выползая из каждой пустоты и щели, не просто обступает со всех сторон, а как бы опутывает, оплетает.
Тут было никак не усидеть в избе. Он скорёхонько накидывал на голову драный тётин кожух, выбегал под мелко сеющий дождик и возле двора поджидал тётю.
Ей часто приходилось работать сверхурочно. В такие вечера она возвращалась, когда в поселок давали свет, и по всей центральной улице на покосившихся столбах загорались фонари. 
Ещё издали, завидев его, дрожащего под дождем, тётя всплескивала руками и в испуге бежала, торопясь обнят его, успокоить и жалостливо укорить: «И чего, сынок, мучил себя, чать, до костей продрог, милостивец мой? Зачем было торчать тут, лучше вздул бы лампу да сидел бы за книгой, голубок. А ты учись, учись, сиротинушка, большим начальником станешь, не будет нужды на этом торфе гнить». 
И говорила в свое оправдание: «Ты уж, сынок, прости меня, дуру, что долго я. План надо гнать. Не станет плана, не будет премии. А деньги нам с тобой, милостивец, ой, как нужны!»
В годы его детства, почитай всё Версаново кормилось с добычи торфа. Его разработки были, как сказали бы теперь, «градообразующими».
На местном торфе работала и электростанция, построенная ещё по плану ГОЭРЛО. Она почти круглый год дымила за поселком.
«Прожорливая, как собака, - глядя на её дымящуюся трубу, говорила о ней тётя. - Такая прорва! Столько торфа пожрала!»
Роман Максимович до сих дней испытывает чувство вины перед покойной тетей: неблагодарный, и похоронить не сумел.
Смерть тети Даши застала его в оздоровительном профилактории далекого Прибайкалья. Их, воспитанников техникума, не имеющих родителей, на все летние каникулы обычно отправляли то в детские профилактории, то в спортивно-оздоровительные лагеря.
Телеграммой о тётиной смерти его известила Люба. Он растерялся и не мог понять: как это умерла? Почему умерла?
Побежал к начальнику лагеря, крупному дядьке, с шумным тяжелым дыханием, по всему, доброй души человеку. Начальник прочёл телеграмму, посидел, подумал и потом печально заметил:
- Не знаю, как и чем тебя утешить, сынок. Мы с тобой бессильны тут. Дорога, сам понимаешь, длинная, на похороны все равно не успеешь. Да и рискованно тебя одного отпускать. Случись что, с меня голову снимут.
Одним словом, сказал, то не может отпустить. А в утешение ухватился за самую подходящую для него мысль, сказав:
- Ты вот что, сынок, возьми снасти у завхоза, да поезжай-ка с ним на рыбалку. И делом займешься, и, глядишь, потихоньку забудешься.
Как ни горько было выслушать решение начальника, а делать нечего, как лишь поплакать одному в беседке, опутанной лианами хмеля, умыться и пойти к завхозу.
Тот уже знал о его горе, тоже утешил. Это был седой, рыхлый, с большой плешиной на макушке. Он запряг в телегу смиренную кобылку, прозванную Сорокой, сели оба и поехали на стан к рыбакам.
В лагере тогда было поголовное увлечение рыбалкой. Ловили байкальского омуля, жирного, упругого, как стальная пружина. Рыбу ловили и воспитанники, и обслуга. Кухонные работники солили её в больших бочках, затем вялили, развешивая на веревках.
Когда приходила пора разъезжаться, ребята, в основном из детских приютов, нагружались вяленой рыбой.
И он повёз рюкзачок своим однокурсникам. Ехал, поглядывая в окошко плацкартного вагона, вспоминая тетю и её слова: «Не знай, свидимся ли ещё, сынок. Как бы не сплоховать твоей тёте, что-то сдавать шибко стала. Ну, ничего, ты уже большой, ежели сковырнусь, на том свете, авось, свидимся. Вот так-то, голубь мой!.. А ты учись, учись, сынок. Учеба делает нас человеками»
                16
Любина улица, по прикидкам Кувыкина, должна находиться где-то в районе прежних поселковых дач и пионерских лагерей. Но городская застройка так изменили облик былого поселка, что и не сразу догадаешься, где теперь искать  эту улицу.
Прохожие, у которых Кувыкин справлялся, не останавливаясь, лишь взмахами рук показывали приблизительное направление.
Хотел расспросить девушку в лаковых туфельках, румяную, круглолицею, с большими карими глазами. Она, кажется, никуда не торопилась, но так очаровано улыбалась чему-то светлому, что не хотелось спугивать с её лица стояние этой светлой очарованности.
Остановил другую девушку, курносенькую, с простодушным выражением серых глаз на деревенском простоватом лице.
По его вышедшему из моды чемодану, одежде и пыльным ботинкам, девушка признала в нем приезжего человека и охотно объяснила, как пройти к этой улице Зеленой, не без иронии заметив:
- Это район наших Рублёвок.
Кувыкин не знал, что это такое - «Рублёвок», но судя по насмешливой иронии девушки, видимо, что-то не совсем заурядное.
Миновав площадь с памятником ветеранам войны и несколько ничем не примечательных перекрестков, Кувыкин и вышел к тихой улочке в тополях с аккуратно обрезанными вершинками. Следя за нумерацией, двинулся чисто подметенным тротуаром вдоль сплошного забора из красного кирпича, растянувшегося на целый квартал.
А вот и табличка с заветным номером, 17; рядом тяжелые раздвижные ворота художественной ковки, сбоку что-то вроде проходной с зеленой калиткой и малиновой кнопкой звонка сбоку.
Все это озадачило Кувыкина. Смутили сами раздвижные ворота, увитые чугунными лозами винограда и с фигурами сказочных птиц. Подобных птиц с человеческими лицами, аляповато намалеванными оранжевой краской, когда-то довелось видеть на крышке старинного тётиного сундука. И тетя про них сказала: «Это вещие птицы Сирин, сынок. От воров наше добро стерегут. Упаси бог, гвоздем, иль чем ещё ковырять, беды не оберёшься». - «Какой беды, тёть?» - «Разной», - уклончиво ответила она.
Потом в музеях встречал подобные сундуки - молчаливые свидетели счастливых замужеств наших прабабок
Смутили Кувыкина не только ворота; ещё больше смутило то, что было за ними – усадьба с чисто постриженным газоном, цветочными клумбами, с двухэтажным зданием в глубине территории. Бросались в глаза белые, гладко сверкающие колонны парадного, облицованные, должно быть, мрамором; широкие ступени тоже, похоже, мраморные.
Оба крыла здания заслоняли голубые ели, создавая густую тень. Они отливали глянцевой зеленью и посажены были, видно, не вчера: их вершинки достигали карниза.
«Туда ли забрел? - засомневался Кувыкин. – Неужели это Любино? С чего бы?»
Постав возле ворот чемодан, снова полез за открыткой. Всё верно: никакой ошибки – адрес тот же. Вот незадача!..
Теперь уже и сама улица показалась сомнительной. Судя по застройке, населяет её далеко не простой народ. Весь ближний квартал сплошь состоял из особняков самого разного архитектурного стиля. Были дворцы, будто сошедшие со сказочных иллюстраций Ивана Билибина; были терема с круглыми башенками светёлок; иные строения с флюгерами на железных шпилях претендовали явно на готику.
Ещё одно здание своей плоской крышей напоминало горскую саклю, наводя на мысль, что её владелец должен быть выходцем с Кавказа.
А прямо перед Кувыкиным на противоположной стороне за высоким каменным забором в тени пирамидальных тополей соседствовали два самых настоящих средневековых замка. Даже их округлые балконы были зубчатыми, а узкие окна напоминали боевые бойницы.
«Вот так занесло!», - растерянно вертел головой Кувыкин, держа открытку с адресом Любы.
Тут и гадать не надо, по всему видно, что занесло его в район элитных застроек. Только Люба-то здесь с какого перепуга?
И Романом Максимовичем овладело беспокойство. А ещё – что-то похожее на робость, какую когда-то испытал, стоя перед массивной, с медными ручками дверью республиканского министерства мелиорации.
«Как же так?» – не понимал он, припав головой к решётке ворот с желание подробней рассмотреть саму усадьбу с лужком в газонной траве, с проездом для машин, с красной пешеходной дорожкой.
От свежевымытой чистоты её терракотовых плиток исходила едва заметная дрожь испаряющейся влаги. А толстый резиновый шланг с желтым пластиковым наконечником, свернутый на газоне, походил на дремлющего, лоснящегося от сытости питона.
И дом, и двор выглядели безлюдно. Даже птиц не было слышно. Лишь две крупные бабочки бесшумно мелькали над яркой пестротой ближнего к воротам цветника. Ну, прямо-таки какое-то зачарованное царство!
«Неужели всё это Любино? – не верилось ему. - Да здесь только одни ворота должны стоить уйму денег!.. А в открытках об этом - ни слова. Что же это такое?»
Он нерешительно потоптался, соображая, как дальше поступить. Уйти? А что, если все-таки Люба живет здесь?.. Но с чего такое богатство? У них же с матерью лишнего стула в доме не было. Жанну Петровну муж оставил, когда Люба ещё ребенком была. Она и растила её на скромную зарплату простой аптекарши.
 И тут Кувыкина осенило.
«Балда! – в счастливой догадке шлепнул он себя по лбу. - В России же ваучеры были!»
В их кишлаке даже завистливый упрек возник по этому поводу: «Надо же, в России сразу по две «Волги» на ваучер дают! Обманули, вай, как обманули нас!..»
Оно и было с чего сожалеть. По тогдашним ташкентским ценам две «Волги» - это целое состояние!
Да и в России на черном рынке они тоже стоили недешево. А если учесть, что Люба с матерью должны стать обладательницами двух ваучеров, то и на руки им причитается сразу четыре машины! Вот оно и выплыло, Любино богатство!..
Эта мысль оживила Кувыкина, и его соображалка заработала с быстротой звездного пульсара. Только ведь, вспомнил он, вроде бы погорячились с этими «Волгами». Сам об этом узнал из замасленного обрывка какой-то русскоязычной газеты, любезно поднесенного совхозными шоферами, весело толкущимися в дальнем уголке гаража.
- Почитайте, смешно, плакать будите, - сказал Вагип, молодой их посланец и ткнул пальцем в статейку.
Роман Максимович пробежал её глазами не понял, над чем должен плакать и над чем потешаются сами весело поглядывающие на него узбекские шоферы. Оказывается, промахнулись устроители с обещаниями всеобщего ваучерного сладомёдия: на практике жульничеством оно обернулось. «Оно и следовало этого ожидать, - иронизировал автор статьи, - поскольку главный ваучеризатор рыжим человеком оказался. А рыжих, как выясняется, ещё царь Петр запретил на государеву службу брать, поскольку знал, что от них ждать. Вот как далеко простирается прозорливое царёво око!..»
Роман Максимович тогда лишь плечами пожал, не подав и вида шоферам, что ему досадно. Хотя на самом деле досада была. И ещё какая! «Вот оно и вышло; хотели народу счастья, а ввели в обман. Но ведь даже в самой бесчестной игре выпадает кому-то везенье. Почему не предположить, Люба с матерью оказались в числе таких везунчиков?»
Но опять же, здраво взвесив это угодливо выскочившее в голове предположение, Роман Максимович тотчас и отмел его. Если бы Рябининым выпало столь небывалое везение, Люба непременно похвасталась. Одним словечком, а все-та обмолвилась бы в какой-то из своих открыток. Ну, хотя бы ради того, чтобы уколот его…
Нет, здесь что-то другое. И опять спохватился: а почему самого Сыскарева упустил из виду? Как его не взял в расчет? Его что, нет в Любиной жизни?
И сразу вспомнилось, ведь Сыскарев с молодости был коммерчески активным человеком. Даже случай один был незадолго до его отъезда на учебу. Тогда на летней танцплощадке появилась Рита Добрякова в поролоновой курточке итальянского производства. Уж такая ослепительно белая в свете уличных прожекторов, что девчата сразу же облепили её, принялись ощупывать, повизгивать, восхищенно вскрикивать: «Ритка, сволочь, где достала?! Что за прелесть! Мягкая, как пух!»
Ему с Любой и гадать не надо было, где достала: Сыскарев удружил!..
«Но в эту усадьбу вбухано, однако, столько, - принялся молча рассуждать Кувыкин, - что этими итальянскими курточками пришлось бы до Чукотки дорогу выстилать. Нет, тут что-то другое.»
И он ухватился за другое предположение: а что, если эти владения вовсе не Сыскаревых? А что, если сам Сыскарев с Любой к какому-нибудь скороспелому версановскому Крезу в услужение пошли?
В старые времена держало же состоятельное сословие при своих владениях бургомистров, управляющих, горничных, дядек, нянек, экономок. И ныне жизнь повернулась так, что это снова стало возможным. И у них в кишлаке богатые обзавелись прислугой. Обходятся они с ней, по разговорам, довольно сурово. Вот нынешней весны свежий случай. Бывший совхозный возчик горючего, а теперь важный местный бай Рафик Гулямов выгнал со двора домработницу Сажу Мансурову, мать троих детей, и только за то, что родную сестру, приехавшую из Самарканда, осмелилась принять, не спросивши его позволения.
Интересно, а как русские богачи ныне обходятся со своей прислугой? И если Сыскаревы служат у хозяев этих владений, смогут ли без урона для себя принять его?
И Кувыкину не осталось ничего иного, как вновь в очередной раз обозвать себя ослом и бараном. Ну, чего он кинулся, не разузнав брода? Почему Любу не удосужился о своем приезде предупредить? Вот она, наша глупая самонадеянность! Подхватился, как идиот, и понесся выпучив глаза. Теперь вот думай, гадай, что хочешь…
Обдав его облаком тонких запахов, по тротуару важно проплыли две благоухающие дамы; обе - под цветастыми зонтами, и одна другой громко заметила, бесцеремонно рассмотрев Кувыкина: «А ничего этот смугленький, глаза у него хорошие!» На что вторая жеманно отозвалась: «Нашла тоже кого смотреть! Понаехало всякого быдло! Вот чего этому туземцу в нашем квартале надо? И куда наши постовые смотрят?..»
Её слова такой каленой обидой ожгли Кувыкина, что захотелось ответить дамам зло и дерзко, но благоразумие возымело верх и вынудило сдержаться. Он лишь укоризненно вздохнул и мысленно обругал их жирными пырышками!
Вслед за дамами проскакали два русоволосых мальчугана, видимо, их дети. Оба чистенькие, ухоженные, в белых майках и в таких же белых шортиках.
Проскакав мимо, они вдруг вернулись, заинтересовавшись его чемоданом. Склонились над ним и принялись разглядывать. Самый бойкий потрогал ручку и деловито произнес:
- Видишь, Алик, какой контейнер у чурека! Они в таких героин возят. Надо дядю Костю предупредить.
«Это только мне не хватало!» - мелькнула в голове Романа Максимовича испуганная мысль.
Поразила бесцеремонность мальчуганов; смотри, какие бойкие!
- Только это вовсе не чурек! – сощурившись и прикрываясь ладошкой от солнца и, серьезно ответил мальчик, названный Аликом, разглядывая теперь уже самого Кувыкина. -  Это такой загар у него. Видишь, глаз не узкий, значит, русский.
Он двумя пальцами растопырил себе глаза, и мальчик дружно рассмеялись.
- Все равно не наш, - настаивал стоявший возле чемодана, водя пальцем по его пыльному верху. – А что, если там динамит? – догадался он, лукаво скосив глаза. - Давай его сфоткаем.
И полез в карман.
- Пусть дядя Костя фоткает, - отозвался Алик и первым подхватился бежать.
За ним полетел и его товарищ. Они бежали, разговаривая. И Кувыкин  крикнул им вдогонку:
- Мальчики, а кто здесь живет?
- А тебе зачем? - насторожились оба.
- Взорвать хочешь? – догадался тот, что побойчей, и засмеялся.
Взявшись за руки, они опять побежали, смеясь и оглядываясь.
На перекрестке, за углом которого только что свернули дамы, пропали из виду и мальчики.
Улица снова опустела, но эта пустота показалась тревожной Кувыкину, и он завертел головой, выискивая причину своей тревоги.
И вот она, эта причина; из-за перекрестка, где скрылись мальчики, возникли фигура полицейского.
«Дождался!» - испуганно пронеслось в голове Кувыкина, и сразу вспомнились дорожные предупреждения Рустема.
Рука Романа Максимовича сама потянулась к звонку.
Полицейский шел медленно, как бы наслаждаясь важностью возложенной на него службы. Кувыкин же всей хребтиной чувствовал надвигающуюся на него угрозу, которая, казалось, исходит даже от самой вальяжной медлительности полицейского. Она и заставила надавить на кнопку звонка с такой бессмысленной страстью, будто он намертво собирался вогнать её в кирпичную стену.
Полицейский был ещё далеко, когда из-за мраморной колонны появилась фигура женщины в сером платье и желтом переднике. «Неужели Люба? – мелькнуло у него. – Ах, как постарела!.. Да нет, что-то не похожа».
Женщина тем временем, из-под руки разглядев его за воротами, одёрнула на себе платье и, подняв голову, с неторопливым достоинством направилась к нему.
Кувыкин обеими руками вцепился в решетку ворот, мысленно торопя женщину и одновременно боковым зрением напряженно следя за полицейским, который, как ему казалось, идёт гораздо быстрее, чем она. «Ну, скорей, скорей, милая!» - мысленно подгонял он глазами женщину, почему-то видя в ней спасение.
У него взмок не только лоб, но и спина.
«Ну, скорей же! Ну, прибавь!..»
И заклинание помогло: женщина опередила полицейского. Тот был метрах в двадцати от Кувыкина, а она уже - возле ворот и, воззрившись на него, недоуменно спрашивала:
- Вам кого, гражданин?
Теперь он мог хорошо разглядеть её. Нет, это была совсем незнакомая женщина - в меру полная, с тщательно причесанными волосам на непокрытой голове, с паутинкой первых морщин овального, должно быть, очень красивого в молодости лица.
- Мне бы Любовь Лазаревну Рябинину, - с умоляющей растерянностью назвал он Любину девичью фамилию.
А полицейский вот он, совсем рядом: молодой, крепкий, форсистый, в безукоризненно сидящей на нём форме.
- А у нас таковых не имеется, - разочарованно произнесла женщина, разведя руками.
- Ну да, ну да, совсем из ума!.. – дивясь своей бестолковости, почти с испугом вскричал Кувыкин. - Это прежде Рябинина… Сыскарева теперь!
Женщина и без того уже догадалась, что перед ней человек, должно, издалека, и назвал он девичью фамилию Любы - значит, давно знакомы.
По его беспокойным взглядам в сторону постового, она поняла, что встреча со стражем порядка ему совсем нежелательна.
- Передайте, её хочет видать старый школьный товарищ из Ташкента! - с умоляющей радостью говорил Кувыкин, испытывая облегчение уже от одного осознания, что Люба нашлась.
Полицейский тем временем встал молча в сторонке, ожидая, когда они кончат разговор.
Как только женщина повернулась, чтобы уйти, он вежливо козырнул и попросил у Кувыкина документы.
Роман Максимович, затягивая время, намеренно с ленивой унылостью принялся лазить по карманам, ища бумажник с паспортом, хотя и знал, что лежит он в нутряном кармане справа.
Женщина обернулась, увидела его растерянное лицо и пришла на помощь, сказав полицейскому твердо и в то же время как-то по-женски не обидно:
- Ступай, сынок, ступай. Мы тут сами… это к нашей хозяйке…
И, удивительное дело, полицейский повиновался: повернулся и молча пошел, резиновой дубинкой похлопывая по голенищу казенных полусапожек.
«Фу, кажется, пронесло!..» - облечено выдохнул Кувыкин, все ещё держась за решетку ворот.
Теперь уже волнение иного свойства охватило его: вот он сейчас увидит Любу! Кто она, какая? Как встретит? И что это за женщина, которую покорно послушаться полицейский?
«Надо же, какие метаморфозы!» - тихо ликовал он.
Прошло совсем немного времени, как женщина скрылась в доме, а ему казалось, прошла целая вечность. Ну, вот из-за колонны наконец появились опять она в своем желтом переднике, а следом - и сама Люба. Здесь невозможно было ошибиться, он сразу её узнал. Да и как было не узнать? Она всё такая же стройная, светлая, легкая. Если и пополнела, то самую чуточку.
Лазоревое платье, перетянутое черным пояском с блестящей пряжкой, хорошо подчеркивало стать её точеной фигуры. Чего не было в ней от той прежней Любы, это её знаменитой русой косы, тайной зависти многих девчонок их класса. Но завиток веселого локона над правой бровью никуда не делся, по-прежнему торчал лихо и вызывающе. Этот завиток и заставил вздрогнуть сердце Кувыкина.
Сам, не чувствуя того, Роман Максимович, ещё крепче влепился в решетку ворот и прижался лицом так плотно, что на лбу запечатлелся оттиск чугунного узора.
Он даже, кажется, крикнул что-то Любе, когда увидел её, и помахал, подняв руку. После чего, сама Люба что-то сказала сопровождающей её женщине, и та трусцой поспешила к воротам.
В горячке Роман Максимович и не заметил, как щелкнул запор отварившейся калитки, как сам, подхватив чемодан, кинулся мимо впустившей его женщины, с улыбкой, посмотревшей ему вслед.
Столько нахлынувших чувств навалилось на Романа Максимовича! Лицо его раскраснелось, волосы растрепались; он летел, не сводя с Любы напрягшихся глаз.
И она навстречу ему стала медленно спускаться по ступеням. И делала это как-то значительно, пожалуй, даже царственно.
Остановилась на последней ступени и стала ждать.
Когда он совсем близко увидел её лицо, слегка округлившееся, все ещё полное не утраченной молодой свежести, с легким румянце на щеках, все радости молодости всколыхнулись в нем.
Любины волосы, пожалуй, стали светлей, и в освещении высокого солнца они изливались мягкими ковыльными переливами.
Кувыкин бросил чемодан и в избытке чувств застыл с широко раскрытыми руками. Улыбаясь, она рассматривала его пытливо и молча; должно быть, и сама сильно волновалась. Мочки её ушей порозовели, жаркий румянец выступил на щеках.
- Кувыкин, ты ли?! – насмешливо вырвалось у неё. – Вот это новость! А чернющий-то!.. Прямо, настоящий арап.
Говоря это, она улыбалась как-то растерянно и виновато. И он был растерян.
- Нет, ты откуда свалился?.. С какого края?.. Господи, сроду бы не узнала... Настоящий азиат!.. Это, каким все же ветром?..
Он смотрел на неё снизу вверх и походил, кажется, на глупого нечаянно забредшего в чужой двор щенка, встретившего там большую, сильно удивившую его собаку.
- Ветер у меня только один, Люба. Пустынный ветер Кызылкумов, — пытался он острить. - Другие ветры к нам не залетают.
Женщина, открывшая ему калитку, стояла в сторонке, с умиротворенной улыбкой смотрела на обоих, двумя пальцами легонько теребя свой передник.
- Нет, в самом деле, как это надумал? - спрашивала Люба, щурясь и держа голову так, чтобы лучше рассмотреть его. - Надо же, сколько лет!.. Все стёжки-дорожки заросли; ручьи повысохли, а он, пожалуйста, собственной персоной. Ну, Кувыкин!..
И она резко сомкнула пальцы в кольцах, то ли в радость себе, то ли в осуждение ему сухо хрустнув ими.
- Нужда, Люба, нужда погнала, - вздохнул он, и лицо его приняло скучное выражение.
- Вот тебе раз! Тут нужда, там нужда, где же её нет? – сделала она удивленные глаза и неторопливо сошла на землю.
- Ну, здравствуй, пропащая душа! Это здорово, что вспомнил!
Произнесла так мило, так сострадательно, в её глазах мелькнуло что-то светлое, трогательное, и у него похолодело сердце.
- А где же твоя кызымка? – спросила она, бросив взгляд за ворота, как будто собралась увидеть ещё и жену его.
- Нет кызымки, дома осталась, - не переставая смущаться, отвечал он, подлаживаясь к её полуироничному тону.
- Надо же, один!? - с улыбкой удивилась Люба и спохватилась. - Нет, это чего же мы стоим? Давай в дом проходи.
И она, сердечком выставив губы, с закрытыми глазами легонько чмокнула его в щеку:
- Азией пропах, солнцем, песками!
- Не только песками, -  подхватил Кувыкин. - Ещё горным арыком, урюком и дынями. У нас же горы хотя и не совсем близко, но из кишлака видны, особенно на восходе. Солнце как бы скатывается с их ледниковых шапок.
- Это, наверное, здорово! — восхищенно позавидовала Люба. – Никогда не видела близко гор. Я, как болотная черепаха, среди торфяных ям жизнь проживаю.
Вспомнив, что ей пора отдавать распоряжения, она обратилась к женщине в фартуке, всё ещё почтительно стоявшей возле колонны с поджатыми к животу руками:
- Надежда Федоровна, снесите его чемодан в комнату для гостей, и заодно приберитесь там.
Надежда Федоровна легко скатилась с крыльца, подлетела к Кувыкину и взялась за ручку чемодана.
- Нет, нет, зачем!? - испугался он. – Я сам, я сам! Вот только дыню достану.
Люба переглянулась с Надеждой Федоровной, и обе снисходительно улыбнулись.
Кувыкин щелкнул замками, извлёк из чемодана большую продолговатую дыню и протянул Любе.
- Это мой ташкентский гостинец.
- Кувыкин! – засмеявшись и пряча за спину руки, отступила от него Люба. – Чего выдумал? Какой гостинец?! И нужно было за километры везти эту дуру?.. У нас же рынок рядом.
Но, встретив смущение на его лице, тотчас смилостивилась.
- Хорошо, хорошо! Привез, не везти же назад….  Спасибо!.. Надежда Федоровна, снесите и её на кухню. И готовьте обед, а я тем временем гостя по дому проведу.
И взяла Кувыкина под локоть.
Надежда Федоровна подхватила дыню и, опередив их, проворно скрылась за входной дверью.
Эта сцена не могло не ввести Кувыкин в смущение. Уже само распоряжение относительно его багажа сильно смутило. У них в кишлаке невозможно, чтобы багаж гостя понесла женщина, к тому же немолодая.
Но Люба, кажется, и не заметила его смущения. Крепко держа Романа Максимовича под руку, она повела его просторным коридором с дубовым, морозно похрустывающим паркетом мимо пальм, стоявших против широких пластиковых окон; мимо ещё каких-то неизвестных Кувыкину субтропических растений.
«Чего я так волнуюсь? - думал он, слыша гулкое биение собственного сердца и ловя запахи, похожие на запахи олеандра. – Эта женщина меня же любила!..»
Волновало тепло Любиного тела, и он, желая скрыть свое волнение, не переставал громко восхищаться, а сам думал: «Откуда всё?»
Восхитился обилием просторных комнат, обставленных итальянской мебелью; панелями, отделанными карельской березой, живописными полотнами неизвестных художников. И само выражение его лица как бы говорило: каких денег все это стоит!..
И каждая клеточка его организма прямо-таки вопить была готова, что не только череда лет легла между ними с Любой, но и что-то ещё, гораздо большее, пока не понятое им, разделило их.
Она, кажется, догадывалась о его состоянии и говорила без умолка. Однако не похвальба, скорее укоризна читалась в её глазах: ну, что, мол, Кувыкин, укатил в свою Азию, как видишь, не пропала без тебя…
Он угодливо поддакивал ей, отводил в сторону глаза и всё думал: « Кто же она теперь? Откуда?...»
Любино лицо горело, глаза блестели, её локоть крепко прижимал его руку.
«Как поднялась, как поднялась!» - не уставал он поражаться.
Ходили они долго, она без конца говорила, у неё даже голос слегка осел.
Говорила не только о себе, иной раз пускалась в такие рассуждения, что заставляла изумляться его: «Что делают деньги!..»
Но как только она переходила на разговор о сыне, сразу же менялся сам тон разговора, и голос её размякал, и сама Люба превращалась в обычную женщину, слабую, добрую, красивую и все-таки обычную.
Люба жаловалась на тоску по сыну, горько сетовала на тот день, когда отпустила своего Андрея в Англию. И все сокрушалась, как он там один? Ведь в этой Англии нет ничего хорошего: туман, сырость. В ней даже изворотливые долларовые олигархи от тошноты на собственных шарфиках давятся. А тут мальчишка, один, куда ему голову прислонить?..
- Зря расстраиваетесь, - успокаивал её Кувыкин, все ещё решая, как вести себя, как обращаться к Любе; по имени-отчеству, на «вы»?
– Ты же… вы же помните, я тоже в чужом городе оказался один. Был глуп до посинения, а ничего, обошлось.
- Ты в своей стране был, он же в Англии! - сурово заметила на это Люба.
А у него на языке вертелось: зачем же было так далеко посылать? Деньги некуда девать?
И чтобы удержаться, не сглупить с этим вопросом, Роман Максимович с преувеличенным восхищением принялся восторгаться лепниной в виде оленей с ветвистыми рогами, при этом думая: «Где много денег, там мало вкуса».
Его восторги Люба не приняла и равнодушно заметила:
- Это Анатолия Васильевича затеи.
Постояли под тяжелой люстрой, похожей на храмовое паникадило. Затем по широкой лестнице поднялись на второй этаж.
Портьеры везде были или шелк оранжевого цвета, или бархат под малиновый закат.
Богатство было основательным и бросалось отовсюду.
Поднимаясь за хозяйкой по лестнице, Кувыкин с особой осторожностью касался зеркально отполированных перил, одно прикосновение, к которым оставляло приметное пятно.
В гостиной встали перед большим фотографическим портретом хозяйки. Совсем юной она была запечатлена среди цветов, облокотившейся о высокую ажурную стойку. И он подумал: «Сама, как цветок».
Люба, видимо, разгадала его мысли и заметила, засмеявшись:
- Пижонство глупой девчонки.
Они остановились наверху в коридоре с длинной ковровой дорожкой. Увиденное оставило в Кувыкине двоякое впечатление - от тихой радости за Любу, до завистливой досады: зачем все это, куда? Человеческая алчность ли подвигает людей на желание непомерно обогатиться? Или здесь желание как-то выделиться из общей среды?..
Спрашивать об этом Любу не стал, лишь игриво заметил:
- И не тесно вам в этом вигваме?
Люба взглянула на него, понимающе улыбнулась и ничего не ответила.
И только когда спустились вниз, принялась мягко объяснять:
- Дело не в тесноте, Рома. И не в деньгах. Дело в престиже. Само положение Анатолия Васильевича к этому обязывает...
Ты, наверное, видел два замка напротив? Так вот: один принадлежит городскому прокурору… Риту Добрякову помнишь? Это их с мужем вигвам. Она теперь у нас прокурорша.
- Вот как! – оживился Кувыкин и фальшиво засмеялся. - Кучеряво устроилась!
- А в соседнем вигваме, не поверишь? – сделала она паузу из желания ещё больше удивить. – А в соседнем безработный по прозвищу Жора Цыган обитает!.. Впрочем, он только числиться безработным. На самом деле это подпольный миллионер, наш местный Корейка, владелец казино, не зарегистрированного, разумеется… Между прочим, приезжий человек, уроженец Молдавии, - подчеркнула она, многозначительно взглянув на Кувыкина. – А ты о нужде говоришь, вот учись делать деньги.
- Что-то не хочется на нары, - усмехнулся Кувыкин и тряхнул головой. – Но соседством, признаюсь, вы меня удивили. И как они уживаются?..
- А почему не ужиться? – поправив локон, весело заметила Люба, и в её глазах мелькнули что-то похожее на озорство. – Ворон ворону глаз не выклюет, сосед соседа не выдаст. Живут, как два сообщающихся сосуда.
И охотно принялась рассказывать:
- Построил эти каменные цитадели, разумеется, Жора. И строил он их под казино, однако промахнулся. Ограничения вышли на игорные заведения. Тогда, не долго думая, Жора открыл в городе шахматный клуб. Понятное дело, название для дураков… После чего же один из своих замков по чисто символической цене он уступил Владимиру Ефимовичу. С тех пор и поладили… Дружба ведь тоже стоит денег…
Здесь Люба остановилась и задумалась.
- Постой, к чему всё это говорю? Ах, да, у Лабытько появился повод, пусть и в шутку сказать моему мужу: «Я теперь «независимый прокурор», квартиру от города не имею. Живу в замке, как вольный рыцарь». Шутка шуткой, но в каждой шутке свой намек…
- Теперь все вольные, - с насмешкой заметил Кувыкин, не совсем поняв при чем тут Любин муж. – Я смотрю, тут вся ваша улица, похоже, из таких вольных граждан.
- Жильцы разные, - уклончиво заметила хозяйка.- А сказать я вот что хотела о нашем, как ты выразился, «вигваме». По общественному весу и положению мой Сыскарев будет позначительней Владимира Ефимовича. И что же получается? - недовольно произнесла Люба. - Прокурор, словно магистр неизвестно какого рыцарского ордена, в замке обитает, а мы с Анатолием Васильевичем, что должны в шалаше ютиться?.. Нынче так не бывает. Все значительные люди города нас на смех бы подняли! Нет, так не бывает, - добавила Люба, покачав головой. - Само положение не позволяет этому быть.
- Постойте, - опять не понял Кувыкин, - о каком положении говорите?
И вопрошающе уставился на хозяйку.
- Разве я не сказала? – с загадочной улыбкой произнесла она и помедлила с намерением ещё больше его удивить.  – Он же мэр города у меня!.. Семнадцатый год мэрствует, - с хвастливым торжеством взглянула она на Романа Максимовича. - А до того главой поселка избирался.
Лицо Кувыкина изумленно втянулось, и он ошарашено уставился на Любу: вот это новость!
И сразу стало многое ясным для него; и с Любой, и с её богатством, с этими мраморными колоннами, особенно поразившими его, и с представителем патрульно-постовой службы, покорно послушавшегося эту красивую старушку в желтом переднике, эту Надежды Федоровны, как назвала её Люба.
И Кувыкин окончательно озадачился, как после этого все-таки держаться ему с Любой?
- Извини, - после короткого замешательства произнес он и подавлено промямлил: – Но ты…, но вы об этом никогда не писали.
- А зачем? – холодно ответила она. – Я многое чего не писала. Да и что бы это изменило?
И он виновато опустил глаза: и в самом деле - что? Ну, и денёк выпал! Неожиданность за неожиданностью! Даже представить невозможно, к самому хозяину города в дом влетел! В кишлаке точно не поверят. Лейла-то, разумеется, поверит, однако и она подивиться. «Да это же сказка из «Тысячи и одной ночи», милый!» - скажет.
После Любиной новости, он долго ходил за ней подавленным.
Она же напротив выросла в его глазах, стала выглядеть и уверенней, и бойчее. Её женскому самолюбию, кажется, доставляло удовольствие видеть его смущение. И все в ней, как говорило: вот и отыгралась за свои девичьи слезы, за горьких ожиданий напрасную тщету.
Она же как будто наслаждалась выпавшей ей ролью, но была готова и свеликодушничать.
И увидев, что он сник, быстро переменила тему, заговорив о Рите Добряковой, о дружбе с ней.
- Ты, кажется, хотел спросить о Рите, дружим ли мы с ней? – как можно доброжелательней произнесла она. - Конечно же, дружим! У нас все тут дружат. Город небольшой, на демонстрацию одной колонной ходим… Да ты сам увидишь. Рита обязательно прибежит.
Сказав это, Любовь Лазаревна доверительно взяла его под локоть и повела дальше. Это успокоило Романа Максимовича, и он решился заговорить о Сыскареве.
- Выходит, здорово продвинулся супруг. Помню, он шёл по торговой части.
- Все мы куда-то идем. Всё течёт, все меняется, Рома, - почти с истматовской* буквальностью пояснила она и остановилась лишь затем,
---
* Истмат – исторический материализм, важный предмет в советских ВУЗах.
чтобы добавить: – Все живём на вырост. Вот и мой Сыскарев вырос.
Они только что миновали часть коридора с застывшим в углу медным
рыцарем с поднятой алебардой.
- Это мой рыцарь, - игриво заметила Люба, кивнув на рыцаря. – Муж подарил.
Остановились возле окна с видом асфальтовой дорожки, уходящей в липняк, сквозь который едва проглядывало какое-то старое строение.
Оба понимали: их время ушло, былого не вернуть. Но когда хозяйка улыбалась и держалась просто, ему начинало казаться, что улыбка у Любы всё та же прежняя, молодая. И тогда, обжигая сердце, между ними как бы проскакивала живая незримая искра.
Затянувшийся разговор о делах, хозяйственных заботах невольно перетек на Любиного мужа, и она, прислонившись к подоконнику, с какой-то печальной доверительностью принялась рассказывать:
- В девяностые мой Сыскарёв построил фабрику по производству угольно-торфяных брикетов. Хотя нет, - тотчас поправила она себя. - Сначала приобрел лицензию на торфоразработки. Затем уже фабрику поставили. А там пошло, как само вышло. Сначала был главой поселка, город образовался, мэром избрали. Фабрику, естественно, пришлось переписать на меня. Так что, учти, Кувыкин, - засмеявшись, погрозила она пальчиком, излучившим голубоватый блеск бриллиантового колечка, - перед тобой собственной персоной живая фабрикантша стоит! Это я здесь костлявой рукой капитала, как учили нас в школе, держу за горло эксплуатируемый пролетариат.
А если серьезно, - морща переносицу и легкомысленно водя пальчиком по оконному стеклу, продолжала она, - я в общем-то номинальная владелица. Всеми делами управляет менеджер, кстати, из бывших райкомовских старичок. Но с делами справляется, а большего от него ничего и не требуется.
- Как всё переменилось! – не переставал удивляться Кувыкин. – И живете вы тут интересно. Послушал тебя... извините, вас, увидел самый настоящий триумвират вживую; мэр города, прокурор, игорный делец – и все в одной черте... в одном флаконе…
-- Ничего интересного, обычная жизнь, - небрежно поправила его Любовь Лазаревна, видя, что он все ещё никак не освоится со своим положением нечаянно залетевшего гостя. - И вовсе не триумвират, а система жизнеобеспечения, как в космическом корабле. А в этой системе все должны дружить. Если конкретно, это что-то вроде пчелиной семьи, которую если потревожить, расшевелить, загудит, поднимется и рассыплется в слепую беспорядочность. Тут и начнутся одни беспокойства. Налетят шершни, пойдут проверки, только и станешь отписки составлять да взятками отмахиваться.
А кому это надо? Мужу? Прокурору Лабытько? Или этому соседу-шулеру? Да никому!
Кувыкин подумал и осторожно заметил:
- Но на Западе это, кажется, мафией называется.
- Ох, Рома, как был идеалистом, таким, вижу, и остался. То на Западе, а то у нас... По большому счету, всякая система, если угодно, и есть мафия, - заявила она с такой непоколебимой категоричностью, что и возразить невозможно. - Ты вот ещё не слышал наших российских новостей. Тоже удивишься; там губернатора посадили, так прокурора на взятке взяли. Взять-то взяли, а что изменилась?
Он смотрел ей в лицо и думал: «Та ли это девочка, которая меня любила?»
Он уже заметил, когда она начинает рассуждать о чем-то большом и серьезном, брови её хмурились, лицо приобретало заметную строгость, а глаза становились суховатыми.
- Система, Рома, это стена нашего кирпичного забора, - продолжала она, видя, что ему интересны её суждения. - Вытащи кирпичик, она и не пошатнется. Придет наш дворник дядя Леша, вставят новый кирпичик, алебастром затрет, стена будет такой же гладкой, как и прежде. Одним кирпичиком стену не изменить.
- И что же делать?
- А ничего, - спокойно ответила Любовь Лазаревна. – Пусть стоит, как стояла. Нам в нашем болотном раю следует в согласии жить, без шума и пыли. Что мы и делаем.
И она доверительно улыбнулась. И он, внутренне усмехнувшись, решил, что подобным образом и могут рассуждать, пожалуй, только жены мэров. Его Лейла так не рассуждает. И от Зухры что-то не слышал ничего подобного.
Интересно, Люба сама всё это выдумала, или с мужниного голоса поет?
Вслух же заметил:
- Любопытные рассуждения.
- Это не рассуждения, это сама жизнь, Рома! - твердо поправила она. - А ты что, с другой планеты соскочил? У вас что, не так? Ой, держи меня! – рассмеялась она, раскинув руки. – Нет, Рамочка, если перефразировать классика, все мы вышли из одной советской шинели.
Впрочем, извини, опять меня занесло!.. Лучше, не будем об этом.
Её лицо обрело черты жесткой угловатости, губы сжались в решительную мину. И он вспомнил, она и в девчонках порой умела проявлять жесткость.
Был один случай. Это когда он в техникуме учился. В комнате студенческого общежития вместе с ним жили братья близнецы Олег и Дима Васюковы, круглые сироты, как и сам он. Разница лишь в том, что он рос под крылом родной тёти, а они - в детском доме.
Веселые были ребята: заводные и непоседливые. Оба рыжие, с густой лохматой шевелюрой. По субботним и воскресным вечерам братья до самого отбоя торчали на танцплощадке городского сада, где заводили знакомства с местными девушками. Потом со смехом рассказывали, как ловко надувают своих подруг.
- Моя Наташка говорит мне: «Ты чего, Олежек, сегодня такой холодный? Хоть поцеловал бы, как в прошлый раз». А ну, давай, колись, Олег, как целовал мою Наташку?
Неотличимые друг от друга, как две капли воды, оба весело хохотали, раскачиваясь на панцирных сетках своих кроватей.
У братьев была привычка надсмехаться над своим сожителем и над его с Любой перепиской. Им было удивительно, что он, не бегает, как они, на танцы, не заводит знакомств с девушками, письма же от своей Любшки получает едва ли не через день.
Она и правда тогда, можно сказать, завалила его своими письмами, особенно после того, как устроилась в сортировку поселкового почтового отделения.
Братьям никто никогда не писал. Вот и нашли себе забаву –увидят его в своем уголке подле отопительной батареи читающего очередное Любино послание, и начинают изводить.
- Тихо, Олег, не дыши. Видишь, Любаня новый блин нашему другу испекла, - кривляясь и дергая себя за беспорядочно торчащие вихри, говорил Дима и тянул сладким голоском: - Ку-уша-ай, ку-уша-ай, Ромочка. Только осторожней жуй, молочные зубки не поломай. Завтра Любаня новый блин испечет, чем жевать станешь?
Насмешки Васюковых прямо-таки изводили Кувыкина, иной раз с кулаками хотелось наброситься.
И он как-то в одном из своих писем возьми, да и обмолвись об этом Любе. Она немедля разразилась грозным предупреждением братьям, которое звучало так: «Вы, козлы мелиоративные, если не прекратите изводить моего парня, приеду, обоих так отбуздякую, что до самого своего детского дома будете визжать по-поросячьи: «Ой, прости, мамочка!»
Читая вслух грозное Любино послание, братья смеялись до слез, однако донимать Кувыкина перестали.
Вспомнив этот случай, он с нежностью посмотрел на Любовь Лазаревну, а она вдруг, по-бабьи всплеснув руками, обхватила голову и ужаснулась:
- Господи, о чем это мы взялись!?.. Столько лет не виделись, а сами...
И в её глазах появилась грустинка.
Перемена её настроении, надо сказать, не только обрадовала Кувыкина, но и наела на мысль, что подобные перемены настроения похожи на похожи на скорые перемены погоды ранней весной; накатит облачко, с лугов потянет свежестью, и сам день сразу потускнеет, похолодеет - даже вздрогнуть хочется. Но вот опять блеснуло солнце, первая трава засветилась, ярким изумрудом брызнула. И опять отовсюду хорошо и привольно!
Любови Лазаревне тем временем подумалось, о чем неприятном; она нахмурила брови, нагнула голову и жалобно произнесла:- Извини, что-то не по себе стало, - и призналась: - Всё о сыне думаю. Говорю одно, а мысли о нём. И не перестаю клясть себя: дура, зачем согласилась отпустить в Англию? И не хотела, супруг настоял. Говорю, не в осуждение ему, и его понять можно. Опять же всё ради этого чертова престижа!.. Вот она куда влезла, эта наша система! В семью влезла! В Андрее весь смысл моей жизни, весь мой материнский код. Как над цветком, над ним дышала, учила добру, чести, справедливости. А для чего, для кого?.. Мы же рабы свого круга, а значит, и престижа… Анатолий Васильевич посмотрел на своих подчиненных. Иные так себе, табачная труха, обычная канцелярская моль. А дети, подумать только, у одного в Германии, у другого в Швейцарии учатся. А каково мужу? Хозяину всего города,? Это он что же единственное чадо в какой-то российский ликбез должен отдавать? С ним же наши тузы перестанут считаться. Вот и уступила, пусть едет, пусть учиться. А у самой, будто кусочек собственного сердца из груди вынули.
Кувыкин слушал и не знал, как унять её материнскую боль; страдающего материнского сердца любые слова утешения ничтожны. Смущал его и довод о престиже. Это же, если кому-то из сильных мира вздумается, скажем, сигануть с телевизионной вышки, ради престижа тогда и его окружению надо вслед за ним бросаться?
Но Любе сказал, может, и ничего не значащие для её материнского сердца слова, но все равно, как он думал, утешительные:
- Вы, напрасно е расстраиваетесь, Люба… Любовь Лазаревна, всё будет хорошо! Я уверен, всё сладится, - бубнил, не умея остановиться, и  вспомнил главный довод: - Скоро же каникулы! Значит, скоро и приедет!
- Даже не знаю, - вздохнула Любовь Лазаревна. - На звонки перестал отвечать.
Она отвернулась, вытерла глаза, тряхнула прической и улыбнулась, заговорив живо о совсем необязательном для себя и очень далеком от материнских чувств. И заговорила, пожалуй, ради того, чтобы от мыслей о сыне.
- Послушаю иных академиков в этих наших телевизионных шоу, талдычат, как заведенные: рынок, рынок! А что он, куда, для кого этот рынок? Иной раз думаю: уж не плевок ли он под ноги моей страны, этот чертов рынок?
Кувыкин улыбнулся и заметил:
- Странные рассуждения для фабрикантши.
- Почему, странные? Думаешь, я рада богатству. Да когда этого у меня не было, я работала, к чему-то стремилась, что-то желала, чего-то ждала. А теперь ни каких желаний не осталось, обленилась, сама Обломовым стала.
И, выдержав маленькую паузу, назидательно заметила:
- Богатства, Рома, тоже не всегда в радость. У меня сейчас уйма свободного времени, уже и не знаю, к лучшему ли, что много читаю, много думаю. И всё тверже прихожу к выводу, что кроме сытости человеку необходимо что-то ещё, более важное. А послушаешь иной раз этих молодых свиристелок, токующих с телеэкрана, тоска берет. Господи, какая пустота! Откуда? У них же с язык не сходит: бриллианты, тряпки, развлечения. О деле, о работе - ни слова! Мы свою жизнь все-таки с работы начинали! А эти с чего?..
И ещё думаю, грешница; не специально ли растим распутных прожигательниц жизни, бесплодных самок, лишенных чувства материнства, а значит, и всего другого? Им же невдомек, что надо работать, детей рожать. Без детей и самой страны не станет. Земля будет, а страны не будет. А если будет, то территория уже для чужих... Нет, - со вздохом произнесла она, - я от своих богатств большой радости не испытываю. Помнишь, как полно и радостно в молодости жили?
- Тогда сама молодость была нашей радостью, - заметил на это Кувыкин.
- Может, и так, - с долей задумчивого сомнения согласилась она.
«Как все-таки изменило её время!», - глядя на Любовь Лазаревну, думал Кувыкин.
Его внимание привлек цветок на широком подоконнике в круглой керамической посудине. Он был крупным и ярким и выглядел так, будто десяток бабочек - бражников собрались в круг и задремали, тесно слепившись. Кувыкин наклонился, понюхал и никаких запахов не уловил, однако произнес, потянув носом:
- Какая прелесть! И вообще у вас прелестно!
- Прежде эта прелесть мещанством называлась, - улыбнулась она.
- Что делать? – смешался он. – Вы же сказали, что меняется время, меняемся и сами.
Они остановились в слабо освещенном закоулке коридора с панелями, облицованными цветной кафельной плиткой. Табличка на белой двери указывала, что за ней - душевая.
- Ну, вот, кажется, всё показала. – произнесла она и, сжав руки, снова подосадовала на себя. - Разболталась что-то не к добру. – И пошутила, мягко улыбнувшись: -- Но и богатым ведь хочется выговориться… Какая я все-таки курица, вместо того, чтоб послушать тебя, сама раскудахталась не в меру!
И неожиданно подивилась, глядя на него и по-бабьи прижав к груди руки:
- Надо же, столько лет!.. Ты вот что… давай приводи себя в порядок и вон по той лестнице, - указала по коридору налево, - поднимайся в столовую. А я Анатолия Васильевича извещу... Вот дура! – опять досадливо вырвалось у неё. - Всё о себе, о своих болячках, о какой-то дурацкой системе!.. О тебе ничего и не узнала. Но и без того вижу, - обежала его быстрым взглядом, - в восточные принцы не выбился. Полинял, конечно, против прежних лет. Об остальном давай за обедом…
И ободряюще улыбнулась свой чудесной завлекающей улыбкой, коснувшись его плеча. Быстро повернулась и пошла с Надеждой Федоровной, которая на случай её распоряжений, давно ходила за ними на почтительном расстоянии.
Проводив их взглядом, Кувыкин вздохнул: «Ах, сколько всего навалилось! Люба, Люба, как, однако, поднялась!.. А он, что может сказать о себе, о своей жизни? К чему пришел, чего добился?.. – И решил: - О Лейле и скажу».
Стоя под душем, всё ещё дивился: «Сыскарев-то, надо же, хозяин целого города!.. Кто бы мог подумать. Интересно, как примет мой приезд?..»
                17
Оставшись одна, Любовь Лазаревна тоже всё ещё думала о Кувыкине. Его неожиданный приезд и обрадовал, и растревожил.
Втайне она всегда мечтала о такой встрече; пусть узнает, пусть подивиться! Вот и удивила, и что? А ничего! Сердце, однако, дрогнуло, но как-то ровно, без прежнего ожога.
А ведь какая любовь была! Он-то, возможно, и не понимал этого, но сама-то она про себя знает, каким горячим девичьим чувством жила
Когда учился в техникуме, думала только о нём, только с ним строила свои планы на всю жизнь. В письмах на каждый шаг его требовала отчёта. Радовалась, переживала за него, думала, как бы не сломался там, в таёжном краю: ведь один, как лозинка при дороге. Любой сломить может.
Он тоже в письмах писал, что в учебе преуспевает, что ради их будущего старается. А ещё не хочет выслушивать укоры какого-то Станислава Савельевича, заведующего их учебной частью. От него-де только и слышит: «Государство тратится на вас, шалопаев; кормит, поит, одевает, а вам лишь бы баклуши бить».
Вот и не бил он баклуши.
Её саму такая досада брала на этого их Станислава Савельевича: так и убила бы! Чего парня точит, чего разоряется? На то и пролетарское государство, чтобы заботиться о молодом резерве своих будущих трудовых кадров. Вот и учит не только профессии, но и об общем культурном развитии не забывает.
Об этом она тоже из писем Ромы знала. Где-то на третьем курсе, сообщил он, их еженедельно бесплатными билетами в оперный театр одаривают. И она завидовала своему Роме; он и спортом там занимается, и настоящий театр посещает. А у них в поселке только и можно видеть одни самодеятельные спектакли, поставленные молодым худруком, кавалером Риты Добряковой.
А послушать настоящую оперу, как её Рома, об этом и мечтать нечего. Тогда и потянуло её к книгам; в школе одни кудряшки были на уме, а тут на чтение повело.
Ромины письма, навеянные свежими впечатлениями от только что просмотренных спектаклей, дышали такой пронзительной нежностью; они были и свежи, и проникновенны, и полны молодых сладостных томлений.
Выйдя за Сыскарева, не раз думала; сама ли виновата, что не пришлось соединиться? Ведь как мечтала!.. Когда по распределению он оказался в далеком узбекском кишлаке, накинулась на литературу о Средней Азии. Много читала о Ташкенте, о Бухаре, о древнем Самарканде, и до того прониклась знойным воздухом далекой земли, что под своим окошком стала чувствовать запахи кизила.
Со школьной скамьи думала о Кувыкине как о своей единственной судьбе, но жизнь по-своему всё повернула. Время, время поджимало! Молодость уходила, а зрелая пора заставила смотреть на себя без романтических прикрас и восторженного девичьего дурмана.
И что увидела тогда? Все одноклассницы замуж повыскакивали, иные - по второму разу уже, многие детьми обзавелись. Она же, вроде бы и не дурнушка, безнадежно в девушка засиделась. Чего ждать, какой судьбы? Тогда же и услышала от матери, будто первая любовь - все равно, что весенний, рано распустившийся цветок, лишь до первого заморозка. А ещё мать сказала, что это она самая настоящая отрава для неопытного девичьего сердца; и счастливой бывает лишь в глупых романах. Так, что гляди, дочка.
Как только задумалась о себе и замужестве, по-иному и на Сыскарева взглянула.
Он к этому времени уже знаки внимания оказывал, Риту Добрякову подсылал мосты наводить.
Сама Рита, став женой худрука, держала себя очень уверенно, о замужестве судила легко и вольно.
- И чего сидишь, Любка? – говорила она. - Какого хрена ждёшь? Твой Кувыкин где-то у черта на рогах, а ты кукуй тут, жди у моря погоды. До каких пор?.. Молодость уходят, оглянуться, дева, не успеешь, как в труху превратишься, подобно червивому яблоку, и скатишься в канаву
А тут видный человек глаз положил. Все уши о тебе прожужжал... Чего смотреть, парень что надо! Вся жизнь будет в шоколаде.
- Это и смущает. Не хочу быть зависимой.
- А ты не будешь. Он же по уши в тебя влетел! Вот и не дремли, бери, что дается.
- Не знаю, Кувыкин в голове.
- Вот заладила, Кувыкин, Кувыкин! Он, пожалуй, там чумичку себе завел…Выходи и не думай.  Я вот вышла за своего балалаечника, по правде сказать, с трепачом живу, но всё равно не жалею. Как хочу, так и ворочу. И ты выходи и живи в своё удовольствие. Любовь — это для глупых дурочек. А в семейной жизни важна привычка. Все так живут. И ты привыкнешь. 
Рита говорила с таким напором, как будто за себя сватала. Но ей-то что? Рите выйти замуж -  что губы накрасить. А тут любовь с самого детства.
Решила ещё подождать. А Рита, будто нанятая, через день, через два ходит, все уговаривает.
Сердце закатывалось, кровь замирала, пока решалась. Кувыкин же чего-то ждал в своём загадочном азиатском далеке.
В одном из своих неотправленных писем, она признавалась ему, что полюбила его, видимо, самой безрассудной любовью, мучительной и сладкой для каждого девичьего сердца.
И спрашивала: «Чего я в тебе нашла?..»
Ритка же не отставала, будто нанял её Сыскарев. А она всё продолжала тянуть - ждала, Кувыкин пригласит. А тут ещё время какое-то непонятное подошло; не знаешь, что завтра будет. На общем поселковом собрании о перестройке заговорили. Она ходила, Сыскарева послушала. Ловко выступает.
Ритке опять же в сомнении отвечала:
- Боязно, вдруг жизнь с Сыскаревым не получится.
- Делов-то, - пожимала плечами подруга. - Не получается, ложки дешевле... Ты проще смотри на жизнь.
Тянула, сколько могла. Пришло время самому жениху объявиться. Было утро ясное, жаркое, пчелы гудели за окном. Сыскарев приехал на машине. Он тогда уже в кресле председателя рабкоопа сидел.
Соседки выбежали поглазеть, кто это к Рябининым с цветами в светлом костюме на белой «Волге» подкатил. Навалились на калитки, дивятся, губы поджимают.
Сыскарёв в сенцы вошел уверенным шагом, а в дверь избы постучал робко. Открыла и сразу же оказалась с большим букетом красных роз в руках.
Смутилась, конечно, и он смутился. Долго не знали, с чего разговор начать. С дубового, крепкого, грубо сколоченного табурета оглядывал их маленькую избу с двумя кроватями под конёвыми покрывалами, с кружевными подзорниками, с Любиной вышивкой на занавесках.
Сразу оценил небогатое убранство; живут скромненько, однако опрятно и чисто.
– А я ведь к твоей матери ехал, собрался твоей руки просить, - наконец объявил он, испытующе глядя на хозяйку.
- Мать не распорядительница моего сердца, - покраснев, ответила она.
Вышло вроде бы резковато, но эта резковатость не смутила гостя.
- В таком случае нам проще вести разговор. Не стану размазывать, как говорится, кашу по столу. От Риты всё знаешь. Скажу прямо: Люба, выходи за меня! Золотых гор не обещаю, но сделаю всё, чтобы жилось достойно, и никаких обид от меня не было.
Она хотя и ждала этого, но всё равно смутилась и ответила неопределенно:
- Вот так, с коня и сразу за свадебный стол.
- Почему сразу? Я предложил, а ты думай. Сколько времени потребуется на обдумывание?
- Пока не знаю, - помедлила она. - С матерью должна посоветоваться
Тут он и принялся убеждать; упирал, как и Рита, на то, что время не ждет, что им обоим пора семьей обзаводиться. И признался, как бы извиняясь, что давно неравнодушен к ней; с первого раза, как увидел, полюбил.
Молодой ещё, а уже в самой манере вести разговор чувствовалось хватка человека, умеющего крепко стоять на ногах и знающего себе цену.
Пообещала через неделю дать ответ.
С тем он и уехал. До неё тогда дошел слух, будто директор электростанции собрался за него свою дочку выдать. А он вот предпочел её, дочь простой аптекарши. Видно, правда, любит.
Матери, вернувшейся с работы, соседки ещё на улице успели доложить, что к ним гость приезжал: и ни как-нибудь, а на черной «Волге»!
И мать, войдя в дом, сразу же спросила:
- Чего приезжал?
- Сватается, - краснея, засмеялась Люба.
Мать села к столу и, глядя в окно, задумчиво вздохнула.
- Оно бы и пора, дочь. Только вот думаю: замужество не напасть, лишь бы замужем не пропасть. Разным бывает это замужество.
- Любить обещал.
- Все обещают. А сама-то как?..
- Думаю.
- Думай, дочка, только разумно думай, - посоветовала мать.
С этого дня обе стали думать. Лежат ночами в разных концах избы, не спят, вздыхают. А дума одна: жених завидный по нынешним временам, не пустобрёх, при хорошей должности. Достоинства есть, но кто знает, что за ними кроется, за фасадом его достоинств? Не стать бы забавой мужу, канарейкой в золотой клетке!..
Да и время какое-то непонятное: перестраиваться призывают. Чудеса, да и только! Куда, в какой строй становиться?..
Опять была Рита Добрякова, спросила:
- Ну, как он тебе?..
- Да вроде бы всё при нём; и рост, и волос взбит коком, и лоб высокий. Ноздри, правда, широковаты, - улыбнулась она.
- Вот дура! - сказала Рита. - Тебе что, с ноздрями, что ли, жить?
- И то верно.
И обе рассмеялись.В тот день окончательно и решилась; села за письмо Кувыкину, за последнее, прощальное, как думала.
На день работника торговли и была сыграна свадьба.
В поселке сразу же появилось куча завистниц. Сама слышала, как говорили о ней в магазине: «Вот курица! Сидела, квохтала, квохтала и – на тебе! - высидела. Такого мужика отхватить! Теперь, как сыр в масле, катается…»
Она смолчала, услышав это. Понимала, от зависти брешут.
 
                18
Зажили они с Анатолием Васильевичем, действительно, не бедствуя, не зная очередей и дефицита. Но разве в этом счастье? И что могут знать её завистницы, каких душевных сил и решимости стоило ей это замужество?
Не заметила, как подошло время Андрюшку рожать. Когда родила, муж не знал, чем угодить, куда усадить: каждую пылинку с неё  готов был сдуть.
А ей всё чего-то не хватало. Его заботы, его торговые дела, как и наезжающие высокие гости, ревизоры, которых надо было ублажать. были совсем не интересны. Хорошо, что открылась рабкооповская кулинария, появилась Надежда Федоровна Лыскова, она и приняла на себя застольные угощения.
Сама замужняя жизнь Любови Лазаревне казалась одновременно и приторной, и пресной. Томила тоска по чему-то высокому, необъяснимому, но так и не случившемуся. Хотя где оно, это высокое? Жизнь сама всё расставила по своим угодным ей местам; все сошлось, и все «устаканилось», как любил выражаться рабкооповский завхоз Жевакин.
Вроде бы привыкнуть успела, стала забываться, как вдруг однажды, сама не зная, с чего, по какому-то внутреннему наитию взяла и написала Кувыкину поздравительную открытку.
Было это в утро майского праздника с громкой музыкой из дюралевого репродуктора на крыше поселкового дома культуры; с шумной толпой гуляк на центральной площади. Обычное праздничное утро советских времен: колонны с флагами, разноцветные шары на радость детворе, песни, своя любимая для каждого круга, для каждой теплой компании.
Сыскарёв был на площади, она не пошла. Жили они тогда в деревянном двухэтажном особняке рядом с площадью: из окна всё видно.
Прислушиваясь к праздничному гулу, долго смотрела на веселящийся народ, вспомнила школу, Кувыкина, своё неловкое любовное объяснение, почувствовало себя одинокой, несчастной, и до того стало тошно, хоть вешайся. Машинально достала открытку и написала своё первое поздравление.
Знала, что с открыткой запоздала, всё равно послала.
И он вскоре отозвался поздравительной открыткой уже ко Дню русской березки; поблагодарил, что не забыла, передал поклон и поздравления супругу.
С этого и пошла их открыточная связь. Понимала, не очень, наверное, умно поступает, не совсем деликатно по отношению к мужу, но то ли из-за злого упрямства, то ли из желания доказать этому Кувыкину, что не пропала без него, живет и здравствует, продолжала писать.
А возможно, другое подвигло. Просто с молодостью страшно распрощаться; со светлой девичьей порой, которая всё ещё сладким хмелем обвивала сердце.
К открыткам жены Сыскарев отнесся снисходительно и вполне спокойно. Во всяком случае, не показал, что удивился. И вида не подал, и  говорить ничего не стал, лишь пожал плечами и усмехнулся. Выражение его лица было таковым, будто сказать хотело: ну-ну, забавляйся, если тебе это в удовольствие. Вот обзаведешься вторым ребеночком и забудешь про свои женские бзики.
Второго ребенка завести не случилось, а её открыточная забава переросла уже как бы в потребность.
Сыскарев и здесь нашел походящее объяснение пристрастию жены. Поздняя беременность, трудные роды, видимо, что-то сдвинули в неустойчивой женской психике. Пусть тешится, никому это не мешает.
О Кувыкине же решил, что он, видимо, глупый, самоуверенный болван, если и ему всякий раз шлёт свои приветы. Первое время ради любопытства пару раз пробежал глазами его писанину, потом совсем потерял к ней интерес. И без его открыток уйма дел, особенно их прибавилось, когда стал главой поселка, а затем и - молодого города. Одно коммунальное обеспечение всю плешь проело.
А тут фабрику взялся строить. Следом подкатила череда избирательных кампаний; региональные, федеральные, городские – сплошная запарка; важно, чтобы народ проголосовал не только правильно, но и с таким счетом, который вышестоящим органам и усомниться не даст, будто народ его правлением недоволен. Не угодишь губернским властям, не получишь дотаций, строить не на что будет. Тогда совсем дело - швах. И не заметишь, как вылетишь из мэрского кресла.
Все это требует и немалых физических затрат, и определенного политического чутья. До жениных ли тут забав?
Хотя, чего скрывать, чувство неловкости было, как это бывает, когда влезешь в новый пиджак: и сидит он мешком, и в проймах жмет, а обвыкнешь, вроде бы и ничего.
Вот и с этими открытками обвык, ушел в работу и забыл о них.
После того, как избрали главой Версаново, в ту пору ещё рабочего поселка, в дом к себе взял Надежду Федоровну Лыскову, прежде работавшую у него в рабкоопе главным кулинаром. Решил, что она будет и хорошей помощницей Любе в её домашних заботах, и доброй собеседницей в их бабьих разговорах.
Надежда Федоровна - первая красавица с молодости, бесконечно преданной ему человек. Когда-то он вытащил её из посудомоек, послал на курсы кулинаров, а затем и определил в свой рабочий кооператив.
Поселившись у Сыскаревых, она тоже удивилась открыточной переписке молодой хозяйки с незнакомым мужчиной и сказала так об этом: «Ну, ей-то простительно. Она баба - с жиру бесятся. А он-то, поди, женатый, от жары, что ли, ошалел?»
Она считала, что женские причуды от избытка молодости, они до поры и времени. А если молодость пролетела, ничего и хорошего бабе ждать. Заткнись и уйди в своё семейное занудство.
Одним словом, поздравительную переписку Любови Лазаревны никто всерьез не принял. Даже сын Андрей скептически улыбался.
Говоря, о своих чувствах к жене, Анатолий Васильевич не лукавил. Любил он Любу по-настоящему и готов был всякому её чиху кланяться. Более т ого, он даже, кажется, слегка её побаивался.
Но жили они, не скандаля. Делить им было нечего; он знал, кого берёт, она знала, идет за кого. А вот жизнь они смотрели по-разному. Если Любовь Лазаревна принимала её с мечтательным романтическим уклоном, то для Сыскарева жизнь была чем-то вроде дубовой чурки, которую нужно, как следует, отесать и приспособить под собственное удобство.
У него с молодости была мечта выбиться наверх, жить в достатке, занимая достойное общественное положение, а для этого надо не дремать, чувствовать себя лидером и шевелить мозгами.
Ещё по-настоящему не оперившись, не выйдя из-под опеки матери-старушки, он уже стал приглядываться к властным структурам и думать, где и как следует держаться, чтобы ловчее выстроиться в административную колоду.
Будучи простым товароведам, он заметил, что кабинеты любого уровня власти заняты людьми, готовыми к любой политической мимикрии: следовательно, и ему с патриотами надо быть патриотом, с либералами чувствовать себя либералом. Сегодня ты правоверный коммунист, завтра - демократ самого высокого пошиба. Будь всегда пузырем, надутым теплым воздухом. Но и не заносись, небожителя из себя не строй. Возлежа в буржуазной пуховой перине, не забывай о своём пролетарском соломенном тюфяке. Поднялся над окружением, не кичись, не греми, как трактор по мостовой, живи тихо, мирно. Помни, вокруг тебя много завистников, не стань бельмом в их глазу.
Вот так и ужились они с Любой при всем несходство их характеров, твердо усвоив, что любая супружеская пара держится исключительно на обоюдном ладе. Уроком в этом им служили иные замечательные судьбы не менее замечательных людей, поломавшиеся из-за мелочных супружеских дрязг и пустых семейных распрей.
И первое, что он сделал, женившись на Любе, забрал её с почты, сказав:
- Брось, Любушка, эту почтовую канитель. Там одни женщины, а они языкастые, быстро раздуют семейный пожар. Лучше займись более полезным делом: нашим домашним уютом. У вас в палисадники, помню, было много цветов. Вот и выращивай их на радость себе. Заведём ребеночка, станешь наследника воспитывать, а твой верный муженек кремневым топором будет современных мамонтов крушить, пищу на обед добывать. Вот и сладится всё у нас.
И поощрительно засмеялся.
Оградить свое семейное гнездышко от сплетен и недоброго глаза - это было у него на первом месте.
                19
В пору своего председательства в поселковом рабочем кооперативе, они с Любой занимали весь второй этаж служебного особнячка, построенного купцом то ли Зурилиным, то ли Дурилиным – теперь уже этого никто не скажет. Внизу, под ними, находилась кулинария, главным кулинаром в которую Сыскарев и назначил Надежду Федоровну, в ту пору ещё молодую, безумно красивую женщину, супругу рубщика мяса Кости Лыскова, мужика тоже видного, сильного и на редкость смиренного.
Лыскова были бездетны и жили тут же при кулинарии, под лестницей в комнатке из девяти метров.
Для Сыскарева эта Надежда Фёдоровна стала самой настоящей палочкой-выручалочкой при иных строгих ревизорских проверках, не столь и редких тогда.
Проверяющих было принято встречать чуть ли ни с хлебом-солью. Было такая примета; чем хлебосольней стол, тем мягче и покладистей норов проверяющего.
Но попадались и зануды с твердокаменными принципами. Однако красота – это такая сила, что и камень сокрушит. А потому ни одно застолье в честь именитого гостя не проходило без участия Надежды Федоровны. Ей в пирушке отводилась роль «сладкой ягоды». И не было такого молодца, сердце которого не слабело бы при виде её красоты. И самые прославленные своей суровой ревизорской отпетыстью рядом с ней становились такими кроткими, такими податливо мягкими, что впору веревки из них вить.
И какие тут могут упущения, когда рядом такая принцесса неравнодушно дышит грудью?
И вот сидит такой дядя при портфеле с проверочными актами подле Надежды Федоровны, смотрит ей в глаза и потихоньку млеет. Она и сама не прочь поухаживать за гостем, подвигается ближе, да так, что  жар её тела до самых костей прожигает грозу торговых хищений.
У бедного ревизора и лоб уже в испарине, и сам он тает, как шоколадный торт на столе. А Надежда Федоровна из ложечки потчует его мороженым, смотрит обещающе и сама как бы млеет от обильно расточаемых комплементов приезжего обожателя.
Вот он уже созрел, дошел до состояния, когда ему и море по колено, когда не только угодную бумагу, но и смертный приговор себе готов подмахнуть не глядя. Да и ещё комплемент отпустит: «Какие могут быть недостатки в столь милом коллективе! Если они даже есть, Надежда Федоровна своими бархатными ручками непременно их исправит. Давайте, Надюша, по рюмочке на брудершафт телибахнем!..»
Сама Любовь Лазаревна в подобных застольях участия не пронимала. В качестве хозяйке она лишь самое главное блюдо к столу подавала; обычно это было жаркое из телятины, или заливная рыба с хреном.
Пожелав гостю приятного аппетита, тотчас вежливо откланивалась и удалялась к себя в комнату.
На немо повисающий вопрос гостя, Сыскарев пояснял с кроткой скорбью:- Прибаливает, роды были трудными.
Ревизор, изобразив сочувствие, тотчас забывал о своем вопросе, и застолье продолжалось.
А вот и кульминационный момент; гость созрел не только для поцелуев, но уже и под кофту к груди Надежды Федоровны пробирается его рука. Сыскарев на минутку выходит из залы, а когда возвращается, откуда-то снизу доносится самый настоящий звериный рык и лязг топора о что-то железное. Все испуганно оглядываются, а ревизор головой вертит, ещё ничего не понимая. Но рык повторяется и грубый голос раздается: «Где это моя потаскуха? Куда курва подевалась? К приезжему куренку, небось, нырнула? Зарублю обеих гадов!»
Топор стучит свирепей, и все замирают с ужасом в глазах.
Это мясник Лысков, муж Надежды Федоровны, в кулинарии приступил к своей роли.
- Ох, что теперь будет!? Что будет! Не дай бог, сюда ворвется! Изрубит, на куски! Как пить дать, изрубит! – вскочив из-за стола, начинает стенать и метаться Надежда Федоровна. - Ой, вам спасаться надо! – умоляющи кидается она к ревизору. – И мне, и вам, как пить дать, голову срубит. Вы ещё не знаете этого бандита. На Калыме десять лет отбухал!.. Бежать, бежать надо!
Сыскарев тоже показывает полную растерянность, зачем-то кидается к окошку, а Надежде Федоровне кричит: - В шкаф! В шкаф скорей полезай!
И распахивает перед ней дверцу встроенного в стену платяного шкафа.
Надежда Федоровна прячется, а Сыскарев, поднеся палец к губам, заговорщически шепчет ревизору:
- Я черным ходом вас выведу. Только бы этому подлецу под топор не угодить. Уголовник, ни перед чем не остановится!
И по черной лестнице тащит перепуганного ревизора во двор.
Страшный рык тем временем не прекращается, кто-то мечется где-то под лестницей внизу, кричит: «Где, этот курёнок? Я его сейчас на форшмак порублю, мать его в гребешок!!»
На улице с подводой наготове кучер Василий поджидает. Они с Сыскаревым с двух сторон подсаживают ревизора на пруженное сиденье тарантаса; Василий хватается за вожжи, щелкает кнутом и с криком: «Но, ми -лая!» - мчит ревизора на станцию.
Сыскарёв некоторое время смотрит вслед и, потирая руки, бежит освобождать Надежду Федоровну. 
Выйдя из убежища, она оглаживает на себе юбку и жалуется со смехом: «Фу, дьяволы, чуть не задохнулась из–за этого плешивого беса!.. Слава богу, проводили липучку!..»
Все, спектакль отыгран, теперь можно спокойно приниматься за дело.
В доме Сыскаревых бывали люди самые разные, все они так или иначе нужные и чем-то полезные были. Приезжало областное кооперативное руководство, были гости из Центросоюза, часто заглядывало райкомовское начальство.
Все это, разумеется, было в обузу хозяйке, но Любовь Лазаревна считала, если мужу нужно, значит, нужно и ей. Сыскарев же говорил: «Все для пользы дела. Не подмажешь, не поедешь». .
Он многое успел понять, многому научиться, занимая председательское кресло. Теперь знал, с кем и как обойтись, кому, по какому разряду услужить; с кем близко сойтись, с кем и погодить ещё.
О, это важное приобретение! Оно и помогло Анатолию Васильевичу перелететь из рядовых товароведов сразу за председательский стол. Молод был, а уже слава была: малый с головой, далеко пойдет.
В мутную пору девяностых, когда остановились торфяные разработки, централизованное снабжение прекратилось, и сам рабочий кооператив стал никому не нужным, прежние связи и помогли Сыскареву не скатиться на обочину жизни.
Именно в те смутные годы на выгодных условиях он арендовал торфяной участок, сумел под низкий процент заполучил крупную банковскую ссуду и приступил к строительству фабрики торфяных брикетов.
Людей без дела тогда шаталось много, рабочие руки ничего не стоили, угольная пыль на шахтах и вовсе была бесплатной, оплачивал только доставку, и с постройкой фабрики готовые брикеты, словно оладушки со сковороды стали слетать. Тут и доходец потек, а при финансах Анатолий Васильевич и вовсе развернулся.
Однако без старых связей в руководстве районного звена в поселковую управу ему было бы не попасть. Не он один в это кресло метил, но если Анатолий Васильевич за что-то взялся, его уже никак не остановить. Бил в одну точку, помня, вода по капле камень точит.
Тогда же очень кстати для него, российская деревня была объявлена «черной дырой». Колхозы, совхозы посыпались, как желуди с подрубленного кряжа, и сельский люд, оставшись не у дел, потёк, кто куда.
За счет окрестных деревень и само Версаново быстро поднялось, до городка областного подчинения выросло.
Ещё в пору перестроечных шатаний Анатолий Васильевич как-то сразу для себя уяснил, что именно его время пришло, стал на митингах горячо выступать. Народ слушал и дивился: ба, да это же наш человек, самого настоящего версановского происхождения! Не заезжий кот в мешке! Лучшего мэра нам и ничего искать. На него и посмотреть любо-дорого: молод, трезв, разумен, с народом вежлив обходится. Не оборвет, как собака, каждого и выслушает, и разъяснит с толком.
Обхождению с людьми Анатолий Васильевич ещё в кооперативе научился. Для простого человека, как понял он, важнее всего внимание. Вот и прояви это внимание; одному помоги, другому пообещай, третьего дружески по плечу похлопай.
Он и сотрудникам своей мэрии не уставал внушать: «Видите, человек недоволен - коммунальные платежи взлетели, утешьте, не оставьте без участия. С народом учитесь простым человеческим языком разговаривать. И общую политическую обстановку рисуйте здравую. Говорите, в правительстве, мол, подобрались ребята боевые, ночей не спят, головы себе сломали – всё думают, как страну на дорогу процветания вывести. А что жизнь подорожала, так это кризис им подосрал. А так они ничего, головастые, выкрутятся, исправят положение. И сомневается тут не надо; уже завтра станет лучше, а через год совсем будет хорошо!
Если вы даже уверены, что ни хрена лучше не будет, все равно, говорите, что к лучшему изменится. Больше оптимизма! Человек нуждается в утешении. Вот и утешьте его! Через год он и сам забудет, какую лапшу вы ему на уши вешали. Главное, на сегодня больше здорового оптимизма!..»
Поучать-то он поучал, а сам порой тоже в сомнение впадал. И думал, поднимая глаза: «Слышат ли там, на верху скрипы экономического колеса государственной телеги? Без смазки и рассыпаться недолго. Обломится, рухнет среди дороги, что тогда?..»
На местном уровне свои задачи он решал вполне уверено, принимал все меры к тому, чтобы колесо его городской телеги работала без скрипа.
И с версановскими предпринимателями сумел наладить отношения. Они и сами потянулись к нему, почуяв в нём своего брата, делового человека. «Этому можно верить, - говорили между собой, - фабрику сам построил».
И потихоньку вкладывались в развитие местного городского хозяйства. Даже кому Версаново было до фени, и те стали сопричастниками общего дела. Он и Жору Цыгана сумел к городскому стремени подтянуть. «Пока я тут хозяин, - сказал Жоре, - у меня такое правило: напал на золотую жилу – с городом поделись». И помаленьку откусывал от Жориного «шахматного клуба» на текущие хозяйственные нужды.
За порядком на вверенной ему территории Сыскарев следил неусыпно, и его хозяйский глаз виделся во всем. Но и на месте неотлучно не сидел, как сыч. Выезжал и за рубеж, особенно полюбилось ему античное Средиземноморье. Здесь даже дважды побывал, все дивился, как это древние умели красиво и надежно голыми руками музейную вещь соорудить?
В столицу по делам службы тоже частенько наезжал, и с городами соседних регионов не терял связей. Ибо пони мал: сиднем сидеть в заштатном городишке, немного популярности приобретешь. Да и зачервивеешь без свежего ветра, словно гриб в лесу. И город твой, не заметишь, как завянет.
От и не пропускал ни одной сколь ни будь заметной политической тусовки, общероссийский ли, региональной, или даже районного масштаба.
На подобных собраниях Анатолий Васильевич заводил новые знакомства, возобновлял старые приятельства. Выяснял, чем озабочены коллеги, какие промышленные новинки вводят над подвластных им территориях.
В нем было столько энергии, что он не мог удовлетвориться ролью обычного административного функционера-управленца, ему надо было ещё что-то особенное создать, тем и превзойти своих коллег. Узнал, никто из мэров малых городов их губернии не обзавелся масло-экстрактным заводиком, решил, что непременно станет пионером в этом деле; построит в Версаново заводик, и не абы какой, а по выгонке льняного масла, о чем в их краях и слыхом не слыхали.
Как только озаботился этой задумкой, стал окрестных фермеров подговаривать, с посевов подсолнечника перейти на посевы льна. Лён вроде бы хорошо должен расти на их увлажненных почвах. Обещал помощь в приобретении инвентаря, а также свести их с представителями прядильню - ткацких производств.
Поскольку по характеру он был деловым человеком, то и кадры подбирал соответствующие. Тут Анатолий Васильевич исходил из наработанных жизнью правил, считая, что деловой человек окружает себя деловыми людьми, умный – умными, бездарь плодит бездарностей.
Если самому случалось вращаться в кругу высоких руководящих особ, тут и себя он не забывал показать, что государственный интерес для него не пустой звук, что и сам, можно сказать, сшит из одних государственных интересов. Он всегда считал, что укрепление оборонного комплекса –дело святое. А вот стремление закатать, как больше газонефтяных труб в дальние и ближние страны, этого не понимал и говорил в узком кругу: «Ну, зароем мы эти трубы, ну высосем из своих недр кровь земли; ну, получим сиюминутный успех, а мой Андрей потом на какую иглу сядет? Ведь даже море не бездонны. Да и железа жалко, трубы тоже ведь гниют…»
Но видя, как иные ловкие шныри на глазах раздуваются от богатств на нефти и газе, он и сам незаметно переводил свои убеждения в русло деловой целесообразности. И тоже думал, а не зачерпнуть ли и ему ложку благодатного навара из сырьевого чана страны? Не промахнулся ли с этой чертовой затеей маслозавода? Может, оно вернее будет, если в городе открыть с дюжину дополнительных автозаправок? Чего ловить журавля в небе, когда спрос на горюче-смазочные материалы и сейчас растет? Вон и окрестные фермеры не могут пахать без горючки.
И мысли Анатолия Васильевича становились враскачку; и то хорошо, и другое неплохо. А всего сразу в одну руку не возьмешь. Вон даже глупый его заместитель Ерошкин говорит: «За многое браться, становая жила лопнет»
Ну, Ерошкина, положим, можно и не слушать, решил среди современных российских миллиардеров потолкаться, посмотреть, что это за народ такой, с чего так скоро миллиарды нажили, и сам он чем глупее их?
Потолкался и понял - только времени зря убил. Он - то худо-бедно своим умом фабрику построил. А тут подвернулись элементарные халявщики. Одному в качестве приданного за дочкой влиятельного папаши от общенародного богатства заводики с домнами были отписаны, другому – аэропорт с лайнерами за его красивый чуб преподнесли.
Чему же у них учиться? Они и в женах–то своих одну поживу видят.
Но хозяйственно- политические рауты Анатолий Васильевич не пропускал, хотя и на большинство из них с некоторых пор стал посматривать с долей насмешливого скепсиса и называть их ярмарками административного тщеславия. Единственная польза в подобных собраниях видел в том, что здесь как бы невзначай можно подвернуться под руку какому-нибудь высокопоставленному олуху царя небесного и к месту заметить ему: «Ох, и круто давеча изволили выразиться, Иван Иваныч! Это какой же недюжинный ум надо иметь!.. Вот что значит державное мышление! Куда нам до вашего проницательного ума! В этом, пожалуй, и сам президент вам не чета...»
Этот Иван Иванович для ведомости, разумеется, изобразит смущение на своем управленческом челе, станет отнекиваться, дескать, мне далеко до президента. Но в душе-то он трижды согласен с тобой и обязательно запомнит тебя, а при случае и как-то отметит. Ты же его тайную думку ухватил. Он же и сам спит и видит, что «президент ему не чета»,  и лишь исключительно из чувства самосохранения не смеет об этом сказать.
В вышестоящих властных структурах о Сыскареве давно утвердилось мнение как об управленце передовых взглядов. Это и помогло ему добиться для Версаново статуса территории наибольшего благоприятствования, а вместе с этим и определенных налоговых послаблений. Как только это случилось, в открывшуюся прореху и потекли потихоньку инвестиции. Иные, возможно, и сомнительного происхождения, но где они ныне, эти несомнительные?
Коллеги завидовали Сыскареву, его деловому пронырству и управленческим удачам. Он лишь пожимал плечами: чего завидовать? Не лежи на боку, крутись, как волчок; гони каждое лыко в свою строку, и у тебя будет успех. Главное, не бойся прослыть прожектёром: если не замахиваться на большое, то и малого не будет.
Он за все брался, не пожалел денег и на восстановление старого храма. Однако атеистическая прививка, полученная ещё в советской школе. напрочь убила в Анатолии Васильевиче чувства религиозности. Он не верил ни в сон, ни в чох, ни в дух святой. Но опять же, подлаживаясь под новое время, из чисто меркантильных соображений по большим церковным праздникам вынужден был посещать богослужения.
В храм не шел, а как бы шествовал, торжественно держа под руку свою драгоценную супругу; становился непременно против амвона, чтобы могли видеть не только миряне, но и сам пастырь имел бы удовольствие созерцать его усердные крестные знамения при каждом возгласе: «Господи, помилуй!».
Служба утомляла и раздражала его. И думал он не о боге и ангелах, а о земных грешных делах, и всякий раз невыносимо роптал: «Этот поп совсем оборзел! И когда только кончится его занудство? Ошалеть можно, столько времени отнял!.. Он что, покороче не мог затеять службу, скотина!..»
В храме пели: «Слава тебе, Иисусе!», а он думал, какая к черту слава, когда в недрах государственной машины казнокрад на казнокраде!.. Оно и прежде воровали, но все-таки не так, как теперь. А это, словно с цепи сорвались! Словно при близком конце света. Где, какая тут заря нового российского переустройства!? В худое ведро, сколько ни лей, не будет оно полным».
А в общем-то, он был доволен и судьбой, и своим делом. По молодости его раздражала заштатная глухомань их местечка, сама география Версаново, а теперь и местоположением своего городка он был премного доволен. Хорошо, что вокруг одни торфяники и уйма комаров. Не очень-то какому ретивому контролёру вздумается тащиться в их комариный край гнилого болотного воздуха. А уж спецпредставителя округа, этого, выражаясь молодежным слоганом, «типа» государева ока», и золотым калачом не заманишь в их торфяные кочкарники.
Мнение иных людей, считающих Сыскарева бесчувственной машиной, нацеленной лишь на карьеру и деньги, не просто неверно, но и глубоко ошибочно. И в сердце Анатолия Васильевича вскипали неуёмные страсти, и в нем иной раз клокотали такие возвышенные чувства, что не умей он сдерживать себя, мог бы и под облака вознестись.
Город под его управлением процветал и непрерывно разрастался. И главным помощником в этом деле ему была его супруга Любовь Лазаревна. Он и сам так считал, и даже как-то признался Надежде Федоровне, что делает свое дело во имя своей Любы. (Вот вам и «бесчувственная машина!»)
На первых порах и самой Любови Лазаревне было интересны его общегородские мероприятия.
В июне каждого года в честь обретения поселком городского статуса, в Версаново было принято устраивать торжественные приемы, на которые в мэрию стекался весь цвет местного общества.
Принимал поздравления лучших людей города Анатолий Васильевич вместе с со своею супругой, нарядной, красивой, немного смущающейся.
К ним, стоявшим на специальном помосте, застеленном ковровой дорожкой, очередь выстраивалась от самых дверей через весь банкетный зал. И строилась она в строгом соответствии с общественным положением и величиной капитала каждого участника, пожаловавшего на торжество.
Официально этого никто не требовал, все образовывалось как бы стихийно, но соблюдались неукоснительно.
Первыми с поздравлениями подходили самые почтенные люди, имеющие не просто большие, а прямо-таки огромные капиталы. За ними тянулись предприниматели и чиновники рангом поскромней и помельче.
Все протекало степенно и чинно, но однажды именно из-за этой очередности на глазах Любови Лазаревны вышел форменный скандал. Из очереди был выкинут владелец автомастерских Сучков, нескладный мужчина с могучим затылком и реденькими усами под толстым носом
Вздумалось этому Сучкову встать впереди банкира Неврина. Непорядок был тут же замечен. На Сучкова сначала зашипели, зашикали, а когда он не пожелал услышать возмущенного шиканья, его стали грубо хватать за руки, за фалды смокинга. Сучков пыхтел и молча отбивался локтями.
Судя по его красному лицу и взъерошенным усам, вот-вот должна была вспыхнуть драка. И только решительное вмешательство охраны предотвратило её.
Эта сцена обескуражила Любовь Лазаревну, вызвав в ней чувство стыда и досады. «Как можно? - думала она. - Почтенные люди в таком почтенном месте, а ведут себя, словно подвыпившие хулиганы!»
У неё загорелись щеки, разболелась голова. Дома, уже поостыв, она твердо заявила мужу:
- Все, Толя, больше я ни ногой на эти ваши мероприятия! И эта называется деловая элита?
Он засмеялся и бросил присказку Надежды Федоровны:
- Ни графья же!..
И принялся пояснять:
- А ты, что думала, милая? Иные выбились из цеховиков, иные из советских фарцовщиков, из воровских малин, а кое-то прямо с тюремных нар спустился….
- Это и видно, - усмехнулась она. – А ещё смешно слышать, как один публичный хлыщ недавно заявил, что он аристократ духа, представитель российской элиты. Хорошо ещё, что не венецианским дожем себя объявил... Да он хотя бы понимает, - стала громко возмущаться, - что такое настоящая элита? Хотя бы догадывается о том, что она, подобно коралловому рифу, взращивается веками? А он выскочил из неоткуда, словно чирей на простуженном теле, и уже - элита!.. Господи, о чем тут говорить? – безнадежно взмахнула она ладошкой. – Это самозванство у нас же прямо-таки в крови сидит. Так и гляди, как бы какой-нибудь новый лжецарь в виде Пугачева не объявился!..
И она, сдвинув брови, твердо произнесла:
- Извини, Толя, но я всё-таки больше не ходок на эти твои мероприятия! Торчу, словно манекен, а они, как быки на меня пялятся. И вообще, должна тебе сказать: не обезьянничаем ли мы, подражая верхам? Там же другой уровень. Там ради державного интереса, чтоб миру показать. А тут кому показывать? Болотным лягушкам?..
Анатолий Васильевич потоптался, покряхтел, озабочено потрогал подбородок и молча согласился.
Он умел прислушиваться к жене. Находил, что она нередко по дулу говорит, и ему ничего не остаётся, как соглашаться с ней.
В одну из его избирательных кампаний жену насмешил лозунг, очень даже двусмысленный, выхваченный из советских времен: «Жить стало лучше, жить стало веселее!».
И это крупными буквами перед окнами мэрии на растяжке - поперек самой многолюдной улицы.
Оказалось, предложил лозунг бывший рабкооповский завхоз Петр Андреевич Жевакин, давний сподвижник Анатолия Васильевича, а на момент избирательной компании его доверенное лицо.
Любовь Лазаревна, с рынка заглянувшая в мэрию, рассмеялась над этой растяжкой.
- Послушай, это каким местом думает твоя команда? – с порога кабинета принялась пенять она мужу. - Мало того, что лозунг из советских времен, он ещё издевательски лукав! Это кому стало жить веселей?.. Разве непонятно, что основная масса твоих избирателей – люди пенсионного возраста? Это им стало веселей? Иные кусок колбасы не всегда в состоянии купить. С чего им веселиться?..
- Не я же устанавливаю цены, - хмуровато возразил Анатолий Васильевич.
- Людям до этого дела нет. Ты власть, значит, тоже причастен к ценам.
Выслушав её, растяжку он приказал снять. А Жевакину выговорил:
- Думать надо, что делаешь.
- Зря, зря, Васильич! – с обидой говорил тот, из окна мэрского кабинета наблюдая за работой электриков, демонтирующих полотнище. - Лозунг правильный. При твоём мэрстве, как цари зажили!..
С первых дней замужества, утверждая себя в роли полновластной хозяйки, Любовь Лазаревна не забывала и о мужском самолюбии, зная, что его надо щадить. Держалась она с мужем мягко, проявляя и выдержку, и осторожность, и определенный такт.
Ещё когда готовилась к свадьбе, дала себе слово: ни при каких обстоятельствах не только не подрывать авторитета супруга, но даже малейшего повода не давать для его унижения или компрометации. И на людях стала всячески показывать, что в их семье именно супруг играет первую роль, порой восклицала, хватаясь за голову: «Ох, это надо мужа спросить! Это как он решит».
Хотя сама давно всё уже решила.
Ловя на себе завистливые взгляды, внутреннее сосредотачивалась, становилась как бы старше и серьезнее, но со временем, и эта игра ей прискучила. Решила, что некому себя показывать, да и доказывать незачем. Среди городской так называемой элиты много обычной серости, угодливого криводушия, а среди жен чиновников немало прямо-таки дремучих дур. С ними, прямо-таки истекающими подобострастием, и говорить ни о чем. Все они, должно быть, собачей породы: только и умеют хвостом вильнуть да угодливо лизнуть властную руку.
Но держись, если ослаб, в момент порвут!..
Ох, господи, все это у классиков описано! Неужели за века ничего не изменилось в психологии людей? Всё та же фальшь, угодничество, всё то же приторное лицемерие.
Из-за этого на общегородских мероприятиях стала появляться лишь в самых необходимых случаях, а теперь и эти случаи исключила из своей жизни, хотя и понимала, любые ограничения ведут к ограничению ума. Только зачем он ей, великий ум, живущей в повседневной  праздности? Слышала как-то от одного знатока дамской психологии, будто красивая женщина должны быть слегка глуповатой. Это вроде бы придает ей больше шарма.
Мужу, конечно, не до её психологии; город расстраивается, производства расширяются, деловая жизнь заметно оживилась.
Как и всегда, хуже дела с культурой: остаточный принцип советских времен так никуда и не делся. Всё те же ничтожные крохи отщипывают на неё из общегородского бюджета. Наверное, до скончания мира невежество духа так и будет плодить общую отсталость. И в Версаново кроме старого дома культуры с его драматическим кружком, эстрадной группой «Болотные пузыри», кинотеатра, в который давно перестали ходить, да вечно пустующего краеведческого музея с непременными бабкиными прялками, худыми самоварами, посконными юбками, глиняными горшками и прочими атрибутами русской старины, так ничего и не увидишь,
Хотя стоп, есть же ещё игорное заведение Жоры Цыгана под вывеской «Бильярдный клуб»! Оно никогда не пустует, собирая под свою крышу азартную публику из местных и залетных проныр, жаждущих немедленного обогащения.
Несомненная гордость мужа - это построенный им центральный рынок; большое, с прозрачной крышей сооружение арочного типа. Работает рынок безубыточно, принося доход в основном за счет фруктово-овощного привоза из южных республик.
Торгуют здесь дорого, Любовь Лазаревна, когда ещё сама ходила за продуктами, среди покупателей встречала исключительно обеспеченных людей.
Рынок для неё отпал сразу же после вселения к ним Надежды Федоровны. Очень энергичная женщина, ей и возраст не помеха. Посмотришь, всё у неё так и горит под руками; жарится, парится, шипит и играет. С кухни запахи такие обалденные - и сытый за версту почует. Она не только хорошо готовит, умеет навести в усадьбе идеальный порядок, но и с Любовью Лазаревной знает, о чем поболтать.
Надежда Федоровна с первых же дней своего вселения в дом с веселой легкостью приняла на себя все без исключения хлопоты, командует приходящими в усадьбу людьми; уборщиками, сантехникам, электриком, дворником.
Знает, сколько надо на зиму солений, варений заготовить. А ещё умеет осадить садовника Жевакина с его бесконечной болтовней.
Этот Жевакин хотя считается работником приходящим, но случалось, по нескольку дней живёт в усадьбе, забывая о своем домике, опустевшем после кончины жены.
                20
Поскольку Петр Андреевич Жевакин – фигура приметная в окружение Сыскарева, о нём и сказать следует особо.
На вид это совсем невзрачный мужичок, но внешность, как вешний день, обманчива, судить по ней о человека вряд ли будет правильным.
Роста Петр Андреевич невысокого, с седеющими, жестко торчащими волосиками на круглой голове. Ходит, слегка сутулясь, отчего выглядит человеком с горбинкой. Левый глаз Петр Андреевич постоянно держит вприщурку, будто целится в кого-то, лишь ему одному известного. За этот хитрый прищур ещё в молодости его прозвали Петя Рыбий Глаз.
По свидетельству самого Жевакина, был он в ту пору парнем боевитым, хорошо играл в футбол.
Надежда Федоровна, знавшая Петра Андреевича ещё завхозом, называет его «погремушкой». Он горяч в спорах, но с Надежда Федоровна умеет его остужать.
Кто-то считает Жевакина мужиком с причудами. Но опять же, как на это посмотреть. Если и есть у него эти причуды, то не такие уж и глупые.
А вообще-то человек он такой, что кроме назойливой болтовни, ничем иным досадить вам не может.
Случалось, на него частенько и покрикивали: «Да заткни ты свой фонтан!..» Подобные окрики приводили Петра Андреевича в откровенное недоумение: за что? Люди для того и сходятся, чтобы «разговори разговаривать. «Молчат только враги», - не уставал он повторять.
Чаще всего ему доставалось, разумеется, от Надежды Федоровны. Она, бывало, слушает, слушает его, да и взорвется:
- Это когда-нибудь уймёшься ты, помело немытое!? Жужжит и жужжит, словно пила циркулярная, аж, мозги торчком встают! Вот шумовкой-то наверну по лбу, так и выскочит весь твой ум из тебя!
Петр Андреевич морщиться, сутулится, втягивая голову в плечи, и не только левый, но уже и правый глаз прикрывает.
Надькина угроза не шутейная; с ней станется – и навернёт!..
Бычась, он насуплено поднимается, чтобы поворчать уже с безопасного для него расстояния: «Вот баба, и поговорить с ней невозможно!»
«Собачатся», по его выражению, они с Надькой ещё со времен рабкоопа, но долгих обид друг на друга не держат.
И он всегда готов услужить главной распорядительницы дома да, кажется, только того и ждет, чтобы ей услужить. Она понимает это и повелевает ему без долго сюсюканья и сладких обхождений, чаще всего с нарочитой грубоватостью: «Чего расселся во всю кухню! Сбегай-ка в подвал да ведерко картошки мне принеси».
Он вскакивает со стула, по-солдатски вытягивается и гаркает, задрав подбородок: «О, несравненная повелительница желудка нашего, идущий на смерть приветствует тебя!». – «Иди, иди, не изгаляйся, кобель лопоухий, не то тряпкой-то вот шлепну по твоим долгим ушам!», - добродушно напутствует его.
Уши у Петра Андреевича и, правда, большие, слегка оттопыренные; по таким и шлепнуть – одно удовольствие.
Случалось, он огрызался: «Разоралась сохатая!»
Почему «сохатая», объяснить не мог. А ни почему, просто на язык подвернулось.
Петру Андреевичу как-то легко дается - и набрехать с три короба, и «Барыню» на гармони сыграть; и за друга верного пострадать, если это возможно. Был с ним такой случай, страдал уже.
Умел он прикинуться и человеком самой дремучей бестолковости.
-А-а, это вы мне имели кое-то слово сказать? - и, приставив руку к уху, бессмысленно таращит на собеседника глаза, силясь как бы уразуметь. - А-а, ты вон, о чем!.. А я сразу-то по своему тугоухию и не возьму в толк… Нет, паря, этого, пожалуй, не смогу по причине своей занятости, комар меня в промежницу укуси!
Тем, кто шапочно знал Петра Андреевича, в иных случаях он мог показаться идиотом. Он и сам любил прикинуться, напустить на себя этакую непроходимую дремучесть. Иногда брякнет такое, что и не вдруг поймешь: мудрость у него это или какой-то хитрый подвох.
По весне как-то увидел коммунальщиков, прошлогоднюю листву в тракторную тележку с газона сгребающих, остановился, прищурился да и говорит:
- А знаете, мужики, что даже самое бессмысленное дело имеет свой смысл.
Мужики тоже не прочь языки почесать.
- Это, какое же дело, в чем смысл? – заинтересовались они, оставив вилы.
- А вот в самом бессмыслии и есть смысл, - важно ответил Жевакин.
- Эка! – засмеялись коммунальщики, берясь за вилы.
- Не эка, вы сами и творите это бессмыслие. Не догадываетесь, что почву лишаете законного перегноя?
И, презрительно сплюнув, отправился дальше.
Коммунальщики возмущенно переглянулись и крикнули вдогонку:
- Да пошел ты, умник, загадки тут загадывать! Клали мы на таких, как ты, вилюшками!..
Петр Андреевич и ухом не повел. Знал, за живое задел, досаду разбудил; пусть затылки чешут, на своё начальство бочку катят…
А пострадал Пётр Андреевич за Сыскарева. Оба они тогда работали в рабкоопе: Сыскарев - председателем, а Жевакин - завхозом. И надо же случиться такой неприятности, приехать из облпотребсоюза ревизору с внеплановой проверкой. Да ещё каком! С виду-то кроткий старичок, а на деле такой дотошный, что в неделю по импортным товарам крупную недостачу накопал.
В основном это была итальянская обувь, а ещё венгерские и чешские костюмы, мужские сорочки из модного тогда нейлона.
Старичок-то оказался не только дотошным по части вскрытия торговых недостач, но и по-большевистски неподкупным, как кузнечная кувалда.
Уж, как только ни уламывали его! И в луга-то на архиерейскую уху возили, и крупной взяткой соблазняли, само собой, разумеется, проживание с кормёжкой полностью на себя брали. Чары несравненной Надежды Федоровны пускали в ход, и они не оказали никакого действия.
Кончилось всё довольно печально для кооператива: результаты проверки легли на стол районного прокурора. Дело запахло уголовной статьей о расхищении общенародной собственности в крупном размере.
Под Сыскаревым зашаталось не только председательское кресло, но и замаячила тюремная решетка.
Вот здесь Петр Андреевич Жевакин и явил свою звенящую, как струна, пролетарскую солидарность, подставил председателю товарищеское плечо.
Не известно, по чьему уговору-наущению, но только явился он в прокуратуру и положил на стол своё признательное заявление, из которого следовало, будто бы он, завхоз Жевакин по своей преступной халатности и утопил весь недостающий товар при его перевозке на склад.
Следователю прокуратуры только и оставалось руки потереть; ему и копаться не надо - дело раскрыто, да так оперативно, что и на премию не грешно рассчитывать. И с обвиняемым никаких проволочек; назвался груздем, полезай, братец, в кузов!
Не прошло и двух месяцев, как состоялся самый гуманный пролетарский суд. Народный судья района Парамошкина, женщина ещё не старая, со смуглым, будто прихваченным копотью лицом, на заседании спрашивала Жевакина:
- Это зачем же вы потащились вброд, когда мост в наличии имеется?
Петр Андреевич в недоумении лишь руками развел.
- Бес попутал. Мост-то ненадежный, комар в его промежницу укуси. Никакого настила на нем, сплошные щели между бревен, думал, как бы лошади ноги не поломать. Да и крюк, скажу, большой, гражданочка судья.
И его левый глаз виновато закрылся.
- Вы это мне бросьте про комара, - сурово одернула его судья. - Комар тут ни при чем. И промежница ваша знаем какая! Я о деле спрашиваю. Это что же получается, лошадь пожалели, а товар утопили?
Жевакин и здесь дурачком прикинулся.
- Да, кто же знал, что он утопнет. Уж извините мою глупость, гражданочка судья, по своей малограмотности и отсутствию соображения в голове допустил такой непорядок.
И Петр Андреевич для пущей убедительности левый глаз закрыл так крепко, будто его и вовсе у него не стало.
- Ответьте, гражданин… Жевакин, - заглянула судья в свой судейский протокол, - как же так получается; товар утопили, а сами живехоньки остались?
И она пустила такую обворожительную улыбку по своему прокопченному лицу, от которой даже у иных самых отпетых мошенников пробегал озноб по спине.
- Это исключительно по недоразумению и моей темной малограмотности, гражданочка судья, чудом, чудом уцелел! – в отчаянии воскликнул Петр Андреевич. – Успел кобыле за хвост ухватиться. Она и вытащила вместе с дрогами.
И его речь прозвенела как стенание.
- Ой, какая умная кобыла! – восхитилась судья. - Возницу спасла, драги вытащила, а товар утопила.
- Место глубокое, а течение ужас, какое сильное, - горестно произнес Жевакин. - С лодки багром потом шарил, даже носового платка не достал. Все унесло!
- Водяной унёс, - с ехидной усмешкой заметила народная заседательница, передовая швея местной ремонтно-пошивочной мастерской, пухлолицая молодка с подведенными черной тушью бровями.
В зале засмеялись; иные, пожалуй, догадывались, кем должен быть этот таинственный «водяной».
Судья изобразила сухую строгость на лице и, призывая к порядку, постучала карандашом по графину с водой, гордо стоявшему на красной плюшевой скатерти.
В потопление товара, кажется, не очень-то верили, но и другого доказывать не стали. Есть виновник, есть его чистосердечное признание, дело лишь за справедливым приговором.
Они и последовал в тот же день. Поскольку была выявлена преступная халатность, но без злого умысла, и сам подсудимый добровольно осознал свою вину; поскольку он характеризуется работником исключительной честности, является ударником коммунистического труда, членом поселковой пожарной дружины, а также - членом добровольного Общества содействия Армии и Флоту; поскольку вся общественность рабкоопа в лице партийного комитета, месткома, кассы взаимопомощи настоятельно просят отдать гражданина Жевакина на поруки трудовому коллективу, оставив на его свободе, суд счел возможным удовлетворить эту просьбу.
Присудили Петру Андреевичу год условно с ежемесячным вычетом двадцати процентов из зарплаты в течение всего срока наказания.
Не только сам подсудимый, но, кажется, и государственный обвинитель, частенько заезжавший на рабкооповский склад, приговором остались довольны. Обвинитель успел даже ободряюще подмигнуть Петру Андреевичу со своего прокурорского места.
Во время следствия и самого судебного заседания, Сыскарев держался в тени и видимого участия в судьбе Петра Андреевича не принимал. Но в коллективе знали; только благодаря председательским хлопотам Анатолия Васильевича и был вынесен столь мягкий приговор.
Недостачу в рабкоопе, надо сказать, быстро покрыли, как это и раньше бывало, за счет «естественной» усушки и утруски товаров. В результате Петру Андреевичу и рубля не пришлось потратить из своей зарплаты.
С этого криминального случая и стал Жевакин не только героем кооператива, но и самым близким соратником председателя. И совсем не удивительно, что Анатолий Васильевич, обзаведясь собственной усадьбой, обстроившись и переехав в неё из старого особнячка, сразу же пригласил Жевакина на роль личного садовники.
Расчет тут простой, Жевакин свой человек, проверенный делом и, обретаясь в усадьбе, никаких неприятностей ему не доставит.
И для Петра Андреевича, изнывающего от пенсионной скуки, приглашение Сыскарева было настоящим подарком судьбы. Появилась возможность занять себя делом, да и к пенсии - приварок.
Садовые работы Жевакину были по душе: и сама охрана сада ему, страдающему бессонницей после смерти жены, доставляла удовольствие. Похаживай себе в темные августовские ночи по тенистым дорожкам сада да весело попужикивай из ракетницы ослепляющим небо зарядом, нагоняя страхи на шкодливых мальчишек.
Что Петр Андреевич и делал.
А ещё от скуки разные интересные мысли обмозговывал. Иные оказывались столь своеобычными, что даже нынешнему Ритиному мужу, прокурору Лабытько, были интересны. И он однажды, восхитившись, назвал их «философскими поэзами».
- А ты, батюшка мой, - с улыбкой покачивая головой, проговорил, - прямо-таки вылитый Карл Маркс! Бороду, бороду куда подевал?..
И Лабытько рассмеялся, шутливо погрозив Петру Андреевичу пальцем.
 и бровью не повел: нашел, чем восхищаться; да он этих «поэз» за ночь полную голову себе навалякает!
В идейном плане Жевакин не разделал ценностей социализма, но и что на смену пришло, относился с большой подозрительностью.
- Иного и ждать нечего было, - уверенно проговорил однажды за чаем перед тем, как отправиться в свою сторожку.
- Это почему же? – полюбопытствовал присутствующий на чае Лабытько, незаметно локтем призывая супругу вместе с ним насладиться высказываниями садового мудреца.
- А потому! – с жаром принялся объяснять Петр Андреевич. – За годы социалистического устройства жизни, наше население было перелицовано в советскую общность мелких «несунов», никоим образом не непригодных для крупного капиталистического производства. Что такое несун? – закрыв оба глаза и, оказавшись как бы совсем незрячим, спрашивал он себя. - А вот что. Несун - это ничто иное, как самая низшая ступень мелкого хищения. И вот скажите мне, товарищ прокурор, - вытянул он шею к Лабытько, - как может низшая ступень, этот заводской, или какой иной несун, иметь грандиозный замысел в голове? Разве может мозг, допрежь занятый только тем, чтобы унести с производства гвоздь, булавку, коляску колбасы, или хотя бы обрывок туалетной бумаги, помыслить о создании гигантского завода, гидростанции и вообще чего-то грандиозного? Пусть не Днепрогэса, но чего-то совсем не мелкого?
Отвечу прямо; нет, не может!
 Весь так называемый интеллектуальный аппарат несуна настроен исключительно на процесс унесения именно гвоздя, мочалки, мыльницы, болтика, гайки и всего прочего, что плохо лежит. Он даже не думает, нужна ли ему эта банная мочалка, когда дома у него их уже десять. Но вся его психика замкнулась на этом процессе. Он спит и видит эту мочалку: вот она, крайняя слева на производственной полке. Удобно прихватить. И он во сне начинает украдкой снимать её, совать себе за пояс в штаны. Потом, трепеща и усыпляя бдительность охранника, говорить ему что смешное, непременно приятное. Что-то вроде того: хожу, мол, и все думаю, на кого же вы так похожи, на какую такую громадную знаменитую? И только сейчас допёр: на Джигарханяна! Иду и вижу: вылитый Джигарханян сидит!.. Не слышали, он с молодой женой расходится? Вот сучка, хотела его миллионы в сиськи себе закатать!..
У охранника и рот до ушей! Как же, он на знаменитость похож!.. Какой тут контроль? «Иди, иди, приятель!.. Не задерживай народ».
Всё, мочалка благополучно ушла с предприятия. Где-то неподалеку от проходной несун вытащит её, любовно осмотрит и подумает, куда бы приспособить. Беда, совсем некуда. Дома жена лается: опять мочалку припёр!..
Несун любовно огладит свое приобретение, понюхает и ласково повесит на ближайший куст снежной ягоды, будто голову любимой девушки нежным платком повязал. И такое счастье глазах! Не зря прошел день: мочалку упёр.
А вот ещё случай был, - вспоминает Петр Андреевич, смочив горло большим глотком остывшего чая. – Опытный, уже с тридцатилетним стажем несун, настоящий рецидивист, можно сказать, целую двухпудовую гирю надумал с предприятия вытащить. Приладил её на проволочной петле у себя за спиной. Дело осеннее, сверху - плащ…
Идет через проходную, согнулся, кряхтит бедняга, лицо кровью налилось: как-никак два пуда за спиной! Да и возраст как-никак солидный, но бодрится, охраннику зубы заговаривает: дескать, погодка-то майская, солнышко разыгралось, прямо-таки вприсядку пошло!
Охранник за пропуском уже потянулся, и тут сомнение его взяло; малый-то утром вроде бы прямехоньким был, как жердь, а тут за одну рабочую смену горб вырос. Да и рожа, того гляди, от натуги лопнет - красная, как свекла сорта «бордо».
«А ну-ка, приятель, это что у тебя там?» - «Где, чего?» - завертелся. - «Да вон за спиной!». - «Ах, батюшки мои! - ужасается, - Опять ребята подшутили! Вот кабели, а я и не заметил!!.»
Анекдот Петра Андреевича никого не оставил безучастным. Хохотали все: Любовь Лазаревна, Рита, муж её. Смеялась Надежда Федоровна. Смеялся и сам Петр Андреевич, довольный, что угодил - всё застольное чаепитие позабавил.
Лабытько пощелкал языком от удовольствия, протер лоб платком и поощрительно заметил:
– Силен, силен, бродяга! В компартии не состоял?
- Не довелось, - весело ответил Петр Андреевич. - Левее, как говориться, себя чувствовал.
- Ах, какая жалость, - посочувствовал Лабытько. - Мог бы этого сухаря Суслова заменить. Гладишь, и страна строилась бы по иным идеологическим лекалам… Ах, какого теоретика прохлопало ЦК! А то послушаешь этого Цепко, всё свой партийный хлеб ругает. Циковский паёк не прожевал, а до сих пор его ругает. И какого-то раскулаченного дедка вспоминает. О развала большой страны не жалеет, а дедову крупорушку ему жалко. Вот она частнособственническая рубашка-то, как близко лежит к телу!
И Лабытько засмеялся. Озабоченно пошелестев бумажной салфеткой, он вдруг напомнил Петру Андреевичу:
- Но ведь у нас есть и очень крупный бизнес. Миллионами ворочают, какие же это несуны?
- Ну, что - миллионы? – метнул в него свой хитрый глаз Жевакин. – Всё одно – это е не Демидовы, ни Форды, ни Саввы Морозовы. Они ведь тоже свою многомиллионную маржу куда тащат? А за бугор в свою оффшорную щелку. Зарыли, огляделись, руки потёрли – всё, надежно спрятано. И у них такая же радость, будто невесту платком повязали…
Слушая Петра Андреевича, участники вечернего чаепития взирали на него с благодушными улыбками. А Надежда Фёдоровна, разливавшая чай, поощрительно ляпнула:
- Это у него драйв такой – свои приблуды сказывать!
И все опять покатились со смеху. Лабытько хохотал, запрокинув голову, а его Рита от смеха подскакивала на стуле так, что её тугие груди дрожали.
- Надо же, какие метаморфозы! – проговорила она, вытирая платком слезы.
Любовь Лазаревна смеялась, но все-тики сдержано и смотрела на туманные дерева березовой аллеи.
Раскрасневшийся Петр Андреевич гляделся настоящим орлом.
Отсмеявшись, Любовь Лазаревна, сразу о чем-то задумалась. К быстрым переменам в её настроении здесь давно привыкли и перестали обращать внимание. И здесь не обратили.
Надежда Федоровна, вернувшись с кухни, принялась упрекать Петра Андреевича:
- Вот послушаю тебя, умная голова, у тебя одни несуны кругом. А кто, же по-твоему, я буду?
- Ты никто, - оценивающе прищурился на неё Жевакин. – Ты просто разливальщица чая…
- Здравствуй, задница, новый год! – обиделась Надежда Федоровна и с ворчанием отправляясь за печеньем в поварской закуток. – Разливальщица! - ворчала она. – Ну, погоди, бес кривой, я тебе припомню эту разливальщицу!..
- Да ты не обижайся! – высоким голосом вдогонку ей прокричал Петр Андреевич. - Я ведь тоже гусь лапчатый, я ведь тоже несун! Вчера из сада два яблока спёр.
И взялся рассказывать новую историю.
- Молодым был, - говорил он, обращаясь в основном к супругам Лабытько. - В летние каникулы на железной дороге в бригаде путейцев для своей мадам на помаду решил подработать. Лапа у них там была такая для выдергивания костылей. железная, тяжеленная, наверное, в полпуда веса дурища! Я возьми да прихвати её. Пот прошиб, пока до дома допёр.
И вот встречает меня покойный отец. Спрашивает: «Это для чего припёр эту хрень? И понес: «У нас что, своего хлама мало?» А я стою и сам не знаю, зачем принес. Хлопаю глазами, как дурак.
Старик понял меня и сказал: «Выкинь за забор».
С тех пор так и валялась, проржавела, травой обросла. А недавно два гастарбайтера – азиата забор мне поправляли, увидели, железяка из земли торчит. - «Аксакал, снесем в металлолом? – спрашивают. - Мал-мал на хлеб заработаем». - «Тащите, - говорю, - с глаз долой! Косу об неё, заразу, изуродовал, когда бурьян крушил».
Вот и получается все мы несуны, - заключил Петр Андреевич. - Кому гиганты строить? А некому.
Вернувшаяся к столу Надежда Федоровна, перво-наперво Петру Андреевичу положила печенье, будто и не было на него у неё обиды.
К их добродушным перебранкам здесь уже привыкли. Дело обычное; поворчат, поспорят, но до большого скандала свои почти семейные раздоры не доводят.
Видя это, Любовь Лазаревна однажды возьми и заметь Петру Андреевичу; почему бы, дескать, не соединится вам с Надеждой Федоровной? Оба в возрасте, оба одиноки.
На что Жевакин, подумав, ответил: - «У нас не получится». - «Это почему же? - удивилась Любовь Лазаревна. – Надежда Федоровна, женщина старательная, опрятная, хорошая стряпуха, из себя видная». - «Потому и не получится, что видная, комар её в промежницу укуси. С видными мужику одна морока». - «Это отчего же?» - не поняла Любовь Лазаревна. - «Оттого, - объяснил Жевакин, – что на красивый цветок все шмели садятся. За красивый женой глаз да глаз нужен. А у меня катаракта…»
Любовь Лазаревна посмеялась и решила: «Это что же, и у моего Сыскарева в голове подобные мысли гуляют? Я тоже, кажется, не из дурнушек».
Когда пересказала мужу свой разговор, он признался, что и у него было идея поженить их, на его предложение Петр Андреевич посмотрел отрицательно, но ответ его был несколько иным.
- Оно, конечно, дело неплохое, ущипнуть бабу за мягкое место, но ведь и брыкнуть может, - заметил он, вприщурку посматривая на Анатолия Васильевича. - А что, ежели копытом в лоб мне угодит?
Сказал, и самому смешно стало. Засмеялся и Сыскарев, представив, что станет с Петром Андреевичем, если Надежда Федоровна его «копытом в лоб брыкнёт».
Круг людей, допущенных в дом Сыскаревых, был невелик. И были это люди, проверенные самим временем. Но вот за неделю до приезда Кувыкина, вопреки своим убеждениям, нежданно для всех хозяин взял к себе в усадьбу не просто чужого человека, а кавказца, архитектора вроде бы по профессии.
Для чего он потребовался, ни Надежда Федоровна, ни Петр Андреевич не знали, хотя и догадывались, что затевается стройка. Для неё и материалы заготовлены, и высокий навес сколочен из горбылей, и строительное оборудование в нём установлено. А вот что задумал строить хозяин, спросить неловко. Время придет - всё само и  скажется.
Новый поселенец не понравился ни Жевакину, ни Лысковой и главным образом из-за своей нелюдимости. Он с первых же дней принялся хмуро ходить по территории, что-то высматривать, высчитывать, лазерной линейкой вымерять.
Ещё подолгу засиживался в отведенной ему комнате. По свидетельству Надежды Фёдоровны, ходившей приглашать его к столу, он что-то чертил да рисовал на толстой бумаге.
Петр Андреевич уже не раз подъезжал к новому постояльцу с расспросами. И всё безтолку. Тот отмалчивался, а в последней раз даже недовольно оборвал:
- Что вы прицепились? Спрашивайте хозяина. Ему про то известно.
И отвернулся, сердито засопев.
Недружелюбный приём кавказца вызвал ещё большую досаду в душе Петра Андреевича, и в голове у него завертелась жуткая подозрительность, которой он не мог не поделиться с Надеждой Федоровной.
- А что, если этот архитектор на самом деле есть агент исламистов? – с придыханием произнес он.
- Да будя тебе молоть-то! – вытаращив глаза, ахнула Надежда Федоровна, и у неё нехорошо защемило под левым соском. – Выдумаешь чертовщину!
- А сейчас всё возможно, - уверил Петр Андреевич, обрадовавшись, что нагнал испуга на «железную» Надьку. – Только одно смущает, бороды у него нет, - продолжал он развивать свою догадку. - А без бороды, они как бы не угодны для Аллаха… Вот и думаю, а что, если этот кавказец шлепнул кого-то у себя в горах, да и сбежал в нашу глухомань от своих кровников?
Надежда Федоровна и тут с немалой робостью с минуту думала, глядя на садовника: всерьез он, или выдумками изгаляется?
- Бог с тобой! Перестань выдумывать, –успокоилась она. – Разве Анатолий Васильевич может допустить такое? Иди умойся да окстись. Анатолий Васильевич не стал бы селить у себя непроверенную личность.
Оно и сам Петр Андреевич был того же мнения. Хотя опять же, и на старуху бывает проруха.
А Надьку н все-таки здорово переполошил!
И душа Петра Андреевича радостно ликовала.
                21
Появление в усадьбе ещё и Кувыкина в первую очередь озаботило Надежду Федоровну. Если поселят и его, ей прибавится хлопот и стряпни станет больше. Придется хотя бы на время помощницу себе брать, тоже бывшую работницу их кооператива.
Особенно задумалась, когда услышала, что приезжий бывший Любин одноклассник. Ишь, как хозяйка оживилась, встретив гостя! В каких сладких любезностях рассыпалась! Куда и хандра её делась!..
Но ещё неизвестно, каким боком всё повернется. Хозяин, чать, из ума не выжил, чтобы брать в дом человека с чужой стороны, пусть даже Любиного одноклассника…
И тут её укололо: уж не тот ли, что открытки ей посылает?
«Ну, и драма!»  оглядываясь на Любовь Лазаревну, прикрыла она ладошкой рот.
Догадка была столь поразительной, что у неё даже под ложечкой засосало. И, накрывая стол, Надежда Фёдоровна не удержалась, что не спросить хозяйку:
- Чей же это молодец такой, Любушка?.. Загорелый-то, прямо эфиоп!
- Да ничей, наш, наш! - суетясь и волнуясь, отвечала заметно повеселевшая Любовь Лазаревна.
Краска то вспыхивала, то спадала с её лица. В ожидании мужа, она думала о том, как он встретит гостя? Что скажет?..
- Чей наш-то? – не отставала Надежда Федоровна.
- Да как тебе объяснить?.. Дарью Петровну помнишь?.. Племянник её.
- Какую Дарью Петровну? - расставляя блюда, напряглась Надежда Федоровна, собрав складки между бровей.
- Ох, господи! – досадливо поморщилась хозяйка. – Ну, если по-уличному, Сундуниха! На месте теперешнего банка жила. О ней ещё разговор был: померла на торфе...
- Да разве она Дарья Петровна? Вот тебе раз! - не переставая хлопотать возле стола, подивилась Надежда Федоровна. – А я не знала, что она Дарья Петровна. Дашка да Дашка!.. А приехал-то отколь? Уж не тот ли, что открытки присылал?
- Тот, тот! – подтвердила Любовь Лазаревна с таким досадливым раздражением, что Надежде Федоровне сразу стало понятно: на больную мозоль наступила.
Обижено вздохнув, она поспешила скрыться за дверью раздачи.
Минут через пять появился и гость, умытый, с посвежевшим лицом.
Стул ему Любовь Лазаревна поставила против себя, и сама села, опершись на локти, и стала пристально разглядывать его.
Кувыкин не сразу решился сесть. Под шум кухонного комбайна за дверью раздачи, с интересом, хотя и без прежнего удивления оглядывал саму столовую - светлую залу с длинным, уставленным яствами столом. Разглядывал и натюрморты по стенам, и обитые голубым бархатом стулья с золотыми вензелями на спинках из латинских букв «SА», - живописно показалось.
«Под аристократию рядятся», - мелькнуло не совсем добрая мысль.
Обилием блюд с фруктами его было не удивить; у них в кишлаке прямо среди улицы растут эти фрукты. А вот вазы заинтересовали редкостной росписью - индийские, судя по всему. И напитки в дорогих сосудах, исполненных в форме античных амфор.
Все приборы были расставлены в такой строгой гармонии, что и подступиться боязно.
Видя его нерешительность, хозяйка произнесла с грубоватой простотой:
- Ну, чего топчемся?
И, улыбнувшись, пояснила:
- Это Надежда Федоровна у нас такая искусница. Давай перекусим, а заодно и поговорим.
Будто подслушав их, сразу же появилась и Надежда Федоровна с салфеткой, перекинутой через руку, молча встала против стола.
Любовь Лазаревна мельком взглянула на неё и нетерпеливо попросила:
- Всё, всё, Надежда Федоровна!.. Мы сами тут... Если что, я кликну.
Надежда Федоровна поджала губы и удалилась, явно недовольная. Хозяйка подняла крышку большой фарфоровой посудины с изображением рыбок на её вздутых боках и спросила:
- Это ничего, что окрошка? Не забыл, какая была в нашем доме?.. Для меня окрошка до сих пор всё равно, что в тёплый пруд бултыхнуться в знойный полдень.
И Любовь Лазаревна с тихой радостью засмеялась, должно быть, воспоминаниям о былых летних купаниях.
И ему стало спокойней от её настроения. И он припомнил их былые купания, только не в пруду, а в речке Кугуше. Какой нежной белизной сверкало под солнцем Любино девичье тело! Как весело молотила она длинными ногами, взбивая под собою пузырящуюся пену с радугой ярко взлетающих брызг.
Он улыбнулся и сказал:
- И у нас делают окрошку, только на кислом молоке. Катык, по-нашему, - уточнил, берясь за ложку.
-Это по-каковски, по-вашему? - скосив глаза, съехидничала Любовь Лазаревна.
- Извини, по-узбекски, - пояснил он, все ещё решая, как все-таки обращаться к ней - по имени отчеству, или по-прежнему Любой называть?
- Тоже вкусно, скажу, только привыкнуть нужно.
- Что ж, надо испробовать, - сказала хозяйка и добавила с нарочитой грубоватостью: - Человек ко всему привыкает, как собака к палке.
Помолчав, она задержала на Кувыкине испытующий взгляд и тихо потребовала:- Ну, довольно про окрошку, давай о себе... Хвались своим восточным гаремом, сколько жен завел?
И засмеялась как-то возбужденно и нервно.
Он смотрел в её чистое со здоровым румянцем лицо, на её крупную брошь, при каждом движении испускающую десяток голубоватых искр, и застеснялся своих заношенных брюк, заметно потёртых на коленях. А в голове горько мелькнуло: «Принцесса и нищий... Вот бы Лейла посмеялась».
Придвинув к себе блюдо с ветчиной, украшенной зеленью укропа и петрушки, со вздохом произнес:
- Нет у меня, Люба, ни восточных сокровищ, ни гарема. Мой гарем, как и писал тебе..., вам…, - терялся он, -  жена и младшая дочка Гуля. Местные, Гульнарой зовут.
От старшей внуки пошли. Зять работает, если по-старому, кем-то вроде советского фининспектора. Должность скромная, хотя для местных он всё равно небольшой начальник.
- Фининспектор – это, наверное, денежно? - небрежно заметила Люба, исподтишка наблюдая за ним.
Она ловила в его глазах и растерянность, и озабоченность, и тревогу. И все это волновало её, как и вопрос: о чем он думает сейчас?
- Для кого-то, возможно, и денежно, но и работу недолго потерять. А без работы семейному человеку хоть вешайся. У нас в кишлаке говорят так: «Народу много, работы мал-мал». За работой очередь, в затылок друг другу дышат... Я ведь тоже на заработки приехал, – с виноватой заминкой признался он и вопрошающе посмотрел на Любовь Лазаревну. – Не знаю, как получится и с чего начать…
Она промолчала, и он почувствовал себя виноватым - свалился на её голову! Ему стало совсем неловко: зачем приехал? Только хлопот людям прибавил. Мало ли чего когда-то было…
Уставившись в блюдо, Любовь Лазаревна долго думала. И он, мучаясь, нетерпеливо ждал.
Наконец она вскинула на него глаза и заговорила тихо и раздумчиво:
- Ну, и времечко, лучшего и не придумать!.. А по поводу работы, я тут не советчица... Это надо с Анатолием Васильевичем обсудить. Он с минуту на минуту должен прибыть... А ты давай, не стесняйся, кушай! С дороги ведь. У нас все просто, без церемоний. Воспитание, сам понимаешь… в одной луже росли.
На десерт были персики, виноград и яблоки. Ничего этого Кувыкину не хотелось. А вот пирог с рыбой он отведал.
Мысли его, словно бы споткнулись, зависли теперь лишь на хозяине дома. Предстоящая встречи и волновала, и беспокоила.
Сыскарев, между тем, не заставил себя ждать. Они ещё не кончили обеда, когда в окна с сетками от мух со двора донеслось железное лязганье раздвижных ворот, затем возле подъезда прошуршали колеса автомобиля и сухо хлопнула дверца.
Хозяин вошел с уверенной стремительностью бросил изучающий взгляд на Кувыкина и остановился, рассматривая его.
Роман Максимович несмело поднялся ему навстречу и, виновато потупившись, шагнул от стола.
Рассматривая хозяина, он совсем не удивился, что тот, не взирая на жару, в строгом костюме, хотя и нараспашку, в белоснежной сорочке, при галстуке голубого цвета, правда, с несколько ослабленным узлом.
Гляделся Сыскарев великолепно; плечист, осанист, в меру упитан, с легкой проседью в висках. И держался он как-то по-особому, наверное, так и должен держать себя человек больших возможностей. Кувыкин знал, такие люди и в тесной толпе не позволят себе затолочь - локтями создадут простор и удобства – и в большом свете не потеряются.
Он из тех, кто в любом порядке умеет найти непорядок, чтобы немедля дать соответствующие наставления: что-то вроде того, у вас-де без надлежащей гражданской ответственности это исполнено…
Людей подобного сорта Кувыкин и в районе у себя встречал.
А поскольку Анатолий Васильевич является частицей административной системы, он и мыслить доложен системно. В противном случае не удержаться, будет выдавлен как инородный элемент.
- Ну, здравствуй, здравствуй, давний соперник! – пристально рассматривая гостя, с улыбкой говорил Анатолий Васильевич, подавая Кувыкину руку. - А ничего, скажу, орел, орел! В школе почему-то не заметил, а тут вижу, напрасно не заметил.
Оба не заметили того, как при слове «соперник» лицо Любови Лазаревны вспыхнуло, и глаза стали грустными.
Кувыкин, оценивая хозяина, отметил его высокий лоб; таких высоколобых обычно стоумовыми называют. К этой примечательной мысли немедленно примешалась и насмешливое замечание покойного Рахима: «Если бы глубина ума мерилась величиною лба, то самым умным среди нас оказался бы буйвол, бредущий на бойню».
Они стояли друг против друга, оба высокие, только Сыскарев был тяжелее и шире. И стоял он, держа ноги на уровне плеч, словно боец, готовый к бою; улыбался снисходительно, будто знал о Романе Максимович нечто такое, чего он и сам  о себе знать не мог.
- Какой из меня соперник? - пробовал отшутиться Кувыкин, невольно сутулясь и выдавливая из себя подобие улыбки. – Всё это легенды давно минувших дней.
- Ну-ну, не очень-то прибедняйся. Мою Любушку на мякине не проведешь; знает, по ком ночами вздыхать.
И бросил испытующий взгляд на жену. Нахмурившись, она тотчас отозвалась недовольным взглядом, однако промолчала.
Надежда Федоровна, выглянувшая из раздачи, спросила, что Анатолию Васильевичу на обед подать. Он лишь отмахнулся и, подвинув под себя стул, присел подле жены таким образом, чтобы, разговаривая, видеть сразу обеих: её и Кувыкина.
Опять пошли расспросы о дороге, о здоровье, наконец, дошли до цели приезда Романа Максимовича. Здесь вмешалась и молчавшая доселе Любовь Лазаревна, принявшись излагать обстоятельства дела. Роман Максимович лишь подавал отдельные реплики.
-Так- так, дело знакомое, дело понятное, - озабочено проговорил Сыскарев, глядя в пол и барабаня пальцами себе по колену.
Обдумав и, должно быть, со всех сторон оценив положение, он заговорил, но не о Кувыкине, а совсем о другом, чего от него и не ждали.
- Пискунов звонил, - устремив глаза на жену, озабоченно произнес. - Таджики на торф приехали. Велел в бараке разместить.
Люба промолчала, а Кувыкин догадался, о каких таджиках говорит. Должно быть, о тех, что Рустем привёз. Похоже, и ему будет работа на торфе.
Вздохнув и широко растопыренными пальцами упершись в колени, Сыскарев испытующе взглянул на Кувыкина.
- Вот думаю, что же мне с тобой делать, дорогой наш гостёчек?.. Да-а, думаю и гадаю, как лучше поступить.
Надежда Федоровна опять выглянула из двери.
- Может, горячего покушаешь, Анатолий Васильевич?
И получилось опять некстати.
- Нет, нет! – повернув к ней голову, с неудовольствием шевельнул он широкими ноздрями. - Говорю же, в своем буфете перехватил!
Надежда Федоровна поспешно скрылась, а Сыскарёв поднялся. завернул рукав пиджака, взглянул на часы, сверкнувшие на запястье, и принялся задумчиво ходить, поскрипывая штиблетами.
Его озабоченное расхаживание создало дополнительное напряжение, и Роман Максимович с нетерпением ждал, как все-таки поступит с ним хозяин, найдет ли возможным куда-то пристроить, или откажет?..
Правую руку Сыскарев держал возле головы и легонько потирал пальцем висок, как бы нащупывая особо верткую жилку вместе с ускользающей от него мыслью.
- Вот что думаю, - вскинув на супругу глаза, почти торжественно объявил он. – Думаю, не определить ли нам его, - кивок в сторону Кувыкина, - в помощники к Хафизу?.. Сама- то как думаешь? – И не дожидаясь ответа, добавил: - Не на торф же посылать!..
Любовь Лазаревна задумчиво шевельнулась, передернула плечиком и с безразличием ответила:
- Поступай, как сам решил.
- В таком случае будем считать вопрос закрытым. А поместим его, как и Хафиза, в летнем гостевом домике. Столоваться будет у нас.
И, довольный, что распорядился решительно и правильно, крикнул в сторону приоткрытой двери раздачи:
- Надежда Федоровна, на минутку!..
Когда она вошла, спросил:
- Что у нас там в домике, в средней комнате? 
- А ничего, пустует.
- В таком случае, подготовь к заселению: постель, полотенце, туалетные принадлежности и прочие атрибуты летнего проживания.
И сразу же к Кувыкину:
- О заработке можешь не беспокоиться, не обидим. А теперь, извините, дела...
- У тебя всегда дела, - упрекнула его Любовь Лазаревна, скорее для порядка
Реплика мужа о её якобы ночных вздыханиях, кажется, сильно задела, и она седела с выражением неудовольствия на лице.
И как только за мужем закрылась дверь, она и Кувыкину заметила сухо:- Сейчас вас и разместят.
Когда дело решилось, оставшись вдвоем, теперь оба не знали, о чем им говорить. Любовь Лазаревна словно бы замкнулась и ушла в себя. Её холодная вежливость, с которой было произнесено «вас разместят», заставила и Кувыкина напрячься.
Желая снять это повисшее в воздухе напряжение, решил спросить её:
– Не знаете, какая работа мне предстоит?
- Хафиз объяснит, - поднявшись, снова как-то холодно обронила Любовь Лазаревна, но спохватилась и добавила: – Думаю, ничего особенного… так, глупая выдумка одна.
И сухо улыбнулась.
- Извините, я что-то утомилась, пожалуй, пойду, прилягу. А вы ждите Надежду Федоровну. Она прибирается и сразу вернется за вами.
Когда она ушла, утомленный сегодняшними переживаниями Кувыкин стал думать о том; хорошо, что устроился! Но с Любой что? С чего такая перемена!.. А чего хотел? Тебе дали кров, работу. Чего ещё надо?
Только кто такой Хафиз? И что за работа его ждет?
                22
Уйдя к себе и плюхнувшись в глубокое кресло, Любовь Лазаревна тоже надолго задумалась. Её пальцы машинально потирали виски, и мысли путались в голове.
Какая радость, когда увидела Кувыкина! Даже сердце к горлу подскочило. А Сыскарев своей шпилькой испортил всё настроение. Будто в душу плюнул. Ну, погоди, и у меня будет праздник!..
Хотя какой ещё праздник? С чего?..
Она давно за собой заметила: её настроение портится порой по самому пустяшному поводу. Из-за плохой погоды, из-за неловко брошенной фразы, из-за того, что ночь дурно спала.
И тоска стала частой гостьей. Даже не угадаешь, когда и с чего найдет.
С отъездом сына, о нём в первую очередь затосковала. А нынешней весной как будто обострение случилось. Невоздержанной, капризной стала – все-то не мило, все-то тошно, все раздражает. Только и думает, как бы Сыскареву нагрубить. И он, должно быть, в отместку ляпнул про её вздыхания.
Ну, погоди, Сыскарев, и тебе достанется!..
Он всё настаивает специалисту показаться. Какой специалист, чего он может знать, когда про себя сама ничего не знаешь? Никому не дано влезть в чужую душу, если даже в свою не влезешь. Живешь без удовольствия, как человек, потерявший аппетит. Порой даже хочется себя с мыслящей амёбой сравнить, если таковая есть.
А Кувыкин своим приездом пусть и короткую, но все-таки радость подарил. Боже, какой он стал! В какую впал нищету!.. Но сам виноват, нечего было там заживаться. Давно бы надо было уехать из этой азиатской дыры!.. Только куда и к кому? Тетки нет.
И она подумала о себе: и к ней уже поздно…
Хандра когда-то всё-таки доконает её. На Ритку посмотреть, живет, как беззаботная пташка. А её меланхолия одолевает, пожаловалась как-то Ритке, про возрастные изменения сказала, она в лицо расхохоталась, возмущенно голову откинула:
- Какие к черту в нас изменения!?
И грудь колесом выставила.
– Вот они – изменения!.. Выдумки всё это! Сорок пять – баба ягодка опять! Все наши изменения в нашей бабьей башке сидят. Тебе влюбиться надо! Или этого своего замороженного азиата в качестве скорой помощи вытребовать. Ноет сердечко-то, а?..
- Сроду у тебя закидоны! – обиделась на подругу.
- Это не у меня, у тебя, милушка. Со мной-то всё в порядке.
Да что об этом думать? Каждый по себе судит. Надежда Федоровна вон всякую хандру скукой объясняет.
-  Это, - говорит, - от скуки у тебя, девка. Мы, бабы, от неё, да ещё от безделья и сходим с ума. – Совет дала: - Ты вот что, моя красавица, пробежки по утрам делай. Как рукой душевную плесень снимет!
Может, и правда, всё от безделья? С вселением Надежды Федоровны,  и правда, не за что ухватиться стало.
Когда растила Андрея, на заботу о нём себя тратила. А теперь на кого? На мужа? Он постоянно на службе: «мамонтов добывает каменным топором», как изволил сам выразиться когда-то.
Стала за телевизором киснуть, «звездными» сварами тешиться; кто с кем спит, кто кого бросил, кто с кем спать собрался.
Телевизор тоже бросила. Только и оставила для новостей и погоды. На книги накинулась.
В школе-то, дурочка, пренебрегала этим богатством, а тут глаза открыла. Господи, сколько мудрых мыслей и умных наблюдений открыла для себя!
О себе, о своих прошлых чувствах задумываться стала. Вот её девичья любовь вроде бы куда, какой глубокой была, а нет, не такая, как у Тургенева. Это как же надо любить, чтобы рубец от хлыста любимого человека у себя на руке целовать!..
Позволила бы она Кувыкину подобным образом обойтись с ней? Да ни за что!.. Горячо любила, но не до безумия. Умела свои страсти в себе унимать.
Оно и Кувыкин не был юношей бешеных страстей.
Интересно, теперь какие чувства носит он в себе ?.. Бывают ли у него минуты, когда хочется куда-то лететь, как мотылёк на огонь?
Посмотришь на Ритку, даже зависть берёт. Ничего не читает, в чувствах не копается, по гостям без устали носится, сплетни собирает - всегда весела и довольна. А тут – одни комплексы.
Только и отдушина –выдумывать то, чего нет. Вообразить, например, тургеневской барышней, гулять с томным видом по березовой аллее; или, мечтательно вздыхая, думать о чем-то далеком и несбыточном.
А ещё, сидя в беседке, сладко вспоминать, как летними ночами уходили с Кувыкиным за поселок, где из травы призывно кричала им какая-то таинственная птица…
Ранние пробуждения отчего-то стали приятны. Как это чудесно, накинув халатик, босиком брести по росной траве, оставляя за собою мокрый след; восторгаться красками неба, желтыми, зелеными, оранжевыми; смотреть во все глаза, как первые лучи, ещё не жаркие, путаются в белой пестроте берез.
В такие минуты, будто весь пробудившийся мир вместе с тобой радуется наступлению нового дня. И этот мир течет рядом с тобою, своим дыханием как бы окатывая тебя и великое торжество жизни утверждая. Красногрудая зарянка ранней трелью подхватывает и уносит твой восторг куда-то далеко в заречье. Разе это не счастье?..
Больше всего Любови Лазаревне нравилось гулять березовой аллей. Высажена она была в её честь по указанию Сыскарева сразу же, как только сюда переехали. Он тогда и саму Любовь Лазаревну называл «березонькой моей мечты»
Ныне деревья раскудрявились, высоко поднялись; их стройный ряд и радуют, и печалить своей белоствольной статью, напоминая о том, что лучшая пора жизни пролетела. И не заметила, как за сорок перевалило. Ей этих лет, конечно, никто не даёт, но она-то знает свои годы.
От тоски по сыну иной раз находит отдушину в том, что мечтательно погружается в милые школьные лета; вспоминает мать, своё девичество, саму себя в голубом ситцевом платьице, счастливо бегущей на свиданье.
Не могла не думать о наивном объяснении этому недотёпе Кувыкину. И всегда с краской стада вспоминала.
Он-то помнит это? Наверное, помнит. Вот дура, чего теперь думать об этом?..
Призирая себя за своё состояние, валила всё на свой характер, на особенности своей натуры. Ведь и птица в одно перо не родится. А тут - человек. Какого только не встретишь в живой толпе! И злыдня, и хитрована, и заносчивого гордеца, и простака, и абсолютное ничтожество. А бывают ещё мрачные, словно могильная плита.
Вот и саму хоть мёдом намажь, слаще не станет. Сама не знает, с чего. куксится.
Когда думала и говорила об этом, лишь на душе тошнее становилась. Рита Лабытько порой в глаза высказывала:
- Хватит дурь на себя напускать! Свихнешься шалава…
Но разве она напускает? Та «дурь» сама наваливается.Надежда Федоровна взяла манеру корить по-своему, тихо, мягко, даже вкрадчиво немного. Войдет к ней в спальню, опрятная, гладко причесанная, пахнущая свежей стряпней и с бабьей певучестью заведёт свою заезженную пластинку:
- Всё нежишься, боярыня. И чего, сударушка, затворила себя? Не боишься, что стены сгложут? Сходила бы в город, развеялась бы. Или думаешь, иной жизни нет?
Ради чего-скучать-то, спрошу? Вы с Анатолием Васильевичем средствами не стеснены. Могла бы на море залиться, или куда подальше, как иные, на теплые острова. Жизнь-то, милушка, уходит, не спрашивая нас. И не заметишь, как старость навалится.
Про себя скажу, сама не заметила, как до пенсии дожила – оглянулась однажды: мать моя бедная, пора о смертном узле задумываться!..
Она и без Надежды Федоровны всё это понимает. Но понимать – это одно, а жить - совсем другое.
…За их участком над болотистой котловиной одинокая ива поднялась. Сколько Любовь Лазаревна видит её с печально обвисшими ветвями, она ей всегда представляется дремотной старухой. Кажется, ничто не может стряхнуть с неё этой вечной дремоты.
Но вот как-то перед грозой налетел бешеный ветер, растрепал ивушку, и затрепетала она блескуче заигравшей листвой. Кажется, ещё мгновение, оторвется от мокрого дола и улетит куда-то далеко-далеко, где веселое семейство её сестер поджидает встречу с ней.
Любовь Лазаревна грешно подумала тогда, может, и ей, как этой ивушке, не хватает какой-то буйной встряски. Подумала, сама же испугалась собственных желаний, и она обругала себя: нашла, чем голову забивать!
А вот увидела Кувыкина, под сердцем что-то дрогнуло, трепетно и тревожно стало, как той ивушке в долу.
Неужели не отсохло, не отпало то молодое и давнее?
                23
Старое помещение с засыпными стенами, куда Надежда Федоровна привела Кувыкина, невозможно было не узнать. Это же спальный корпус их бывшего поселкового пионерского лагеря, в котором когда-то отдыхал целых два лета.
Вот и метка из двух букв от его перочинного ножа на дверном косяке. За этим запретным занятием его застукала тогда старшая пионервожатая; нож отобрала и самого наказала, нарядив на кухню проросшую картошку перебирать.
Кувыкин виновато улыбнулся, вспомнив этот эпизод. До чего глупым рос!
Но где же остальные строения? Куда подевалась столовая, административный корпус, летняя эстрада?
И Кувыкина охватило волнение: это здесь же звенело его детство!
Обширный двор с фруктовым садом, капитальным гаражом, асфальтированными подъездами, беседка под липами, увитая чем-то кудрявым, все это здорово! Но всё это совсем другое, не его, не то, что было когда-то.
Спросил Надежду Федоровну о постройках исчезнувшего пионерского лагеря, а также поинтересовался высоким навесом, сколоченным из горбылей? Что за нелепое сооружение? Оно же совсем тут не к месту. Весь общий пейзаж усадьбы, всю её гармонию портит, словно уродливая бородавка на лице красивого человека. 
Вопрос о навесе Надежда Федоровна оставила без внимания, лишь рукой неопределенно взмахнула, а про пионерский лагерь сказала, что он весь под нож бульдозера ушел.
- Как только Анатолий Васильевич стал строиться, так всё в мусор и смахнули, - вздохнула она, посматривая на Кувыкина своими чистыми, совсем не старыми глазами. – А в этом домике строители жили, вот он и уцелел.
Позже приезжих стали селить, только уже и не помню, когда последний раз это было. Теперешним гостям и в главном корпусе места хватает, - заключила она, оглаживая завернувшуюся занавеску на окне.
Комнатка Кувыкина была на солнечную сторону. В пионерскую пору в ней  жили вожатые - две девушки-комсомолки: Зоя и Зина. Обе потом уехали БАМ строить.
Обстановка была простой: железная кровать, застланная коневым покрывалом; столик, два стула, шкаф для одежды, тумбочка с телевизором.
Был ещё холодильник, горка с посудой, на окнах – шелковые занавески розового цвета.
Одним словом, лучше и не придумать для временного летнего проживания. Только вот затхлостью давно пустующего помещения слегка разит.
Телевизор и удивил, и обрадовал Кувыкина; он совсем отвык от этого электронного чуда. Уже забыл, как и обращаться с ним, и попросил Надежду Федоровну настроить его.
- Да он настроен, - сказала она, с некоторым удивлением посмотрев на него. - Пульт - на тумбочке, включишь, и смотри хоть до посинения. Только смотреть, скажу, стало нечего; одно скалозубство, да бесконечные рассуждения о Крыме, о Донбассе, о бандеровцах, засевших в их раде. Воюют, как окаянные, не живится им мирно-то…
Прежде, чем уйти, Надежда Федоровна свела Кувыкина ещё с другим жильцом, поселенным в угловой комнате в два окошка с видами одно - на сад, другое - на хозяйский дом.
В пионерскую пору, опять же помнил Кувыкин, это комната предназначалась для настольных игр и была заставлена низенькими столиками с шашками и шахматами.
Этим вторым жильцом и был архитектор Хафиз Гасанов, азербайджанец средних лет с небольшими залысинами возле пергаментно гладких висков.
Он был в одной майке, плотно облегающей его костистое тело. Благодаря сухому лицу с горбатым носом и двум небольшим кисточкам усов над верхней губой в профиль Гасанов походил на птицу ястребиной породы.
Архитектор был занят тем, что наносил чертеж на большой лист ватмана. Увидев их, он недовольно поднялся, чтобы стоя выслушать гостей.
Говорила Надежда Федоровна, Кувыкин держался позади её и молчал.
Когда она объяснила архитектору, что привела ему помошника, Гасанов вильнул взглядом по лицу Романа Максимовича и с нетерпеливым раздражением произнес:
- Хорошо, хорошо. Завтра ознакомлю с кругом его обязанностей и фронтом предстоящих работ.
Сказав это, он сразу же отвернулся и потерял к ним интерес. Снял торчавший за ухом карандаш, опять уткнулся в ватман и снова стал чертить.
Когда вышли в полутемный, узкий коридор, Надежда Федоровна не удержалась, проворчала:
- Прямо вылитый бирюк! Отколь только добыли такого? Нелюдимый, как черт! Могли бы и повеселей подыскать. Их теперь вон сколько приезжает на торф!..
Кувыкин мрачно промолчал: он и сам в положении приехавшего…
В душе-то Кувыкин был согласен с Надеждой Федоровной, архитектор мог бы и поприветливее быть, а этот скорее всего, зануда – человек с большим самомнением.
Но не ему выбирать, с кем работать. Да и не детей им крестить - сработаются!..
Оставшись один, он не стал отдыхать - решил поплотнее ознакомиться с усадьбой.
Побродив по территории, опять подивился её огромности. Не менее полутора гектаров обнесено добротным кирпичным забором.
Был и пруд, над ним - летная столовая с открытой верандой под козырьком тесовыго навеса. Пруд и прежде, он вспомнил, здесь был, но выглядел неопрятно в сухих корягах, в зарослях осоки и мелкого ольшаником.
Заглянул в тенистую прохладу беседки, увитую зелеными лианами, с удовольствием подумал, как хорошо должно быть здесь Любе.
В восточном углу двора встретилось длинное земляное возвышение, покрытое дерниной, начинающей подгорать на солнце. Плотная входная дверь и вытяжные трубы над возвышением указывали на то, что это должно быть овощехранилище.
«Запасливые хомячки! – машинально мелькнуло о хозяевах. - Атомную войну могут переждать».
И улыбнулся: Люба, Люба-то, какой же из неё хомячок?..
И опять по-доброму улыбнулся.
Ну вот, и он теперь среди родных мест; и устроился хорошо, и вокруг все родное, да только своего ничего не осталось кроме метки на дверном косяке.
Возвращаясь к себе в комнату, на липовой аллейке повстречал невысокого мужичка в летах, в рабочем бордовом жилете поверх темной рубашки. Мужичок весело подлетел к Роману Максимовичу, сунул ему руку и представился Петром Андреевичем Жевакиным, главным садоводом, как он сказал о себе.
Повел себя он себя с такой неподдельной простотой и открытостью, что можно подумать, будто век они знакомы.
- Значит, будешь у нас жить? – семеня рядом с Кувыкиным и снизу заглядывая ему в лицо, весело проговорил он. – А я, как только издали увидел, сразу понял, о, наш мужик! Не какой-то пришлый гастарбайтер... Вот и замечательно, вот и прекрасно! Будет с кем поговорить. А этот кавказец, - кивнул он на окна их летней гостиницы, возле которой остановились, – ох, и сухарь! Я ещё не встречал таких чувяков. И не подойди к нему, через губу не плюнет… Ничего, я его ещё испытаю!.. Анатолий Васильевич не дознался, а я дознаюсь! – пообещал он, энергично сжав кулаки.
С кавказца, не полюбившегося ему, Жевакин быстро перескочил на себя, стал говорить, какой он значительный здесь, почти, что самый главный.
Говорил, говорил и вдруг спохватился:
- Ё-моё, у меня же отрава киснет! Плодожорка, комар её в промежницу укуси, на яблоньку влезла, сволочь!.. Побегу, умою её заразу... Ну, ты пока!.. Потом покалякаем, ещё встретимся и не раз, - пообещал он, тронув Кувыкина за локоть.
И, сорвавшись с места, побежал, засеменив по прямой асфальтированной дорожке.
Его торопливая, припрыгивающая походка навела Кувыкина на мысль, что садовник, должно быть, суетный человек, но легкий и, как видно, уживчивый. Таким и на колу сидеть удобно.
В жизни ему уже встречались подобные простые и легкие люди, от одного общения с которыми становится легко.
«Ах, как славно! – радовался он. – Будто оковы с себя сбросил. Даже плечи хочется расправить».
Вечером за ужином, накрытым на летней веранде, блаженствуя под освежающим дыханием пруда, он опять порадовался; и с работой уладилось, и с Любы поговорили хорошо. Прежде и думать ни о чем таком не мог!..
Пока Надежда Федоровна собирала на стол, появился и «главный садовод», как он давеча себя отрекомендовал.
Подсев к столу, Петр Андреевич огляделся, бдительно повертев головой, и спросил, указав глазами на пустой стул:
- А этого нет?
И сразу заговорил об архитекторе.
- Слышь, Надюха, не поверишь! - весело блеснул глазом на Надежду Федоровну, ставившую на стол поднос с блюдами. – Расколол я-таки этого кавказского джигита. Вытянул кое-что из него… И знаешь, что будете строить? – на Кувыкина устремил он глаза. – Ни за что угадаешь!.. Каменную башню, во!
И Петр Андреевич довольно ухмыльнулся.
Надежда Федоровна удивленно пожала плечами, недоуменно оттопырила нижнюю губу и сурово уставилась на Жевакина.
- Будя болтать-то! – с укором бросила ему.
А Кувыкин и иронично ввернул:
- Уж не Пизанскую ли?
- Нет, не Пизанскую, - не заметив его иронии, вполне серьезно ответил Петр Андреевич.
И весело ощерился, прикрыв левый глаз.
– Самую настоящую, каменную - торжественно выпалил он. - Я и сам об этом догадывался. Иначе, с какого хрена, думаю, этот камень, гранит, эти камнережущие машины?.. Ещё, когда завозили, я закидывал удочку Анатолию Васильевичу, для чего? Но он отмахнулся: «Потом узнаешь».
- А для чего башня-то? - держа перед собой пустой поднос, все ещё недоумевала Надежда Федоровна.
- Как для чего? Для красоты! – нашелся Петр Андреевич. – Ну, может, ещё, - напряг он лоб, - артезианскую скважину запрут в неё, мне воду пустят в сад для полива.
Надежда Федоровна лишь отмахнулась; чего слушать его, балабола. И ушла, загремев за перегородкой летней кухни посудомоечной машиной.
Её отсутствие заметно обрадовало Петра Андреевича, и он, наклонив голову и водя глазами по сторонам, доверительно принялся докладывать Кувыкину об этом архитекторе:
- Мутный, мутный он! Слова не вытянешь… Я ему и то и се, а он смотрит, как деревянный, и молчит.
У Романа Максимовича не было желания обсуждать человека, о котором доподлинно ничего неизвестно, вдобавок с которым ещё и работать предстоит, и он нахмурился. .
Петр Андреевич быстро оценил его настроение и повернул свой разговор на сад, на будущий урожай. Здесь у него не стало причин таиться, и говорить он стал громко, чтоб могла слышать и Надежда Федоровна.
Похвальбой он не стеснил себя и утверждал, что благодаря исключительно его умению и неусыпному труду яблок ныне должно уродиться столько, что девать некуда.
- Обломящий, обломящий урожай! Не знаю, что и делать. Самим не переработать, а заготовительных контор не осталось.
И с не меньшей горячностью пустился в рассуждения об их былом рабочем кооперативе- какое это было благо для поселка и страны.
- Наша заготконтора всё, всё принимала! – говорил он, резко встряхивая рукой. – Всё, начиная с грибов, ягод, целебных трав - вплоть до тряпья, рогов и копыт! Мы эти грибы да лесные орехи за рубеж вагонами отправляли, а нам в ответ Италия импорт шлёт: нейлоновые рубашки, плащи болоньи, дамские сапожки и разные бирюльки для девушек. Не жизнь, а одно упованье!
Он, видимо, хотел сказать «упоенье», а вышло «упованье», но Кувыкин правильно его понял, хотя и слушал вполуха, думая не столько о кооперативе и заготовительной конторе, а о том, пожалует ли Любовь Лазаревна на ужин. Его невольно тянуло посматривать на асфальтовую дорожку, гладко сверкавшую между лип, по которой и должна была пожаловать хозяйка.
- Без кооператива, как без рук! - тростил своё Жевакин. – Хламом зарастем, и городу будет крышка. Я уже говорил Анатолию Васильевичу: «Давай откроем». А он: «Время ушло». Куда ушло, когда яблок полон сад?
Болтливость старика потихоньку раздражала Кувыкина, и он начал подумывать о Жевакине: просто-то он прост, да очень уж назойлив.
А Петр Андреевич по второму кругу зашел на свой урожай яблок, говорил и говорил, и замолк лишь при появлении архитектора. Увидел его и отвернулся.
Гасанов отвесил общий поклон и молча сел на свободное место. несколько в стороне.
Надежда Федоровна подала ему отбивную с гречкой. Архитектор принялся жевать, шевеля кисточками усов. Видя это, Кувыкину хотелось усмехнуться над куцыми усами кавказца: они походили на серую вечернюю бабочку, прилипшую к его верхней губе.
Петр Андреевич же не только замолк, но и следом за Надеждой Федоровной потащился на кухню. Стал что-то там говорить ей, но она быстро изгнала его с суровым напутствием: «Иди, иди к себе в сад, нечего тут путаться под ногами».
И он ушел, разобиженным на неё.
Кувыкин дождался, пока Гасанов покончит с ужином, и они вместе отправились на ночлег. Роман Максимович все ждал, что скажет Гасанов, какие даст распоряжения на завтрашний день. Но пока они шли Гасанов, упорно молчал. И его молчание действовало угнетающе.
И только возле домика, перед тем, как им разойтись по своим комнатам, Гасанов становился против скамейки, однако судиться не стал, повернулся к Кувыкину и стоя стал говорить о предстоящей завтрашней работе.
Дело Роману Максимовичу предстояло простые: копать траншею под фундамент будущего сооружения. Архитектор пообещал с утра ему показать, где и как копать.
- А что это за сооружение? – не выдержал Роман Максимович. - Что за башню предстоит строить?
Архитектор посмотрел на него с недоумением и не без досады принялся объяснять, что строить они будут никакую не башню, а самую настоящую ротонду с посвящением супруге хозяина дома. И управиться с работой обязаны не позднее первой половины августа.
Пожалуй, вид снега среди раскаленной пустыни не подействовал бы на Романа Максимовича столь ошеломляюще, как это сообщение. Ротонда в честь Любы! С ума сойти!
Он так смещался, что даже забыл Гасанову руку подать на прощанье.
Оставшись один, ввалился на скамейку и в волнении стал думать: «Ротонда! И это Сыскарев?! Тот самый Сыскарев, которого когда-то считал кооперативной заурядностью, поселковым парнем меркантильными наклонностями».
Он и казался-то тогда образчиком советского амбарного приказчика с аршином в руке. Вот и амбарный приказчик! Вот и заурядность! Недаром говорят, что и мелкая речка временами бывает глубока...
Но почему ротонда? Как до неё додумался?
Кувыкин с усилием тёр переносицу, пытаясь что-то понять. А чего непонятного? Сыскарев же объездил все зарубежье, города Италии, и Греции. Своими глазами оглядел все античные достопримечательности - вот и подсмотрел, вот и додумался!
Его объяснение выглядело прост и очень убедительно, но успокоить не могло, лишь добавило горечи и досады...
Уже у себя в комнате, успокоившись, он попытался рассуждать без прежней горечи, спокойно и взвешено, «Что ж, - думал он, - Анатолию Васильевичу теперь многое позволено. У богатых, говорят, свои причуды. А при его должности, при его деньгах, можно и ротонду строить.».
Ныне время работает на Сыскарева. Вон и Люба сказала - все живут на вырост. Вопрос только в том, кто и куда растет. Кто-то растёт в небо, а кто-то – в землю…
Сыскарев, по всему, растет в небо. А вот сам он куда?..
И не знал, что ответить. И опять ему не верилось, что Анатолий Васильевич сам надумал в честь жены строить эту ротонду. В глубокую старину на подобные порывы лишь самые возвышенные рыцари духа в отважились. Но то были люди высокообразованные, с младых ногтей возращенные на античности и поклонении женской красоте. А тут заурядный человек из заурядной поселковой семьи.
Хотя, чего он нудит? Сыскарев давно не заурядность! Да и Любина красота и самый трухлявый пень вдохновит на высокий порыв чувственный отваги! Ой, как прав был однорукий Рахим, заметивший как-то, что рядом с павлином и обычный петух способен высоко взлететь! Вот Сыскарев и взлетел…
Уже в постели, ежась от влаги отсыревшей простыни, Кувыкин стал думать о себе: сам-то он способен на подобные подвиги? Стал бы строить в честь своей Лейлы ротонду? И со вздохом решил, имей на то средства и время, непременно собственными руками воздвиг бы в её честь целый мавзолей!..
Двумя днями позже, рассматривая Хафизовы эскизы с видами будущей ротонды, с легким сердцем порадовался за Любу. По замыслу Гасанова, ротонда должна состоять из пяти колонн, облицованных белым мрамором.
Первоначальная надпись на ней должна была выглядеть так: «Моей Любушке, лучшей из женщин!». 
Хафиз сказал, что эту надпись хозяйка сама забраковала, сочтя её слишком высокопарной. Она и предложила более простую и скромную: «Жене и другу». И всё это латинским шрифтом по белому мрамору.
Само качество заготовленного материала, оборудование, установленное под навесом, не давала усомниться, что стройка задумана не вчера и не сгоряча: подготовился к ней хозяин основательно. И денег в неё вложено, должно быть, уйма. Но какие могут быть счеты, когда мера всему – любовь и красота!..
Все-таки примешивалась маленькая горечь досады к его радостям за Любу. Это что же, с самого начала она была в курсе предстоящей стройки, но не стала объяснять, когда спросил, какая работа ждет его. Выходит, сюрприз готовила, хотела наповал сразить. Вот и сразила, куда больше!..
И что-то вроде легкой зависти к Сыскареву опять чиркнуло по его сердцу. Вещь-то на века задумана! И материал подстыть этой задумке: греческий мрамор, уральские самоцветы - все в фирменной упаковке.
И нанял опять же Сыскарев не простенького инженера - строителя, а дипломированного архитектора, а он тоже хозяину должен влететь в копеечку.
Наверное, и правда крепко любит…
Утром Роман Максимович поднялся совсем успокоенным. Много, слишком много треволнений выпало за вчерашний день. Спал он, однако, здоровым сном утомившегося человека. И спал под соловьиную трель в раскрытое окно, под веяние свежего воздуха из глубины сада.
И этот запоздалый соловей чумной какой-то, , и всё-то вокруг какое-то и странное. А главное – другое…
Тревожить архитектора он не посмел: хозяин -барин, сам знает, когда просыпаться.
Вышел на улицу, потянулся, похрустев суставами, глубоко вздохнул, прошелся по дорожке: ба, кто перед ним, кого глаза его видит! Бежит навстречу ему никто иная, как бывший комсорг их класса Рита Добрякова. Он скорее почувствовал это, чем узнал. Да и мудрено было в солидной, округлившейся даме, крашенной во что-то пепельно-седое, узнать прежнюю хрупкую девушку. Но глаза, глаза-то никуда не денешь: две крупные смородинки, живые, как и сама Рита.
Подлетела с широко раскинутыми руками, повисла на шее, обдала Кувыкина тонким запахом духов, отскочила, чтобы оглядеть со стороны, и опять подлетела.
- А ты ничего ещё, и в перелицовке не нуждаешься! И так ещё поносишься! – откинув голову и держа руки в боки, оценила его, весело улыбаясь. – А если слегка шлифонуть, то и вовсе, как молодой месяц засияешь.
Обошла вокруг с молитвенно прижатыми к высокой груди руками и добавила с извиняющим смешком:
- Я только на минуточку, только взглянуть забежала. Ты уж извини! Мне Надежда Федоровна сказала, я и прилетела. А Любка, зараза, промолчала. Ну, погоди, я её тоже уважу!.. Ох, вот ведь как!..
Вертя блестящими глазами, не умокая, говорила Рита.
- А у меня маленькая запарка!.. Ты уж извини, с часу на час должна со своим прокурором в губернию ехать. Тут такое дело, восьмой год торчит здесь, как болотная кочка. Другие уже на лучшие места продвинулись, а этот, словно застыл. Вот и решила подтолкнуть, сама с ним ехать! – с сердитым вызовом доложила она. - Без меня-то он опять никуда не толкнется. Он же у меня хоть и прокурор, а по характеру настоящий телок.
Рите самой стало смешно, и она залилась звонким смехом.
- Не знаю, говорила ли тебе Люба, - просмеявшись, сказала Рита, - была я тут режиссершей, а теперь вот прокурорша. Так мы тут и живем.
- Хорошо устроились! - в тон ей похвалил Кувыкин.- А ты, как думал, - кокетливо повела она плечом. – Мы с Любой и сами шоколадные. Это ты нас по глупости лет не оценил. А мы вот такие… У хорошей женщины и муж должен быть золото… Ну, ладно, это я так, к слову... Подробности выскажу потом … Сам-то как, если в двух словах?
И застыла, готовая выслушать. Кувыкин и объяснил ей в двух словах, что на заработки приехал. Чего скрывать, все одно узнает.
- Похоже, не совсем круто там замесил? - заметила Рита, сжимая и разжимая кулачки. – Ну, ладно, расскажешь потом, я побежала.
И, подскочив к Кувыкину, привстала на цыпочках, звучно чмокнула Романа Максимовича губы, - Сладко! – сказала, засмеялась и побежала, сделав ручкой: - Ну, пока, пока!
Всё такая же неуёмная, - решил Кувыкин, – и время её не берёт!»
Он почему-то был уверен, прежде, чем убежать домой, Рита непременно заглянет к Любе; не утерпит, чтобы впечатлениями не поделиться, а заодно и упрекнуть, что о приезде своего бывшего ухажера не известила.
Солнце уже высоко поднялось, пригревать стало, завтрак скоро. Придется все-таки будить Гасанова, но архитектор был уже на ногах, вышел на улицу хмурый, с заспанным лицом, что-то буркнул, увидев Кувыкина, и они, не сговариваясь, молча отправились на завтрак.
Он, как и вчерашний ужин, прошел тоже в молчании. Сразу с летней веранды столовой, архитектор повел Кувыкина в конец березовой аллеи и указал, где надлежит ему копать под фундамент.
Теперь Роману Максимовичу оставалось лишь переодеться, взять инструмент и приступить к делу.
Он всё думал, как разговорить архитектора, и попытался начать с вопроса, как ему думалось, совсем невинного:
- Скажите, а не лопухнемся мы с этой ротондой? Дело-то, если не новое, то совсем  забытое. Я как-то давно не слышал, чтобы кто-то строил эти ротонды.
Лучше бы не спрашивал. Вопрос не только не понравился Гасанову, но, кажется, ещё и обидели его. Жесткое, сухое лицо кавказца налилось краской возмущения, он дернул кисточками своих крохотных усов и воскликнул, хватаясь за голову:
- Ай, мама моя, какой неверующий! Свою жену задавай глупые вопросы! Твоё дел - раствор месить, камень тесать, мрамор шлифовать, думать будет моя голова…
Кувыкин, не ожидавший подобной реакции слегка опешил и растеряно захлопал глазами.
Но и Гасанов, кажется, спохватился, поняв, что перестарался, резковато обошелся с человеком, с которым ему целое лето предстоит работать.
Хмуро посопев, он, не поднимая глаза, взял примирительный тон и подробно начал убеждать, что сомнения напрасны, что он ещё студентом участвовал в реставрации памятников эпохи Сасанидов и кое-что вынес из того своего давнего опыта.
И заключил совсем уже дружелюбно, не пряча глаза себе под ноги:
- Давай, Рома, так будем работать. Я укажу, какой камень тебе шлифовать, резать, точить. Буду оставлять на них свои метки, а ты по этим меткам и станешь работать. Нам надо, чтоб хозяин был доволен, чтобы не выгнал до срока, чтоб за работу заплатил. И сами мы, чтобы довольны были. Хорошо?
Кувыкин пожал плечами.
- Какие разговоры, Хафиз? У нас с вами общий интерес.
Переодевшись, прихватив из-под навеса лом, кирку, лопату, он принялся усердно копать траншею.
С этого часа их отношения приобрели ровный характер. Оба понимали, делить им нечего, цель у обоих одна – заработок.
Земляные работы не стали новостью для Романа Максимовича; последние время только и делал, что копал да кетменем рыхлил тяжелую азиатскую почву.
Копая траншею, вспомнил домик свой, дочерей, Лейлу, но уже без былой тревоги за них.
Думал о себе, о Гасанове: оба гастербайтеры по здешним меркам. У обоих сходны причины и обстоятельства, по которым оказались здесь.
Хафиз, получалось, тоже не от хорошей жизни приехал в Версаново. Тоже – после того, как лишился должности главного архитектора в своем городке. А лишился он её по банальной для наших дней причине. Его должность потребовалась человеку из чужого клана, перехватившего власть в их городке.
Устроиться у себя он больше не сумел, а в Версаново у него оказался земляк, женатый на русской женщине, работающей секретаршей в мэрии. Она и свела Хафиза со своим шефом. И Анатолий Васильевич его на ротонду.
У Гасанова появилась думка, угодить с ротондой городскому голове. Тогда появиться надежда получить в мэрии постоянную работу, после чего можно будет вывезти сюда семью.
Кувыкин, считал, что им обоим повезло: есть работа, постель, стол, лучшего и желать не надо. И Роман Максимович решил, что наступило время домашним объявиться - дать старшей дочери телеграмму. Пусть известит мать, что с устройством у него сложилось, лучше некуда.
В полдень, наскоро приняв душ и переодевшись, он побежал искать хозяев, чтобы доложиться.
Сыскарева, как всегда, дома не было, а Любовь Лазаревну, подсказала Надежда Федоровна, надо искать на берегу пруда.
Что за черт, пока шел, опять думал о ней; о том, какой холодной сдержанностью повеяло от неё после замечания Сыскарева о её ночных вздыханиях. «А ты что хотел? – с раздражением думал он. – Хорошо, что за ворота не погнала».
Нашел хозяйку возлежащей в шезлонге под огромным розовым тентом. Она, похоже, дремала, вытянув ноги, держа томик Тургенева на животе.
Летний халатик на Любе был распухнут, лишь частично прикрывая тело выше округлых коленей. Рядом на речном песке, видимо, недавно завезенном, сверкали её босоножки.
А вокруг сновали стрекозы; их шелестящие тени без конца мелькали и над водной гладью, и над дремлющей хозяйкой.
Этот пруд умилял его; так он отличался от того, каким помнил его в своё пионерское лето. Тогда к нему было не пролезть, теперь же он чист и прозрачен, с двух сторон подведены трубы для подачи и сброса воды. Берег со стороны веранды был крут и обрывист, а противоположный - в зелени постриженной травы.
Там же, где возлежала Любовь Лазаревна, струился свежим песком небольшой пляж с двумя скамейками и небольшой голубой кабиной для переодевания.
И песок, и сам пруд с прозрачной, будто дистиллированной водой, были хороши, если бы ни их заметная искусственность.
От тени Кувыкина, упавшей на лицо Любови Лазаревне, заслышав его шаги, хозяйка испугано ойкнула, подобрала ноги и прикрылась халатом.
- Ах, это ты…, вы?! – увидев Романа Максимовича, успокоилась она, однако головы не повернула, лишь глаза скосила в его сторону.
Он извинился и наскоро объяснял причину своего появления.
Она слегка подняла голову и, не дослушав его, тотчас перебила:
- А зачем почтамт? Телеграмму можно дать из дома, - И добавила с насмешкой: - У нас же не кишлак. Оставьте свои координаты, сама отправлю.
В её глазах не было вчерашней строгости, при которой расстались. Похоже, она и сама не определилась, как ей с ним держаться. Напускное давалось плохо и вводило в неловкость. Прошлое, словно затертая меловая запись на черной доске, хотя бы в виде размытого пятна все равно проступало.
Кувыкин поблагодарил, подал адрес, собрался уйти, но Любовь Лазаревна остановила, неожиданно спросив:
- Роман Максимович, как вам наши условия? Ничего не смутило, довольны ли?..
- Разумеется, доволен! И не только доволен, но и премного благодарен вам! - поспешил воскликнуть с несколько преувеличенным восторгом.
Они, кажется, нашли подходящий для обоих тон - перешли на «вы».
Но в эту минуту она посмотрела на него так, как будто в чем-то сомневалась. Даже, кажется, рассердилась на себя за то, что когда-то любила этого чужого теперь ей человека. И эту свою сердитость решила обратить в насмешливую укоризну.
- Кувыкин, вы ли это? Не будьте скоморохом, не играйте роли усердного лакея!
Она и сама не заметила, как перешла на «ты», внезапно спросив:
- Хочешь, скажу тебе, о чем думаешь?
И, положив книгу на колени, принялась старательно излагать:
- А думаешь ты сейчас вот о чем. Вот женщина, которую знал ещё девочкой-несмышленышем, она успела избаловать себя бездельем, стала взбалмошной и капризной. Так ведь?
И вскинула на него глаза.
- Только вот что скажу на это. Достаток тоже не всегда бывает в счастье. И уж любая чрезмерность для думающей натуры не легче нищенской сумы. Суму при случае можно и бросить, а вот богатство не слышала, чтобы кто-то бросал. Материальная чрезмерность - это как трясина: она засасывает.
- Вот как? – притворно удивился Кувыкин.
- А ты никогда не задумывался над тем, почему иные модельные трясогузки, выскочив за какого-нибудь мясного барона, потом локти кусают?
Он усмехнулся и задумчиво покачал головой:
- Знаете, Любовь Лазаревна, мне как-то недосуг было об этом думать. Мои суждения скромны и вряд ли покажется вам справедливыми. А думаю я так: всякая женщина, выйдя за богатство, и сама, как и все в доме мужа, становятся тоже в некотором роде его вещью. Он же избрал её в качестве живого украшения, в качестве красивой вещи. А значит, и любить должен не саму её, а вложенный в неё капитал. Отсюда и семейные драмы, нередкие скандальные разводы…
Она на мгновение задумалась и со вздохом произнесла:
- Спасибо за откровенность, Кувыкин! Но должна огорчить тебя. У меня, слава богу, не тот случай. К своему достатку мы с Анатолием Васильевичем вместе шли. И если я испытываю какой дискомфорт, то он не во вне, а внутри меня… Да, я много думаю теперь, и мои рефлексии, как сама понимаю, всё-таки больше от праздномыслия. А замуж я выходила, должна опять же тебе сказать, не по расчету, а потому, что ты молчал.
Её слова обожгли его. К тому же и полуденное солнце не только неумолимо пекло ему затылок, но и к Любови Лазаревне оно подобралось, под самый край её шелкового тента.
Её слова смутили его, не зная, что ответить он тупо смотрел на её загорелые ноги. Что скажешь, если права?..
Избирая удобную для себя позу, Любовь Лазаревна подвигалась, не глядя на него, а когда устроилась, виновато произнесла:
- Извини, нечаянно вырвалось. И не в упрек тебе сказала. Ты ни о чем таком не думай. Наверное, от праздности взбрело. Это со мной бывает. Иной день мне даже дольше жизни кажется… А чтобы окончательно успокоить тебя, я вот что должна объявить. У нас с тобой все равно не могло по-иному сложиться. Хотя и должна признаться, по-настоящему любила только тебя.
Руку с книгой она небрежно закинула себе под затылок и уставилась в небо.
Ему хотелось в утешение ей сказать, что такой жизни, какой достигла теперь, в браке с ним она не получила бы, и он рад за неё.
Но Любовь Лазаревна сбила его мысли, с ленивой томностью спросив:
- Ну, чего насупился?.. Впрочем, пустое всё это.
И отвернулась.
Ему же захотелось оправдаться, он заговорил, но как-то вяло, уныло, с досадной жалостью к себе:
- Вся моя жизнь ушла в работу с песком, в борьбу за воду. А когда этого не стало, началась борьба за выживание. И получилось так, что и сама жизнь ушла в песок. Вот и всё.
Он и сам не понял, для чего это пробубнил. Оправдаться хотел, а вышло - пожаловался.
Любовь Лазаревна так и поняла. Щурясь от солнечных бликов, радужной пестротой пробегающих по её лицу, она тихо бросила куда-то в сторону:
- Ну, извини…
И спросила совсем о постороннем, о чем и подумать было невозможно:
- А тебе не приходило в голову, что созерцание воды настраивает на что-то вечное и печальное?
- Вода разной бывает, - со знанием дела заметил он и, поколебавшись, с грустью добавил: – Мне она больше напоминает детство, ловлю пескарей. А ещё заметил, что вода, как и женщина, бывает приманчива, а порой и опасна…
- Вот как?! –удивленно воскликнула Любовь Лазаревна, повернув к нему лицо и вскинув на него глаза. – А жалуешься, работа задавила. Подобные наблюдения от тяжелой работы не приходят. Я, пожалуй, теперь тоже подумаю над твоим наблюдением…
По её лицо пробежало выражение то ли скуки, не то ли ленивого томления.
- Ну, ты иди, иди.
Сказала она и взялась за книгу.
Вечером того же дня, дождавшись мужа, Любовь Лазаревна с притворным безразличием напомнила ему, что Кувыкин, какой-никакой все-таки их гость. По русскому обычаю полагается вроде бы стол собрать. Рита вон уже намекала: приехал, дескать, одноклассник, а мы и ни гу-гу. Ещё подумают со своим Лабытько, будто скряжничаем... Не пригласить ли их в субботу на угощение?..
- Пожалуй, да, чем нет, - вылезая из галстука, машинально согласился Анатолий Васильевич, думая о том, как бы завтра у вице-губернатора миллиончиков пять на ремонт теплосетей урвать. Зима не за горами. Опять грядет, опять надо готовься!..
Сразу от мужа Любовь Лазаревна отправилась к Надежде Федоровне - отдать распоряжения относительно субботнего дня.
Сообщение хозяйки Лыскову в общем-то не обрадовало, но и не огорчило. Она ещё с кооператива полюбила застольные компании за их веселье, раздольную широту, за живые беспечные разговоры, если, конечно, бывает, кого слушать.
                24
Над душой у строителей ротонды никто не стоял, с работой их никто не торопил - сами знали, когда и что им делать.
После того, как траншея была готова, архитектор поставил Романа Максимовича на обрезку и обточку камня.
Пыль под навесом поднималась такая, что без респиратора и не продохнуть.
Архитектор лишь время от времени заглядывал к нему под навес, желая убедиться, сколь точно исполняются его указания.
Сам он корпел над эскизами; зарисовывал колонны, пиастры, циркулем на бумаге вымерял – озабоченно искал чего-то постоянно от него ускользающее.
Появление архитектора возле навеса меньше всего занимало Романа Максимовича. А вот появление хозяйки сбивала с толку. И он досадовал: чего вылупилась, не видела, как камень точит?
Она стояла, морщив носик и пальчиками затыкая себе уши, от скрежета бешено вращающегося обрезного круга.
Случалось, сильный порыв ветра выхватывал из- под навеса густой клуб пыли и с ног до головы окатывал её. Закрывшись зонтиком, она поднимала плечи и с чиханием бежала к себе под душ.
«Наконец-то!» - облечено вздыхал Кувыкин.
Ему казалось, что даже шлифовальная машина после её ухода успокаивается, начинает работать равномернее. И руки его, сжимавшие заготовку, обретали былую уверенность, да и сама заготовка не дрожала, не вибрировала под наждачным кругом, как только что. И утихало и повизгивание, похожее на собачье.
Однажды появление Любови Лазаревне лишь на какое-то мгновение сбило его с толку, но и этого хватило, чтобы запороть. А он не простой - с Урала завезен - с оранжевыми вкраплениями, с голубоватыми прожилками.
Роман Максимович расстроился и остановил машину, думая, что Хафиз скажет, хозяину пожалуется. Вопреки его тревогам, порчу камня архитектор принял спокойно. Озабоченно повертел заготовку в руках, изучая грани, вздохнул и тихо посоветовал:
- Не отвлекайтесь на посторонние предметы, Роман, будьте внимательнее следующий раз. За брак и вычесть при расчете могут.
Кувыкину и сам понимал, нехорошо вышло. А всё она виновата, Любовь Лазаревна. Чего ходит? Что за удовольствие видеть его в грубой брезентовой робе, в защитных очках, грязного и потного? Он же на бульдога похож в этом своём респираторе- наморднике.
Петр Андреевич тоже частенько заглядывает к нему под навес. Но он свои приходы подгадывает к передышкам, которые время от времени Роман Максимович позволяет и себе, и перегревающимся механизмам. Жевакин, как только услышит, работа под навесом смолкла, глядишь, сразу и бежит, чтоб поделиться своими соображениями.
Вчера он вылезал в город, купил сыр местных сыроделов и разговор у него о сыре был. Весь перерыв бранил сыроделов за их жульничество, как сам доказывал.
- Они, что делают, поганцы, комар их в промежницу укуси! –горячо жаловался Кувыкину. - На моем брюхе выгоду ищут. Варят сыр на пальмовом масле, а указывают, будто - из цельного молока. А это их «молоко», своими ушами слышал, только для обезьян… Вот и травят, вот и травит нас сволочи! И ещё жалуются на контроль. Он якобы их бизнес «кошмарить». Это что же получается, они народ травят, а мы проверять их не смей?
Распалившись, Жевакин возбужденно дышит, ноздри его дрожат, как форсунки дизеля, а хитрый левый глаз мечет самые настоящие молнии.
Дня два сыровары не давали ему покоя, пока Кувыкины не спросил:
- А как у вас с этим?
- У нас из козьего молока варят, - ответил Кувыкин, радуясь тишине и вольному воздуху.
- Это что же не научились мухлевать? Да это у вас совсем темный народ, - Покачав головой, посочувствовал Жевакин. -
- Этот «темный» народ тысячи лет живет по своим угодным ему правилам и обычаем. И потому, в кишлаке у нас все свои, - пояснил Кувыкин. – Знают, кто и чем дышит.
- Плохо вашим сыроваром, - лениво заметил Жевакин. – Выходит, и травить некого.
«Балабол- думал Кувыкин, выслушивая рассуждения Жевакина, - но приметливый – всё углядит».
Раза два Петр Андреевич попытался вывести Романа Максимовича на разговор о Любови Лазаревне, и заговаривал о ней, пожалуй, с голоса Надежды Федоровны.
- И чего голову себе морочит? Чего умирать до прежде времени? – недовольно говорил он. –Я и Анатолия Васильевича говорю: дело молодое, подцепила какая-нибудь костлявая англичанка - вот и замутила парню мозги. А так он парень у них боевой, задорный в мать! Вот очнется от любовной летаргии - сразу и объявится.
Кувыкину слушал его, молча соглашался, и его самого начинала пошевеливать дума о доме. Что там? Как чувствуют себя Лейла с Гулей? Приезжает ли Зухра с внуками?
Бывали и совсем уж никчемные, хозяйственного порядка думы: как обходятся с поливом? Работает ли его ирригационная система? Не успел ли погубить её Алишер со своим ташкентским механиком? Беда, если запорют. Для всего кишлака беда! И для самого обида: столько трудов на неё положил !..
Когда замолкала под навесом работа, Гасанову, кажется, становилось неспокойно. Сразу же бежал справиться: все ли ладится у Романа Максимовича?
Кувыкин привык к этим его тревогам. Привык и к манере держаться замкнуто. Теперь уже по одному выражению лица архитектора он угадывал его настроение. Если кисточки усов Хафиза щетинятся, считай, что недоволен. А когда он весел и смеется, сами его усы, кажется, хохочут. Видя это, и самого начинает разбирать смех.
Через каждые два часа работы Роман Максимович обязательно выходит на чистую луговину, чтобы, сняв респиратор, уже по-настоящему подышать свежим воздухом.
Разминая затекшие члены, расправляет грудь, шевелит лопатками. От шума машин в ушах все ещё стоит легкий звон. Но это скоро пройдет. Он жадно глотает напитанный солнцем воздух, который хотя и горяч, однако душист и прозрачен. И всё вокруг зеленое, чистое, прозрачное, как и много лет назад становится особенно дорогим и близким его сердцу. Хотя всё не такое вокруг, каким когда-то засело в памяти, все равно это свое, родное и близкое. На асфальтированной площадке против дверей овощехранилища с весёлым чириканьем хлопочут воробьи, подбирая зерно, рассеянное для голубей Надеждой Федоровной. Важный сизарь, выпятив грудь и воркуя, кругами ходит возле своей голубки.
Во дворе и за забором много зелени, света, простора, от которого тихонько шалеет душа, и хочется думать о чем-то хорошем, давно забытом.
В первую очередь дума опять же о Любе, о её теперешней судьбе и о том, что когда-то у них было. С Любови Лазаревны мысли перетекают на её окружение: на Петра Андреевича, Надежду Федоровну, в последнюю очередь – на самого хозяина дома, на Сыскарева.
За эти дни они виделись с ним не больше двух раз, оба раза издали и мельком.
Славный все-таки он мужик! Ни грубого слова не сказал, ни косого взгляда не бросил. Иной раз послышишь рассуждения про загадочную русскую душу, даже усмехнуться хочется. А нет никаких загадок: вот она рядом, широкая русская душу. Бывшего своего соперника, возлюбленного жены, без всяких хитрых мыслей, условий и проволочек- раз! – и принял под свою крышу. Видно, уж так устроены мы.
Или взять Надежду Федоровну. Это кто выдумал, будто женская красота глупа? А вот Надежда Федоровна и красива, и ума палата. Как и любая женщина, разумеется, она не лишена любопытства. Все хочет дознаться, какие отношения и чувства после долгих лет разлуки бывают между людьми, смолоду любившими друг друга.
Хотя и не назойливо, но постоянно наводит на разговор об этом и, разумеется исподтишка наблюдает за ним и за Любой. И каждый раз разочарованно вздергивает губы: ничего особого - ведут себя обыкновенно – разговаривают по-человечески, на шею друг у друга не виснут.
Подсаживаясь к Роману Максимович, свой разговор Надежда Федоровна начинает издалека; мол, скучает наша хозяйка. А вот с чего и по какому случаю - непонятно. То ли правда по сыну тоскует, то ли, с чего-то ещё? Надо же, целыми днями торчит в своих в покоях, будто хворая какая. А то ещё по аллеям, как лунатик, бродит. Тошно, видно, сударушке, а расшевелить некому. У хозяина одна работа на уме…
Кувыкин понимал, к чему клонит, от разговоров не уклонялся, а душевное состояние и причину хозяйкиной тоски объяснял все-таки разлукой с сыном. И в тон Надежде Федоровне сам пускался в жеванные-пережеванные рассуждения.
- Даже для отца тяжело отрывать от себя ребёнка, - говорил, глядя вдаль и озабочено хмурясь. – А тут мать! Для неё разлука с сыном - это же великое испытание.
Он как-то быстро почувствовал, что Надежда Федоровна хотя и участлива к Любе, хотя и уважает её, но предпочтение отдает все-таки хозяину; он ближе и дороже ей.
Она и сама однажды призналась, сказав, что только благодаря Анатолию Васильевичу и увидала свет. И тихо засмеялась, протирая посуду. А после короткой задумчивости добавила: «А какие торты мы пекли! Сама бы ела, да толстеть не хотелось».Пенсионный возраст, кажется, был ей совсем не в тягость. Годы не испортили её глаз цвета гречишного меда. В них было много тепла и женской нерастраченной живости.
Она без всякого расчета отдавала себя немалому сыскарёвскому хозяйству, хотя и к общественной жизни не теряла интереса: регулярно читывала газеты, которые выписывали Сыскаревы, охотно поддерживала разговоры о текущих политически событиях в стране и мире. И оценивала их, если и не глубоко, то по-житейски разумно и здраво.
Как-то за чаем, услышав по радио об очередном обстреле Донбасса, возмутилась так, что загорелись щеки. «Они что там белены объелись, на этой Украине? - с досадой шлепнула себя по бедрам. - То скакали, как сумасшедшие, то взялись из пушек по народу палить!.. А я-то, дура, их за своих почитала. Они, оказывается, укры какие-то! А говорили, из одной купели... Вот и верь в святое братство!..»
Петр Андреевич, присутствующий при разговоре, разумеется, не упустил случая поддержать Надюху, как порой ласково называл её. И тотчас выдумал анекдот об украинской службе безопасности, будто бы изловивший русскую террористку.
«И знаешь, Надюха, твоего возраста баба была! Настоящая сапёрша! – трещал он взахлеб, привычно щуря на Надежду Федоровну свой левый глаз. – Додумалась без всякого динамита эшелоны пускать под откос! На крутом повороте смажет рельсу свиным салом, вагоны так и сыплются, как горох!.. А сало у неё, не поверите, - понизив голос до выражения таинственности, продолжил он, - не какое-то там контрафактное, аргентинское, иль бразильское, а самое настоящее донецкого производства! Ей его исключительно по личной бумажке самого президента два пуда из стратегических запасов кремлевской кладовой выдали. «На, - сказали, - бабка, иди, проявляй своё геройство!» И пошла.  Не поверите, до фунта истратила. Лишь один шматок остался. Бандеровцы конфисковали. Вот баба!..».
Надежда Федоровна сначала слушала с напряжением, а когда поняла, чепуху мелит, засмеялась, шлепнула его по голове полотенцем и проговорила:
- Только и выдумываешь, старый кудёр!..
Об украинских событиях Роман Максимович мельком ещё у себя в кишлаке кое-что слышал. Издалека происходящее походило на уличный балаганом, какой-то гоголевской сорочинской ярмаркой отдавало. И он решил, что это обычная для наших дней криминальная разборка тамошних высших кругов; кто-то лишнего хапнул, кому-то показалось мало.
Уже в Версаново да послушав российские теленовости, понял, все не так просто. И немалой кровью обернулось. Уже все русские во враги записаны.
С непривычки его оторопь брала от событий в незалежной, а здесь, судя по балагурству Петра Андреевича, с ними как бы свыклись. Даже особенно чуткая ко всяким тревожным новостям Надежда Федоровн, и та принимает украинские события, как показалось Кувыкину, не просто спокойно, а даже с излишней сдержанностью. Её, кажется, больше волнует состояние духа Анатолия Васильевича, чем какие-то там галопом скачущие майдановцы.
Она недолго приглядывалась к Роману Максимовичу, а приглядевшись и найдя в нем человека, воздержанного, разумного, совсем не болтливого, стала делиться с ним некоторыми своими секретами и наблюдениями, а порой решалась высказывать и неудовольствие, вызванное настроением хозяйки. Подойдет и сердито скажет: «Сама-то ныне опять не в духе. А он, бедный, не знает, как и угодить нашей Любушке!»
А как-то задумчиво оглядев стройки, сердито произнесла:
- И на что, спрашивается, затеял эту мраморную колотушку? Думает, Любу удивит? Да он, что ни сделай для неё, всё не так.
И в сердцах призналась:
- Только терплю, а иной раз до того, грешница, осерчаю, что думаю, как бы ей в космы не влепиться! Так и хочется спросить: ну, и чем ты недовольна, дева? Муж, словно половая тряпка перед тобой стелиться, а ты всё губы вздуваешь!
И подборок Надежды Федоровны возмущенно задрожал.
В другой раз после завтрака было дело. Когда остались вдвоем, Надежда Федоровна, перегнувшись через стол, доверительно зашептала:
- Вот что ещё скажу про нашу Любушку. Как проводили Андрея, совсем испортилась - плесень плесенью стала и на других тоску наводит. Чего, спрашивается, тосковать? Парень славный, не избалованный, как другие, зачнет стихи читать, только от зубов отскакивает!.. Учиться поехал, ну, и пусть учится на здоровье. Ни век же сидеть возле мамкиного подола! «Чем тоску наводить, - говорю ей, - съездила бы куда, растрясла свои телеса. Какой толк с книжками по целым дням валяться? Успеем ещё, належимся, время придет. А пока жить надо.
Роман Максимович решил, главная распорядительница усадьбы доверием к нему прониклась исключительно по необходимости – не с Петром Андреевичем же ей откровенничать. И уж тем более – не Хафизом, совершенно непонятным для неё человеком.
Чем ближе узнавал он Надежду Федоровну, тем крепче убеждался, что эта некогда безумно красивая, постаревшая женщина по-своему мудра, по-своему добра и по-своему несчастна. И, как любой человек, всякой она бывает в разные дни. Иной раз от избытка простодушия готова и над собой посмеяться, а то и похвастаться не прочь: «Я ведь красивой была. Кавалеры вокруг меня, как мухи увивались. Подружки завистью ко мне исходили.
Покойный муж до страсти меня любил! Был смирён, как ягненок. Догадывался, что я с досады за него пошла, из желания завистниц подразнить. Он тогда рубщиком мяса работал, а мясо в большом дефиците было. А где дефицит, там и вольные денежки ручейком бегут. Вот с этих вольных денег и стал он загуливать. Сначала помалу, потом совсем с круга спился … Хотя, как знать, – скорбно задумалась она. - может, и с ревности запивал? Всего в человеке не узнаешь… А вот что сковырнулся прежде времени, тут и сомневаться нет причины. Печень водкой посадил, прости его, господи, грешного!»
До субботнего застолья, Кувыкин многое успел увидеть, многое узнать и окончательно освоиться.
С Петром Андреевичем у них даже до приятельства дошло. Трепло, конечно, этот Петр Андреевич, но не всегда пустое. Иной раз такие мысли выскажет, что крепко задуматься заставит. У него тоже, как у большинства представителей рода человеческого, своя потаенная дверца есть, за которой не только глупость, но и мудрость хранится, и хитрая лукавинка покоится.
С первого же дня их знакомства, Жевакин взял за правило; прежде, чем отправиться исполнять свои садово-караульные обязанности, урвать часок для беседы с приезжим, свежим для него человеком.
И Кувыкин и сам не против посумерничать перед сном, посидеть на скамеечке со стариком возле гостевого дома. Если не было Жевакина, и один с удовольствием сиживал, под шепот тенистых лип уносясь мыслями к Лейле, к своему убогому и далекому теперь жилищу среди плодородного оазиса, где народ веками в тяжких трудах добывал себе хлеб.
Ныне, увидев другую жизнь, он и о богатстве стал думать иначе. Если прежде считал, что всякое богатство непременно сопрягается с чопорностью и чванством, то теперь даже слегка растерялся, ничего этого не встретив в доме Сыскаревых. Взаимоотношения хозяев с обслугой, будь это постоянные обитатели усадьбы, или приходящие, такие как электрик Василий, уборщица Марья, молочница Рая, дворник Филипп, были просты и ровны.
Разумеется, и здесь не всегда и не во всем была одна любезность, но главное, чего он не увидел - это оскорбительного отношения хозяев к своим работникам. Оказывается, и таким может быть капитализм, думал он, воспитанный на понятиях советской школы.
И сожалел, что когда-то дурно думал о Сыскареве. «Не суди заглазно о человеке», - учила когда-то его тетушка.  Он судил заглазно, на поверку же Сыскарев оказался вполне приятным человеком; не зазнался, как равного принял, не посмотрел на их с Любой былые отношения.
Разумеется, и Анатолий Васильевич не пронесет ложку мимо своего рта. А кто её пронесет? Даже незрячий не проносит мимо. Но в Сыскареве, кажется, нет совершенно тупого живоглотства, особенно свойственного людям, вылезшим низов, из грязи в князи.
Надо сказать, с его приездом ничего не поменялось из давно заведенного порядка в усадьбе: разве только прибавилось застольных разговоров, и струя жизни потекла живей. Завтраки, обеды и ужины все так же проходили на вольном воздухе открытой веранды над прудом. Как и прежде, перед сном желающие собирались на чай.
И сам пруд, и тесовая веранда с легким козырьком навеса, зеленью покраски отражающимся в светлой пучине вод, даже в самые жаркие полдни дарили и свежесть, и прохладу.
Все так же после вечернего чаепития под молчаливую усмешку Надежды Федоровны, Петр Андреевич торжественно закладывал в ракетницу боевой патрон, запихивал оружие себе под рубаху и отправлялся в обход.
При этом его круглощекое, простоватое лицо обретало черты такой воинственной решимости, что можно было подумать, будто он собирается не на обход сада, а на какое-то смертельно опасное задание.
Как-то в один из вечеров после ухода Петра Андреевича, задержавшийся на веранде Кувыкин завел с Надеждой Федоровной разговор об одиночестве, о старческой неприкаянности пожилого человека, и сочувственно заметил:
- Вот и вы, смотрю, с Петром Андреевичем одиноки. И отношения между вами вполне дружеские, а в иных случаях даже как бы и вовсе теплые. Отчего же до сих пор не соединились?
Выслушав его, Надежда Федоровна засмеялась и проговорила, застенчиво прикрывая ладонью щербинку в уголке рта:
- Эх, Рома, Рома, и скажешь, Петр Андреевич! Об этом и до тебя было не раз говорено. Зачем мне нужен этот старый куль? Да у моих ног такие рысаки валялись, а я на них вприщурку смотрела… Об одном жалею; куда годы улетели, куда мою молодую красоту унесли?
- Многие думают об этом, - грустно заметил Кувыкин с мыслью о том, что Надежда Федоровна за жизнь, пожалуй, и доброй книжки не прочитала, а житейской мудрости в ней столько, что и академику будет впору.
- А какие тузы ко мне подкатывались! – думая о чем-то своем, вздохнула она. - Приедет, бывало, с пузатым портфелем, глянет на меня, и будто варом его обварит. Так и сомлеет! Смотрит, вытаращив глаза, слова сказать не может. И про свои высокие чины забудет. Бери его голыми руками, словно слепого котенка, клади в корзину и неси в пруд. И не почует, как утопнет…
А что касается Петра Андреевича, - сделала она паузу, - мне его и Любовь Лазаревна сватала. Человек он, не скажу о нём худого, во многом правильный, только не по мне. Я таких мужиков шобалками называю. По мне мужик тот, который топор в руках крепко держат. Да только моё время  ушло.
Она постояла, задумчиво улыбаясь, вздохнула, молодо взглянула на Кувыкина, накрыла салфеткой горку чистой посуды и с грустью добавила:
- Вот всё думаю, была ли у меня любовь; настоящая, светлая, умная, какую в кино показывают?.. Хотя, чего заношусь? Ведь знаю, никакой умной любви не бывает. Любовь всегда глупа и безумна. А когда она по уму да по выбору, это уже не любовь, а расчетная книжка. Такая любовь до первой встряски… Любить надо сердцем – все остальное баловство.
И Надежда Федоровна, вздохнув, безнадежно махнула рукой.
По дороге на ночлег, размышляя над её словами, Кувыкин опять подумал о своих с Любой былых отношениях. Что у них тогда было - любовь или баловство?..
В своём последнем письме, извещая о своём замужестве, она, помнится, назвала его правильным человеком. Каким это «правильным?» Таким, как Сыскарев, или как Петр Андреевич?..
Подосадовав на себя, Кувыкин постоял среди сумеречной аллейки, набрал полную грудь воздуха и обратил лицо в небо, усеянное звездами, и улыбнулся чему-то тихому, ласковому, похожему на обступивший его сумрак, такой теплый и загадочный, как всё вокруг..
                25
Субботнее застолье было собрано во второй половине дня все на той же
прудовой веранде. День выдался таким жарким, что даже воздух звенел от зноя.
Из настоящих гостей за столом можно были считать лишь Риту с мужем Владимиром Ефимовичем Лабытько. Остальные, так или иначе, являлись обитателями усадьбы.
Кувыкина усадили за стол против прокурорской четы. Лабытько смотрел на него с интересом, и Роман Максимович чувствовал себя скованным под его изучающим взглядом. Да и сиживать за одним столом е прокурорами ему ещё не доводилось.
Лабытько между тем недолго присматривался к узбекскому гостю. Положив на пустое блюдо нож с вилкой, он спросил, обращаясь к Кувыкину:
- А мы с вами нигде не пересекались?.. Под Кандагаром не случалось бывать?
Вопрос удивил Кувыкина, он пожал плечами и виновато улыбнулся.
- Нет, не случалось, военком отставил. Было заявлено, что хлопок – это порох войны… Сказали, сначала положенное отработай, потом и вовсе в запас списали…
Он объяснял так, как будто оправдывался. А оправдавшись, тоже просил:
- Извините, а самим не доводилось бывать в Термезе?.. Я там когда-то у сержанта, воевавшего под Кандагаром, солдатскую панаму купил.
Слушая их разговор, застолье с улыбками смотрело на обеих.
- Вот она, земля-то, какая круглая! – сразу догадливо заметил Жевакин. – Выходит, знакомы!..
Рита с улыбчивым интересом посмотрела на мужа, а Лабытько засмеялся, нанизал на вилку грибок и четко ответил:
- В Термезе бывал, но своей панамы никому не продавал.
И сразу же перевел разговор на другое.
Тут и Сыскарев подоспел со своим тостом в честь далекого гостя. Все охотно выпили и налегли на закуску.
Тост, провозглашенный хозяином в честь гостя, добавил Кувыкину неловкости, но заставил с благодарностью посмотреть на Анатолия Васильевича.
Нет, все-таки мало в теперешнем Сыскареве от того парня, которого когда-то помнил. Постарел, это само собой. Но появились ещё такие черты, которые на человека накладывает не столько временем, сколько само его положение.
Он обратил внимание, как Анатолий Васильевич усаживался за стол; садясь, держал себя прямо, не сгибая спины. Когда учился в техникуме, подобную манеру довелось ему наблюдать у иных, избалованных публикой пианистов. Они тоже не сразу усаживались за рояль, сначала церемонно откидывали полы своего концертного смокинга и на некоторое время как бы зависали над стулом, словно бы каким-то чудесным образом ощупывали место под собой: достойно ли оно их зада?
Сразу же после приветственного слова хозяина, все дружно выпили, в том числе и подошедшая к столу Надежда Федоровна, пожелавшая пригубить «церковного винца», как выразилась сама о кагоре в темной бутылке, которую Анатолий Васильевич тут же и открыл.
Стол Лыскова приготовила роскошный. Кое-что заказала в ресторане, но основные блюда сготовила сама вместе с приглашенной помощницей, бывшей кухонной работницей рабкоопа Настей Савёлкиной,  скорее всего, природной степнячкой, сухой и бронзовой, как копченый лещ.
Вела она себя конфузливо, смущено гнула голову при виде хозяев и ни разу не вышла к столу; за перегородкой летней кухни то звенела посудой, то из крана летнего водопровода шумно пускала воду.
Для Кувыкина, привыкшего ценить воду как основу всего живого на земле, такое вольное обращение с ней выглядело кощунственным расточительством.
Главным блюдом стола Надежды Федоровны назначила семгу, пожаренную большими кусками. Истекая жиром, она аппетитно лоснилась в освещении предзакатного солнца, как бы трепетала на большом блюде и молила немедленно отведать её.
Дневная жара к этому часу начинала спадать, подходило пора комариной активности, но её не было. Предусмотрительный хозяин ещё вчера прислал бригаду городской санитарии, которая и обработала химикатами территорию, против чего бунтарски выступал садовник Жевакин. Он страстно уверял, что вместе с комарами обязательно должны исчезнуть птицы, а сами деревья «облысеют».
По счастью, пророчества Петра Андреевича сбылись лишь отчасти; птиц действительно не стало слышно, а деревья стояли в прежнем зеленом убранстве, даря и тень, и прохладу. 
Кувыкин долго не мог расслабиться и чувствовал себя так, как будто на нём стеклянная одежда.
В самом начале застолья, представляя гостя прокурору Лабытько, хозяин дома назвал его старым школьным товарищем. Это было неожиданно для Риты, и она, коварно усмехнувшись, воскликнула, вертя смородиновыми глазами: «А возмужал-то как!»
Её восклицание, кроме хозяйки дома, по-настоящему никто не понял, однако засмеялись все, а Любовь Лазаревна нахмурилась и бросила на подругу укоряющий взгляд.
Она ещё не забыла, как по приезде Кувыкина, повидав его, Рита заглянула к ней и с лукавинкой спросила:«Ну, как, подруга, не ёкнуло сердечко при виде своего азиата?».
И, рассмеявшись, тут же убежала, заставив Любовь Лазаревну впервые задуматься: к добру ли Кувыкина приезд? И какой стороной он может обернуться?
Она догадывалось, что Рита держит на уме и замечала: подруга ни на минуту не оставляет её и Кувыкина без своего изучающего догляда.
Сыскарев, исполняя роль радушного хозяина, держался солидно; бдительно следил за тем, чтобы у гостей не пустовали рюмки.
Кувыкин потихоньку освоился, молча отметив, что всё идет привычно, на русский манер; когда одни говорят, другие закусывают. И наоборот, если говорившие приступали к закуске, разговор подхватывают те, кто уже закусил.
Лабытько, выпив, оживился, и сразу был признан душой компании. Он острил, сыпал анекдоты, смеялся сам, охотно смешил других; одним словом, играл роль веселого затейника и своей простотой покорил Кувыкина, который втайне порадовался за Риту. Веселый у неё муж, это ничего, что ростом не взял: зато широк в плечах, и лицо у него крепкое деревенское с ровными белыми зубами и двумя золотыми коронками в уголках рта.
Но вот чего не увидел он в Владимире Ефимовиче – прокурорской солидности, как сам её понимал. Он не знал, что в городе Лабытько за его коренастость зовут: «Квадратом в штанах». Едет он на служебном «Мерседесе», никто и не подумает сказать, что прокурор проехал, обязательно скажут: «Наш квадрат в штанах полетел на службу». И доброю усмешку пустят ему вслед.
О своем прозвище Владимир Ефимович и знал, и оно ничуть не смущало его. «Что поделаешь, - говорил он, - если фигурой не вышел. Квадрат, как есть, квадрат. Только причем тут штаны? Где это вы видели прокурора без штанов? Одного, будто бы похожего на Генерального, помню, показывали в постели с двумя проститутками. Но чтобы прокурор и совсем без штанов, такого никогда не бывало».
Порой и Сыскарев по-приятельски подшучивал над ним. Анатолию Васильевичу не давали покоя золотые коронки Владимира Ефимовича, расположение которых в уголовной среды называлось «воровскими воротами». Вот он и спрашивал, дружески толкнув Лабытько в бок и сделав удивленные глаза:
- Послушай, ты случаем, не «смотрящим» от них?..
На что Лабытько и отвечал с вполне серьезным прикидом:- Вроде того. Но не только от них, от других тоже…
И оба смеялись, мило похлопывая друг друга.
У Лабытько и свои были когда-то прекрасные зубы, белые, как сахар, ровные, крепкие, камень перекусят.
Потерял он их в Афганистане. Уже обстрелянным был, на последнем году службы со своим отделением нес боевое охранение на позициях в районе Кандагара, тут и угодил под тяжелый фугас во время неприятельского обстрела.
Взрывной волной его бросило на камни. Солдаты подняли своего сержанта в бессознательном состоянии с ртом, полным крови и выбитых зубов.
Очнулся Лабытько уже в санбате, очнулся и не мог пошевелить языком. Не слушался не только язык, но онемевшая челюсть, будто чужой стала. Да и себя он видел в какой-то сырой сумеречной яме – всё порывался выбраться из неё и не мог. И голова ничего не соображала.
Первые полторы недели его кормили искусственно через трубочку.
В санбате пробыл он недолго, за ним потянулась череда госпиталей, последний был в предместье Самары.
Выздоравливал он долго и трудно: руки, ноги при нём, нет верхних передних зубов, а из головы будто мозги вытекли. Сказывалась тяжелая контузия.
В госпитале ему поставили съемные, пластмассовые зубы. С ними отправили долечиваться домой. Военврач сказал:
- Контузия у тебя тяжелая, парень. Что могли, мы сделали. Теперь очередь за самим организмом. Для окончательного выздоровления вам будут полезны родительское тепло, домашний уют и свежее молоко.
Лабытько отправили в его деревеньку Березовые Ключи, что в пятнадцати верстах от Версаново когда-то стояла. В ней на ту пору ещё колхоз дышал - семьдесят пять крестьянских дворов объединял.
Ныне кроме сгнивших крестов сельского кладбища да молодого березняка на месте бывших усадеб ничего от деревеньки не осталось.
Мать, как все матери, встретила в радостных слезах: контуженный, но живой! Отца Ефима Сергеевича схоронили ещё до призыва сына в армию – среди лета в самый разгар уборочной страды прямо в поле за штурвалом комбайна скончался.
Арина Тимофеевна в колхозе за телятами ухаживала. С возвращением сына хлопот ей прибавилось: и колхозную работу не бросишь, и сына надо выхаживать, и свою скотину не оставишь без хозяйского надзора. Вот и крутилась с утра до ночи.
Последствия контузии оставляли бывшего сержанта медленно. Случались приступы, когда переставал ощущать себя и подпадал под власть «хозяина», какого-то огромного существа, накаченного воздухом, у которого не было голоса, но властные повеления которого были тверды и неумолимы. Они возникали из тени, подхватывали паренька с места и влекли неизвестно куда. Сколько раз бывало, очнётся, и сам не понимает, как оказался далеко за селом.
Три года так тянулось. К этому времени успел и колхоз развалиться, саженью президентского указа пахотные земли покрошили на личные паи.
Матери Лабытько достался тоже пай, только куда с ним? Пальцем не вспашешь, на себе не унесешь.
Чтобы как-то жить, завела Арина Тимофеевна двух коровок; стала домашний сыр варить, на рынок с молочными продуктами ездить.
К этому времени и сын поправился, уже перестал убредать за село. Надо было ему как-то дальше устраивать свою жизнь. Мать настаивала продолжить учебу, ока она жива. И Володя по её настоянию стал готовиться к поступлению в институт.  На юриста решил учиться. Обложился учебниками, принялся готовиться к вступительным экзаменам.
А тут с зубами вышла неладность.
Возвращается как-то Арина Тимофеевна с торговли, а у сын не поймешь, что говорит, будто кашей рот набит.
- Ты чего это, сынок? – удивилась, и глядит жалостливо.
Он и показал ей развалившиеся пластмассовые зубные протезы.
Ах, ты горе-то какое! Парню жениться время, а он беззубый, словно старик. До невест ли тут?..
Было у Арины Тимофеевны обручальное кольцо от бабки, массивное, тяжелое - настоящее червонное золото, цвета густого закатного солнца. Достала из сундука, в райцентр полетела.
Знала там одного старичка Исайю Исааковича, зубного протезиста. Ему и показала привезенное колечко, о работе, о цене за работу сговорилась. Рассчитываться, решили, будет сливочным маслом.
- Пусть приезжает сынок, поставляю ему зубы, - твердо заверил Исайя Исаакович.
Опыт у него, надо сказать, был - ещё при советской власти три года исправительных лагерей отбухал за незаконный оборот с драгметаллами. Там же, в лагере, при стоматологическом кабинете приобрел он и глубокие познания по части уголовной эстетики. Вот и поставил парню коронки по своему вкусу. Да так ловко, что Арина Тимофеевна руками всплеснула, встретив сына с новыми зубам:
- Красиво-то как, сынок! Прям, как кремлевские звезды горят!
Но с женитьбой сын не торопился, да она и не настаивала.
- Теперь учись, сынок, пока жива. С женитьбой погодим, а там, как бог приведёт.
В институт как ветеран афганской войны, имевшей боевые заслуги, он был принят вне конкурса. А учиться стал на молочные деньги от материных коров. Мать и тянула его, пока была жива.
Окончив институт, сразу же пошел работать. Арина Тимофеевна была ещё жива, но недолго проскрипела. Решив, что исполнила свой м материнский долг и тихо убралась.
После института молодой юрист некоторое время прослужил следователем в соседнем районе. С этой должности его вскоре передвинули в помощники прокурора молодого городка Версаново. Тут и его Рита подхватила, к этому времени расставшаяся со своим режиссёром.
Восемь лет прошло, как Лабытько был утвержден в ранге городского прокурора.  Он никогда не забывал, с чего пошел и на что выучился.
Прошлой осенью, будучи на сельскохозяйственной ярмарке, устраиваемой Сыскаревым для горожан, увидел молодого бычка, выставленного на продажу. Подошел, обнял ео за шею, чмокнул в комолый лоб и весело произнес:
- Ну, здравствуй, молочный брат!
А недоумевающему хозяину, молодому хмуроватому мужику в брезентовом плаще, доверительно объяснил:
- Я ведь на коровьем молоке, поднялся. Вот так-то, друг!..
И хмурый мужик понимающе улыбнулся …
Ничего этого Кувыкин, разумеется, не мог знать. Сидя против прокурора и поглядывая на Владимира Ефимовича, но иногда чувствовал, что какие-то родственные токи незримо истекают на него от Лабытько.
По правде сказать, после выпитого, и остальные гости ему стали казаться душевно близкими. Даже мрачный Хафиз.
Рита в цветастом платье с зелёными бриллиантовыми застежками сидя рядом с мужем, смотрелась очень даже эффектно. Её круглые глаза туда-сюда летали по всему застолью; по ним не только невозможно было угадать её мысли, за ними и уследить было трудно.
Выпивку каждый избрал себе по вкусу; женщины пили марочное вино, мужчины налегали на более крепкие напитки.
Архитектор Гасанов, приглашенный лично Сыскаревым, позволил себе лишь рюмку армянского коньяка и сидел незаметно, совсем молчаливый. На него и внимания как-то не обращали, будто бы и не было его за столом. А вот на Романа Максимовича после первых же рюмок насели с расспросами; всех интересовала, какова теперь жизнь в так называемом ближнем зарубежье.
Он отвечал обстоятельно, без всякой утайки; говорил, что жизнь у них, как и везде, разная; кто-то на коне, а кто-то под конем. В кишлаке, где он живет, она вполне спокойная и даже, пожалуй, по-восточному дремотная.
Могли бы лучше жить, но переизбыток рабочих рук, не каждому хватает дела. В этом отношении труднее всего приходится приезжим.
Его слушали с интересом.
Духота отходящего дня, как и спиртное, потихоньку делали свое коварное дело; гости быстро захмелели, раскрепостились, разговор стал громче, беспорядочней и шел нередко вразнобой.
Говорили не только о текущих делах, но, как это и водится в российских застольях, непременно о политике; о том, что живём ниже собственных возможностей; люди, отвечающее за состояние страны, хозяйственными делами управляют так, что и Надежде Федоровне нечему позавидовать. Не забыли и уволенного министра финансов покритиковать; трется, как кот о президентский сапог; все чему-то учит, какие-то программы развития составляет, хотя слепому видно, по своему экономическому уровню тянет он не больше, чем на колхозного счетовода пятидесятых годов. ему бы деревянные счеты в руки да сатиновые нарукавники на рукава пиджака - без грима мог бы играть эту роль в кино .
Не будь за столом женщин, мужская половина наверняка стала бы говорить о них, пустились бы в хвастовство, кто каких писаных красоток имел и каких необыкновенных вин пивал.
Кувыкина слушал всех со вниманием, ему было ново сидеть за таким «достарханом»: новы сами люди, их разговоры, их мысли и убеждения. И чем больше слушал, что говорят, тем больше чувствовал себя иностранцем.
Сам в разговор вступал лишь в крайних случаях, когда спрашивали,   постоянно ловил себя на том, что отстал от российской жизни, не всегда понимает происходящего. Да и значения слов иных попросту не понимал. Вот что имела в виду Рита, ответившая на одну из не совсем любезных реплик мужа? «Оставь свой прокурорский драйв, я тебе вечером лайку пришлю…»
Какой «драйв», какую «лайку»? Сибирскую, что ли?.. Они что, псарню себе завели?..
Сидевший рядом архитектор после рюмки окончательно ушел в себя. Он сидел, не поднимая глаз, не только сам не шевелился, но и кисточки его усов как бы задремали. О чем думает кавказец? Наверное, о том же, о чем и сам: о жене, о детях, о доме, который теперь далеко...
Рита после выпитого повела себя так свободно и вольно, что ни в чем не уступала мужу. Видя это, Кувыкин без всякого осуждения решил: в их кишлаке женщины в присутствие мужчин не ведут себя подобным образом.
Компания долго дивилась на его жизнь среди кишлакской глухомани и посмеялась над шуткой Сыскарева, спросившего: «Не опасаетесь, Роман Максимович, что вас верблюды там съедят? А то у нас вон в Подмосковье один верблюд своему хозяину напрочь отхватил руку.
- Но это не была рука дающего, - не преминул вставить Лабытько.
- Неизвестно, какая была рука, - сказал Сыскарев. – Только, как я понимаю, это был цивилизованный верблюд. А у них там, похоже, дикие стадами бродят. Они же могут вместе с ботинками сжевать.
Говорил Сыскарев, откидывая голову и выставляя грудь.
Кувыкин посмеялся и над его шуткой, и ответил, что во дворе его соседей тоже есть верблюд. Он лишь фыркает по ночам да, как американец, жвачку жует.
- Хотя, обидевшись, - весело прикинул он, - может и плюнуть через дувал. Но я не даю ему повода для его плевков.
Разговор о верблюде, о бытовом неустройстве кувыкинской кишлакской жизни разбудил в Сыскареве его руководящие инстинкты, и он, услышав, что их местность не охвачена телевещанием и по-настоящему не телефонирована, не мог не возмутиться.
- Что за чушь?! – резко говорил он, как бы кого-то отчитывая. – Это же настоящее средневековье! Жующие верблюды во дворе, а телевизор людям не доступен… Как это не доходит сигнал? Кто сказал? – гремел он уже во всю голос. – Да быть такого не может! До Марса, понимаешь, доходит, а до какого-то вонючего кишлака ему, видите ли, дойти невозможно! На ретранслятор тратиться не хотят – вот и весь секрет, – твердо пояснил он. – Задать бы хорошего кнута местному руководству, небось, голыми руками поймали бы этот сигнал!..
Застолье с молчаливым почтением внимало Сыскареву. А Петр Андреевич виновато улыбался, как будто это его отчитывали за какие-то упущения.
Слушая Сыскарева, Кувыкин решил: а что, будь Анатолий Васильевич хозяином их кишлака, пожалей, никакой сигнал не вывернулся бы из его управленческих рук. А слово «кнут», разбудившее помять о шелковой камче Сумбаева, заставил улыбнуться.
- А где же вы футбол смотрите? – после наступившего молчания, в некоторой растерянности спросил Петр Андреевич, нацелив на Кувыкина прищуренный глаз.
Все, кто знал Петра Андреевича, не удивились его вопросу, помня о том, что в молодости он был не просто футболистом, а капитаном поселковой команды. Именно в пору его капитанства на районных соревнованиях ДСО «Урожай» команда завоевала почетное третье место. Об этом даже областная молодежная газета писала, и в годовых отчетах Версановского поселкового Совета это спортивное достижение долго отмечалось как самое выдающееся.
- А мы его не смотрим, - равнодушно пожал плечами Роман Максимович. – У нас об этом как-то не думают.
- Вот тебе раз! – изумился Жевакин. - О чем же вы думаете?
- О хлопке, о том, как семью накормить.
Возмущенный Петр Андреевич собрался затеять о этому поводу спор, но вмешался Лабытько.
- И правильно, - заметил он. – Хлеб и хлопок всему голова.
Разговор о футболе не понравился Рите, и она громко возмутилась:
- Нашли, о чем говорить! Лучше спросили бы, как это можно жить и не видеть Пугачеву? Это уж, извините, самая последняя ступень человеческой деградации! Подумать только, целый кишлак не видит человека, о котором даже сам премьер сказал, что ему выпало счастье жить в эпоху Пугачевой!..
- Ну, и что, премьер? – возразил ей Лабытько. - Это свидетельствует лишь о том, что и у премьеров бывают свои вкусы. – И добавил, искоса поглядывая на жену: - Тебе, моя дорогая, только и осталось эту Пугачеву себе на хлеб намазать. А вот горжусь, что мне довелось родиться в эпоху великих голосов Шаляпина, Лемешева, Руслановой, Козловского…
Но их не слышу, а, мое золотце, мне навязывают, как протухшую севрюжину! В какой канал ни загляни, там и она есть.
Мужчины рассмеялись, а Рита обожгла супруга суровым взглядом негодования.
- Потому, что она великая!..
- О великих я уже сказал. Их-то как раз и не вижу. А не показывают потому, что нынешние «великие» после тех великих как бы жалкими трясогузками не показались!
Рита хотела что-то резкое сказать мужу, но, увидев, что на неё смотрят всё застолье, промолчала и потянулась к ломтику ташкентской дыни, тоже поданной к столу.
А Владимир Ефимович, глядя на Кувыкина, насмешливо заметил:
- Знаете, почему у вас рабочих рук переизбыток? Детей много нарожали. Им бы с наших брать пример…
И покосился на супругу.
Рита поняла это как упрек и обиженно надула губы. И остальные так поняли. Установилась неловкая пауза, и все с нарочитой живостью накинулись на еду.
Кувыкину то было неловко, и он от своей неловкости поспешил отделаться мыслью, ставшей постоянной с некоторых пор: «Эх, видела бы Лейла, в какой он компании! Пожалуй, не поверила бы! Подшучивать стала бы: «Ну-ну, сказывай сказки, моя Шахразада. Выдумай что-нибудь ещё!»
Он даже улыбнулся этим своим мыслям, но кроме Любови Лазаревны его скрытной улыбки никто не заметил.
Выпил он уже достаточно, рюмки три вместе со всеми, и достиг такой степени смелости, что готов, пожалуй, и сам порассуждать о чем-то значительном важном; возможно, даже поспорить, или удивить, скажем, заявлением: оно, пожалуй, и к лучшему, что в их кишлаке нет телевидения – народ здоровее себя чувствует. Вот смотрел вчера передачу - не знал, глаза куда девать. Вытащили на экран какого-то волосатого со звериным рыком актеришку. И под его ржавый голос и скабрёзные пошлости ведущий едва ли ни в припляс принялся бегать по студии с микрофоном. Все выглядело так, как если бы это был не журналист с микрофоном, а чистой воды золотарь со своим золотарским ковшом, преподносящий зрителю самые непотребные нечистоты выгребной ямы.
В их кишлаке устроителей подобного телевидения, пожалуй, каменьями побили бы. А здесь ничего: публика хавает, сидит, ржет и ликует.
Но сказать об этом так и не решился: не дело гостя указывать, как хозяевам жить. Кто он такой, чтоб судить-рядить, вылезая со своей моралью? Вон Хафиз сопит в две дырочки, и ему надо сидеть да слушать, что умные люди говорят.
И он слушал, время от времени поглядывая на Любу, на Риту, о которой решил, что она, похоже, так и осталась боевитой комсомолкой.
После того, как застолье соскочило с разговоров о его азиатской жизни, о кишлаке, на какое-то время о Романе Максимовиче забыли. Пожалуй, лишь Рита, да ещё Любовь Лазаревна исподтишка бросала на него пытливые взгляды. И он смущался: неужели до сих пор не остыла?
С чего-то в голову забредала совсем уж нелепая мысль, будто, выйдя замуж не по любви, Люба не может считаться настоящей женой Сыскарева - она только исполнительница этой роли.
А в голове у Любови Лазаревны, не смотря на приятную теплоту от вина, не унималась тревожная дума об Андрее. Приезд Кувыкина на какое-то время заслонил тревогу за сына, а нет, опять тревожно.
Лабытько, скушав отбивную под маринованный имбирь, вытер салфеткой губы и, покосившись на застывшего со свешенной головой Хафиза, интригующе заметил:
- А вы не слышали, какой у нас в городе экстремист объявился?
- Этого нам ещё не хватало! – невольно вырвалось у Риты.
И она бросила на супруга укоряющий взгляд, который должен был означать: а почему мне об этом не известно?
- Ну, не в том примитивном смысле, как это иные понимают! – оставив без внимания восклицание супруги, под взблески золотых коронок интригующе продолжил прокурор. – Не сосем экстремист. Если выражаться фигурально, он даже в некотором роде философ, или, было бы правильнее сказать, субъект оригинального мышления.
- Это кто же такой? – насторожился Петр Андреевич, а вместе с ним и остальные, заинтригованные словом «экстремист».
А Сыскарев вдруг засмеялся, тихонько локотком тронул Петра Андреевича, сидевшего возле него слева, и насмешливо заметил:
- Уж не его ли имеешь в виду? Он у нас такой! Палец в рот не клади. Ни одна оригинальная мысль не проскочит мимо!
Приняв его игру, прокурор разочаровано вздохнул и развел руками:
- Увы, увы, чего нет, того нет! По возрасту не проходит.
И он засмеялся.
Любовь Лазаревна, сидевшая возле супруга справа, как бы впала в задумчивость и, кажется, не понимала разговора. Он был ей неинтересен. Она сама не знала, что ей интересно. И мысли, далекие от застолья, гуляли в её голове. Далекие, абстрактные и, пожалуй, дикие по своей несообразности. Ей думалось: вот она живет. Вот они сидят за столом; едят, пьют, разговаривают. А потом что? Не сейчас, а когда-то. Вечный покой и гниение плоти?
А ещё -  ожидание трубного гласа архангела, возвещающего о втором пришествии Спаса. И что поднимется из могил? И ей представился живой лес человеческих костей, стоящих впритирку. Клубы пепла из труб крематориев. Ужас!
У неё даже глаза расширились от воображаемой картины. Нет-нет, она не хочет второго пришествия.
Любовь Лазаревна тряхнула локоном, вышла из задумчивости и стала слушать прокурора.
Кувыкин не мог хотя бы украдкой не любоваться ей, её приятной задумчивостью.
Нет, годы все-таки не тронули её красоты. Была красивой и теперь красива! Осыпанная светом солнца, в тонкой кремовой блузе, она и сама как бы розовым светом светилась изнутри.
Петра Андреевич слушал прокурора с таким вниманием, что на шутку Сыскарева и внимания не обратил, усмехнулся лишь из уважения к нему.
- Этот шельмец, -  улыбаясь, между тем продолжал Лабытько, -начитался древнегреческих философов и себя возомнил как бы воплощением Демосфена…
- О чем говоришь? – разочарованно прервала его Рита. – Кому нужен твой Демосфен. Пусть хоть тараканом себя мнит, мы-то для чего здесь собрались?
И в расчете на поддержку Любови Лазаревны требовательно посмотрела на неё. Та, однако, тактично промолчала.
- Постой, постой! Я что-то не слышал я об этом твоём Демосфене, – держа в руках нож и вилку, настороженно поднял голову Сыскарев. – Интересно, это что ещё за явление у нас?.. Вот кришнаиты приходили, храм задумали строить. Я их спросил: «Вам, что в Индии места не хватает? Там же тепло, обезьяны прыгают. Там даже из бамбука можете сплести храм. А у нас, - говорю,- озябнете. А у нас,- говорю, - холод, сырость, снег». Насилу выпроводил. Даже, извините, вспотел, пока объяснялся с ними. Такие липучие, что ни вытолкаешь! Оно можно было бы охранника кликнуть, чтобы взашей проводить да ведь нельзя, демократия…
- Об этом субъекте, скажу, и я до недавнего времени ничего не знал, - оживленно принялся объяснять Лабытько. – Но чекисты ордер на него запросили. Вот и решил: погодите, друзья, сам покопаюсь, что за фрукт, и есть ли этот экстремизм за ним? А то ведь под эту гребенку сегодня кого угодно можно причесать.
Слово «чекисты» заинтриговали не только Жевакина, однако он первым дернулся на стуле, внимательно воззрившись на прокурора. За Петром Андреевичем воззрились и остальные.
- И что он натворил?
Видя, какое живое впечатление проявлено к его рассказу, Владимир Ефимович бросил перед собой салфетку, плотнее устроился на стуле, набрал потную грудь воздуха и охотно продолжил:
- Вы же знаете меня. Люблю, грешник, досконально в деле покопаться. Призвал повесткой к себе в контору этого молодца. И вот он предо мной, этот таинственный Спиноза. И что же я вижу? Совсем юнец, сухенький, худенький, с пушком на губе, с прыгающей жилкой на шее, с глубоко запрятанными глазами, в которых от волнения целая Авачинская сопка курится. Мальчишка, взглянуть не на что. К тому же, с дефектом речи. А ещё, с небольшими сдвигами в голове. Его, оказывается, ещё в школе за всякие такие завихрения мысли к психиатру водили. Но высказывается неординарно! Тем и напряг наших фээсбэшников…
Я и сам было напрягся. Представляете, чего он несет! Будто бы наше государство никакое не социальное, как записано в Конституции, а чиновно-олигархическое. И краеугольным камнем в нём, по утверждению этого Сократа, является не предприниматель, не банкир, не торговый человек, а заурядный служивый чин. На нем, как уверяет этот Демосфен, и держится весь остов государственного устройства.
- Нет, это под кого он копает? – с вилкой в руке насторожился Сыскарев. – Это кто же из моего аппарата успел насолить ему?
- Да никто! - успокоил хозяина прокурор. – Он это в общем смысле таким образом выражается… Я, понятное дело, рассмеялся.  «Ну и удивили вы меня, - говорю, - молодой человек! Чиновник, какое-нибудь там «кувшинное рыло», ещё при Гоголе имел удовольствие существовать».
А он мне: «Сосуществовать-то он существовал, но совсем не в том значении, какое имеет теперь. Не в роли хозяина положения. Вашему «кувшинному рылу» и Троекуров, и Ноздрев, и Собакевич могли в рыло дать. Они и были реальными хозяевами жизни. А «кувшинное рыло» выступал лишь исполнителем их сословной воли. Заметьте, стряпчие для Троекурова не больше, чем мальчики на побегушках; он мог их собаками затравить».
Тут уже и я слегка растерялся; как-то никогда не думал об этом. В школе проходил, а не думал. И учитель не растолковал. А этот сопляк в своей рассудительной упаковке готовое мне подает!
И Лабытько многозначительно откинулся на стуле.
Водилось за Лабытько это умение вызвать интерес к себе. Знал, как словом поиграть, где и какую паузу выдержать. И здесь проявил себя.
- Нынешний чиновник, - продолжил Владимир Ефимович с бесстрастным эффектом государственного обвинителя, – говорит мне этот юный сотрясатель воздуха, ныне по существу сам является и Троекуровом, и какой-нибудь долларовой Коробочкой. Он как бы триедин в одном лице - одновременно и стряпчий, и предприниматель, и хозяин дела. А дело – это его должность, из которой извлекает ренту, как, скажем, нефтяную, газовую, только с гораздо большим эффектом и с меньшими затратами. Его прибыль может быть выражена не обязательно в форме примитивной взятки. Она может быть олучена и в виде миллионных прибылей его жены. «Вы, наверное, помните, - говорит мне этот сообразительный удалец, - успешную супругу бывшего московского градоначальника? Как многие и считали тогда, строительный успех этой дамы процветает исключительно под должностным покровом её драгоценного супруга. Стоило сорвать этот покров, как и её успешность, словно ветром сдуло».
В этом месте Сыскарев беспокойно завозился и раздраженно бросил, глядя на прокурора:
- Вот такие сопляки и мутят воду. От праздношатаний это у них. На производство никаким калачом не заманишь, а на выдумки черт те как горазды! Вот и будет этот умник до седых волос на родительской шее висеть, всякую ерунду выдумывать. Потом на государственную шею сядет - пособие по старости запросит. И вынуждены будем не отказать! Куда денешься? Собаку, и ту, без пропитания не оставляют. А тут, какой-никакой человек. Нет, от этой молодежи и не жди прибыльных радостей.
Сыскарев разволновался и, желая остудить себя, потянулся к сосуду с родниковой водой и плавающими в ней кубиками льда.
- Не все же у нас шалопаи, - не поднимая глаз, тихо возразила мужу Любовь Лазаревна.
Сыскарев взглянул на неё и насуплено промолчал, а прокурор продолжил:
- Я не поленился школьными успехами поинтересоваться этого мудреца. А никаких успехов! – весело объявил он. - Учился так себе, зато из Интернета теперь не вылезает. Вот и набрался разных суждений, – раздраженно добавил Лабытько, выискивая глазами, какую бы ещё закуску приглядеть.
Остановился на ломтике ананаса.
Остальные под впечатлением от его рассказа пребывали в молчании. И среди этого общего молчания неожиданно громыхнул торопливый голос Жевакина:
- Нет, погодите! Это ведь он мои мысли, подлец, перехватил!
Теперь уже на Петра Андреевича с удивлением воззрилось застолье, а Лабытько спросил:
- А вы что, знакомы с ним были?
- Да, нет, - растерянно пожал плечами Петр Андреевич. – Я его и в глаза не видел!
- Тогда каким же образом он ваши мысли мог перехватить? Может, записи выкрал? - оживился Лабытько.
Петр Андреевич задумался, будто на парашюте завис. На него смотрели ожидающе и требовательно. И Петр Андреевич очнулся.
- Я своих мыслей не записываю! –  с сердитой заносчивостью ответил он. - Я их вот в этой коробке держу.
И он пошлепал себя по начинающей лысеть темени.
– В таком случае, это на мистику похоже. Здесь и вовсе непонятно, как из вашей головы он мог ваши мысли похитить.
И Владимир Ефимович засмеялся, торжествующе откидываясь на стуле. Он даже Кувыкину легонько подмигнул, как бы призывая вместе с ним посмеяться над незадачливостью Петра Андреевича.
Но смеяться не пришлось. Лабытько, видимо, забыл, что Петр Андреевич не тот человек, которого можно голыми руками взять. В этом смысле он настоящий Ванька-встанька; перевалится с боку на бок и найдет, чем ответить.
И здесь нашел.
- Да саамам обыкновенным! – радостно объявил он. – Сами же сказали, из Интернета не вылезает. Вот и перехватил мои соображения этим Интернатом!
Здесь даже Хафиз не выдержал, шевельнул кисточками усов и под общий хохот скептически покривил губы.
Лабытько, хохотал, запрокинув голову, и его золотые коронки тряслись и дрожали вместе с ним.
- Ну, силен! Ну, насмешил, брат! – отсмеявшись и протирая платком глаза, покрутил он головой,
- И куда же вы подевали этого думающего юношу? – спросила Любовь Лазаревна после того, как все успокоились.
- А никуда. Домой отправил, - тоном полного безразличия ответил Лабытько и пояснил: - Он же не призывает к топору. Всего лишь свои соображения высказывает.
На что Сыскарев не замедлил назидательно заметить:
- Иные соображения и поострее топора могут быть.
Лабытько ему не ответил. Выпил свою рюмку, поморщился, шаря глазами по закуске, облюбовал ветчину, нанизал на вилку два кусочка и отправил в рот.
Подошедшая с кухни Надежда Федоровна, ставя на стол подрумяненную индейку, снова всех развеселила своим вопросом:
- Это как же вы такого важного экстремиста упустили?
Владимир Ефимович тщательно прожевал, неторопливо вытер салфеткой губы, и теперь уже Надежде Федоровне принялся подробно объяснять, что в действиях этого юного мыслителя нет состава преступления - за что же его держать?
- Мне и закон этого не позволяет, - строго заключил он.
Рите, должно быть, надоели рассуждения мужа, и она резонно заметила, в Кувыкина постреливая глазами:
- Хватит вам ерунду городить! Давайте лучше о любви поговорим.
- Кому чего, а шелудивому баня, - не замедлил уколоть её Лабытько.
- А вам, только бы политика, да деньги! - рассердилась Рита. – У нас вон далекий гость заскучал. Могли бы любезность проявить, здоровьем его супруги поинтересоваться.
- А деньги-то кому? И на что? – покосившись на ожерелье жены, спросил её Владимир Ефимович.
Рита его вопроса как бы не заметила.
От выпитого её лицо горело, глаза блестели, как две крупные, умытые дождём смородины.
- У человека жена теперь затомилась, - держа перед собой бокал, продолжала она. - Вот и давайте выпьем с пожеланием ей здоровья… Как её имя, Роман Максимович? – обратилась она к Кувыкину, опять оказавшемуся в центре всеобщего внимания.
- Лейла, - со смущением произнес он.
- Это что же, она узбечка, что ли, у тебя? – услышав имя, удивленно остановилась Надежда Федоровна, собравшаяся было на кухню.
Кувыкин промолчал, а все гости, кроме Любви Лазаревны, которая знала, что его жена узбечка, воззрились на него упорно и требовательно.
Любови Лазаревне тоже было интересно, что он ответит. Она то опускала, то поднимала на него глаза.
Сыскарев же смотрел на Кувыкина с насмешливым торжеством: вот это номер! Докатился! Русских баб ему не нашлось. А ещё на Любины чувства замахивался!..
- И какая же она из себя? – с простодушной простотой спросила Надежда Федоровна.
- Да в общем-то обыкновенная, - не переставая смущаться, пожал плечами Кувыкин. – Красивая, добрая… глаза у неё совсем не азиатские.
- А по-каковски же вы калякаете с ней? – по-бабьи дотошно продолжала пытать его Надежда Федоровна, так и застрявшая с пустым подносом подле стола. – Аль по-узбекски выучился?
- Почему, по-узбекски? – обиделся Кувыкин, - Она по-русски говорит очень даже чисто. Даже земляков, отъезжающих на заработки в Россию, учит... курсы организовала.
- Во-она как, она даже у тебя ученая! – удивилась Надежда Федоровна с выражением такого наивного простодушия, что невозможно было не рассмеяться.
Лабытько тотчас и вставил со смешком:
- Жизнь и кошку научит брехать. Захочешь жить, и по-комариному, запоёшь!
Его замечание тоже показалось смешным.
Любовь Лазаревна смеялись как-то мелко и нервно. Что обратило внимание Сыскарева; он покосился на жену, но ничего не сказал, принялся наполнять рюмки гостей.
Так и протекало застолье от разговора к разговору, от смеха к смеху, без песен и музыки, хотя Петр Андреевич, с молодости игравший на поселковых гулянках, принес с собой и гармонь. Но о ней и вспомнили: не модная теперь. Рита так и сказала, что гармонь –плебейский инструмент, только для деревенских старух.
Старая тульская гармонь Жевакина так и томилась под столом с розовыми расстегнутыми мехами. Временами кто-то нечаянно задевал её ногой, и тогда из-под стола доносились не то вздохи, не то чье-то оханье.
В захмелевшей голове Романа Максимовича словно чертополох поселился. Постоянно выскакивала фраза, обронена когда-то покойным Рахимом: «Для пещерного мрака и чадящий факел свет истины». А ещё возникал этот портовый кадровик с лицом цвета Африки, не взявший его на работы. Все это было из другой жизни, не похожей на ту, среди которой ему выпало быть теперь. И вокруг было не желто, а зелено.
Хмельной сумбур в голове Кувыкина прервали препирательства, возникшие между супругами Лабытько.
Начало всё Рита. После очередного витиеватого тоста, произнесенного её супругом в честь хозяев стола, она вызывающе усмехнулась, горячо дыхнула ему в ухо и произнесла так, что слышали все:
- Ума в тебе, словно пуды меда, дорогой мой! Только что-то со своим великим умом ты так и застрял в этой торфяной дыре.
На что Лабытько ответил подчеркнуто спокойно и тоже как бы для всех:
- А я никуда не тороплюсь, дорогая. Да и работа у меня такая; сделаешь кому-то хорошо, самому выйдет боком. Для себя сделаешь хорошо, другим тошно. Прокурорская судьба, моя милушка, такова: вершить высшее право. И не важно где, а важно, как. А это штука скользкая. Еще древние говаривали, что  «высшее право есть высшее бесправие». Вот и думай, как быть: по праву, или по справедливости? И то и другое горячо. Всегда найдется какая-то недовольная тобой особь, чтобы спросить: «Почему это Ивану Иванычу мешок орехов отвалили, а мне нет? Чем этот козел лучше меня? Я тоже желаю мешок орехов».
Ты вот для своего самообразования нашу прессу полистай, дорогая, будет любопытно. Особенно того уклона, где, что ни вор, то матерый человечище, безвинно пострадавший гений! Его, видите ли, коварные прокуроры засудили не за воровство, а якобы за его фронду. Не посмотрели, что у него, бедного, оказывается, сердце слабое. Когда потрошил государственную казну, оно было у него крепким, как броня. А попал под секиру закона, -  караул! - судить нельзя, сердце слабое. И сразу же целая армия доброхотов сливается в единый хор сладостных поручителей. Этого лютого ворюгу обмажут елеем с ног до головы, а представителя Закона вывозят в дегте. Вот и угоди!..
Лицо Лабытько стало сердитым, на лбу собрались складки.
- Вот такая у меня планида, дорогая моя! Как по канату хожу, - повернулся он к жене. - Там покачаешься, там сбалансируешь... А рядом ненаглядная уточка покрякивает: давай, давай, не топчись в торфяном болоте, на море-океан лети. И выходит, ни откуда никакой благодати…
- Это что же, притча, что ли, такая? - невинно улыбаясь, спросила Рита, пытаясь заглянуть мужу в глаза.
- Притча, притча! – с досадой произнес Лабытько. - А ты кушай, кушай!.. И не нужно тебе о моей службе задумываться. Лучше крылышком индейки похрусти. И береги зубки!
- Хорошо, милый, непременно учту.
И, церемонно выставив губы, Рита чмокнула супруга в его начинающее редеть темя.
Пока супруги припирались, Гасанов потихоньку ушел. Никто кроме Кувыкина и не заметил его ухода - все внимание гостей было обращено на супругов Лабытько.
А тут ещё Жевакин завелся. Он выпил уже достаточно, что совершить что-то дерзкое, тем и обратить на себя внимание. Он и заговорил с дребезжащей хрипотцой:
- Владимир Ефимович, хватит нам про жуликов!.. Они были, есть и будут! Вы вот как представитель Закона, лучше скажите нам, почему упущен такой фактор нашей жизни, как незаконная миграция? С чего это к нам разные нелегалы понаехали, всякие там гастербайтеры?
И Петр Андреевич с пьяной выразительностью уставился на Кувыкина.
Это даже для хорошо выпившей компании было уже чересчур. Женщина посмотрели на Петра Андреевичапочти враждебно. Самому Кувыкину будто едкой кислотой плеснули в лицо. Оно загорелось, в поисках заступничества он кинул взгляд на Сыскарева и виновато опустил голову.
Анатолий Васильевич, увлеченный клешней крупного дальневосточного краба, не вдруг оценил ситуацию. Зато Лабытько сразу понял и принялся увещевать Жевакина
- Вы, Петр Андреевич, - воркующе говорил он, - кажется, не о том и не в том месте завели речь. Должен доложить вам, на то имеются иммиграционные службы. Они и определяет, кто законно, а кто незаконно у нас...
До Жевакина, кажется, стало доходить: не то брякнул, но и оплошку свою при знать не хотелось, и он готов был затеять спор и с прокурором, однако Сыскарев не дал ему этого.
Вытерев крабовый сок с пальцев, он резко дернул Петра Андреевича за рукав, и тот осекся. Он и сам хватился хмельной головой, что не туда забрел – не в том месте и не по тому случаю вылез с языком, и завертел головой, виновато оправдываясь:
- А я чё, а я чё? А я не чё!
После этого неприятного казуса, застолье потускнело и померкло. Гости догадались, что пора и честь знать, и супруги Лабытько засобирались домой.
Хозяева тоже не возражали: оно уже и время - вечереть начало. Из гущи деревьев первый сумрак проглянул; на улицах там и тут стали зажигаться фонари. А в небесных высотах отгорали пунцовые краски.
Включили и на веранде два фонаря. Под их теплым светом вода в середине пруда заиграла густыми рыжими бликами, а там, куда сваливались тени от ближних деревьев и от навеса веранды, она отливала жутью темной пучины.
Дневная духота сошла, однако, не полностью, хотя на прибрежной траве успела первая роса проступить.
Расстроенный Роман Максимович с умильной благодарностью смотрел и на хозяина дома, и особенно на прокурора, дивясь его умению трезво и быстро оценить обстановку и к месту сказать правильное слово.
«Умный все-таки у Риты муж, - уже в который раз думал он. – И человек, должно, хороший, нашего простецкого замеса. За таким Рите не пропадет. И ничего ей губы гнуть».
Кувыкин был не далек от истины, думая о Лабытько. В городе тоже почитали его за человека умного, простого и сходливого. Он и на своем посту вел так, чтоб овцы были целы и волки сыты. В суде никогда не запрашивал огромных сроков. Но и без посадок после его обвинительных речей дело не обходилось. Однако приговорами оставались довольны, как осужденные, так и потерпевшая сторон: закон торжествовал, виновные наказаны.
Он и на выпад Жевакина высказался не грубо, не обидно, однако вполне понятно: знай, сверчок, свой шесток.
Вылезши из-за стола, Лабытько не поленился подойти к Петру Андреевичу, чтобы полуобнять и успокоить, сочувственно высказаться.
- Понимаю, вашу гражданскую озабоченность, Петр Андреевич. Но не нам с вами судить богов. Сами же как-то говорили, что всякий государственный механизм обладает свойствами магнита: положительное притягивает, отрицательное - отторгает. И какой же отсюда вывод, Петр Андреевич? – доброжелательно поводил он указательным пальцем перед носом Жевакина. - А вывод таков: надо быть положительно заряженной частицей, любезный мой человек.
Сказал и засмеялся. Засмеялся и Жевакин, хотя ничего смешного в словах прокурора не нашел.
- Чего вы ему разжевываете, Владимир Ефимович, - прибирая со стола, заметила услышавшая их разговор Надежда Федоровна. – Это же садовая трещотка, это же лодка без руля.
- Зато ты у нас с парусом, - обиженно отговорился Жевакин
Лабытько усмехнулся и подошел к Рите.
Кувыкин хотя был на Петра Андреевича разобижен, но горячка с него слетела, и он думал: что с пьяного возьмешь?
Сыскарев же, услышавший внушения, сделанные Владимиром Ефимовичем Жевакину, тоже насмешливо спросил:
- А к какому полюсу государственного магнита я принадлежу?
- Ты? - минуту поколебался Лабытько. – Ты для города – плюс, а для губернии и выше, сам как понимаешь…..
Любовь Лазаревна, сидевшая с фужером гранатового сока, вмешалась в разговор, неожиданно заметив:
- А выше никаких полюсов, там уже крыша…
Прокурор в знак согласия поцеловал ей руку.
- Умница! – сказал.
Рита ждала его, стоя на дорожке. Лабытько не успел и двух шагов сделать к ней, как Сыскарев спохватился.
- Постой, постой! - закричал он, снимая со стола початую бутылку коньяка. - А стременную?
- И верно! - обрадовался топтавшийся возле него Жевакин. – Как без стременной? Без неё и конь споткнётся, и сам вывалишься из седла.
И он проворно под коньяк подставил и свою рюмку, хотя до того уверял, что коньяк на дух не переносит.
Сыскарев хотел и Кувыкину плеснуть, но Роман Максимович отказался прикрыв свою рюмку рукой.
Любовь Лазаревна посмотрела на него и чему-то улыбнулась.
Затем она встала, оправила платье, и они с Анатолием Васильевичем пошли проводить гостей до ворот.
Петр Андреевич с пыхтеньем выволок из-под стола свою гармонь, сгрёб её в охапку и, покачиваясь, зашагал в свой садовый домик, прячущийся в глубине сада.
Он все-таки чувствовал з собой грешок и не решился подойти к Кувыкину, ушел без прощаний.
Не успели затихнуть его шаркающие шаги, как появившаяся из кухонного притвора Надежда Федоровна, подойдя к Кувыкину, сидящему с бокалом абрикосового сока, утешительно посоветовала:
-Ты не больно слушай этого балабола. Он не со зла… С ним бывает это, заносит не туда.
Кувыкин поблагодарил их с помощницей Настей за вкусно приготовленное угощение и сказал, что он понимает хмельную натуру и обид на Жевакина не держит.
В голове Романа Максимовича и правда было легко и звонко. Тело казалось пушинкой, и ему хотелось куда-то лететь. И мысли были легкие, светлые, ясные: думалось, славные все-таки люди - эти Сыскарёвы! И приютили, и стол собрали в честь его при езда.
Пруд, дом, деревья - все, все, овеянное сумеречной розовостью, уже погрузилось в предночную дрему. В низине за двором, должно быть, из кущи одинокой ивы дважды испуганно прокуковала кукушка и сонно смолкла. На том берегу Кугуши в темните осинника прострекотала сорока и тоже замолчала.
Роса теперь уже по-настоящему выпала: трава и нижние листья деревьев были влажными. Кувыкин потянулся к ветке, и рука его тоже стала влажной. Хорошо! Такой росы у них в кишлаке не бывает. А здесь по утрам - настоящее раздольное море. Пройдешь по лугу, по колено мокрым становишься.
Свернув по дорожку к их с Хафизом временному прибежищу, Кувыкин оглянулся на хозяйский дом. В большом окне освещенного коридора мелькнул силуэт, и он решил, это Люба прошла.
Теплая грусть тронула его сердце. Он глубоко вздохнул и побрел дальше.
Впечатления от застолья, от гостей, от их разговоров, пожалуй, теперь долго не дадут заснуть. Да, ничего не скажешь, жизнь земляков удалась! Крепко вросли они в версановскую землю. А он, словно мотылек, мечется меж двух свечей. И у одной горячо, и у другой опаляет крылья.
И жить надо с оглядкой, но не сильно крутить головой, как учил Рахим, иначе шею сломаешь…
Он уже был  возле скамейки против своего крыльца, как вдруг вечернюю тишину прорезала плясовая мелодия гармошки из глубины сада, а следом раздался и дребезжащий голос Петра Андреевича:
Барыня, барыня,Барыня-сударыня.
Шла барыня из Ростова,
Посмотреть на Льва Толстого.
Барыня, барыня,
Барыня- сударыня…
 Это было так неожиданно, что развеселило Кувыкина; он пьяненько засмеялся, и ноги сами повели его в пляс: подошвы ботинок сухо защелкали об асфальт.
Едва ли ни с самого детства он не слышал гармони; уже и забыл, как звонко под неё когда-то отплясывали поселковые девки и бабы.
И все, что дремало в нём из той поры, пробудилось, ожило, раззадорило на плясовую удаль; он расправил плечи, раскинул руки и с дробными притопами бешеными кругами пошел по асфальту.
Потом словно бы очнулся, остановился, часто дыша; чего это он сдурел? Запьянел, брат, запьянел!.. Давно себя таким не помнил…
Гармонь Жевакина тоже вскоре захлебнулась на визгливо взлетевшей ноте. Вокруг стало тихо, трезво и как будто темней.
Супруги Лабытько тоже услышали гармонь Петра Андреевича. Они были уже во дворе и, замерли, вслушиваясь в лихие переборы
Прокурор засмеялся и воскликнул, глядя на Риту:
- Вот чудило! Вот даёт! Ну, старикан!
И, когда гармонь умолкла, повернувшись к Рите, обыденным тоном заметил:
- И чего вы раскудахтались с этим своим Кувыкиным? По моим наблюдениям, человек он, может, и неплохой, но далеко не горой нашего времени. Людей, подобных вашему однокласснику, всегда было пруд пруди.
- А кто же, по-твоему, герой? – обидевшись за одноклассника, спросила Рита.
- Герой нынче тот, кто чего-то ухватил! В основном это политические трещотки да финансово-банковская дробь, - без задержки выпалил Лабытько. - А ваш Кувыкин из стана «молчаливого большинства», как изволил когда-то выразиться один ныне забытый партийный перевёртыш. Это все-таки социально инертная масса…
- На этой инертной массе земля держится, - не упустила случая возразить Рита. - Сам-то чем выделяешься?
Лабытько ответил не сразу:
- Тут, пожалуй, ты права, пожалуй, ничем. Разве только тем, что живем мы с тобой в замке, построенном картежным шулером. Но о таких пустяках вслух не рассуждают. Об этом в домашних покоях говорят…
Он запер калитку и взял Риту под руку.
                26
Окунувшись в новую для себя жизнь, Кувыкин больше и больше убеждался: как мало она похожа на его кишлачную. И все нравилось ему на его родине. «Ну да, ну да, всяк кулик свое болото славит, как же тут не нравиться?» - думал он.
Даже сама работа, тяжелая, шумная, грязная, была ему в удовольствие. Ведь для Любы строит! Эта мысль доставляла ему тихую радость. И в то же время захлестывало удивление: с ума сойти! Он в работниках у бывшей своей возлюбленной! Ничего подобного и во сне не могло привидится.
И сердце Кувыкина начинало биться горячими скачками. И лицо его трогала счастливая улыбка сказочного дурачка, завладевшего пером жар-птицы.
С Сыскаревым видеться совсем редко. У Анатолия Васильевича летняя ремонтная запарка: подготовка социально - культурных объектов к зиме. Каждое лето одно и тоже, и этой прорве не видно конца.
Уезжает Сыскарев довольно рано, возвращается, как всегда, поздно. Такое ощущение, что он и с Любовью Лазаревной совсем не видится. А случается и вовсе пропадает на день-два.
На стройку к ним последней раз хозяин заглянул, чтобы спросить Хафиза, нет ли в чем нужды.
С Кувыкиным держится ровно и суховато, как и должно хозяину с наемным работником.
Романа Максимовичу порой кажется, будто Сыскарева тяготят его прошлые с Любой отношения. Возможно, он об этом и не думает, а Кувыкину думается. Что поделаешь, слово из песни не выкинешь. Но это было в молодости. 
И здесь другая мысль накрывала Кувыкина: а что, если из гордости Сыскарев поселил его у себя? Поселить-то поселил, а червь ревности никуда не делся. Сосёт и точит. Вон и Надежда Федоровна заметила: Анатолий Васильевич с чего-то хмурым стал.
А Люба? Она тоже чувствует перемену в настроении мужа. И она держится подчеркнуто строго, но бывает, срывается…
На стройку впервые Сыскарёв заглянул, когда приступали к закладке фундамента. Прошел с Хафизом под навес, увидел Романа Максимовича возле бетономешалки, дал знак рукой, чтоб выключил.
Когда шум смолк, спросил обоих, сколько замесов надо будет сделать, чтоб полностью залить траншею.
Хафиз ответил:
- Не менее десяти.
Сыскарев походил, подумал, пощипывая гладко выбритый подбородок, и недовольно заметил:
- Вот что, господа строители, у нас все-таки не кишлак, – и суровый взгляд на Кувыкина. - Отставьте эту технику, - обращение опять Хафизу: - Сколько потребуется бетона? Куб, два, три, четыре?.. 
Хафиз посчитал, Сыскарев шмыгнул носом и приказал:
- Ждите машину… А с этой малой техникой, - указал глазами на бетономешалку, - я смотрю, до белых мух прочухаетесь...
И ушел, недовольно подергивая ноздрями. А часа через полтора прибыла машина с бетоном. И они в один день покончили с заливкой фундамента. Когда он окреп, сразу же приступили к кладке цоколя.
С Любовью Лазаревной видятся обычно за обеденным столом, если она изъявит желание посидеть вместе со всеми.
Чаще Кувыкин видит её издали, под зонтиком задумчиво гуляющей среди аллей. О чем думает? Какие заботы печали гложут её сердце?.. А что, если он их причина?..
И мысль Кувыкина на этом резко спотыкается.
С Петром Андреевичем они помирились. Впрочем, с ним и мириться не пришлось. Жевакин уже на следующее после застолья утро, как ничего и не бывало, шлепнул Кувыкина по спине и весело спросил:
- Ну, как, головка не бобо после вчерашнего?
И простецки засмеялся, принявшись рассказывать, какой живительный рассол когда-то они держали для подобных случаев у себя на кооперативном складе.
Каждый вечер Петр Андреевич приходит к гостевому дому, чтобы на лавочке с Кувыкиным посидеть.
Напрасно Надежда Федоровна говорит про него, что со смертью жены он тупеть начал. Ничего этого Кувыкин не заметил. Мысли у Петра Андреевича довольно резвые. И высказывается он порой интересно и здраво.
Он оказывается, и тётю Дашу знал. И отзывается о ней с грубоватой досадой, говорит, что она покорной была, как ломовая лошадь. В какой хомут-де ни впрягут, упрётся и безропотно тащит. Ловкие и пользовались этой её безропотной простотой. Вот и надорвала себя баба, раньше времени ушла в могилу. А могила её не сохранилась. В одну из буйных весен Кугуша не сдала делать петлю, напрямую себе русло пробила и затопило старое поселковое кладбище.
- Я все думаю, наши бабы, упорные, как сама Россия, - прищурив глаз отчеканил он: – Все снесли, все выдержали. Особенно наши матеря да бабки в войну. Если бы не они, думаю, никакой победы нечего было бы ждать! А вот нынешних молодых брыкалок запряги в ту непосильную тягу, на первом взгорке подломят себе колени. Не те пошли, не те…
К архитектору Петр Андреевич по-прежнему относится с подозрением и конечно же явно предвзято. Но и Гасанов своей замкнутостью и сам дает ему повод для подозрений. Избегая общих компаний, откровенных разговоров и доверительных бесед, сразу после чая архитектор идет к себе в комнату, закрывается, гасит свет и до утра у него темно и тихо.
Петр Андреевич кивает на его окна и спрашивает: «он колдует, что ли , там?» Своего мнения относительно кровной месте он не переменил.
- Натворил у себя на Кавказе, - понизив голос, таинственно оглядываясь по сторонам, говорит он Кувыкину, - а теперь прячется у нас.
Напрасно Роман Максимович разубеждал стрика, что глупость он говорит, каждый раз споря:
- Ох, и выдумщик вы, Петр Андреевич! Какие теперь кровники? Теперь шахиды да исламисты на ваших новостях, а ты – кровники!..
- А может, он и есть шахид? – охотно подхватывал Жевакин. – Хотя нет, - начинал сомневаться сам. – У шахида должна быть борода, а у этого усы и те всего лишь насопельники.
И начинал потешаться над Хафизовыми усами.
Однажды Кувыкин решил и самого поддеть, про утопленный товар спросить:
- А что, Петр Андреевич, признайтесь, не было никакого утопления товара? Ведь сами выдумали.
Вопрос слегка оглушил старика, он потупился и засопел. С минуту сидел, надувшись, и недовольно выдавил:
- Это кто же растрепал? Надька, небось, разболтала?..  Вот помело! А ещё меня укоряет! У самой вода не удержится...
Она и сам про архитектора все уши прожужжала: «Что за человек, что за человек? Ему только бы в лесу жить». Я ей, дуре, объясняю: «Зачем в лесу, когда у него горы есть»
- Он не в горах живёт, - с извиняющейся мягкостью заметил Кувыкин. – Он городской, как и вы теперь.
- А ты почем знаешь? Паспорт, что ли, смотрел? – засомневался Жевакин. - Ныне за деньги тебе таких паспортов нарисуют, что сам залюбуешься!.. А язык без костей, он мог, что угодно тебе сказать.
Разговор в этот раз недолгим был, Петру Андреевичу что-то не пришлось по нраву. Он посидел, попыхтел, недовольно пошлёпал себе по коленям, поднялся, поддернул штаны, ощупал в кармане ракетницу и насуплено задвигал к своей летней «резиденции», как он называл садовой домик. 
Кувыкин тоже поднялся. Небо было со звездами, но виделись только те, что были вдалеке, а те, которые должны висеть над головой, тонули в свете электрических фонарей.
Кувыкин заметил за Петром Андреевичем, о чем угодно может молотить, избегает лишь разговоров о хозяйке. Ему, как и Надежде Федоровне не совсем по душе порядок Любиной жизни.
«И чего меланхолию на себя напускает? - говорили оба, сойдясь на кухне. - Помахала бы денёк лопатой на торфе, небось, и настроение взялось. Мужик башню в честь её выдумал строить, будто царице какой, а она недовольна».
Как-то у Жевакина наболело, повело его и с Кувыкиным на разговор о Любови Лазаревне. И заговорил он сердито, будто собрался Романа Максимовича обвинить за её настроении.
- Не пойму я эту вашу Любовь Лазаревну, - начал он.
Кувыкина обожгло это - «вашу», и немедленно возмутился:
- С чего это мою? Она, между прочим, такая же моя, как и ваша с Надеждой Федоровной!
- Ну да, ну да! - спохватился Жевакин и принялся выкручиваться: - Это я так..., к слову пришлось. Говорят, же… одноклассница была… вроде бы ваша... Я не об этом, я вот о чем хотел сказать. Зря она дуется на Анатолия Васильевича. Он её, можно сказать, из бумажных почтово-багажных мешков вытряс. Живет, всем обеспечена. И должность у Анатолия Васильевича вон какая! Чего бы ещё не жить и   не радоваться?
- Любят не за должность и не за богатство, - со сдержанным раздражением заметил Кувыкин.
- А за что же ещё? - не поворачивая головы, недоверчиво бросил Жевакин.
- Этого, пожалуй, никто не скажет, – медленно произнес Кувыкин и принялся объяснять то, на что и у самого не было вразумительного ответа: - Об этом разные суждения. Одни говорит, за душу. Бесспорно одно, есть что-то такое, не доступно пониманию. И сам иной раз думаю - за что? И получается, как бы ни за что. Есть что-то таинственное, какой-то незримый обруч, соединяющий мужчину и женщину. Трезво посмотреть, все это вроде бы на мистику смахивает…
Он вспомнил Лейлу, нежность тронула его сердце. Он улыбнулся и тихо сказал:
- Вот и моя жена, не знает, за что меня полюбила. А на попреки своих сородичей за супружество со мной, иноверцем, нашла такую отговорку: «На то была воля Аллаха. Я только исполнила его волю». Им и возразить нечего, - -засмеялся он. – Аллах же так повелел!.. Вот уж воистину, браки совершаются на небесах. Сам аллах послал любовь к гяуру.
Его слова сильно удивили Петра Андреевича, и он, переваривая их, долго сидел молча, потом вздохнул и произнес:
- Интересная с тобой история. Твоя жизнь, получается, посложней будет, чем тут... И с женой, получается, не всё так просто...
- Почему же?  - весело возразил Кувыкин. - Напротив, у нас с женой всё очень просто. Мы настолько близки, что её присутствие я иной раз на расстоянии чувствую . Вот сейчас мы с тобой сидим, а вижу её тоскующей.
Когда крепко задумаюсь о ней, о её тоске, самому становится тоскливо. И не могу иначе, запретить себе не могу, не получается. Вот и думай, любовь ли это, или что-то ещё?
Жевакин сидел, не шевелясь, и вечерний сумрак делал его похожим на большого задремавшего филина.
Оба ещё некоторое время побыли в молчаливой задумчивости. Затем, не сговариваясь, разом поднялись. Прежде, чем расстаться, Жевакин долго и горячо тряс руку Романа Максимовича, отойдя, смущенно пробормотал:
- Ты вот что… Ты об Анатолии Васильевиче дурного не думай. Он о городе думает, он надежный…. Когда в кооперативе были, нас с Надькой не обижал. А Любовь Лазаревна тоже хороша, но с бзиками…
Было непонятно, к чему и зачем сказал, но сказано явно неспроста. Наверное, что-то наболело, бродят какие-то разговоры о их с Любой былых отношениях. И эти разговоры могут сильно не понравиться Сыскареву.
Надо бы поостеречься. И с Любой избегать встреч наедине. Не дать разгореться выдумкам сомнительного толка. Рано или поздно они и до ушей Анатолия Васильевича дойдут. Хорошо ли это будет?..
                27
Теми же днями вышла одна встревожившая Кувыкина неприятность. С виду она вроде бы и невинная, но это кому и как посмотреть на неё. А при нынешнем положении Романа Максимовича, ничего хорошего она ему не обещала.
А произошло вот что: в его комнате долго не выветрились запахи нежилого помещения. И как-т о в один из дней, когда он был на работе, Любовь Лазаревна ради интереса возьми, да и загляни в его жилище. Открыла дверь и сразу носик сморщила: брошенным погребом на неё пахнуло.
Сказала об этом Надежде Федоровне.
Та лишь руками развела.
- А что я сделаю? Столько лет пустует, вот и задохнулась. Теперь, поди, и в подполе грибок завелся. Анатолий Васильевич всё собирается смахнуть строение, а оно, как стояло, так стоит… Вот и пропахло затхлостью. Воздух-то у нас влажный, гнилой.
Поговорили так и разошлись ни с чем. Любовь Лазаревна, однако, на этом не успокоилась, взяла фарфоровую вазу, нарезала на клумбе самых пахучих цветов и поставила  в комнату Кувыкина на подоконник.
Возвращаясь к себе, Роман Максимович ещё с улицы увидел эти цветы. А когда вошел в комнату, почувствовал, и воздух стал другим, в самом помещении как бы посвежело.
Надежда Федоровна, прибираясь, тоже увидела эти цветы. Один день увидела - свежие стоят, в другой раз - опять свежие, и на третий день опять свежие. Тут она и возмутилась: это что же такое, Любови Лазаревне сама ставит цветы, а тут хозяйка отставила её от дела!
Свою обиду в первую очередь высказала Кувыкину:
- Это почему же вы, Роман Максимович, не попросили меня на счет цветов, сразу к хозяйке наладились? Сказали бы, я и сама вам их стала бы ставить.
- Какие цветы? – не вдруг понял он - Ах, эти, что на подоконнике! Но я о них никого не просил..., решил, это вы ставите. Поблагодарить всё забывал.
Теперь пришла очередь Надежде Федоровне удивляться: не просил, а она – ставит.
- Ах, вот как! - удивилась она. – Это как же, милушке, ей в голову пришло? К ней сама ношу, а тут видишь…
И, многозначительно взглянув на Кувыкина, молча вышла. И отправилась от него не куда-нибудь, а сразу к Любови Лазаревне. Тут и разговор начался с её упрека.- Это что же, Любовь Лазаревна, мне доверять перестали? - сердито сказала она. - Разве когда просила вас за меня делать мою работу? Нехорошо это. Я пока, слава богу, сама в силах управляться. И нарезать свежих цветов постояльцу, у меня рука не отсохнет.
Любови Лазаревне и объяснять не надо, о каких цветах Надежда Федоровна говорит.
Она вспыхнула от уколовшей её неловкости, щеки Любови Лазаревны стыдливо загорелись, и ничего ей не оставалось, как вертляво изворачиваться:
- Ох, извини, пожалуйста, это нечаянно вышло. Проходила мимо, отчего, думаю, вам не помочь, не поставить цветы в комнату? Вот и поставила. Дело-то простое.
Надежда Федоровна воробей, однако, стреляный, не очень-то поверила в её оправдание. Но и вида не подала, что не поверила. Только и сказала, многозначительно улыбнувшись:
- За нечаянно, девка, бьют отчаянно.
А, уходя, посоветовала по-простецки грубо и не без определенного смысла:
– Выкинь, девка, дурь из головы. Ни к чему хорошему это не приведет. Зажмись и терпи…
Любовь Лазаревна правильно поняла её и виновато промолчала.
А когда домоправительница ушла, долго ходила и думала: неужели заметно?.. Заметно, заметно, если Надежда Федоровна говорит. Её не обманешь
И Любовь Лазаревну охватило беспокойство, какое, наверное, случается с одинокой рыбиной, отбившейся от косяка и не знающей к какому из двух звездных отражений прибиться в ночном море.
Случай с цветами и Кувыкина заставил всполошиться: что станет, если Надежда Федоровна хозяину проговорится? Возьмет и скажет ему: ох, какая заботливая у тебя жена! Цветы носит постояльцу, этому бывшему вашему однокласснику…
Как отреагирует Сыскарев, что подумает? С Любой-то, может, по-тихому разберется. Муж и жена – одна сатана, говорила тетя. А вот с ним как поступит? Не скажет ли дворнику Василию, чтобы метлой гнал со двора?
У Сыскарева и без того должно быть к нему немало вопросов: и по поводу их с Любой переписки, и с чего это приехал к ним нежданно-негадано? А тут ещё - цветы!.. С ревности, черт знает, что в глаза кинется!..
И Кувыкин стал ждать неминуемого разговора с хозяином дома. Даже аппетит пропал от этих тревожных ожиданий. Что ни сготовит Надежда Фёдоровна - всё травой отзывается.
Один день прошел в тяжких ожиданиях, второй, третий. Ну, кажется, пронесло - никаких последствий! Молодец все-таки Надежда Федоровна, не проболталась, не доложила хозяину.
И он с благодарностью посматривал в её сторону, она же делала вид, что не замечает его благодарных взглядов. Вот положение-то, как по лезвию бритвы ходьба.
Случай с цветами вскоре благополучно забылся. Но Любовь Лазаревна сама напомнила о них Кувыкину. Встретила как-то одного и с улыбкой спросила:
- И как мои цветы, вам Роман Максимович? Неужели не милы? – И добавила, мило щурясь: - А в нашем палисаднике, помнится, они очень даже нравились вам.
Он испугано огляделся и принялся мямлить:
- Это вы напрасно, это вы зря…, не нужно было делать. Что Анатолий Васильевич может подумать?..
Она вприщурку взглянула на него, засмеялась и пошла легким озорным шагом. Обернувшись, крикнула:
- А ты всё такой же, Кувыкин!
И опять засмеялась.
Её слова укололи его давней приглушенной болью. Вспомнилось, как убежал из школьного сада после её памятного любовного объяснения. Стало так совестно, что в голове зашумело. А что делать? Неужто ей не понятно, в каком он положении? Да и поздно в любовные игры играть.
Он видел, что ему не на что и не на кого опереться, и ощупал полную беззащитность, почти такую же, как у себя в очереди за поденной работой. Он попал в такое обстоятельство, когда любой шаг, даже самое правильное движение при необходимости может быть истолковано во вред ему.
Ему даже стало казаться, будто Сыскарев оставил-то его у себя с намерением осмеять и унизить. И представил торжество Анатолия Васильевича, который через своих соглядатаев наблюдает за ним с Любой и думает: пусть полюбуется милая женушка на своего былого витязя, пусть видит, кем он стал, каким жалким рыцарем совковой лопаты, кирки и раствора!.. Авось, это отобьет у неё желание забавлять себя перепиской с ним.
А что, если и сама Люба действующее лицо в этой игры. Даже самый благородный металл со временем темнеет. А тут слабая женщина.
«Нет, чего он выдумывает? Чего на Любу наговаривает? А если и так, ему все равно, - упрямо решил. - Черной работой его не унизить. Всякую повидал. И не для того он отмахал тысячи километров, чтобы становиться в позу и тешить своё самолюбие».
Будучи ещё в должности главного механика привык, а затем и в очередь за поденкой он привык вставать до восхода. И теперь не изменял давней привычке. Хафиз ещё под одеялом нежится, а он уже на ногах. «Кто рано встает, тому бог подает», - говорила тетя Даша, встававшая с утренней звездочкой в её окне.
Бросив себя с постели, энергично разминал затекшие члены, выходил на крыльцо, потягивался, наслаждаясь свежестью воздуха, напоенного запахами ночных цветов, подолгу вслушивался в звуки рождения нового дня.
Ему уже известно, Люба поднимется позже. Он к этому времени до успеет побывать под навесом, чтобы отобрать на день камни, необходимые для резки и последующей обточки.
А пока благостно вздыхает, потягиваясь, ловит глазами полусонных сизарей, воркующих возле овощехранилища.
О, нет, оказывается, не один он из вставоранов. Надежда Федоровна уже на ногах: две кассеты яиц пронесла в летнюю кухню. На завтрак, наверное, омлет приготовит.
Раздвижные ворота зажужжали, заскрипели металлом, это за Сыскаревым пришла машина.
Вчера была нечаянная встреча с ним. Анатолий Васильевич, выглядевший несколько припухшим со сна, осматривал стройку. Кувыкин подошел, поздоровался и весело заметил: «Что-то вы раненько сегодня, Анатолий Васильевич?..»
Хозяин мельком взглянул на него и ответил теми же словами, что покойная тетя Даша когда-то говорила:
- Кто рано встает, тому бог подает.
Сказано было не совсем любезно при хмуро насупленных бровях и холодном выражении лица. Кувыкину почувствовал себя не совсем уютно, а хозяин молча повернулся, прошел к подъезду и стал усаживаться в поджидавший его автомобиль; сначала задвинул на сиденье зад. Затем, пригнувшись, воткнул голову и в самую последнюю очередь закинул ноги в блестящих узконосых штиблетах.
Кувыкина огорченно проводил его взглядом и вздохнул: «С чего бы так строг ныне?» И поспешил успокоить себя: «Не целоваться же ему с тобой! На нём целый город висит».
Солнце хотя и лениво, но уже поднимается, а Любови Лазаревны пока что-то не видно. Вчера она рано выходила гулять. Была в голубом платье, мило мелькающем среди белых берез. Увидев её издали, он сразу же нырнул на боковую дорожку, обсаженную липами.
Она не заметила его, и хорошо, что е заметила. Впрочем, после случая с цветами, она, кажется, тоже стала избегать встреч с ним.
Работа над ротондой между тем подвигается довольно споро, дни за работой пролетают быстрой чередой. Всё бы ничего, да вот вестей из дома до сих пор нет. Дала ли Любовь Лазаревна телеграмму Зухре?..
А так все улеглось, сладилось обкаталось; успел втянуться и в работу, и к самой усадьбе привык, к её прядкам, к новому для себя окружению. Первые дни с беспокойством просыпался, не сразу понимая, где он. Водил глазами по потолку, по незнакомым стенам. Что за чертовщина? За окном от света синё, а ишака не слышно. И звуки с улицы какие-то непривычные. Широко раскинет глаза, и в мозгах полыхнёт: да, он же на заработках в России!
Теперь и новая обстановка не пугает, и новыми звуки обычными стали. И это утреннее шуршание машин за воротам, и голоса дворников, метущих тротуар. Подойдя к окну, он равнодушно всматривается в краски рассвета, пурпурно изливающиеся далеко за городом над подернутым дымкой лесным увалом.
Привык и к распорядку дня, давно заведенному здесь, к обязательному чаепитию перед тем, как, по выражению Надежды Федоровны, «разлететься по своим насестам».
Вечернее чаепитие - это здесь что-то вроде обязательного ритуала.
За чаем всегда много пустого и вздорного говорил Жевакин. Но и дельное что-то может сказать. У него от серьезного до смешного один шаг. Иной раз такое сморозит, что и замкнутого Хафиза заставит выдавить из себя подобие сдержанной усмешки.
Рита прибегает на чай обязательно с новостями. Вчера сообщила, что её Владимир Ефимович поздно приедет, поскольку занят выемкой документов в одном из местных банков.
- Пропал счет, финансирующий детское питание. Вот ужас-то! – говорила она с широко раскрытыми глазами
- Башку бы снести тому, кто это сделал! – разливая чай, возмутилась Надежда Федоровна. – Вот жульё, ничем не гнушаются! Самое последнее дело - у детей кусок красть!
Жевакин, разумеется, поддержал «Надюху».
- Будь моя воля, - сказал он, - комар их в промежницу укуси, я бы прямо на площади башки им рубил! Только у наших законников, и кишка тонка, и лужа мелка на такое решиться.
- Вы, Петр Андреевич, очень уж кровожадны - сразу головы рубить! –на правах прокурорской жены возразила ему Рита. –У нас все-таки правовое государство.
- С того и ворьё не переводится, что правовое. Выгребут из казны миллионы, им домашний арест. Отлеживаются на мягких перинах. шумиха схлынет, его за отсутствием состава преступления освободят и куда-нибудь в теплые края сошлют. Я вот, к примеру, когда-то за кооперативное добро до суда на нарах парился. Где же тут справедливость?
- О, господи, вспомнил! – услышав его, с упреком накинулась Надежда Федоровна. – Когда это было–то? Совсем в другое время и при другой власти.
- Ну, что, при другой? Любая власть для того и существует, чтобы справедливость блюсти. Когда этого нет, народ сам поднимается порядок наводить.
- Да, уже народ наведет! – усмехнулась Любовь Лазаревна, сидевшая рядом с Ритой за чашкой чая. – Если твой народ возьмется, тогда не только неправая, но правая голова слетит!
- Вот хорошо! – одобрил Жевакин, хлебнув горячего чая и почмокав губами.
Надежда Федоровна остановилась за его спиной и удивленно заметила:
- Ты погляди, рубщик, какой! Чего же тут хорошего? Это когда и с чего ты таким кровожадным стал?
- Жизнь научила, - важно ответил Жевакин, невольно оглядываясь: не с тряпкой ли кухонная владычица?
- Это какая же такая у тебя жизнь?.. – принялась допытываться Надежда Федоровна. - Да она у тебя, как у боярина; дышишь садовым воздухом, спишь мягко, ешь сладко…
- Да ну тебя! - сердито поднялся Петр Андреевич, чтобы уйти, зная, если Надюха вцепилась, так просто не отвяжется.
Следом поднялся и Хафиз.
Любови Лазаревна вместе с Ритой ушли, пожелав всем спокойной ночи.
Кувыкин уходить не спешил, все равно прежде своего времени не уснет.
Сидя за остывшим чаем, он крутил перед собой чашку под впечатлением только что состоявшегося разговора, смаковал запавшую ему в голову мысль, которая слепилась у него в такую форму, будто закон и справедливость - это две ноги любого государства. И если эти ноги кривые, то и само государство кривое. А на кривых ногах далеко не ушагать.
Он ещё давеча вертел в голове эту мысль, но вслух сказать её не решился, побоявшись, что Любовь Лазаревна, и Рита поднимут с мяться будут. Да и чем может удивить какой-то гастербайтер кроме выдумки сомнительного толка?
Гасанов потому и молчит, что хорошо это чувствует. Выпьет свой чай; непременно одну чашку из прозрачного китайского фарфора, поблагодарит и уйдет.
Рита на что языкастая, так и эдак к нему подъезжает, стараясь разговорить, а он, словно камень. Вот она и выдумала, будто человек, работающий с камнем, и сам становится каменным. И со смехом предупреждала Кувыкина, грозя ему пальчиком: «Смотри, дружок, не окаменей с этой ротондой».
У неё одно на уме: в тайных связях их с Любой подозревать.
Однажды она так и спросила, бросив на Любовь Лазаревну взгляд, полный завистливого коварства:
- Ну, что, в горелки ещё не играете, или уже?
Любовь Лазаревна резко вскинула голову и прикрикнула на неё:
- Ритк, ну, и язык у тебя!
- А чего? Я ничего!» - засмеялась Рита, замахав руками.
Ох, уж это её «ничего»! Всё-то ей мерещится, всё-то что-то чудится!..
С архитектором у Романа Максимовича дружеских отношений хотя и не вышло, но и не столь прохладными они стали. А наладились после того, как Роман Максимович однажды заметил:
- Ваш отец, я полагаю, учителем литературы был.
В глазах кавказца блеснул живой интерес, он влепился взглядом в Кувыкина и долго упорно рассматривал его.
- Как это вы узнали?
- По совсем простой причине, - улыбнувшись, ответил Кувыкин. – Лишь человек, глубоко влюбленный в литературу, мог дать сыну такое звучное поэтическое имя. А таковым человеком и мог быть только учитель литературы.
Гасанов потёр виски с блёстками первой седины в курчавых волосах и задумчиво заметил:
- А вы, как я понимаю, знаток литературы.
- В молодости много читал, беспорядочно и жадно, - охотно ответил Кувыкин. - Учась в техникуме, кавказской поэзией одно время увлекся. У нас тренер по вольной борьбе был с Кавказа. Он был влюблен в Шота Руставели. Ну, и я проникся. Так и пошло - Хафиз, Хетагуров, Чиковани. А там - Гамзатов, Кулиев, Абашидзе… Мечтал, на Кавказ пошлют, а выпала Средняя Азия.
- Кавказ много в себе вобрал, - произнес Гасанов, берясь за лазерный уровень. – Там большая и богатая культура…
К этому разговору они больше не возвращались, но с этого раза архитектор заметно потеплел к Кувыкину: задушевных отношений, правда, у них не получилось, но натянутых тоже не стало. Кувыкин и сам стал больше молчать. Получит от Хафиза указание, в какой пропорции раствор готовить, где, какие грани точить - выслушает и молча исполняет.
Вторая половина июня выдалась особенно жаркой; мелкая, всепроникающая пыль беспощадно въедалась в потное тело, вызывая нестерпимый зуд.
Под вечер волосы Романа Максимовича становились седыми от этой липкой пыли. Спецовка с проступившей на ней солью, шуршала, будто наждачная бумага, колом вставала, если на землю бросить.
«Нелегкие, однако, у тебя деньги, паря! - весело говорил ему Петр Андреевич. – С арыками, наверное, куда легче было?» - «И с арыками не мед», - не унывал Кувыкин.
Этот Жевакин, пожалуй, мог бы быть и яростным бунтарем, и угодливым холопом. И совсем неизвестно, когда и что в нём проснется.
Сыскарев совсем перестал заглядывать на стройку. Раза два довелось обедать им вместе. Держался он подчеркнуто сухо, но в присутствии Любы как бы отмякал, мог и шутку отпустить, и какую-то любезность сказать.
Сама Любовь Лазаревна за эти дни заметно похудела. Больше стало бледности в осунувшемся лице. И постоянно она о чем-то думала. Но чем? – мучился Кувыкин.
Настроение хозяйки каким-то нечаянным образом передавалась и ему. Если видел её повеселевший, то ион становился веселым. В такие минуты даже камень казался легким в его руках.
И все вокруг становилось близким, милым, добрым. Даже вечерний пруд в отблесках медленно густеющего небо с остатками оранжевых пятен умершего заката казался страшно близким. А сад манил какой-то несбыточной тайной давно минувших времен.
Когда Кувыкин грустил, ему становились ближе и крики коростеля, ржаво скрипящего в осоке ближайшей котловины. Эти звуки он с детства помнил, как и пастушьи посвисты погоныша, затаившегося где-то в тростнике. Как и неистовство брачного хора лягушек на противоположном берегу Кугуши под домовитое покрикивание уток со своих гнезд.
Все это было и до него, и во времена его девства, и он верил, пребудет вечно. Жаль, что ничего этого не слышит его Лейла. Она бы поняла и печаль, и его мечтательную грусть.
Мысль о Лейле, подхватывая его, тотчас уносила в ночную духоту азиатской ночи, где за дувалом, отфыркиваясь, жует свою жвачку соседский верблюд, а ишак кричит и бьет копытами о стену.
Он уже соскучился по всему этому.
В его жизни не было ничего великого и героического. Его годы прожиты со всеми вместе. Стыдился, что не довелось служить в армии, воевать в Афганистане, как выпало иным его сверстникам. Но он не прятался от призыва, напротив даже просился, когда стали невыносимо от мук безнадежной любви к Лейле.
Турсун Ямбиевич узнал о его просьбе от позвонившего ему военкома. И когда он вернулся в кишлак, директор пригласил к себе в кабинет, чтобы немедля отчитать. Не поднимаясь из орехового плетёного кресле и поминутно вытирая до блеска выбритую голову платком, он говорил:
- Ты у меня не геройствуй, механик! Смотри, Роман Максимович, посевы не засуши. А медаль за геройство потом тебе выпишем. Стране нужен хлопок -вот это главное для тебя!
Разумеется, никакой медали не было. Были обычные будни и любовь к Лейле. На ней – он и держится. Все тяжести сердца превозмог, за что и вознагражден её к нему любовью.
Он никогда не заносился, думая о себе, Он в общем-то обычный человек, за что же явлена ему великая милость на земле - любовь двух женщин?
                28
Наконец-то случилось, чего так долго ждал: весточка из дома!
Роман Максимович ещё не успел после завтрака переодеться в рабочую одежду, как прибежала Надежда Федоровн и крикнула в растворенное окно:
- Хозяйка кличет!
Крикнула и убежала, не объяснив, чего случилось, зачем завет?
Не прошло и пяти минуты, как он стоял перед Любовью Лазаревной, поджидавшей его у двери со двора. Она молча привела его в кабинет муж и  указала на место за столом с двумя телефонными аппаратами, с бумагами, сложенными в стопочку, с бронзовой подставкой для карандашей в виде пеликана с сыто отвисшим зобом.
Кинув взгляд на круглые настенные часы с надписью «От городской думы», Любовь Лазаревна подчеркнуто сухо произнесла:
- С минуту на минуту должны дать связь. Ожидайте, я не стану вам мешать.
 И вышла, оставив после себя запахи духов.
У Кувыкина сильно забилось сердце, и ему стало тревожно: «Не с Лейлой ли что?..»
И о Любе подумал: «До чего переменчива! То смеется, то будто заморожена».
Уставившись в матовый экран большого настенного телевизора со своим отражением, напряженно стал ждать. И вот он, звонок, мелодично заигравший внутри красного аппарата.
Кувыкину будто подкинули на стуле, он вцепился в трубку и суматошно принялся кричать: «Алло, алло!»
Кричал до тех пор, пока сквозь треск эфира где-то далеко не отозвался голос Зухры.
- Дочка, что там у вас? Дочка, всё ли в порядке?.. Как мать? –  взволновано спрашивал он. - Слышишь, Зухра, что с мамой?
- Не волнуйся, отец, у нас все по-старому!.. Мама, разумеется, в трансе, тоскует по тебе, - мягко лился в трубке нежный голос Зухры.
- Какой ещё транс? Что с ней, сердце?
- Всё очень просто, отец, - опять же спокойно отозвалась Зухра. - Говорит, жить без тебя не может, с того и - сердце… Боится, что в России останешься. Уговариваю её, а она не слушает. Как уехал, всё и началось. Глядя на неё, и Гуля затосковала. Тоже требует, чтоб возвращался. Говорит, не нужен ей никакой Ташкент и ничего ей не нужно…
- Что за глупости?! Пусть и не думают. Слышишь, Зухра? Так и передай, пусть не думают!.. И матери скажи: никогда её не оставляю! Слышишь, дочь, никогда! Ты же знаешь меня. Вот получу расчет и первым же поездом – к вам! Так и передай. У меня тут все отлично!.. И кров, и работа, и столовая – все в одном месте…. Работаю с камнем, с раствором, но это совсем не в тягость мне. Пусть с ума там не сходят...
- Понимаю, отец, и я с нетерпением жду… Назим постоянное место тебе подыскал. Его школьный товарищ открывает вторую газозаправочную точку в райцентре, намерен взять тебя оператором.
Он человек обязательный, ему можно верить; Назиму пообещал, значит, сделает.
И вообще вам с мамой пора в райцентр переезжать. Хватит в этой развалине ютиться.…
- Хорошо, дочь! Это замечательно! Станем одной семьей жить…
- Ева не забыла, - на мгновение замер голос Зухры. - К Гуле Алишер пожелал присвататься. Она пока…
- Что за выдумки?! Какой Алишер? - возмущено остановил её Роман Максимович. - Не надо Алишера!.. Ей учиться ещё… и потом, ты же знаешь, какой это избалованный парень...
- Его отец тоже хочет посвататься. Турсун Ямбиевич говорит, что с браком можно подождать. Он готов их обоих учить...
И здесь чужой женский голос из трубки сухо объявил, что время разговора истекло. В аппарате что-то щелкнуло и затихло.
«Как истекло? Так быстро?» - огорчился Кувыкин.
Он ещё некоторое время посидел, держа трубку и чего-то ожидая.
Разговор с дочерью и возбудил, и растревожил его. Лейла теперь иссохла, думая о нём. И это что ещё за новость - намерение Алишера посвататься? Как бешено летит время! И не думал, что младшая дочка может скоро выпорхнуть из гнезда. Что же, старые деревья сохнут, молодые к солнцу поднимаются. Вот и Гуля поднялась…
Из кабинета хозяина вышел, ещё не остывши от разговора: «И месяца не прошло, как уехал, а столько новостей!..»
Любовь Лазаревна поджидала его в коридоре. Стоя возле окна, она бесцельно трогала лепесток зацветшей розы.
Как и вчера, одета она была в голубое и выглядела свежо. Её платье с тесемкой, с небольшим вырезом на груди было похоже на то, в каком когда-то объяснилась ему в любви после выпускного вечера.
Сердцу Кувыкина на мгновение сладко сжалось и тут же успокоилось.
- Ну что там у вас? – недовольно спросила она, глядя на него как-то вызывающе.
- В общем-то, ничего, - замороженным голосом стал говорить он, словно бы оправдываясь. – В общем-то, всё ожидаемо… в общем-то, Лейла беспокоиться. Сердце у неё….
- У всех у нас – сердце! - раздраженно бросила Любовь Лазаревна и быстро ушла, надменно вскинув голову.
Кувыкин постоял, растерянно пожал плечами и спохватился: его же Хафиз ждет с раствором!
Вечером он не пошел на чай, закрылся у себя в комнате и засел за письмо домой.
                29А на другой день за обедом Надежда Федоровна объявила, что хозяйка занемогла.
- Совсем девка сдавать стала. И гулять не пошла, - скорбно говорила она, посматривая на Кувыкина, как будто на нём была вина хозяйкиного нездоровья. – И чего убивается? Гром не грянет, как уже обморок с ними, нынешними.
- Она чуткая, рефлекторная женщина, - со знанием дела замел Хафиз, и все посмотрели на него с удивлением: оказывается, тоже умеет что-то дельное сказать.
А Жевакину только дай случай, он тут же и понес:
- Это хорошо, что выдержанная. А то знал одну бабу. Мужик сделает что-то не по её, с ней уже истерика. Выскочит на крыльцо и орет на все дворы: «Ой, убивает!»
Сначала думали, что правда. Мужика корили: вот изверг, истерзал бабу! А когда раскусили, стали говорить: да хоть убил бы - не жалко!
- Ну, к чему ты это рассказал, соломенная твоя голова? – напала на него Надежда Федоровна.
- Да, не к чему, вспомнил и всё! -  виновато завертел головой Жевакин.
С ним всегда так; под обжигающим взглядом домоправительницы быстро сникает, смотрит в тарелку, и уже не выглядит хватом.
Последние недомогания жены заметно встревожило и Сыскарева. Он даже с работы стал приезжать раньше. Однако к жене шел не сразу. Сначала заглядывал к Надежде Фёдоровне на летнюю веранду.
Поскольку общее чаепитие к этому времени заканчивалось, сидел один, сосредоточенно о чем-то думал.
Надежда Федоровна, хлопоча возле посуды, в его думах ему не мешала; ждала, когда сам заговорит.
Она предугадывала, о чем и говорить будет. Опять про возраст Любови Лазаревны.
- Как ни крути, сорок пять на носу. Это только говорят: сорок пять, баба ягодка опять. Нет, - задумчиво возражал он неизвестно кому, - для женщины это возраст критический. Идет ломка её организма. Тут беречься надо, а не губки вздувать.
На что Надежда Федоровна обычно возражала:
– Так уж и критический! Я пролетела и охнуть не успела. И сейчас, слава богу, живу, не жалуюсь…
И в подтверждение своих слов задорно поводила плечами.
– Это у тебя порода такая, тебе с породой повезло, - со знанием дела решал Сыскарев. –Вот и шлепают твои биологические часы стрелка в стрелку без перебоя. А у моей Любы другая конституция. Гоню специалисту показаться, но ведь её не проводишь!
А тут ещё наш шалопай, как в рот воды набрал! – начинал он жаловаться на Андрея. – Взял и с чего-то все телефоны свои заблокировал! Петр Андреевич намекает, не иначе с какой-нибудь их рыжухой снюхался, на яхтах катаются. Дуралей, своих-то тёлок ему не хватает!
- Чужие-то, они завиднее, - стоя перед хозяином, не упускает случая со смешком заметить Надежда Федоровна.
- Не завиднее, - вскидывая на неё глаза, весело поправлял Сыскарев. – Европейские, они изощреннее !… Хотя, как сказать, - начинал он сомневаться. - Наши тоже теперь так оборзели, что хрен кому уступят! Особенно эти московские, так называемые светские львицы. Уж такие штучки! С богатого мужика золотую шерсть состригут, он и не почует.
Скажет так и засмеётся смехом все понимающего человека.
- Это мы глупыми были, ничего такого не ведали, - охотно соглашалась с ним Надежда Федоровна.
- Не глупыми, а воспитанными, - строго поправлял её хозяин и замолкал, погружаясь в раздумья.
Поговорив так и посидев, Сыскарев молча ставил свою фарфоровую чашку донцем вверх и ближней дорожкой от пруда шагал в конец березовой аллее, чтобы взглянуть, чего там наработали нанятые им строители, высоко ли поднялась ротонда?
Идя к супруге и готовясь к разговору с ней, он мысленно возвращается к прошлым разговорам, бесполезным, не доставляющим радостей ни уму, ни сердцу. Эти разговоры опять же относились к её переживаниям, к её настроению и вообще к состоянию её духа. Заводили разговор об Андрее, и он её успокаивал: чего переживать? Дело молодое, зашалил парень, вот и молчит.
Только на Любовь Лазаревну не действовали его убеждения. Плохо она его слушала, и у него стала возникать подозрение; не в приезде ли этого азиата вся причина? Вот ещё свалился на его голову! Но и не принять было нельзя.
Анатолий Васильевич начинал замечать за собой, стоит ему подумать о Кувыкине, как у самого портится настроение. Он даже останавливался, давая себе успокоиться. Постоит, охолонет под высокое перемигивание звезд в небе и к Любови Лазаревне идет.
Супругу, как всегда, заставал с книгой среди подушек, беспорядочно разваленных по постели. И сегодня ещё с порога, увидев то же самое, что и вчера, недовольно нахмурился. Подошел к жене, тихо коснулся её свесившегося локона и ласково спросил:
- И чего ты всё валяешься, моя милая барышня? О чем всё тоскуешь, о чем думы твои?
Спросил и не обрадовался. Она вскинула голову и резко произнесла:
- О жизни думаю, вот о чем! Самому-то думать некогда,  вот и думаю за тебя!..
Сказала и сжалась вся: лицо бледное, глаза горят, того гляди, испепелит взглядом.
- Андрея услали, а ради чего? Кому нужен этот твой дурацкий престиж? Для чего, для кого сама живу? Для собственной утробы. Но так и всякий зверь живет. Набьёт брюхо и заляжет под куст. Проголодается, опять летит брюхо набивать… И это счастье?.. А сердцу, а душе что?.. Андрея нет, ты вечно занят!
- Постой, постой, Люба, - остановил он, уныло замахав на неё руками. – Я что-то не понимаю тебя. Кто запрещает, живи духовно!
Сказал, и опять вышло не по ней.
- Это как духовно?! – приподнявшись на локте, вцепилась в него колючим взглядом. - В храм ходить, поклоны отбивать, псалтырь читать? Милостыню раздавать убогим? Снять с себя бирюльки, в склеп затвориться?.. Но ведь дурой прослывёшь. Ханжей обзовут, или того хуже - коммунисткой! А это снова против твоего престижа. Опять не в угоду городскому, так называемому креативному кругу...
Вот Андрей, какой теперь жизнью он там живет? – опять заговорила о сыне. – Ты подумал, что ему может быть тошно там, в чужой стране?.. Чужая страна, чужие обычаи, каким вернется домой? Тоже чужим, как вон Кувыкин…
- Ты, Любушка, пожалуйста, не примешивай сюда этого своего Кувыкина! - раздраженно перебил её Сыскарев. - У него своя дорога. И как сама изволила убедиться, жалкая и нищая!.. Я вот смотрю на тебя, чем угодить, чем утешить?.. Ты расстроена, ты не в духе. Главное, ни о чем плохом не надо думать. Успокойся, у нас всё хорошо. Всё честь по чести.
Проговорив так, Анатолий Васильевич наклонился, коснулся губами лба супруги и с хмурой озабоченностью немедленно вышел.
Этот его робкий поцелуй, лёгкое прикосновение мужа, жалостью к нему тронуло Любовь Лазаревну. И его сгорбившуюся спина, мелькнувшая на выходе в дверях, окатило её мимолетным чувством вины перед ним. Себя же увидела злой, капризной и несчастной. Такой несчастной, что расплакалась.
Господи, с чего так тошно? Только ли с молчания Андрея? А нет ли ещё чего-то другого, более тонкого, изощренного, похожего на тоску невоплощенной мечты?.. Ведь понимает, что живет в сумбуре, в хаосе беспорядочных чувств и мыслей, неосуществленных желаний.  Но и пусть, упрямо сжимались её губы. Ведь и сам мир, говорят, возник из хаоса. А что ждет её? Прочен ли этот мир под её ногами?..
Избегая думать о чем-то грешном, неприличном для замужней женщины, она вновь обратила мысли на Анатолия Васильевича и, как поняла, лишь для того, чтобы самой оправдаться, обвинив м ужа в том, что это он устроил ей такую жизнь, пышную и ложную, в которой надо держать себя на чеку, быть осмотрительной, избегать откровенностей, не заводить новых знакомств с тем, чтобы, упаси боже, посадить пятно на мужнину деловую репутацию. Разве это не хождение по тонкому льду? Разве это не давит на психику?
О Кувыкине думать намеренно избегала, будто прятала что-то сама от себя. Потому и  старалась думать о Сыскареве, чтобы хотя бы мысленно пожалеть его; ведь он тоже живет под напряжением вольтовой дуги. Тоже находится под вечной угрозой административной палки сверху, под присмотром так называемой общественности снизу. И  ещё неизвестно, что тут важнее.
«Как к этому можно привыкнут? И зачем это надо? – думала она. - Им одной торфобрикетной фабрики и хватит до конца жизни, и Андрею с избытком останется».
Пока Любовь Лазаревна думала так, в глубине её сознания раза два опять мелькнула тень Кувыкина, но как-то далеко и совсем невнятно…
                30
Какие бы мысли ни держала в голове Любовь Лазаревна о приезде Кувыкина, как бы ни старалась она делать вид, будто не произошло ничего особенного, как ни скрывай, от себя не с прячешься: что-то все-таки встряхнуло её, заставило по иному взглянуть на себя и на свое окружение.
Вначале она страшно обрадовалась появлению бывшего возлюбленного, и в то же время испытала невыносимо щемящую жуть, как в бездну заглянула, от которой следует бежать, закрыв глаза.
И здесь оставалось одно: зажать свои чувства в кулак, держаться подальше от приманчивых соблазнов и быть ближе к мужу,
Ещё неожиданно для себя она поняла, что все это время жила с Анатолием Васильевичем как бы по инерции; вроде бы он и рядом, и как бы его нет. И свое замужество принимала как необходимость, которую невозможно избежать.
Порой её угнетало чувство неблагодарности, проявляемое к супругу. Господи, чем недовольна, ведь он ради её блага старается. Вот и ротонду задумал. И думать никогда не думала, и ждать не ждала от него подобных поступков, а он взял и преподнес эту неожиданность!
Даже верить не хотелось, особенно, когда включалось её чисто женское самолюбие: так уж и для неё? Ради себя, ради мэрского властного поста старается.
И что это за сладость такая – власть, до смертного хруста ломающая человека, до такого звериного извращения, что и народный парламент не жалко расстрелять?
И за Сыскаревым ходят круги эти темной страсти, правда, не в таких извращенно диких формах, но есть. Она это не сразу поняла, а заметила за ним давно. Вот и накануне последних выборов в мэрию он как-то выкинул коленце и насмешившее, и удивившие её и заставившие ещё раз на самого посмотреть по-иному.
В один из тех дней прогуливались они с ним по центральной улице, навстречу им свадебная компания пьяных мужиков и баб выплыла из ближнего двора. Похабно припевая под гармошку, они приплясывали на ходу и суматошно кричали.
Поравнявшись с пировыми, Анатолий Васильевич, ничего не говоря, широко раскинул руки и бросился в плясовой круг.
Ему тотчас поднесли рюмку сивухи, он лихо выпил, утерся рукавом и громко крякнул, выражая удовольствия. Какая-то молодка подхватила его под руку и опять закружила в плясе.
Когда пировые удалились, она удивленно спросила:
- Ну, и что это было? Неужто так сладко?
Он засмеялся и ответил просто:
- Оно, может, и не сладко, но полезно. Теперь они обязательно за меня проголосуют.
Господи, ведь и раньше за ним водилось – показать публике себя. В пору своего последнего девичества, когда Рита донимала разговорами о Сыскареве, о том, что он «глаз на неё положил, ночей не спит», она ещё не понимала, ради чего люди стремятся к власти. Не только не понимала, но и настолько была далека от всего этого, что ей в голову не приходило думать о таких глупостях. Один Кувыкин был у неё на уме.
А это было время самого разгара митинговых страстей, и Сыскарев задавал тон на них. Из чисто девичьего любопытства, и она стала бегать на митинги с его участием. Слушала и дивилась, какая могучая энергия клокочет в этом парне. Ух, как зажигательно звенела его речь с площадной импровизированной трибуны! Ух, как, по - ленински энергично взмахивая он зажатой в руке кепкой, сокрушая ненавистную партийную номенклатуру, живущую на обочине народных нужд! Ей так и представлялось, ещё мгновение, и с ближних деревьев грачи замертво падут от его праведного гласа!
И у самой загорались глаза. И сама так воспламенялась его зажигательной энергией, что одним взглядом была готова прожечь какого-то хиленького мужичка, бухтящего по соседству: «Ещё один демагог выполз».
  До слез было обидно подобное слышать, обидно и в то же время ей было не совсем понятно: с чего это Сыскарев ополчился на бюрократов? Ведь он и сам в поселке считается немалым торговым тузом.
  Поняла позже, когда Анатолий Васильевич вожжи поселкового управления перехватил. А совсем понятно стало, когда кресло главы города под себя подобрал.
Тут у неё уже о другом пошли думы: исполнил ли муж свои митинговые обещания? Лучше ли зажили версанорвцы под его управлением? Победил ли он бюрократию? А когда увидела новую жизнь наяву, тут и осознала: игрой всё это было. Большой политической игрой. Бюрократию, похоже, никто и не собирался побеждать. Её просто согнали с одних насиженных гнезд и на другие пересадили.
   Утешало то, что несмотря на неисполненные мужем обещания, он по-прежнему в чести у версановского люда. Да и с чего бы ему быть не в чести? – рассуждала она. В городе зелено, чисто; в квартирах тепло, водоснабжение бесперебойное, электричество в отличие от прежних лет - круглосуточно. И сама электростанция работает на дешевых торфяных брикетах построенной им фабрики. От добра добра не ищут.
  А митинговые посулы, как потом имела возможность убедиться не раз, всего лишь пускание пыли, политическое околпачивание простофиль. О посулах Анатолия Васильевича, между прочим, и сами версановцы давно забыли. У них есть более веские соображения в пользу его мэрства; он не кот в мешке, не залетная пташка вроде его первого заместителя Ерошкина. Уж одно то, что он коренной версановец, ему и приоритет во всем.
Втайне она радовалась за мужа. Он же - питомец их школы! Это предавало и гордости за него, и настраивало на добрые мысли о нем. Потому по случайности ли, своей ли неосмотрительности, боясь в чем-либо навредить ему, понуждала себя быть осторожной в поступках и разборчивой в отношениях с людьми.
Из школьных подруг у неё только и осталась Маргарита Ивановна Лабытько. Хотя она изрядная трепушка, но, зная её слабости, не ошибёшься, когда и о чем с ней говорить, когда и  про что лучше промолчать. С Ритой у неё так: дружить дружи, а ухо остро держи.
Втайне подружка, безусловно, завидует их с Сыскаревым жизни, немало удивляется их супружескому благополучию. Узнала, что Анатолий Васильевич задумал построить ротонду, даже глаза в стороны разлетелись от изумления. Особенно когда сказала: «В мою честь строит». - «Надо же, как любит! Целую ротонду ко дню рождения!.. А мой прокурор, хоть бы бриллиантовую брошь преподнес, козел! Одни поцелуи... Нужны мне его телячьи губы… Нет, Любка, не ценишь ты своего Сыскарева. Если бы мне Лабытько ротонду построил, я бы на животе у себя сплясала!»
И залилась смехом, рассмешив и Любовь Лазаревну, не умеющую представить, как эта Рита станет плясать у себя на животе.
О себе решила, наверное, она и вправду не очень благодарная жена. Постройка ротонды особого восторга у неё не вызвала, но волнений прибавило. Щекотало нервы, что Кувыкин в строительство вовлечен. Вот ведь какая нечаянность! Один возлюбленный задумал ротонду, другой своими горячими руками её возводит. И сердце Любови Лазаревны обкладывала щемящая теплота: и представить не могла ничего подобного
«Ах, этот Кувыкин, заблудшая тень прошлого. И что я все о нем? - одергивала она себя. – Но отчего же дрогнуло сердце, когда он появился?»
И со стыдом сердца стала вспоминать, в какое волнение сама пришла, как суетилась, показывая ему их с Сыскаревым семейное гнездышко.
Она не просто думала, была более, чем уверена, что Анатолий Васильевич не обрадовался приезду её бывшего возлюбленного, но ведь смолчал. И теперь молчит, посапывает и молчит, морща переносицу. Это он из чисто своего самолюбие заставил себя поступить именно так, как поступил.
Женское сердце не слепо, все прозорливо чувствует и видит. Оно не только не слепо, но ещё и жалостливо отходчивое. Вот ей и мужа пожалеть хочется, и на Кувыкина больно смотреть, как ворочает камни, месит раствор. Но и злорадством порой раз окатит. Так и вертится на языке: ну, что, Кувыкин, достала тебя жизнь? Это отместки тебе, золотце: меня оставил...
Одумается и скажет: чему радуешься, дура?
Пойдет по любимой аллеи, постоит под развесистой березой, прислушается к её шепоту, к тонко звенящей ноте с высоты. И не может понять, в самой ли звенит, или осиротевшая птица изливает в ветвях свою печаль - тоску ?
Встряхнет с досадой зонтиком и закроет его.
                31
Риту Лабытько без новостей и ждать не надо, обязательно принесет что-то новое. Прошлый раз Любовь Лазаревна от неё узнала, что дамы города, весь местный так называемый бомонд, почитает её за великую гордячку и несносную воображалу. «Подумаешь, выскочила, как прыщ на неудобном месте. Помнила бы, откуда взяли её. С почты! Из сортировщиц!», - докладывала Рита о возмущении городских важных дам.
Любовь Лазаревну прямо-таки взорвало. «Ах, лицемерки! - гневно раздувала она крылышки своего прямого носа. - Ах, гусыни!.. При встречах сладкой патокой обмажут: «Здравствуйте, Любовь Лазаревна! До чего приятно видеть вас гуляющей, Любовь Лазаревна! Как вы чудесно выглядите, Любовь Лазаревна! Ах, вы, лапушка наша!»
И глаза от счастья закроются, и щеки вздуют пухлыми пышками. И уже вдогонку с медовой сладостью: «Счастливых гуляний вам, Любовь Лазаревна, королева вы наша!»
Прежде и она позволяла себе отпускать ответные любезности; почтительно раскланивалась и даже для коротких бесед останавливалась. А услышала их подлые слова, и - всё! – ни каких общений с лицемерками. Пройдет мимо и взглядом не удостоит. А на льстивые речи лишь голову выше вскинет.
Хочется, очень даже хочется с кем-то своими бабьими, сокровенными думами поделиться. Можно бы и с Ритой, если бы ни её долгий язык. 
Вот и болтает с ней о ничего не значащих пустяках, а больше слушает, о чем в городе говорят. Рассказчица из Риты неутомимая. По своему О каком-нибудь пустячном случае расскажет так весело, так живо, даже завидно: как ловко у неё получается!
Ныне для Риты выпал, должно быть, ударный день; влетела, как порохом начиненная; раскраснелась, глаза блестят, дышит запаленно.
У Любови Лазаревны напротив настроение с утра не заладилось. Ещё глаза со сна не продрала, а уже хандра напала. Ни гулять, ни завтракать не пошла; с книгой средь скрипучих прохладных простыней валяется. И читать, не читает, и книгу из рук не выпускает.
Рита увидела её белое лицо среди розового полусвета задернутых штор и закричала, изобразив ужас:
- Ну, ты, Любка, прям, вылитый вампир! От божьего света прячешься!
Подбежала к окну, раздвинула шторы, распахнула раму, впустила солнце вместе с утренней свежестью, с птичьими голосами, сама плюхнулась в кресло.
В спальне Любови Лазаревны все розовое, кроме лампы с зеленым абажуром на пластиковом столике.
Розовый цвет – любимый у неё.
- Ну что ты всё дрыхнешь? Валяешься и новостей не знаешь! – сидя в глубоком кресло на колёсиках, продолжала Рита.  – Между прочим, одна новость лично тебя касается, - обмахивая ладошки своё разгоряченное лицо, сообщила она и не стало интриговать, сразу излагать принялась:
– Встретила на рынке эту адвокатшу Хмелеву, она меня и спрашивает: «Это правда, будто к жене нашего мэра любовник из Средней Азии приехал?» Я и глаза вытаращила. «Да ты что? – говорю. - Какой любовник? Откуда? И всего-то наш бывший одноклассник!»
Она, знаешь, засмеялась и загадочно пальчиком погрозила; дескать, знаем мы ваших одноклассников… Вот трепушка! Привыкла по судам языком молотить, и тут ей надо...
- Нет, откуда она взяли, что к нам кто-то приехал? – возмущенно спросила Любовь Лазаревна и уперлась локтем в подушку, пристально глядя на Риту.
- А я почем знаю! – вильнула глазами в сторону Рита, – Может, Надежда Федоровна на рынке кому сболтнула?
Уже по одному тону Риты, потому, каким ответила и как боялась взглянуть на Любовь Лазаревну, она поняла: точно сама трепанула! И, нахмурившись, принялась смотреть на окно с воробьиными голосами из глубины голубых веток ели.
- Нет, ты думаешь, что я? – продолжала волноваться Рита. – Вот крест святой, я - ни слова! Они вон считают, что ты еврейка. Тоже скажешь, я говорю?..
Любовь Лазаревна со вздохом спросила, устремив на Риту требовательный взгляд:
- Опять же, с чего они взяли, что я еврейка?
- Как, с чего? - удивилась Рита и стала объяснять: – Из себя блондинистая, голова в завитушках, нос прямой. К тому же Любовь, да ещё и Лазаревна! Мать была аптекаршей. Кем же тебе быть, как не еврейкой?
- Ну и пусть, - хмуро согласилась хозяйка. – А они туареги.
- А это кто?
- Да никто, на ум пришло...
И правильно, - засветившись улыбкой, охотно согласилась Рита. - А ещё они дворовые кошки, такие же облезлые.
В дверь заглянула Надежда Федоровна, как будто не ради интереса, а спросить: не надо ли чего принести?
Рита похлопала глазами и попросила клюквенного морса.
- Не знай, остался ли? – засомневалась Надежда Федоровна и закрыла за собою дверь.
Любовь Лазаревна всё ещё держала в голове тревожную мысль: если в городе заговорили о приезде любовника, то и до мужа дойдёт. Обязательно найдется какая-нибудь услужливая душа, шепнет на ушко, а там разбирайся: любовник - не любовник…
И она беспокойно повозилась.
- Что там ещё у тебя? Какое на сегодня меню?..
И Любовь Лазаревна изобразила улыбку, зная; если Рита попросила морса, у неё ещё много чего припасено.
Пришла Надежда Федоровна с запотевшим бокалом на подносе. Рита взяла его, мелкими глоточками выпила морс, вытерла губы, и как только домашняя распорядительница вышла, с притворной строгостью обрушилась на хозяйку:
- Нет, ты совсем, девка, одичала! Это с кем же ты ныне спишь в обнимку? – И вытянула шею, чтобы рассмотреть. -  С Тургеневым, что ли, опять? – удивилась она. - Ты что, в школе его не начиталась? Брось и не расстраивай меня! Лучше послушай, что я тебе скажу.
И вдруг голос её дрогнул, осип, смородиновые глаза повлажнели. Рита часто заморгала, лицо приняла плаксивое выражение.
Достав из сумочки платочек, она принялась шмыгать носом и утираться.
Любовь Лазаревна даже слегка растерялась.
- Ты чего? Что с тобой?
- Так, ничего, сейчас пройдёт, - торопливо говорила Рита, держа возле носа платочек и громко шмыгая.
На неё упал солнечный лучик, скользнувший в щель шторы, и крашеные волосы Риты заиграли сизостью вороньего крыла, а небольшая заколка с бриллиантовым ядрышком при каждом наклоне её головы вычерчивала на потолке тонкие, зеленые зигзаги.
Кривя губы и вяло поведя рукой, Рита принялась жаловаться:
- До сих пор не могу успокоиться. Знаешь, кого на рынке встретила?
- Это кого же? – насторожилась Любовь Лазаревна.
- Кого, кого, – сердито, но опять же с выражением скорбной досады произнесла Рита: – Бывшего своего благоверного!.. Этого балалаечника хренова – вот кого!
Балалаечником Маргарита Ивановна называла своего первого мужа Захаркина, работавшего когда-то режиссером драматического кружка в их поселковом доме культуры.
- И что ты думаешь! – взмахнув рукой, всхлипнула она. – Лучше бы никогда не встречала!.. Лицо опухшее, слово волдырь; зарос, хуже бродячей собаки, один глаз заплыл до вздутой багровости... Тянет ко мне руки, трясется…Я даже обмерла со страха, шарахнулась, не узнавши…. Надо же дойти до такого уродства!.. А он еле пекает, жалобно скулит: «Рита, будь человеком, не дай умереть. Кончаюсь ведь, на твоих глазах кончаюсь». И тут меня зло взяло.
Рита даже в кресле приподнялась, показывая, какое зло у неё было на этого Захаркина.
- «Ну, и кончайся, - кричу, - задрыга! Дешевле ложки станут!»
А у самой, не поверишь, сердце от жалости сжимается... Как ни крути, четыре года одним одеялом укрывались. Никуда это не выкинешь! Самая молодость… А он тянет руки и канючит: «Рита, ну, пожалуйста, дай хоть на фанфурик…» Это у них, алкашей, так настойка боярышника называется.
Думаю, что делать, ведь умрет дурак. А какой-никакой человек. Достала сотенную, бросила. «На, жри, - говорю, - только не захлебнись, урод безмозглый!»
Схватил, трясется, до самых ворот «спасибо» кричал…. Вот водка что делает!.. Был-то, сама помнишь, яснолицый, чуб волною; ростом, куда тебе, хоть Аполлона лепи!.. И лихости - через край. Как же, спектакли ставил! Девки вокруг вьюнами вились! Ох-хо-хошеньки! И хлебнула я с ним! Бывало, изозлюсь вся. А ныне судьба видишь, как повернула...
И Рита как-то по-особому глубоко вздохнула. Посидела с минуту, подумала и опять оживилась.
-Твой-то вон, как дикий мустанг!.. Орлом глядится, хотя, понимаю, ему совсем не сладко там, если прилетел.
Любовь Лазаревна отвела взгляд в сторону, давая понять, что заведенный разговор ей безразличен. Положила ладонь на лоб и задумчиво прикрыла глаза.
Затем решительно отложила книгу и опустила на коврик ноги с бледно-розовым педикюром.
– Кто же его заставлял, сам загнал себя в пьяное болото, -  заметила она, намерено переводя разговор с Кувыкина на бывшего Ритиного мужа.
Рита легонько засмеялась, хлопнула в ладоши и, позабыв о своих печалях, воскликнула, подавшись из кресла:
- Ох, подруга, и не представляешь, что хочу рассказать! Помнишь эту халду, Наташку из налоговой?.. Знаешь, она, оказывается, с нашим главным гаишником Севрюковым тусуется. Надо же, такой приятный ломоть и связался с этой облезлой кошкой!.. Да у него жена сто сот стоит, хоть сейчас в Париж вези! А у этой ни кожи, ни рожи, и - на тебе! - такого красавца зацепила! Даже досада берет, ни грудей, ни окороков, а тут…
Рита не сказала, что «тут», зато смачно пошлёпала себя по округлым, затянутым в тонкий капрон бедрам и показав, какими должны быть эти «окорока» у настоящей женщины.
- Ну, и скоты, эти мужики! Он что, лучше не присмотрел? – продолжала она досадовать и возмущаться.
Темные зрачки её смородиновых глаз от возмущения стали глубже и круглее.
Любовь Лазаревна слушала со снисходительной улыбкой.
Она, разумеется, помнила этого Севрюкова, жгучего брюнета с густыми девичьими ресницами и большими бархатными глазами. Вежливый такой, галантный. Когда она получала водительские права, до самой машины проводил, услужливо распахнул перед ней дверцу и даже поклонился, как стала отъезжать.
По правде сказать, ей наплевать, с кем путается этот Севрюков. Другие мысли скреблись в её голове. Мысли о сыне, а тут ещё разговор о Кувыкине. Уже знают, кто приехал. С чего взяли, что любовник? Их теперь вон сколько приезжает… Ну, Ритка, зараза, язык бы отрубить!..
Она хорошо знала свой невеликий городок; в одном конце стукнет, в другом – брякнет. И неизвестно, как ещё брякнет. Дойди это бряканье до мужа, может и скандалом обернуться. Возьмет и рассчитает Кувыкина во избежание этих разговоров. «Ну, уж нет! – решительно пресекла она эту мысль. –Не посмеет он этого».
А Риту нетерпение разбирало, в кресле не усидеть; очень уж хотелось знать, как складываются у подруги отношения с бывшим возлюбленным.
Она и так голову повернет, и плечи то подожмет, то расправит, наконец, не вытерпела, решилась спросить:
- Нет, ты чего молчишь? Давай делись, как взнуздала этого своего азиатского аргамака?
И, рассмеявшись, весело руками затрясла, ногами засучила. И каждая жилочка на её вытянувшейся шее забегала, ходуном заходила.
Хозяйка сидела, не шелохнувшись, будто не к ней вопрос. Сидела и смотрела на свои босые ноги.
Солнечный луч, пробившийся сквозь прореху тенистой ели, округло лег на коврик. Любовь Лазаревна пошевелила пальчиками ног, светлые зайчики заиграли на её лаковом педикюре, сполохом золотистых пятен отразились на противоположной стене.
- Ты чего молчишь, аль не налаживается? – удивилась Рита, улыбаясь и как-то хитро щурясь. - Это что, даже никаких перемигиваний?.. Ну, подруга, за это тебе надо задницу наколотить. Ты что, совсем окостенела? Совсем бесчувственной стала?.. Ну, он-то понятно, – продолжала Рита.  - У него положение, не позавидуешь. Он-то и не посмеет… Думаю, рехнулся, как увидел, в каком удовольствии живешь! Насколько помню, он всегда был телок телком. А ты сама возьми его под белы ручки. Он же чувственный, в школьных спектаклях вон, как играл! А чувственные, они покорные, их расшевелить надо… Присмотрелась к нему во время субботнего застолья; натянут, как струна. Вот и отлично! А ты возьми и настрой эту струну. И веди, как бычка, на веревочке…
- Куда вести, зачем? – рассержено перебила подругу Любовь Лазаревна. – И с какой стати мне его вести?.. Что было, то быльем поросло, и вспоминать незачем. Отошло, отболело…
- Ой, девка, отболело ли? - не поверила Рита. - Понаблюдала и за тобой...
- Ну, и что? –резко остановила её Любовь Лазаревна, вскинув сердитый взгляд.
Рита виновато опустила глаза и молча принялась поглаживать свои колени. Переждала некоторое время, давая хозяйке успокоиться, и вновь принялась за своё.
- Нет, я смотрю, книжки тебя окончательно лишили сообразительности... Куда, куда тащить!.. Да куда хочешь, туда и тащи! Хотя бы в шалашик на берег Кугуши!.. В молодости не привелось, теперь возьми да и отомсти за пролетевшее мимо!
И Рита рассмеялась, развязано, грубо, с намёком на что-то порочное.
Любовь Лазаревна густо покраснела и покрутила пальцем у виска.
- Нет, ты, Ритк, кажется, окончательно тронулась! – сердито произнесла она, не глядя на подругу. - И как тебе в голову пришло такое?
- А что тут особенного? – удивилась гостья. - Старая любовь… говорят же: старый друг –лучше новых двух.
И продолжила уже с улыбчивой игривостью и темным маслом в глазах.
- Чего на наших мужиков смотреть? Они же бесчувственные, как черепахи. Работа-а у них, ра-бо-та! - непонятно кого передразнила она. – Как будто не знаем их работу. Мотаются по разным саммитам с секретаршами и думают, что святые... Как бы ни так! Святость мужика лишь до порога…. Самим не надо ушами хлопать, самим не превращаться в ленивых черепах. Вот и забери, что тебе по праву причитается – это твоё! А твоё, ты учти, за тебя даже я не сумею взять.
И Рита фальшиво рассмеялась
Любовь Лазаревна хотя и сердилась на подругу, но и завидовала её вольности, задору и даже вульгарности её суждений. И самой иной раз хотелось встряхнуться, быть непосредственной, чувствовать себя вольной птицей, лететь, куда хочешь. Но вспомнит, что Андрея услали к черту на кулички, что он молчит, что муж ходит, чем-то недовольный, скулеж внутри поднимается.
Да и Кувыкин приехал к прогоревшему костру. А к прогоревшему костру только глупые возвращаются. Остывшее пепелище ещё никого не сумело согреть.
- Ну, и что ты застыла, как сонная муха? - поймав блуждающий взгляд подруги, вздохнула Рита и неохотно вылезла из кресла. – Зря, наверное, тебе всё говорю. Поступай, как знаешь. А заскучаешь до изжоги, в краеведческий музей прогуляйся. Туда теперь все дамы города ходят, весь наш бомонд, - иронически улыбнулась она. - Там интересный экспонат объявился. Музейные девушки где-то брошенного щенка подобрали, а он уродец, с тремя лапами уродился. Вот и потекли наши коровы на это диво природы поглазеть...
Жена начальника департамента соцзащиты Кобякова уже трижды побывала! Эта толстуха всякий раз спрашивает: «А что, если человек с тремя ногами родиться, быстрей станет бегать?..» Музейные девушки, разумеется, отвечают, как и надо: наш отечественный бегун-де даже с одной ногой рекорды ставит, а уж с тремя – непременно все мировые призы станут у нас. Представляешь, и эта дура верит... Ну, как тебе это нравится?
Засмеявшись, Рита встала подле Любови Лазаревны и сладко потянулась, сжав кулаки.
- Эх, где наши осемнадцать!..
И вкрадчиво спросила, лукаво поиграв глазами:
- А что, подруга, если я возьмусь за этого нашего азиата? Позволишь мне?..
- Ритк, совсем рехнулась! – невольно вырвалось у хозяйки, и она отчего-то смутилась.
Рита рассмеялась и торопливо проговорила, вскинув руки верх:
- Всё, всё!.. Шучу, шучу!
Наклонившись, обняла Любовь Лазаревну за плечи, чмокнула в щечку и, уходя, наказала:
- Крепись, дорогая! И не сердись на меня. Учти, наш возраст уже немного оставляет нам женских радостей.
После её ухода, Любовь Лазаревна ещё долго сидела в неподвижной задумчивости. Раздражало высказанное Ритой предложение приударить за Кувыкиным.
«Фу, какие глупости!» - думая об этом, фыркнула, направляясь к окну.
Двор был в озарении солнечного дня. У ближней старой липы на краю дорожки нижние, самые крупные листья, видимо, прихватило зноем. Полусухие, они свернулись в собачье ухо с налетом ржавчины. Ещё не осень, а природа меняется: холода не за горами...
Цвет пожухнувших листьев напомнил Любови Лазаревне, как однажды они с Кувыкиным ходили к старому «зацветшему» озеру, которое теперь уже высохло и окончательно заглохло.
Уже и тогда вместо воды было что-то зыбкое, дремлющее под сплошной бежево ржавеющей пеленой. И её очень удивило, когда горячий, резко налетевший ветер зашевелил, а в иных местах сорвал это мертвеющее покрывало, открыв её глазам пронзённую солнцем толщу живой воды.
- Ряска, - на её немой вопрос, заметил Кувыкин и, засучив штанины, полез в светлый просвет за кувшинкой.
Почему именно сейчас, именно в эту минуту, вспомнился тот совсем незначительный эпизод? Наверное, и её жизнь покрывается ряской, словно медленно умирающее озеро.
И эта досадная догадка долго сидела в её голове.
                32
О нашем русском лете у Петра Андреевича Жевакина было такое суждение, будто оно сходно с курьерским поездом; не успеет на перегон взлететь, как уже хвост показывает.
Наверное, так оно и есть. Вот и это лето летало с курьерской скоростью. Вроде бы только что по-настоящему землю распарило и прогрело, как уже цветы и травы отцвели, семена разбрасывать стали. И сам день незаметно пошел на убыль.
Гасанов с Кувыкиным в работах по возведению ротонды тоже немало продвинулась. Уже колонны стали расти, обозначив размер и формы будущего сооружения.
Разумеется, всё это было в самой грубой изначальности. Потому и выглядело сооружение далеко не так, как на рисунке Хафиза. Там ротонда с пятью колоннами, облицованными белым мрамором; с капителями в узорчатой лепнине, с надписью латинскими буквами по фасаду, изукрашенная уральскими цветными камнями, с малахитовой крышей среди зелени берез представляла такую чудную картину, что и глаз не оторвать.
Надежда Федоровна, увидев рисунок архитектора, почмокала губами и произнесла, сладко зажмурившись:
- Да, мы же такие куличи когда-то пекли на Пасху!
Хафиз, вопреки сомнениям Кувыкина, проявил себя настоящим умельцем и в кладке камня, и в работе с мрамором. Мастерок будто живой летал в его руках; раствор так положит, что шов, словно оконной замазкой промажет.
Видя Гасанова в работе, Кувыкин и сам старался не отстать – волчком крутился в деле. И камень точил, и раствор месил, и уже готовый поспевал подавать.
А что Гасанов молчит, в работе не помеха: они без слов приладились понимать друг друга.
О своем молчании Гасанов как-то сказал: «Мне горы велят молчать». И поведал такую историю.  Ещё подростком случилось ему быть в горах с отцом. Спустились они в сырое и мрачное ущелье. Дальше был узкий проход в виде расщелины с гладкими, будто кем-то отесанными стенами, мокрыми от влаги. А высоко над головами во всю теснину нависали, даже взглянуть страшно, огромные тяжелые глыбы.
Отец и указал на них и тихо заметил: «Видишь эти камни, сынок. Любой из них даже от негромкого нашего слова может сорваться. Нам лучше молчать».
Тогда и был ему отцовский наказ: «И в жизни, сынок, больше молчи, если не хочешь обрушить на себя роковой камень».
С той поры Хафиз и следует завету отца.
Кувыкина совсем не трогает молчаливая сосредоточенность кавказца. Его по-прежнему смущает появления хозяйки на их стройки. Увидит Любовь Лазаревну, из-под зонтика наблюдающую за их работой, начинает теряться, нервничать, рабочую уверенность теряет. Руки перестают его слушаться и сбиваются с ритма.
Хафиз делает вид, что не замечает ни самой хозяйки, ни потерянности своего помощника, всё так же под размеренное постукивание мастерка отрывисто подает команды, : «Ещё раствор…, округлый камень..., теперь – плоский!..»
Из кучи заготовок Роман Максимович выхватывает требуемый камень, но, оказывается, подал не тот, который просил Хафиз.
Архитектор возвращает ему камень, хмурится, но молчит.
И лишь после двух-трех оплошек Романа Максимовича, останавливает кладку, спускается с заляпанных раствором лесов и раздраженно дергает усами. И все это опять же - молча.
Кувыкин только и остается виновато схватиться за что-нибудь совсем ненужное в данный момент: за ведро, кирку, лопату - лишь бы не стоять, лишь не видеть Любови Лазаревны с её солнечным розовым зонтиком, из-под которого и сама глядится розово.
Бестолково повертевшись возле архитектора, Кувыкин спохватывается и бежит к себе под навес, чтобы заложить в бетономешалку новую порцию смеси для приготовления раствора.
Когда возвращается, будто камень сваливается с его сердца; Любови Лазаревны уже нет, и они с Хафизом молча и снова принимаются за возведение ротонды.
Работой у Романа Максимовича заняты лишь руки, голова думает о другом – о том, что думает Люба, видя его в работе? Пожалуй, жалеет, возможно, и досадует: «Эх, Кувыкин, Кувыкин, загнало тебя в азиатские пески! И чего ты достиг, дав себя окрутить какой-то черномазой узбечке?..»
Хафиз, понятное дело, догадывается о его думах и, конечно, их не одобряет, как не одобряет он и поведение самой хозяйки. Однажды, завидев её, хмуро пробормотал себе под нос: «И чего ходит, какой  непотерянной броши ищет? Лишь делу мешает».
Взглянув на Кувыкина, он отвернулся и подозрительно долго оглаживал только что положенный камень.
Кувыкин сделал вид, что не заметил его недовольства.
Дни стояли сухие, светлые, напоенные горячим трескучим зноем. Певчие птицы, занятые кормлением прожорливого потомства, оставили свое пенье, и кукушка перестала куковать, «подавившись колосом».
Несказанная радость охватила Кувыкина, когда среди вот такого знойного дня Надежда Федоровна неожиданно принесла ему под навес пестрый конверт с множеством штемпелей и марок.
- Ишь, как изукрасили! – восхитилась она, улыбаясь и глядя на Кувыкина. – Сразу видно, не нашенское… Любит, видно, женка, если столько марок налепила!
И, оглядевшись по сторонам, заговорщически зашептала:
- Люба расстроилась. Думала, от Андрея, а видишь, тебе пришло… Этот их балбес так и не пишет. И что за дети пошли? – запричитала она, качая головой. – Совсем родителей не жалеют... Вот иной раз и думаю: может, оно и к лучшему, что себе не завела?.. Тоже было бы расстройство, как у Любы с Анатолием Васильевичем. Вчера кормлю его ужином, а он мне говорит: «Если от этого охламона через неделю не будет никаких шевелений, сам полечу в Англию, взашей пригоню!..»
Ближний крюк, за сыном в Англию мотаться!..
И ушла, ворча и вздыхая.
Кувыкин, плохо слушал, что она ему наговорила. Наскоро вытер о фартук руки, дрожащими от волнения пальцами распечатал конверт и радостно захлебнулся, узнав безупречно старательный почерк жены.
Он готов был не только само письмо, но и каждую буковку расцеловать, и сразу же влепился в бумагу глазами.
Лейла всегда переживала за него. Вот и в письме переживает; пишет, что в России, слышала, теперь по-разному бывает.
 Об этом говорили люди, посещающие её курсы. Она и не удивляется: там, где крутятся большие деньги, чужая голова и макового зернышка не стоит. И они с Гулей всякий час с тревогой говорят и думают о нем, особенно вечерами. И ждут его с нетерпением. «Возвращайся скорее, мой милый муж, для тебя имеется добрая новость: Назим договорился о постоянной работе. Уже в сентябре можно будет переехать в район, - читал он, чувствуя, как от умильной нежности влажнеют его глаза. – Поживем пока у Зухры с Назимом, а как подыщем подходящий угол, станем отдельно жить.
Тебя, наверное, известила Зухра, тут такая ещё новость. Сумбаевы решили посвататься к Гуле. Я ответила: «Без мужа решать не буду. Вот приедет он и сам решит. Ещё сказала, что у нас так заведено: дочки за себя тоже сами решает.
Сказала, что у Гули есть намерение учиться дальше, и пока говорить о её замужестве рано. Но Алишер готов хоть вечность ждать, и сам Турсун Ямбиевич заявил: «Пусть оба в Ташкент едут, и ему надо учиться».
Им нравится наша Гуля. Турсун Ямбиевич сказал: «У хороших родителей плохих дочерей не бывает».
Одним словом, приедешь, сам разберешься, что к чему.Очень скучаю по тебе, мой дорогой муж! Пожалуйста, скорей возвращайся. Всех денег не заработаешь. Ну, их, к Аллаху, эти деньги! Главное, храни себя! Я курсами подрабатываю, на жизнь хватает. Жду и без конца целую твои чистые глаза!!!»
Кувыкин присел на камень возле бетономешалки и, не выпуская из рук письма, мечтательно задумался. И так сладко от мечтательных дум ему стало, что и о работе забыл.
Когда-то давно Лейла ему сказала; у неё душа горячая, потому, что воздух у них горячий.
- А ты вырос среди холодного воздуха. Но ты вырос не холодным, а мудрым, терпеливым и добрым.
К чему вспомнилось, черт знает!
Не успел так подумать, как над ним, недовольно подергивая усами, возник Хафиз. Пришел своё неудовольствие высказать - раствор устал ждать.
Увидев письмо в его руках, смутился и не нашел ничего иного, как спросить:
- Из дома?
Кувыкин кивнул, поднялся с камня и потянулся к выключателю бетономешалки. Барабан ожил, закрутился, внутри зашуршала и забухало.
Хафиз огладил щетинистый подбородок и ушел расстроенный.
Он тоже ждал письма из дома.
                33
За беседкой в густо разросшемся кусте шиповника каждую весну селилась варакушка, юркая птичка с голубым горлышком.
Завидев Любовь Лазаревну, она всякий раз выскакивала из своего колючего укрытия, кидалась под ноги и, вспархивая, с тревожным попискиванием бежала по дорожке, уводя её от гнезда. «Да не волнуйся, голубушка, не нужны твои детушки, свой птенец пропал», - уговаривала птаху Любовь Лазаревна.
И думала, вот и у малой крохи есть боль за чад своих. Как же ей не волноваться, не тревожиться за сына?
И вэто утро, как и в прошлые разы, варакушка попрыгала возле ног Любови Лазаревны, посвистала и успокоилась, не увидев в ней опасности.
Любовь Лазаревна потянулась за цветком, наверное, последним в это лето: на иных ветках уже плоды завязались.
Потянулась и палец уколола. Взяла и пососала, как делала в детстве. Во рту солоно стало, а на сердце досадно.
Когда-то вот так же уколола палец до крови, когда с Кувыкиным собирали тернослив в их палисадники. Желая унять кровь, он взял её пораненный палец себе в рот.
Ей было и жутко, и сладко, но кровь унялась быстро. Это воспоминание отозвалось досадой, но не на свою неловкость, и не на Кувыкина, а на Рите Лабытько, принесшую сплетню, будто бы любовник к ней приехал.
«Вот зараза, натрепала сама!.. В городе теперь только и разговоров об этом».
Ей стало тревожно за себя: «А ведь дурно может кончиться. Нашепчут мужу, ревность слепа…»
С Ритиной сплетни вновь перенесла мысли на сына. Недоброе предчувствие засосало грудь. «Господи, не дай беде случиться!» - суеверно взмолилась она.
Обращения к богу смутило её. Не далее, как вчера у них с Надеждой Федоровной разговор вышел об этом. Надежда Федоровна сказала: «Только и хватаемся за бога, когда жареный петух в известное место клюнет. А так и догадочки в нас нет, чтобы в храм сходить, во славу всего доброго свечку поставить, немощным и страждущим помочь!.. Всё думаем: чего надоедать богу? А ты не надоедай, сама ладь жизнь светлей и чище. Тогда и у бога появится время отдохнуть от нас…»
А ведь и правда; не только в храм, но и в городское общество по оказанию помощи детям-сиротам забыла дорогу. Когда рос Андрей, не забывала, а вырос - и забыла.
И ей опять стало досадно.
Она подошла к березе, сорвала лист, потерла ранку, скомкала, бросила и, высоко подняв голову, с выражением строгой недоступности прошла мимо строящейся ротонды.
Прошла и, кажется, впервые за последние дни не остановилась, не посмотрела на работу Кувыкина.
Выйдя на крутой в зеленой, недавно постриженной траве берег пруда, постояла, глядя на воду, без чувств и настроения пробормотала запомнившуюся со школы пародию на карамзинскую «Бедную Лизу»:
Лиза бедная утопла здесь,
Ерастова невеста…
Топитесь, девушки,И вам здесь хватит места…«Господи, и с чего такая чушь лезет в голову?!» – чего-то испугалась она.
У неё даже слезы выступили с отчаяния. Ещё этот Кувыкин свалился на её голову! И без него тошно. А ведь это он сказал, что вода бывает приманчивой. Вот ещё!..
Она почувствовала, как в ней нарастает тревога от предчувствия тяжелой неизбежности. Испугавшись своей слабости, растекшейся по суставам, она поспешила уйти от темной, сладко манящей пучины пруда.
«Так и до судьбы бедной Лизы недалеко, - мелькнула мысль. – Надо что-то делать, как-то менять…»
А что и как менять, не знала.
                34
Все-таки случилось, чего опасалась Любовь Лазаревна: дошли – таки до Сыскарева разговоры, будто бы его жена выписала себе любовника из Средней Азии.
И принес их Анатолию Васильевичу его первый заместитель Дмитрий Дмитриевич Ерошкин, добрейшей души человек со здоровым румянцем во всю щеку, с взором бесконечной неги в больших бархатных глазах.
Лет Ерошкину было немногим за тридцать, однако он чувствовал себя человеком солидным, увенчанным ученой степенью кандидата юридических наук.
Оно и надо было идти ему по ученой части; лекции читать голенастым первокурсницам, да и жениться на какой-нибудь из них - смазливинькой милашке, сдающей ему зачеты, не выучив его предмета.
Однако Ерошкин спал и видел себя чиновником и не самого последнего ранга. Он был из числа той части теперешней молодежи, которая полагает, что не только высокое чиновничье кресло, но и царский венец ей впору.
Дмитрий Дмитриевич и своей подруге тусовщице шоу-бизнеса Марине Светличной, приезжающий к нему для любовных утех, прямо в постели признался: «А мне нравится быть начальником».
Для карьеры Ерошкин и в правящую, направляющую партию вступил. Активисты этой партии и привезли его из губернского центра в качестве основного кандидата на пост версановского мэра.
В штабе Ерошина уже и руки потирали в предвкушении своей беспроигрышной победы над местным выдвиженцем из каких-то бывших кооператоров. Уже шампанское готовились открыть в честь своего неминуемого триумфатора. Но жизнь показала, что поторопились: версановцы вчистую раскатали губернского посланца. У него и голосов-то набралось, лишь сколько сумели в участковой комиссии приписать. Зато Сыскарев под девяносто семь процентов получил.
Такой обиды губернские чины могли бы Сыскареву и не простить, мелкими придирками бы извели, однако И Сыскарев, не лыком шитый, не дал им такой возможности, взял и пригласил Ерошкина к себе в первые заместители.
Помимо чисто политического расчета, здесь было и другое. Анатолию Васильевичу давно хотелось ради престижа заиметь у себя в мэрии чиловека с ученой степенью. А тут вот он – готовый: молодой и остепененный.
Устраивал его Ерошкин и полным своим невежеством в деле управления городским хозяйством. Тут он полезен тем, что на него всегда можно любую хозяйственную промашку списать.
Кроме приятной наружности, Ерошкин обладал ещё и убаюкивающим баритоном с тембром басовой гитарной струны. Своим мурлыкающим голосом он прямо-таки завораживал особенно нервных посетительниц, обаяя их до такого беспамятного состояния, что они забывали и зачем пришли.
Ерошкин уже второй срок рука об руку работал с Анатолием Васильевич. К нему, как угодно можно относиться, если он в практическом деле абсолютный ноль, то по части теоретических рассуждений, куда как силён! Всё-то он умеет искусно по полочкам расставить и правительству найдет, за что попенять. По его мнению, оно будто бы очень уж нос в западную сторону держит. А это неправильно, по Ерошкину. Он хотя и либерал нового разлива, но помнил, что на гербе страны у нас орёл с двумя головами. И это означает, что одной головой он должен смотреть на запад, а другой - на восток. И в данный момент, уверял Дмитрий Дмитриевич, полезнее всего взоры обратить на восток, на бурно развивающиеся афро-азиатские страны, стряхнувшие себя прах европейского колониализма. Они молоды, свежи, полны энергетического задора, и будущее - за ними. Дряхлеющий Запад хотя ещё силен передовыми технологиями, но биологически он вырождается. И дело идет к тому, что место прежних одряхлевших наций займут молодые пассионарии. Фактически уже и происходит биологическое обновление европейцев афро-азиатской кровью. 
- Слышали, - говорил Ерошкин, - что Европу наводнили неисчислимые потоки беженцев? Это только цветики, мирная колонизация началось, и она никогда не кончится. И Трамп напрасно отгораживается от латиноамериканцев каменной стеной. От неизбежности и огненной рекой не отгородиться.
Рассуждения Ерошкина удивляли Сыскарева не потому, что были новы для него, а потому, что истекали из уст сравнительно молодого человека, которому когда-то придется полностью уступить свое место.
Очень оригинально Ерошкин рассуждал о развале советского государство, представляя это историческое событие, возможно, и несколько утло, однако вполне наглядно.
Он говорил, закинув ногу на ногу, тоном ученого наставника:
- Вообразите себе огромный резиновый шар, заполненный инертным газом. И это шар спокоен, поскольку содержимое инертно неподвижно. Но вот однажды под воздействием тепла, испускаемого, как извне, так изнутри, шар разогрелся до степени такого возмущения, что газ пришел в хаотичное движение, расширился я, оболочка не выдержала, и шар развалился.
- Что-то не вяжется у тебя, - сухо заметил на это Сыскарев. –С чего это возмутился инертный газ? Кто его возмутил, каким образом? Очень уж по-детски получается.
На что Ерошкин, сцепив пальцы в замок, вздохнул и устало объяснил:
- Как вы этого не понимаете? Среди инертного газа были и есть более активные инако сложенные молекулы. Вот они пришли в активное движение, создав трение масс, тем самым усилив разогрев шара. Результат вам известен.
И Ерошкин взглянул на Сыскарева с выражением ученого превосходства, отчего Сыскареву стало досадно.
- Не морочь людям голову, - сердито сказал он Ерошкину. - Чем на выдумках штаны протирать, озаботились бы, Дмитрий Дмитриевич, ремонтом интерната.
Ерошкин пожал плечами и вышел от мэра с улыбкой, означающей, что ничего иного от примитивного кооператора он и ожидат не мог.
Анатолия Васильевича не очень удивляла двоякость натуры Ерошкина. Все люди двояки, считал он. Убеждения человека для того и существуют, чтобы их можно было менять сообразно сложившемуся политическому моменту.
И видел он в Ерошкине человека не злого, напротив, даже весьма добродушного. Этим своим добродушием Дмитрий Дмитриевич даже соответствующее прозвище получил от отзывчивых версановских горожан - Шоколадный Мишка.
Была в советское время такая сладость в нарядной фольговой обёртке - на елку вешали в качестве праздничного угощения.
И вот этот Шоколадный Мишка исключительно по своему добродушию и по чисто товарищескому позыву и сообщил Анатолию Васильевичу о разговорах, касающихся любовника его жены. Не забыл при этом добавить, что в разговорах замешены самые состоятельные люди города. Но особое распространение они получили среди жен депутатов городского собрания.
- Это от зависти к вам, - добавил он, мило усмехаясь.
Сообщение своего первого заместителя Сыскарев принял, надо сказать, с спокойной невозмутимостью: ни один мускул не дрогнул в его лице. А вот глаза подвели – ревнивая тень в них мелькнула.
Ерошкин увидел это и обрадовался: «Ага, защемил коту яйца!» И, выйдя от Сыскарева, довольно потер руки.
Анатолий Васильевич, догадываясь об истинных целях Ерошкина, не всегда брал его слова на веру, а тут поверил. И, проводив, крепко задумался: вот оно и выплыло, чего боялся. Пошли, значит, слухи об этом Любином азиате. Что же из этого вытекает, стал прикидывать он. А то, что сам себя под глупость подвел. И в душе Сыскарева потихоньку стал заниматься пожар ревностный подозрительности. «Зачем приехал? – думал о Кувыкине. - Действительно ли так обнищал, или это всего лишь хитрая уловка?
А что, если в Любе качнулась старая любовь? А что, если они загодя списалась?..»
И пошло-поехало. Очень кстати подоспел Ерошкин со своим сообщением - на благодатную почву. Тем более, что в Сыскареве уже с самого приезда этого азиатского гостя зашевелились нехорошие мысли, а тут уже сама ревность вскинулась в нем, обжигая до самого нутра.
И началось, и заныла душа, и зашатались сомнения, заскрипели, как парусного судна мачты в шторм.
И до того стало душно и тошно ему, что пришлось расстегнуть ворот рубахи, и саму выдумку с подарком жене - строительством ротонды – представить в сомнительном свете. Не задумай он её, и гастербайтеры не потребовались бы. И с Кувыкиным не было бы мороки. И чего он загорелся, увидев в Венеции эту античную штуку?
Прежде ничего подобного с ним не случалось, а тут, как мальчишка, в один час загорелся.
И день тогда, как на грех, выдался солнечным, светлым; какой-то старик, обряженный в белую с пурпурным окаймлением тогу, в чёрной широкополой шляпе с пером, игрой на лютне собрал подле себя группу англоязычных туристов. И они, русские туристы, из любопытства пристроились сбоку; слушали, однако, не унылое бренчание старика, их взгляды были устремлены на ротонду, отливающую светом мраморных колонн из глубине зеленой виноградной ниши.
Гид, миниатюрная женщина русского происхождения, видя их интерес, принялась рассказывать историю этой мраморной красавицы. Возвел ротонду, говорила она, знатный римлянин в честь своей возлюбленной, безвременно угасшей от чахотки.
- Знатные граждане Рима того времени отличались безупречным эстетическим вкусом. И гордились они не количеством злата в их сундуках, - улыбаясь, продолжала с оттенком грустного укора, - а благородством души и своей образованностью. Потому и радуют нас оставленные ими подлинные шедевры архитектурного искусства. Посмотрите, какая пластическая легкость в этой античной вещи! Она же похожа на птицу, готовую взлететь.
Эту русскую женщину, бог знает, как оказавшуюся на далекой средиземноморской земле, Анатолий Васильевич понял так, будто она и его укоряет в отсутствии благородства и неумении ценить подлинную красоту.
Он и сам в ротонде почувствовал эту её птичью лёгкость и пластическое изящество её колонн. Вот и в Любе, подумал он, есть и грация, и неизъяснимая легкость её стана.
 И ему самому захотелось чего-то большого и невозможного. И сами виды, все, что было вокруг, представлялось необыкновенно пышным и необыкновенно прекрасным. Со стороны канала доносились легкие всплески воды; то гондольеры, лениво перебирая веслами, катали гостей в своих нарядно изукрашенных гондолах. Куда ни бросал он взгляд, все переливалось цветами и утопало в субтропической зелени.
Тут и качнулась в нём решимость: в честь Любы построить подобную ротонду.  Чем хуже он какого-то римского патриция? Он же не беден. И у него есть и достойное общественное положение, и красивая, горячо любимая жена. Любе будущим летом, прикинул он, должно исполниться сорок пять. Вот и будет ей достойный подарок. Ей и потомству запомнится…
С этим твердым намерением он и вернулся домой. Любу в планы посвящать не стал, но от своей задумки не отступился. Начал консультироваться со специалистами, переговорил с руководством местного строительного объединения, заключил с ним договор на прокат требуемого оборудования и потихоньку стал заказывать материалы.
Ещё снег не сошёл, а в усадьбе уже застучали топоры - нанятые рабочие стройкомбина принялись сбивать навес, монтировать камнеобрабатывающие механизмы.
Дальше от Любы свою задумку скрывать было невозможно, и он открылся перед ней.
Сказать, что подарок сильно удивил жену, было бы не совсем правдой. Его сообщение она приняла сдержанно, однако обняла и поцеловала в губы.
Никаких сложностей с организацией стройки у Анатолия Васильевича не возникло – все далось ему легко и без проволочек. Даже главного исполнителя своей задумки ему долго искать не довелось. Секретарша Вера Павловна, услышав, что он ищет специалиста, имеющего опыт проектирования сооружений малых архитектурных форм, буквально на следующий день привела в мэрию мужниного земляка, архитектора из Азербайджана, гостившего у них. Это и был Гасанов.
Он уже через неделю принес предварительные наброски будущей ротонды. Анатолий Васильевич посмотрел и одобрил их с небольшими оговорками.
Цену архитектор запросил божескую, и они ударили по рукам.
Ныне о его стройке весь городок уже знает. И не только знает, о ней говорят. И он знает об этих разговорах. У состоятельных людей понятно, какое настроение: пустоту творит, деньги на ветер бросает. Иной реакции Анатолий Васильевич от них и не ждал.
 «Пусть бухтят, пусть смеются, - решил он. – У самих-то духу не хватает замахнуться на что-то высокое. Вот и покажет им, какой должна быть настоящая предпринимательская состоятельность!..»
 И вот теперь из-за сплетне, принесенной Ерошкиным, ему и ротонда стала в тягость. И чего задумал строить её? На ровном месте, можно сказать, лоб себе расшиб, мысленно казнил он себя. Но ведь ради Любушки старался. Решил показать, что не узок он, что и в нем есть широкий размах.
Вот и показал! Как глупый карась, сам себя нанизал на крючок. А Любушке только того и надо. Вот чем теперь занята она? Лоск на себя наводит, или скорбь-тоску изливает на груди этого Кувыкина?..
Как только подумал так, по шее Анатолия Васильевича горячие пятна пошли, и жилка мелко задрожала.
Что же делать? Ведь разговоры сами собой не уймутся. На чужой роток не накинешь платок. Сам раздул пожар, теперь заливать надо. Как и чем? Назад своих решений не отыграешь. Дело сделано: заварил кашу, вот и расхлебывай…
И Сыскарев принялся озабоченно расхаживать по кабинету, просторному, с высоким лепным потолком, с дубовым паркетом, с двумя рядами стульев для планерок. Ходил и думал, что же делать, как поступить ему? Вот задачка-то!..
Оно можно, конечно, прикидывал он, и самым элементарным образом отыграть. Послать, скажем, узбекского гостя в город якобы за стройматериалами, а там его уже хлопцы из миграционной службы ждут - поджидают. Интересуется документами... - «А что это, – спрашивают, - у вас паспорт другой страны?.. Не фальшивый ли? Почему регистрации нет и чем вы заняты у нас ?.. Как, ничем?.. Мы не ослышались, вы есть гость мэра?!. Ребята, взгляните на этого наглеца! Незаконно пересек границу, живет нелегально, да ещё и на мэра поклёпы возводит!.. Стоп, машина! Никаких больше разговоров, следуйте с нами!»
И - куку! – поехал наш дорогой гостёчек, не солоно хлебавши!
Люба, понятное дело, спохватывается, наседкой квохчет; что, как, где?.. А ты ей: не волнуйся, дорогая, позволь один звонок произвести...
Ох, Любушка, неприятность-то какая! Выслали нашего гостя как незаконно проникший на российскую территорию элемент. И поделать теперь ничего невозможно. Две границы уже пересёк. Время-то, сама понимаешь какое: террористы, наркокурьеры, контрабандный провоз оружия... Но ты не волнуйся. Мы люди честные. Всё, что он заработал, до копейки вышлем. Сама видела, старательно трудился! Иной раз даже самому завидно: до чего ловко с раствором расправляется!..
С минуту порассуждав так, Анатолий Васильевич тотчас же и одумался: авантюрно получается и очень уж подлянкой разит! Люба не дура, ни за что не поверит. Да и Надежда Федоровна с Петром Андреевичем далеко не простаки.
А там ещё Рита прибежит, своего Лабытько подключит, покопаться заставит. Откроется вся неправда, что тогда? Это же верный развод с Любой…
Да и несолидно подобные игрища устраивать. Все-таки мэр города, а не базарный мошенник...
Люба и без того в трансе: сынок молчит, а тут ещё ей терзания.
Черт возьми, голова пухнет от этого Кувыкина, от терзаний жены, от молчания сына. Не подцепил ли наш ухарь какую английскую шелыгу? Вздумает ещё домой привезти. Вот цирк-то будет!..
А ничего не поделаешь. Будешь глаза на них лупить, да слушать, как по-английски между собой шпрехают.
«Ох, сынок, не надо! – возмущенно попросил он, не желая больше думать об этом.
Только отставил мысли об Андрее, как опять этот ташкентский гость влетел в ум. И с чего привязалось?.. Ну, была у них любовь, только когда это было?.. Не Ромео же с Джульеттой. Да и не бывает ничего вечного, кроме смерти, как верно в прошлый раз Надежда Федоровна подметила. И про любовь верно сказала, что даже самая горячая со временем остужается. Вот старуха! Подняла голову, ещё и добавила: «Сколько живу, что-то ни разу не видела, чтобы влюбленные весь век в обнимку сидели».
А зачем в обнимку сидеть, хотелось возразить. Можно и поздравительными открытками тешиться, как наша Любушка-голубушка.
Вот и натешилась! Теперь, словно болотная тень, по дому бродит. Да под навес к этому нищеброду бегает пыль глотать. Чего там смотреть, как камень точат, раствор месят? Экая невидаль!..
Сыскарев расстегнул ворот рубахи, похрустел пальцами, давая себе остыть, и повернул мысли на дела городского хозяйства: на ремонт тепломагистралей, школ, на обустройство больниц. Однако ничего путного не лезло в голову: шарик за ролик забегал, И выскакивал один и тот же обжигающий вопрос: нет ли у Любушки близости с этим мелиоратором - аллигатором?.. С чего-то совсем холодна стала… «Ну, нет, - одергивал он себя, - Люба, женщина строгая, умеет беречься. Это не Рита Лабытько. Той трепануться - всё равно, что в бане попариться».
У Любы все думы об Андрее…
«Ё-моё, - почесал он затылок, - сынок-то, однако, до чего скрытный! И в кого только?.. На днях покопался в его бумагах – удивление взяло, оказывается, стихами балуется. Не Пушкин, конечно, а что-то есть. Надо же, ни словом с отцом о своем увлечении не обмолвился. И Люба, похоже, не знает о его литературных пристрастиях? Надо бы показать. Пусть подивиться на поэтические опусы своего сынка.
Анатолий Васильевич взволнованно подошел к окну, посмотрел на массивное здание бильярдного клуба с двумя декоративными башенками по углам фасада, томящееся на противопульном конце городской площади, встряхнул плечами и дважды присел, снимая с себя напряжение.
Только и спасание в этой Жориной отдушине, только там и можно оттянуться под рюмку французского коньяка, под добрые мужские разговоры в кругу самых близких соратников.
Там и забываешь о семейных сложностях, о бесконечных прорехах в системе городского хозяйства; только там и чувствуешь себя по-настоящему свободным человеком. Хорошо все-таки, что Лабытько взял под свой надзор это заведением, порядок держит.
Подумав о прокуроре, вспомнил, что и его Рита, между прочим, одноклассница этого Кувыкина. Почему не у неё ему было остановиться?..
Вопрос был сколь неожиданен, столь и глуп: как будто непонятно, почему. Не с Ритой же когда-то миловался, не она шлет ему открытки, а Любушка-голубушка.
В груди Анатолия Васильевича опять стало горячо, кажется, каждая клеточка его организме налилась негодованием.
Фу, черт, когда всё это кончиться!..
С этой работой, с переживаниями все нервы испоганились. Уже нехорошие звоночки стали появляться. Самые настоящие приступы неврастении прямо во время производственных совещаний иной раз достают. Сидишь в президиуме, и вдруг налетит, накатит, целиком завладеет; перестаешь понимать, что происходит, о чем бормочет там докладчик. О каком ещё фонтане? Какой к черту фонтан, когда сама местность, можно сказать, на поверхностных водах стоит! Копни лопатой, он тебе и брызнет в рыло - этот твой глупый фонтан!..
«Вот сволочь, чем мог Любу обворожить? - опять вылезала по-змеиному изворотливая мысль об этом Кувыкине. - Чем тронул её сердце? Почему именно его выбрала изо всей школы? Рита квохчет: в спектаклях играл. Тоже нашла Смоктуновского! У девок известное дело, какой патокой глаза замазаны. Лишь бы чуб поволнистей да губы погорячей...»
Но о Кувыкине и не скажешь, что абсолютный красавец. Что из того, что тонок, звонок. Таких тонких да звонких половина школы было. Чем он-то Любу взял?..
Рита опять же трещит; с искрой человек. Если он с «искрой», если такой одаренный, с чего же в нищих ходит? Куда тут подевалась его огневая «искра»? Это же совершенно никчемным чурбаком надо быть, чтобы за тысячи километров работу искать!..
Думая о глупости Кувыкина, Анатолий Васильевич переходил и на более широкий простор рассуждений - начинал думать вообще о природе человеческой глупости, порождающей нищету и бедность. И душа его налилась возмущением: как это можно быть бедным при теперешнем размахе безграничных возможностей? Лишь совсем ни к чему неспособный человек не умеет ухватить своего, только ему принадлежащего.
Взгляды Анатолия Васильевича на человека и природу предпринимательства родились в его голове не вчера, они сложились ещё в пору его работы в кооперации. И тогда, и особенно теперь он полагал, что в свободном обществе, к которому, слава богу, пришли, нет и не может быть такого понятия, как, скажем, обман. «Никакого обмана, - утверждал он. — Всё это лишь иллюзия впечатлительных людей. За обман принимается состязание человеческих умов».
И пояснял свою мысль конкретным примером: «Вот вы, скажем, участник игры в преферанс. Кто-то из ваших партнеров сообразительней, ловчее, удачливей вас, к тому же умеет к месту карту передернуть. Вы же не считаете его обманщиком, садясь с ним играть.
Точно так же и во всяком ином деле; у кого не достает деловой хватки и сообразительности, тот и - в дураках. Где же тут обман?»
– «А если ваш партнер проявит эту, как вы выражаетесь, «деловую сообразительность?» - спрашивали его. - «Ну и что? – спокойно возражал Сыскарев. - Значит, я нарвался на такого человека, который умнее меня. Только я тоже не из глины сляпанный - в следующий раз изловчусь и его обставлю.
Вся предпринимательская деятельность, если угодно, и состоит из элементов так называемого обмана. Хочешь быть успешным, забудь предрассудки так называемой человеческой морали, бери все, что в руки дается».
С некоторых пор, когда начинал напряженно думать, сидя у себя в кабинете, сам того не замечая, он принимался неровно постукивать по столу кончиками пальцев, а при более сильном возбуждении, стучал уже жестко поставленным ребром ладони.
Нечаянно влетавшая Вера Павловна со срочной бумагой, всякий раз смущала его, и он раздражался, недовольный появлением секретарши, а ещё больше - собой: «Черт те что твориться! А всё этот Любин ухажер…» 
С приездом Кувыкина, он не вдруг заметил за собой, что им овладело беспокойное желание думать, о чем угодно, лишь бы не о былой Любой любви.
Ревность по большому счету он не понимал, считая её выдумкой глупых девчонок да мальчишек-слюнтяев. А теперь она стала доставать его, наваливаться в виде тяжелого камня, больно сдавливающего сердце. И постоянно донимало подозрение: а не наставляет ли ему Люба рога с этим Кувыкиным? Если простоя интрижка, черт с ней: была и пролетела! А вот если роман покруче «Анны Карениной», считай, семья пропала.
И чем дальше, тем больше становилось тревоги. Явных поводов для подозрений у него не было, но они возникали ни с чего да ещё порой с такими подробностями, от которых душа леденела.
Умом понимал; бред, внушение, чепуха, однако наваждения оказывались столь сильными, что здравая часть мозга отказывалась им противиться. Держался исключительно на силе своей воли; она и принуждала браться за работу, усаживала за стол, обитый голубым бархатом, заставляя приниматься за бумаги, принесенные секретаршей. Но только за какую из них ни возьмется, как опять выскакивает всё та же ревнивая мысль, не давая сосредоточиться и подло сбивая с толку. Один циркуляр подержит в руке, другой, а в голове - будто банная мочалка.
Нет, чего это они пишут, вникал он в очередную бумагу: «О применении светотехники при осенне-поздней перекопке газонов?..».
Что за хрень? Какие газоны, какая светотехника?..
Ничего не понимал, и было ощущение, будто некое гнусное существо, какой-то гадкий уродец за спиной, вложил ему в голову большой комок олова. И под ухом на хвосте этого существа вертелся один и тот же мучительный вопрос: чем сейчас занята Люба? Не в спальне ли у неё Кувыкин?..
И нынче с ним было то же самое: гадкое существо нагло выставляло перед его глазами бесстыдно подлые картинки…
До обеда всё-таки хватило терпения досидеть, а дальше уже не смог. Пригласил Ерошкина. Тот быстро пришел, румяный, пышный, словно масленичный пончик, только что снятый со сковороды. Пришел, встал напротив, дивясь унылому виду шефа, и склонил голову на бочок, изобразив максимум внимания.
-Ты тут правь за меня, я что-то сосредоточиться не могу. С мозгами какой-то непорядок, - упорно глядя в стол, распорядился Сыскарев.
Ерошкин сразу же расправил плечи, и ленивые глаза его повеселили: занемог-таки  «железный канцлер».
«Уж не инсульт ли?» - мелькнула проворная мысль.
У Ерошкина всегда так: стоит Анатолию Васильевичу слегка приболеть, как его думы поворачиваются не просто на болезнь шефа, а сразу же скатываются на похороны, на траур по случаю похорон.
И такой мечтательный простор открывается сердобольному чувству Дмитрия Дмитриевича, такая неподдельная готовность протянуть руку товарищеской заботы об Анатолии Васильевиче по случаю его кончины, что даже воскликнуть хочется: вот она, настоящая братская дружба!
И хоронить Анатолия Васильевича Ерошкин собирался не абы как; похороны в его представлении возникали обязательно пышные, соответствующие общественному положению покойного, в богато инкрустированном гробе, с оркестром, при великом стечении надгробно рыдающего народа.
Эту картину Дмитрий Дмитриевича умел представить так живо и с такой выразительной силой, что и сама сердобольная душа Дмитрия Дмитриевича, казалось, всплакивала и стенательно рыдала. И все нутро Ерошкина пронзала выносимая скорбь; бархатные глаза его влажнели, в уголках чувственного рта повисали печальные складки.
Но проходило несколько дней, похоронные мечтания Дмитрия Дмитриевича трагически рушилось; он видел мэра в полном здравии, с присущей ему энергией исправляющего всё, что он без него успел наработать. И страдательная душа Ерошкина возмущалась и вскипела негодованием отчаяния. Он закрывался в своем кабинете и яростно начинал плеваться в стену, за которой сидел Сыскарев, бессильно насылая на голову шефа самые смертные проклятия, пересыпая их совсем неинтеллигентными ругательствами, какие только знал.
- Сволочь! – сдавленно вскрикивал он, из предосторожности оглядываясь на дверь, закрытую на ключ. – Никакой паротит его не берет! (Поскольку он держал себя за ученого человека, то и названия болезней охотно употреблял научные). Другие и поболеть не успеют, как в жмурика сыграют! А этот прямо Кощей бессмертный!.. Это, что же я так и буду, сволочь, до конца своих дней лямку зама тащить?..
После столь сильных волнений, румян на лице Ерошкина немого убывало, кожа тускнела, приобретая цвет подвяленного турецкого апельсина.
Ух, как любил, Дмитрий Дмитриевич показать коллегам, какой талантливый администратор погибает под гнетом этого малограмотного кооператора Сыскарева.
Вот и ныне, проводив Анатолия Васильевича до порога, он сразу же поспешил созвать аппарат на экстренное совещание.
Лицо его расцвело, величественно преобразилось, и, кажется, сама душа в нём малиново зазвенела, едва почувствовал под собой мэрское кресло.
Недоумевающих сотрудников встретил уже с налитым властной бронзой лицом и принялся выговаривать, что занимаются они не делом, а черт знает чем.
- За окном лето, - бросил укоряющий взгляд на площадь, залитую солнцем, - а улицы в пыли, ни у кого и догадочки нет, чтобы полить.
Брови его вытянулись в одну строчку, губы властно сжались. И весь облик Ерошкина приобрел образ мужественного вождя.
- Кто он у нас ответственный за воду? – грозно повел он очами, блеснувшими холодом грозного булата. - Вы, Сосенков? Почему улицы не политы?
Сосенков, большой, нескладный, с жестокими волосами, расчесанными на рядок, вскочил с места и выпалил, испугано пуча глаза:
- Поливали!
- Отчего же сухо?
- Жара.
- Значит, надо поливать, Сосенков, так, чтобы жара не сушила.
- Как это?
- А это уже к вам вопрос! Я не собираюсь вашу работу за вас делать. Вы начальник департамента.
Обведя сотрудников взглядом требовательной строгости, положил руки на стол и торжественно объявил:
- У меня все, совещание закончено. Совсем разболтались, Давайте работать, господа, а не болтать языками! Всякое безразличие в службе есть суть общественного равнодушия, - замысловато ввернул в завершении и удивленно обвел лица озадачено переглянувшихся чиновников: ишь, как умно сказано! Вот она, ученость-то!..
В бархатных глазах Дмитрия Дмитриевича колыхнулись и остановились круги тяжких административных забот, он навис над столом, с удовлетворением ощутил, как на его обвалившиеся плечи разом обрушилось всё властное правление городом.
Ещё до того, как Ерошкину закрыть совещание,  Сыскарёв уже въехал в узорчатые ворота своего частного владения.
Машину сразу же отпустил и, не дав водителю никаких дополнительных распоряжений, от парадного направился в  «производственный цех», как именовал он тесовый  навес, под которым работал Кувыкин.
Застал Романа Максимовича одного, потного, перемазанного раствором, в грубой брезентовой робе, и почувствовал, как олово выпало из его головы, дыхание стало легким, лопатки расправились, и с спины кто-то соскочил.
Даже захотелось посочувствовать этому Кувыкину; нелегкий хлеб у мужика, нелегкий!...
Достав платок и вытирая на лице испарину, Анатолий Васильевич невольно сконфузился: «И чего я навыдумывал?» И о Кувыкине: «И чего присох в этой Средней Азии? В России не нашлось бы ему места».
- Ну, что тут у нас, дело движется?
Заложив руки за спину, вприщурку осмотрел помещение и, по-хозяйски широко расставив ноги, сочувственно заметил:
- Не слишком надорвали мы вас своими фантазиями? – И, не дожидаясь ответа, участливо прибавил: - Не соскучились по дому-то?
Роман Максимович, ещё только увидев хозяина, сразу выключил шлифовальную машину, вышел ему навстречу.
- Разумеется, соскучился, ночами снится! - с радостным смущением признался он.
- Это хорошо, что снится! - одобрил Сыскарев. - Дом – пожизненная пристань всякого человека. Ну, ничего, теперь уж скоро…
И, остановив на этом свой интерес, медленно повернулся и направился к дому, такой же многозначительный, осанисто сановитый даже со спины. Непокрытая голова Анатолия Васильевича с легкими блестками первой седины на висках уверенно и тоже как-то степенно покачивалась в такт его размеренным шагам.
На дорожке невдалеке повстречал Гасанова, ходившего за минеральной водой. Остановился потолковать и с ним.
Разговаривали они недолго.
Гасанов, подойдя к Кувыкину, угостил его минералкой и пожаловался:
- Ну, и печет же сегодня! Пожалуй, покрепче, чем в Баку. Даже в горле спеклось...
Кувыкин согласился: настоящие Кызыл Кумы. Сделал несколько глотков из бутылки, принесенной Гасановым, остатки  поставил в тень.
- Чем тут хозяин интересовался? - спросил Хафиз.
- В общем-то, ничем, - равнодушно ответил Кувыкин. - Кажется, не терпится развязаться с нами …
- Он и мне напомнил о сроках… Я подтвердил: как и условлено, закончим к середине августа...
- Ко дню рождения хозяйки подгадал, - машинально заметил Кувыкин.
- А вы и день рождения хозяйкин помните? – не без умысла спросил архитектор, остановив на Кувыкине испытующий взгляд.
- Одноклассница, - отвернувшись, с видимым равнодушием ответил Кувыкин. – Вместе росли…
- А мне вот не запомнились юбилеи моих одноклассниц, - опять с значением заметил Хафиз, поглядывая на Романа Максимовича. - Может, и юбилей хозяина помните?
И усмехнулся, подняв увесистый, гладко отшлифованный камень.
- Чего не помню, того не помню. Сыскарев несколькими классами старше шел, - разминая ссохшиеся рукавицы, спокойно объяснил Кувыкин.
- Старше, значит? - хмыкнул, архитектор.
Он подержал на вытянутой руке камень, как бы взвешивая, положил его в кучу таких же обработанных Кувыкиным, посмотрел на большие наручные часы и распорядился:
- Через полчаса жду с раствором. Поторопимся и мы, если хозяин торопит...
Кувыкин принялся загружать бетономешалку, думая не столько о разговоре с Хафизом, сколько о хозяине, успокоившего своей благожелательностью.
Удивило лишь само его появление в разгар рабочего дня?
                35
Пока Кувыкин думал о настроении хозяина, Сыскарев был уже у Надежды Федоровны в её так называемой «горничной» комнате, которую проще было бы назвать бытовкой с посудными шкафами, с полками, заставленными кухонным инвентарем.
Стало уже обычным у Анатолия Васильевича; прежде, чем отправиться в покои супруги, он сначала заглядывал к Надежде Федоровне, в «дом советов», как ревниво называл Жевакин рабочую «резиденцию» Лысковой.
Он и Кувыкину как-то сказал не без завистливого сожаления:
- Надька, она хотя и большая дура, но, как и всякая баба, умная дура. К ней сам Анатолий Васильевич за инструкциями ходит.
Разумеется, никаких «инструкций» не было, а вот прояснить обстановку в доме, спросить о самочувствии Любы, о её настроении - это да, было.
Но и к Лысковой в этот раз Анатолий Васильевич отправился не сразу. Сначала сходил на берег пруда, о чем-то думая, недолго постоял над водой, но не на зеленом крутояре, а на пологом берегу с недавно привезенным речным песком, промытым, желтым, как жженый сахар.
Угодил под налетевшего, взбесившегося от голода овода, ловко увернулся, дважды отмахнувшись носовым платком и поспешил к дому. Открывая дверь горничной комнаты, предупредительно крикнул:
- Где тут, драгоценная кормилица-поилица наша? Жива ли, здорова?.. Всё ли покойно в её стряпчем царстве?
Произнесено было весело, с доброй простотой и дружеской игривостью.
- Покойно, поко-ой- но! А что со мной сделается, такой старой и костистой? Вам, молодым, не по зубам уже…
И, взглянув на Сыскарева, охотно засмеялась, не переставая очищать никелированный противень от масленых шкварок.
Усаживаясь на стул, он весело подмигнул и спросил уже серьезно:
- Люба-то, как там у нас, не комплексует?
- А с чего ей комплексовать? – Опять же весело, с лукавинкой слегка нараспев ответила Надежда Федоровна, пристраивая противень на деревянную решётку для просушки.
- Ну, и шельма ты, Надька! Как была шельмой, так и осталась, - улыбаясь, погрозил пальцем Кувыкин. - Сама будто не догадываешься, с чего…
- Дело бабье темное, дело бабье непонятное.
И Надежда Федоровна засмеялась.
Говорила она, опять же не оставляя работы. Сняла с полки большую блестящую кастрюлю, наполнила водой, водрузила на белую тумбу.
- Да вроде бы в порядке, - поворачиваясь к нему, проговорила уже серьезно, остановившись и вытирая полотенцем руки. – Только тошная какая-то, - добавила со вздохом.
- Я и сам с ней стал тошным, - пожаловался он и, посуровев, принялся развивать мысль, держа в уме не столько молчание сына, сколько Кувыкина: – Хочешь, как лучше, а получается, как всегда, - подвернулось ему на язык известное изречение одного теперь уже покойного государственного острослова. – Если у неё тоска, пойду, развею её грусть-тоску.
- Сходи, сходи, только смотри не обожгись, - добродушно напутствовала его Надежда Федоровна.
Она всегда вот так, на равных, привыкла держаться с Анатолием Васильевичем; совместная работа, давние привязанности позволяли ей такое.
От Надежды Федоровны он зашел к себе, в мужскую половину, снял пиджак, повесил в шкаф, постоял перед зеркалом, причесался, лишь после этого отправился к супруге.
Застал её, лежавшей с книгой. Поздоровался, подсел на постель, взял из рук книгу, заботливо спросил:
- Ну, как ты?
Она не удивилась ни его появлению, ни его вопросу. Лишь книгу отложила.
Он легонько коснулся её оголенного плеча, нагнулся и обнял. Ему стало и покойно, и уютно от нежного, манящего тепла женского тела.
Люба что-то промурлыкала и вывернулась из-под его руки. Не встретив ответной нежности, он обиженно встал и сухо проговорил:
- Только что с рыцарем твоего сердца разговор имел. Работает... орёл, можно сказать.
Любовь Лазаревна перестала дышать, ожидая, что ещё скажет.
- С этими обитателями пустынь лишь одни заботы, - добавил он, стоя над ней и касаясь кончиками пальцев её плеча.
- Это ты о ком ? О Кувыкине, как я понимаю, – нехотя отозвалась Любовь Лазаревна. – Ты запамятовал, наверное, когда он был рыцарем моего сердца? – И нашла чем самого уколоть. - А ты за Ритой ухлёстывал! И даже, помниться, итальянскую курточку ей добыл. Ну, что, считаться будем?..
Произнесла это быстро, лишь для того, чтобы бы отговориться. И почувствовала, как на саму пахнуло веяньем молодости, нежным, далеким, рядом с которым затеянный разговор выглядел грубым, как неотесанный камень. «И чего прилетел?..» - подумалось с досадой.
Сыскарев почувствовал её досаду и обиделся, принявшись говорить правильные и, как полагал сам, поучительные слова.
- У женщин всегда так, - произнес он не терпящим возражений тоном, – на уме одно, а в жизни - другое. Не успеет и косы отрастить, как ей уже сказочный принц сниться на корабле под алыми парусами. А жизнь, она, дорогая моя, без выдумок, такого оборванца, бывает, под окно подсунет, что слезами обольёшься! Или хуже того, беспробудного алкаша в виде самодеятельного режиссера, как вон Рите, преподнесет.
Действительность, милушка, мудрее нас, она не терпит благоглупостей наших. Своим беспощадным лекалом всё метит сама. Бывает, иная дамочка до того размечтается, до того довыбирается, что и выбрать уже не из кого. Тут рада первого встречного ухватить.
Наставительный тон мужа и то, что он излагал, было, куда, как прозрачно. И Любовь Лазаревна, обидчиво дернув плечиком, повернулась лицом к стене.
Помолчав, спросила:
- Это обо мне твоя песнь?
И тут же раздраженно посоветовала:
- Перестань говорить глупости! Никого я не ухватывала, ты сам пришел... А с Кувыкиным, - не останавливаясь, продолжала она, - сколько раз повторяю: когда это было? - И опять помолчала. – Да, может, и не любовь то была. Может, жалость, и самой не понять. Сиротой рос. Как сейчас помню, стоит у классной доски, волнуется, - тихо говорила она, как бы для себя. - Выражение глаз такое, что утешить хочется …
И, поворачиваясь, подняла голову, произнесла уже жестко:
- А если на открытки намекаешь, от скуки они! А ещё из чистого любопытства. Все-таки за одной партой сидели, как он там один среди чужих?.. Это у нас сейчас гуляй по Интернету, а у них в кишлаке и того нет... Нет, постой, постой, - вдруг насторожилась она. - А ты что, ревнуешь?
И она тихонько засмеялась, как будто её тронула щекотка.
- Вот уж не думала, чтоб такой железобетонный!..
- Ну, что ты милая!? – засмущался он и тоже рассмеялся, но как-то принужденно. – Выдумаешь!.. Ревность — пережиток диких людей. Я же человек, как ты понимаешь, не только современный, но и креативный, как любят выражаться наши продвинутые остолопы. Мне по самой должности полагается не опускаться до бытовых мелочей, мыслить широко и с государственной ответственностью. Нет, нет, Любушка, я человек реальных параметров и даже временами допускаю; сегодня я что-то стою, а завтра могу оказаться веником, выкинутым за порог. Или ещё хуже, - опять мелькнул в его мыслях Кувыкин, - элементарным гастербайтером, перемазанным раствором. Сегодня я на коне, а завтра конь на мне! Жизнь, милая, спуску никому не даёт; ни ошибок не прощает, ни благих заблуждений. Как выражается Надежда Федоровна: «Честь бабы не в том, что косы длинны, а что нет на ней вины».
И взглянул на жену как-то нехорошо и жестко, отчего и сам смутился.
У Любови Лазаревны было не только скверно на душе, но каждая косточка ныла.
Оба помолчали. Сыскарев опять присел на краешек постели, теперь уже в ногах жены.
- Вот всё думаю, и думы мои о нас с тобой, и вообще о жизни человеческой. Стареем мы с тобой, обоим холоднее стало, и держаться нужно вместе. А ещё помнить о том; если у принца, скажем, пожитков ни на грош, то он уже не принц. И напротив всякий при больших деньгах становится как бы принцем. Вот какие штуки вытворяет ныне с нами бабло.
Для чего сказал, и сам не понял: вроде хотел мудрый намек ей дать, а вышла глупость.
Она тоже морщилась, подумав: «Господи, когда уймется? Сил нет, слушать?»
Её все время теребила совестливая неловкость, как будто она украла что-то.
- Учитывая современный порядок вещей, милая, - подхватился он прояснять свою мысль, – приходиться крутиться, чтобы не стать дорожной пылью. Кто этого не понимает, не перестраивается вместе со временем, оказывается в чужой стране, среди чужого стана, без заработка и перспектив на лучшее. Чего же в этом хорошего?..
А мы с тобой, дорогая, - заговорил уверенней и тверже, - сумели с самого начала взять правильную ноту. И при Советах, скажу, не бедствовали, и теперь ни в чем не нуждаемся. В миллиардеры не выбились. Но достаток имеем.
Он говорил, замолкая на короткое время, в надежде на её похвалу и одобрение, но не дождался.
Она слушала, лежа неподвижно, с прикрытыми веками.
- Ты слушаешь меня, мать? Не уснула? – с беспокойством спохватился он и поднялся, чтобы сверху заглянуть в её лицо.
- Слушаю, слушаю, – отозвалась она с раздражением, и он понял, ей неинтересен разговор.
Но как только он замолчал, она проговорила:
- А ты говори, говори, милый.
Теперь уже и ему стало неинтересно. Он встал, огладил на себе рубашку, увидел птичку, мелькнувшую за окном, и молча обругал её: «Летает тут, сволочь, на подоконник гадит!»
Не поленился подойти к окну и постучать в раму.
Любовь Лазаревна видела это, но не пошевелилась. И он был рад, что не пошевелилась. Вышел от неё, не поцеловав, как обычно.
О сыне подумал тоже как-то холодно и убежденно: «Баксы кончатся, сам прилетит, как миленький!»
                36
В саду яблоки начали созревать – самая пора мальчишеских набегов. Петр Андреевич теперь днями отсыпался, а по ночам с ракетницей бродил по саду.
Надежда Федоровна увидит его в полном боевом снаряжении с ракетницей за поясом и шутливо воскликнет, всплеснув руками: «А вот и наш Аника-воин!».
После вечернего чаепития, прежде, чем отправиться в обход, Жевакин обязательно заворачивал к скамейке гостиничного домика, чтобы поболтать с Кувыкиным, выходившим перед сном подышать свежим воздухом.
Выходил и архитектор, но живого участия в разговорах не принимал; стоял рядом, слушал, лишь изредка отпускал короткие реплики. Он жил в напряженном ожидании вестей из дома.
Однажды на прямой вопрос Петра Андреевича о событиях на Донбассе, которые сильно задевали Жевакина, архитектор ответил опять же коротко и неопределенно:
- Человек чужих обычаев не всегда правильно решает.
Сказал так и отвернул в сторону свое горбоносое лицо, затем и вовсе ушел. Вот и думай, что имел ввиду?
И Жевакин подосадовал, когда он ушел:
- И чего мозги парит? Нет, все-таки лежит что-то черное на его душе!
И, подвинувшись к Кувыкину, высказал, что может лежать у архитектора на душе:
- Не с Аль-Каидой ли связан? Есть, есть за ним какой-то грешок; молчалив и скрытен. Такими только шпионы бывают.
- Выдумаете Петр Андреевич! Кокой грешок? Какие шпионы? Что он может выведать, такую военную тайну, строя ротонду?
Вы просто предвзяты к нему. Хафиз волне современный человек, интеллигент во втором поколении... У него отец был школьным учителем.
- А что, интеллигент, не кавказец, что ли? – не сдавался Жевакин. – У них же там свои горские обычаи!..
В черном суконном картузе, мягкой вельветовой куртке с двумя накладными карманами, Жевакин сейчас напоминал то ли старого портного, то ли купеческого приказчика с дореволюционной гравюры.
Поболтать с ним всегда интересно: и заинтригует, и позабавит, и что-то новое скажет о Любе, о пришлой версановской жизни.
Он был неутомимо в своей болтовне. С постели подними, и он готов к разговору. О чем ни заведи речь, он и тут. А вот о хозяйке, как заметил Кувыкин, высказывается редко, неохотно и крайне очень осторожно. Зато о своей былой работе в кооперации готов трещать без умолку.
Очень любил порассуждать о «колготных», по его выражению, 90-ых; о тогдашней митинговой чехарде при совершенно опустевших полках продуктовых магазинов, однако при полном колбасном изобилии на стихийных минирынках.
- Это кто же там торговал? – удивился Кувыкин,
- Как кто? Бомжи! – почти радостно объявил старик.
- Странно, - недоумевал Кувыкин, - в магазинах пустые полки, а бомжи колбасой торгуют.
- А ничего странного, - отвечал Жевакин, - Со свалок и несли колбасу. Её там машинами вываливали. И ни какую-то позеленевшую, а самый настоящий копченый сервелат лучшего качества. Прямо со склада – и туда, воронам в овраг!
Кувыкин не верил.
- Не может быть, это же преступление! Где же были власти? Куда смотрел райком?
- Туда и смотрел, – усмехался Жевакин, довольный, что заинтриговал ташкентского гостя. – Ты, Роман, погляжу, темный, как пивная бутылка. Ты чё, Маркса не читал?.. Не слышал, что нет такого преступления, на которое не пойдет капиталист ради бешеной прибыли? Отчего же ныне теплоходы тонут, развлекательные центры горят?..
- Какие капиталисты, когда ещё советская власть была? -  оправдывался сбитый с толку Кувыкин.
-А партийная номенклатура!? – радостно воскликнул Жевакин, блеснув в сумраке обоими глазами. – А комсомольские карьеристы-прихлебатели? Они и вводили народ в недоумение и злобу. Они и стали враз капиталистами! Шумели о демократии, о справедливости, а сами наперебой страну дербанили!
Кувыкину и возразить было нечем. У них же в кишлаке тоже видел на чьи шкурные интересы лили воду местные партийные перелицовщики. На чьи интересы работали. Выходит, и там и тут одинаково было. Как говорила покойная тетя: «Черна собака, бела собака, один собачий дух».
Но у них в кишлаке всего лишь имущественный арбуз был порезан не на равные ломти. И было это в масштабах хозяйств, пусть и крупного, передового, но всего лишь хозяйства, а тут разговор о целой стране, которую ради корысти, как арбуз, пустили под нож.
И Кувыкину стало досадно; наверное, и Сыскарев тогда же погрел руки?
И осторожно спросил об этом Жевакина:
- А как же Анатолий Васильевич? Он ведь тоже…
Петр Андреевич и договорить ему не дал. Запыхтел и зашмыгал носом и недовольно заметил:
- Анатолий Васильевич здесь ни при чем. Он - другое дело. Он бы и высовываться не стал, если бы кооператив не посыпался. Когда кооператива не стало, вызвался управлять поселком. Народ у нас и сейчас за него горой!
- Да, славное пережили время, - вздохнул Роман Максимович.
Ему стало грустно, брала досада на себя. Пропустить у себя на родине время, по своему социальному накалу сравнимое разве лишь с пугачёвщиной, когда, согласно старинным хроникам, «…кто был скуден, очутился богат», и в самом деле казалось ему большой потерей для его человеческой судьбы.
А Петр Андреевичу. как опять заметил Кувыкин, всегда горой стоит за Сыскарева; он за него, пожалуй, в огонь и воду пойдет. Однако это не мешает ем у иной раз и покритиковать хозяина, правда, всё-таки мягко, почти по-родственному.
Особое недовольство хозяином у Петра Андреевича вызвала отправка им сына на учёбу в Лондон. Англичан Петр Андреевич, по его признанию, «раскусил», как только прочитал «Левшу» и узнал, что у них, оказывается, «ружья кирпичом не чистят». Потому и стреляли они дальше, из-за чего и потрепали-де нас, сволочи, в Крымскую кампанию.
Теперь же главную угрозу англичан он видел в том, что состоятельный слой страны своих детей отправляют на учебу в Лондон. А это, говорил он, похуже, чем ружье, вычищенное кирпичом. Тут речь уже не о пуле, болтающейся в начищенном кирпичом ружейном стволе, а о целой армии богатых наследников, умонастроение которых и будет смазано английским маслом.
- Это с какой такой великой доброты, Рома, - говорил он, - они нам передовые кадры взялись готовить? Они чё, дураки? Да ты только подними старые карты, по которым я учился. Там же, что ни тёплая страна, то их колония или доминион! Они же всю Африку, Азию вместе с Австралией высосали. За счет этого и поднялись. И нас давно бы сожрали, только на нас зубы у них мелки!..
Мне ещё покойный родитель говорил: «Птенец, вскормленный в чужом гнезде, для родительского гнезда потерян. Он так будет таскать пух в чужое гнездо ». А нам это надо?
Кувыкин выставил своё возражение, сказав, что и Пётр Первый молодым на Запад залетал ради пользы царства российского.
Его довод лишь возмутил Петра Андреевича, да так зацепил, что он со скамейки вскочил.
- Эка хватил! – изогнувшись дугой, говорил он в лицо Кувыкину. – Тоже сказанул! Да Петр1 собственному царству служил! А эти же - мамоне!.. Очень будет им нужна Россия, когда чужим порядкам насобачатся!
Слушая Петра Андреевича, можно было и смеяться, и дивиться широте его интересов, своеобычности суждений, способности чувствовать кровную связь не только с Версаново, где родился и собирался умереть, но и с самыми дальними горизонтами российской жизни. Не было, кажется, такого явления, которое не касалось бы его.
Как-то то ли в шутку, то ли всерьез он признался, что на его умственное развитие благоприятно подействовал суд за «утопленный товар».
– Как послушал я адвоката, комар его в промежницу укуси,- весело говорил он, – у меня аж руки зачесались! Эх, думаю, ёшкина мать, надо же, словно швейная машинка строчит! Вот бы и мне выучиться. С тех пор все газеты и журналы были у меня под подушкой.
Покойная жена, бывало, скажет: «Брось, идол такой, с ума сойдешь от своего чтения!» А я нет, ни книг, ни газет из зубов не выпускаю. Зато знакомые мужики иной раз стали говорить: «Ты, Петро, почище Громыко рассуждаешь».
Однажды, просверливая Кувыкина хитро сощуренным глазом, он высказал такую мысль, будто нашего человека, в какую одежду ни обряжай; в социалистическую, в капиталистическую - всё одно костюмы будут разные, а нутро одинаково: за справедливость стоять.
- Вот мы с тобой к примеру, - взял он Романа Максимовича под локоть, - тоже перемахнули из одной социальной тюри в другую. Поменяли, так сказать, шило на мыло. Думали: вот теперь-то и размахнемся, теперь-то заживем! А мыло-то оказалось не очень мылкое. Ты вот сразу же и поскользнулся на нём. И я ничего не приобрел.
И он засмеялся, подняв голову:
- Так какое у нас с тобой нутро, если не пролетарское?
- Зато Анатолий Васильевич вон как поднялся! – возразил Кувыкин.
Жевакин посопел и ответил:
- Нам с тобой на Анатолия Васильевича не равняться: у него другая статья; у него и мыло мылкое, и всякий орешек ему по зубам.... Вот вы с Любовью Лазаревной в одном классе учились, - перешел он на хозяйку. - По слухам, очень даже близкими были, а ныне ваше положение каково? А?..
Неожиданность вопроса смутила Кувыкина; он беспокойно заерзал и невнятно пробормотал:
- Дело не в положении, дело в душе.
- Вот тебе раз! В душе! – воскликнул Жевакин, возмущенно шмыгнув ногой по асфальту. ––А что такое душа? Это же, Роман Максимович,  ничто, плевок, мякина! Поднялся ветер и разнес эту твою душу. Ты её сам-то когда-нибудь видел?
- Я её видеть не мог, она во мне, - твердо ответил Кувыкин, - Её, как и время, видеть невозможно. Её можно лишь чувствовать, ощущать.
У Жевакина и здесь нашлось противное мнение, и он возразил:
- Какое ещё время? Умный человек, а что говоришь? Придумали: душа, время! Дайте мне их подержать… Знаю, укажешь на часы. Но это всего лишь железка. Как её настроишь, так она тебе и покажет. Я ещё в школе понял, что это чистой воды идеализм!
Петр Андреевич в этот вечер был, кажется, в ударе; шумно дышал, непоседливо вертясь на скамейке, сыпал вопросами, удивлял тонкостью суждений.
- А вот скажи-ка мне, мил человек, тебе нравится твоя теперешняя жизнь? – с общих разговоров перешел он на частное.
Вопрос только кажется из разряда легких, но на такие легкие не вдруг, однако, и ответишь.
Кувыкин коротко задумался.
- Как вам сказать, - начал он. – Тут дело не в том, нравится, или не нравится, а в том, что другой жизни всё равно не будет. К тому же мы не всегда вольны в своем выборе. Бывают такие обстоятельства, когда сама жизнь за нас решают.
- С тобой всё понятно, ты на идеалистических позициях стоишь. А я материалист! - твердо уверил Жевакин. – Вот как ты относишься к утверждению, будто человек – творец своего счастья?
- А никак, - потихоньку подосадовал Кувыкин на привязчивость старика. - Обычная расхожая красивость.
- Красивость, красивость, - раздраженно произнес Петр Андреевич. - И с красивостью бывает не всё просто. Вот Любовь Лазаревна тоже красивая….
Произнёс и осекся.
Кувыкин почувствовал, намеревался что-то про Любу сказать, а не решился.
- А при чем здесь Любовь Лазаревна? – решил он подзадорить.
- А притом! – резко произнес Жевакин и отвернулся. - Анатолий Васильевич вон хмурым стал... не с этих ли ваших красивостей?
Роман Максимович понял, что разговор, кажется, принимает совсем не простой оборот. Но Жевакин сердито засопел и хмуро молчал.
Роман Максимович решил не отступаться я и спросил:
- С каких это ваших красивостей?
- А с никаких, - недовольно в сторону буркнул Жевакин.
- Не понимаю, Петр Андреевич, на что вы намекаете.
- А ни на что. Было, да пролетело…
И Жевакин сердито поднялся. Он и прощаться не стал, повернулся и пошел, согнувшись, в тени деревьев похожий на большого ежа, вставшего на задние лапки.
Отойдя уже далеко и, видимо, одумавшись, остановился и прокричал:
- Ты это... ты близко в голову не бери … это я так… пустое.
Но Кувыкин понимал, не совсем пустое, если заговорил. И Любу помянул не спроста. Бродят, видимо, какие-то разговоры о них с Любой, о их былых отношениях. Возможно, даже и не о былых. Доброго не скоро выдумают, а грязь на ногах сама притащится.
«Вот положеньице, - вздохнул он, отправляясь спать. – Чего и нет, придумают».
Откуда-то со стороны реки потянуло свежестью. В конце дорожки запрыгал скрученный лист, в отблесках дворового фонаря похожий на рыжую травяную лягушку.
«Осень скоро, - с мрачной тревогой решил Кувыкин. – Домой скоро... А намеки Жевакина все-таки неспроста. Если Анатолий Васильевич хмурится из-за каких-то выдуманных их с Любой отношений, то зря он это делает. Ничего нет и не будет».
Но состояние посеянной тревога и утром не оставило его. И он твердо решение; держаться от Любы на таком почтительно расстоянии, чтобы ни у кого даже ни малейшего повода не возникло для превратных толкований.
И тем же утром, завидев Любовь Лазаревну в конце аллейки, чтобы избежать встречу с ней, он быстро свернул на боковую дорожку.
И вечером, когда она пришла на чай, сразу же вылез из-за стола и ушел,
Для Любови Лазаревны не составило большого труда догадаться, что он избегает её. И она сама стала искать с ним встречи. Однажды это случилось.
Он намеренно опоздал к завтраку, зная, что к этому времени за столом обычно никого не остается. Пришел и растерялся, увидев её, лениво допивающую сливки.
Она взглянула на него и торжествующе усмехнулась, заметив его смущение.
- Что не ожидали, Кувыкин? – насмешливо спросила, кидая на него ироничные взгляды. – Как я понимаю, вы потеряли желание видеть меня. С чего бы это?
И требовательно уставилась прищуренными глазами. У неё и в школе была эта привычка смотреть вприщурку.Он засуетился, в волнении шевеля пальцами непослушных рук, и пробормотал:
- Да нет, я ничего… я всегда рад...
- Полноте, Кувыкин, тебе это не идет. Да и не слепая я…
разговор им помешала Надежда Федоровна, вышедшая из кухонной перегородки. Увидев её, Любовь Лазаревна тотчас поднялась, шумно двинула стулом и сразу же ушла.
- Это чего-то с ней? Какая муха укусила? – делая вид, что ничего не поняла, произнесла Надежда Федоровна.
И, взглянув на Кувыкина, с звоном принялась собирать пустые стаканы.
Он торопливо допил свой чай, с облечением заметив, как за последней веткой дорожки мелькнуло Любино лазоревое платье.
И тоже поспешно поднялся, чтобы пойти облачатся в рабочую одежду.
                37
Сколько мечтаний было у Кувыкина, когда ехал в Версаново. А ведь понимал, даже самые скромные мечтания всегда светлей, просторней и краше любой житейской действительности.
В поезде думал, как, встретившись с Любой, всласть вспомнят школу, учителей, танцы под радиолу, «другов былых игрищ и забав своих» - всё вспомнят.
Сыскареву в его мечтаниях как-то не находилось места, и думать о нём он избегал. И уж никак в мыслях не мог и близко держать, что встретит его в ранге главы города. Как и прежде не думал, что бывший рабкооповский товаровед может когда-то стать Любиным мужем.
А вот она, суровая действительность, преподнесла свой удивительный сюрприз. Когда думал об этом, порой возникало то ли чувство легкой зависти, то ли горького сожаления, от которых начинало покалывать сердце. Хотя с чего бы? Прошлая жизнь ушла, списана в архив, стала фактом биографии. У него есть Лейла, внуки, и приехал он на заработки. Вот это есть действительность его теперешней состоявшейся жизни.
После недомолвок и непонятных намеков Жевакина, он старался избегать не только Любу, но и Сыскареву не попадать на глаза. И думал о нём с одобрением; могучий характер, настоящая каменная стена. Это каким же уверенным надо быть, чтобы, не моргнув глазом, оставить в воем доме бывшего возлюбленного жены!
Однако и стена стоит не вечно, порой сбивала другая мысль. И самая прочная может покачнуться. И спрашивал себя: не покачнулась ли уже? Не случайно же Жевакин заговорил о хмурости хозяина. А это уже тревожный звоночек.
Да и Надежда Федоровна как-то изменилась к нему; сдержанней стала, порой посмотрит так, будто в чем-то подозревает.
А Люба при всех её переживаниях, напротив порой бывает уж слишком опрометчивой. Её, кажется, так ничему и не научил давний случай с цветами. А вот Надежду Федоровну он насторожил. И не только её, но и Хафиза, кажется, тоже.
Кувыкину стало думаться, что все его в чем-то подозревает, он и сам стал жить с осторожностью человека, у которого в комнате затаилась страшно ядовитая змея…
И в воздухе самой усадьбы повисло что-то тревожное, а на лицах её обитателей появилось беспокойство.
Одна Рита Лабытько – весела и беспечна. Прибегая на чай, задорно хохочет, рассказывая смешные истории, и даже успевает Роману Максимовичу лукаво подмигнуть.
На Любу и взглянуть иной раз жалко. Нет, и золотая клетка всё-таки не каждой птице впору. Больна все-таки Люба, душой больна.
Переживает за сына. Да и как не переживать за своё единственное кровное чадо? Оно и Сыскарев наверняка переживает, только вида не подает. Стена! Иного и не скажешь.
Стройка, слава богу, подходит к концу. Вот-вот к отделке должны приступить. А там и – домой!
И чем чаще Кувыкин думал о доме, тем сильнее тосковал о Лейле, о внуках, о дочерях своих.
Но это ночами, когда одолевала бессонница. А днем увидит Любу с лицом, полным печали, сердце сожмется от жалости. Это как же он когда-то её оставил? Слова «бросил», даже мысленно боялся произнести. Таких, как Люба, не бросают…
Она будто не в себе, будто что-то находит на неё.
И сама понимает, с ней что-то не так, тоска сокрушает. А увидит Кувыкина, сердце будто иголкой уколет. Хочется чего-то страшно немыслимого, какого-то отчаянного поступка.
Бывает, словно бы кому-то отместку, сжав зубы, такую чопорность на себя напустит, что даже Надежда Федоровна не решается заговорить с ней.
Мимо стройки пройдет и на Кувыкина не взглянет - вся ледяная, будто мартовская сосулька.
В другой раз напротив прилив такой необузданной нежности охватит, что готова любого встречного расцеловать.
Однажды так и было: увидела Кувыкина в сумраке пустого коридора, подлетела, порывисто обняла, поцеловала в щеку, сорвалась и дальше побежала. Опамятовалась уже у себя в спальне: «Дура, чего накатило!..»
И он испугался её отчаянного порыва; тоже убежал, и у себя в комнате, не включая света, держась за щеку, думал: «Чего выдумала? Разве так можно?..»
А недавно ещё вот такой номер выкинула. Увидела его, входящим на летнюю веранду, всплеснула руками и воскликнула, насмешливо разглядывая:
- Ах, каким молодцом сегодня выглядите, Кувыкин!
Он так и замер на месте. Сумасшедшая! Рядом Хафиз, Надежда Федоровна, Жевакин – смотрят во все глаза.
Любовь Лазаревна обошла его кругом, спустилась с веранды и куда-то заспешила дорожкой вдоль пруда, мелко стуча каблучками.
Отошла уже далеко, оглянулась, засмеялась и крикнула:
- Это я так пошутила!
Надежда Федоровна испуганно пробормотала:
- Совсем с ума сошла!
В другой раз опять же принародно было: спросила Романа Максимовича, глумливо усмехаясь:
- Ну что, Кувыкин, как тебе живется при современных барах?.. Ты ведь так о нас думаешь?
С чего взяла? И он, подлаживаясь под её тон, решил все в шутку обратить - крикнул живо и весело:
- Спасибо, Любовь Лазаревна, благодетельница вы наша, живем не тужим, кто платит, тому и служим.
Заметав её легкую растерянность, продолжил уже серьезно, чтоб слышали все:
- Моим предкам не довелось быть крепостными. Потому в моей крови нет генетической ненависти к барам.
Всякой её можно было видеть в эти дни; и веселой, и грустной, и печальной, и нарочито томной. Рита Лабытько, наверное, не случайно о ней сказала, что её подруга относиться к такому типу женских натур, которые до седых волос страдают девичеством. Как это, Кувыкин и не понял, но задумался.
А совсем недавно, встретив его на тенистой дорожке, она неожиданно призналась:
- Давно хотела сказать, Роман Максимович. В школьные годы, желая вам понравиться, взялась я штудировать классику. Но ветер был в голове. – И, деланно рассмеявшись, запрокинула голову, показывая ряд безукоризненно белых зубов. - Не о классике были думы. Потому она до занудства скучной мне казалась. И герои какие-то тошные: одни разочарованы во всем, другой спит, словно барсук, в своей Обломовке; третий мертвые души скупает; четвертый со своим нигилизмом, как с писаной торбой носится.
В общем, не приняла и не поняла я тогда ничего. Помню, лишь пожалела, что Герасим не барыню, а собачку утопил...
Всё это она говорила, стоя рядом, слегка покачиваясь своим стройным станом, словно стебелёк под легким утренним веянием. Домашний халатик прилипал к её коленям, и сама она казалась такой молодой, обаятельной, что горло Кувыкина обложила горячая сухость и возникло неизъяснимое желание обнять её.
- А вот теперь, - продолжала она, с грустью глядя в пустое пространство, - видимо, возраст не тот, и на жизнь - иные взгляды. На саму классику взглянула уже с другого пригорка. И за всё это я должна быть вам благодарна. Не было бы вас, и сейчас не взялась бы за книги. Собирала бы, как Ритка, сплетни по городу.
Сказано было просто, без позы и рисовки. И он обрадовано заметил, только, пожалуй, несколько менторски:
- Классика учит справедливости. Этим и актуальна на все времена…
Сказал и застеснялся: слова покойного Рахима повторил.
И сразу, как током – в голову: чего он лепечет? Зачем этой успешной женщине разговор о справедливости? Да и справедливо ли их с Анатолием Васильевичем богатство?
И с чего это ей вздумалось заговорить о классике, да ещё и благодарить его? Что происходит с ней? Что волнует, что не дает ей покоя?
Боясь, что и сам запутается, забредет не в те дебри, поспешил увести разговор подальше от опасных для него версановских мест.
- Знаете в нашем кишлаке, - начал он,- простые дехкане ропщут не на богатства, «ниспосланные Аллахом», а на элементарную невозможность заработать. Я и сам не рез роптал, томясь в знойных очередях за поденкой. И мне хотелось спросить: справедливо ли это?.. Только спрашивать некого.
Её лицо вдруг страдательно вытянулось, стало жалостливым, и с губ сорвалось:
- Милый, как тебе пришлось!
Это вышло так неожиданно не только для Кувыкина, но, кажется, и для неё самой. Она откинула голову, сухо засмеялась и лукаво погрозила пальчиком.
- А все потому, что меня не позвал. Но я не обижаюсь. Ты ведь по справедливости поступил…
Он и ответить не успел, как она повернулась и быстро ушла, оставив его в смущении и растерянности.
Ему стало и горько, и грустно, и печально. И он подумал, что и в отгоревшем костре под пеплом дышат угля жара…
В обеденный перерыв, когда обычно, пережидая полуденную жару, они с Хафизом прятались в прохладе своих комнат, он вновь и вновь мысленно возвращался к разговору с Любой и вообще к их давним отношениям. Что их любовь закончились ничем, виновата в этом его страсть к Лейле. Она и оказалась сильней и первых отроческих чувств, и школьных дружеских привязанностей.
К Лейле у него и ныне чувства таковы, что при одной мысли, что он скоро увидит её, горячая сладость запекается на его губах. И сердце начинает стучать с удвоенной силой. Он не просто представляет, но и слышит, как она горит ему: «Мой возлюбленный муж, я истомилась, ожидая тебя!»
 «Теперь уже скоро. Совсем недолго осталось!..» - утешал он себя, а получалось, будто утешал Лейлу.
Он и представить не мог, сколь пророческими окажутся его предчувствия, и сколь поспешным станет его отъезд.
                38
В конце улицы, в новом, построенном не без финансового участия мэра храме на Ильин день звонили к утренней службе. Уже зори пошли с далеко не летней свежестью; уже обильные холодные росы указывали на приближение осенней поры.
Обсев электрические провода, первая партия ласточек собралась к отлету. Она сидела печально и долго, задумавшись о трудностях предстоящей дальней дороги.
Слежавшийся лиственный наст под деревьями терпко изливал запахи грибной прели.
У Надежды Фёдоровны - самая пора заготовок солений, варений. В помощь себе она взяла молодых женщин-поденщиц. Они жались к ней и держались робко. Их, кажется, пугало и величие самой усадьбы, дом с мраморными колоннами, обилие плодов в саду.
Черновая работа по созданию ротонды была завершена, но без чистовой отделки сооружение должного впечатления не производило. Видимо, и Любови Лазаревне оно казалась не стоящим затраченного труда и вложенных денег. И, проходя мимо, она всякий раз недовольно хмурила брови.
Жизнь в усадьбе шла своим чередом, но ощущение незримо витающей тревоги не проходило. А по-настоящему тревожно стало в пятницу Ильинской недели, когда хозяин в самый разгар рабочего утра неожиданно появился дома.
С непокрытой взлохмаченной головой он прошел мимо Петра Андреевича, даже не кивнув ему.
По-бычьи наклонив голову, прямиком полетел в женскую половину. Застал жену в гостиной на тахте и опять - с книгой. Встал напротив и обрушился с упреками.
- Всё вылёживаешься! Всё почитываешь! – кричал. - Вот и дочиталась! Теперь послушай, что сынок твой учудил!
Таким возбужденным мужа, с побелевшими глазами, Любовь Лазаревна ещё не видела. Это могло означать только одно: произошло что-то ужасное. И сердце её упало: не с Андреем ли?
Она побледнела и выронила книгу.
- Что!? Что там, что? Где он? – глядя на Анатолия Васильевича широко раскрытыми глазами, закричала она.
- А вот где! – рявкнул он. – Добровольцем подался в Донбасс!
- Жив, слава тебе, господи! -  суеверно вырвалось у неё.
И она с прижатыми к груди кулачками откинулась к спинки тахты.
Сыскарева раздувало негодование, он уже не мог остановиться.
- Это всё с твоих книжечек, все с твоих наставлений, гуманистка хренова! – кипел и рычал он, держа руки сжатыми в кулаки. - Это твоя выучка! - И передразнил, подлаживаясь под её интонации - «Будь милостив, сынок!.. Будь защитником униженных и оскорбленных, поступай по справедливости!..» Вот и наставила!.. Вот и аукнулась, эта твою справедливость!.. Вот записался добровольцем!
Сыскарев схватился за голову и, лохматя без того растрепанную прическу, бешено заметался по комнате.
Она всё ещё не понимала, с чего так взбеленился, если Андрей жив?
- Нет, ты, наконец, можешь толком объяснить? - потребовала она, бросая на него требовательные взгляды. - Что все это означает? Каким добровольцем, в какой Донбасс?
- А то не знаешь, в какой; день и ночь об этом тростят! - кипел он негодованием, снова останавливаясь возле неё. – Возьмет автомат и начнет палить. Разве не слышала, что там происходит?
И до неё наконец дошло: боже, как же из головы вылетело? Там же война, там же убивает! И Андрея могут убить.
Эта мысль показалась не просто несправедливой, прямо-таки безумно кощунственной. Она пальцами крепко сжала виски и принялась тупо раскачиваться.
- Господи, откуда ты это взял? – вдруг спохватилась она, как, должно быть, спохватывается утопающий, хватаясь за спасительную соломинку. – Он же в Англии!.. Он, что, с ума там сошел?.. Объясни толком, может, нездоров? Может, заболел?..
- Как же быть не здоровому, если в голову влетела такая патриотическая моча?! – с бешеным злорадством выпалил Сыскарев.
И заходил кругами, сутулясь и шаркая подошвами штиблет.
И вдруг, повернувшись, выскочил за дверь, протопал в комнату сына и тотчас вернулся, держа в руках толстую общую тетрадь Андрея.
Раскрыл на завернутой странице, выставил вперед ногу, по - актерски откинул голову, уставил глаза в потолок и с насмешливой торжественностью зачитал:
             Если просит о помощи брат,            Товарищ, не медли ни часа;           Бери боевой автомат,            Вставай на защиту Донбасса!..
Вот что тут твой сынок накарябал.
И он навис над ней, тяжело дыша:
- Это твой лондонский Байрон накарябал! Еще весной обнаружил его творения. Сердцем чуял, неладное у этого шалопая в голове…Ясно, под впечатлением каких событий наворочал! А ты ещё подпевала ему: «За справедливость люди поднялись!..»
Вот она куда вылезла, твоя справедливость! В Донбассе твой сынок! Добровольный ополченец теперь!.. Радуйся, матушка!..
Она слушала, слегка оцепенев. Румянец совсем сошел с её щек, и тонкая кожа лица приобрела матовый цвет.
- Нет, а с чего ты взял?.. – вдруг спохватилась она, с надеждой вскидывая на него глаза.
- А с того, милочка, что этот оболтус сам соизволил позвонить. И объявил, что он в ополчении. Просил кланяться своей дорогой матушке, просил не беспокоиться за него. Ещё сказал, что мать поймет…Что по-другому поступить не мог; когда гибнут старики и дети, его место на баррикадах…. Ишь, какой Че Гевара, неумный балбес!.. А все твое воспитание! - потрясая тетрадью, продолжал отчитывать. - Жужжала про дружбу, про товарищество, про человеческую солидарность. Где она, эта твоя дружба - солидарность? Её давно бабло изжевало!.. Начиталась романов и сынка настроила. Вот и пожинай плоды трудов своих!..
- Этого никак не может быть, чтобы Андрей бросил учебу, - упрямо не желала верить она и, поднявшись, крепко сцепила руки, тоскливо прошла к окну.
Отодвинула штору и, не поворачивая головы, произнесла куда-то в пространство:
- Это какая-то шутка. Я сама ему позвоню…
- Куда?! – обозлился Сыскарев, подлетая сзади. - Он же заблокировал свои телефоны!.. И меня предупредил; никаких звонков, пока сам не объявится... Может, и совсем не объявиться. Покойники, как известно, молчат. Он же у нас геройский, быстро подставит лоб под полю!
- Я сама поеду за ним! – вдруг решила она. - В Донбасс полечу! – добавила упрямо.
- Уймись, курица болотная! – рявкнул Сыскарев. – Куда полетишь? Кто тебя там ждет? Где искать? Там ни передовой, ни тыла... Слышала, наверное, среди города снаряды рвутся!.. Не хватало ещё тебя потерять!..
Она вернулась от окна, обессилено опустилась в кресло, обхватила голову руками и, молча плача, вздрагивала, когда он кричал.
- Я попрошу Петра Андреевича, с ним полечу! – упрямо настаивала она. - Если он не сможет, Кувыкина попрошу! Вдвоем слетаем.
- Какого ещё Кувыкина?! - как ужаленный, взвился Сыскарев.
Его брови взлетели на лоб, в широко раскрытых глазах блеснула свинцовая ярость. 
– Хватит дурачить меня с этим Кувыкиным! И без того слишком долго его терплю. Твоим бзикам всё потакал, больше не хочу и не буду!.. Слышишь?! - И он с такой решительностью взмахнул рукой, что даже почудилось, что в плече у него хрустнуло. - Совсем мозги растеряла! Тебе лечиться надо, дура!.. А с Кувыкиным должна понять наконец, - продолжал горячо и резко, - лишь из милости, из любви к тебе приютил этого маргинала! А теперь всё, подруга, - решительно остановился перед ней и, насупившись, сдвинул брови. – Вижу, до сих пор не выветрилась в тебе девичья дурь!.. И когда только свои глупые грезы оставишь? Пора бы осознать своё положение и взять себе в голову, что возврата к прошлому нет и не будет! Ты не только моя жена, но и первая дама города! На тебя народ смотрит и делает о нас с тобой выводы…
А ещё, ты мать моего сына!.. До сих пор жалею, что сквозь пальцы смотрел на эти ваши с Кувыкиным открыточки. Их сразу надо было в печь отправить!.. Взялись в мальчика с девочкой играть, записочки слать, - и он нервно засмеялся, взъерошив волосы. – Лет двадцать уже играетесь? И не надоело? Спроси, ради чего, и сами ведь не знаете....
Он походил по комнате, возбужденно дыша, встал к окну, где только что стояла она и, не поворачивая головы, решительно объявил:
- Отныне вот что будет: хватит этому Кувыкину проживаться у нас! Давно бы послал его к черту, да все не хотел на твою больную мозоль наступить, всё твои тонкие чувства оберегал. А теперь хватит! Довольно, говорю!
Он задыхался от возмущения, выкрикивал так громко, что за окном, из голубой ели испугано выскочило с пяток воробьев и унеслись, беспокойно чирикая.
Таким мужа она ещё не видела.
- Нам вообще не до него теперь, - сбавил он тон и продолжал уже спокойнее. - От своих забот трещит голова… Деньги, разумеется, выплатим сполна. Пусть не думает, что мы тут скряги! Сегодня же объявлю об этом. С ротондой Хафиз один справиться, осталась отделка. А не справиться, Петр Андреевич под руками… Вот и все у меня!.. С Андреем сам разберусь…, позвоню в Ростов, кому надо…
Он легко по-армейски повернулся на одних носочках и, не глядя на Любовь Лазаревну, стремительно вышел.
Через минуту за окном от парадного донесся шум заработавшего мотора, хлопнула дверца, и стало тихо.
И в ту же минуту, словно бы вдогонку отъехавшему Сыскареву, отдаленно громыхнул гром и прокатился по небу с глухим урчанием. Солнце скрылось, и в помещение потемнело.
Любовь Лазаревну будто заморозили: она сидела, давясь комом слез, застрявшим в горле, и не знала, что ей делать.
Гроза отгремела быстро, туча ушла, не задев даже городской окраины. Солнце опять стало гореть с такой обжигающей яростью, будто и не собиралось прощаться с летом.
Тоскливо побродив по гостиной комнате, неприбранная, как была - в домашнем халатике, в тапочках на босу, вышла во двор.
Новость, сообщенная мужем до глубины души потрясла её, лишив способности думать трезво. Дойдя до ворот, она бесцельно постояла, держась за чугунную решётку, и долго с равнодушной унылостью разглядывала асфальт безлюдной улицы, залитой жарким светом. Что ещё, куда дальше? А некуда…
По пути к пруду, встретила Кувыкина с ведром, полным раствора. Бесстрастно взглянула на него и равнодушно обронила:
- А-а, это ты?
Он остановился, поразившись бледности лица и самой её неприбранности.
- Кувыкин, - пройдя несколько шагов, вдруг бесцветным голосом окликнула она, - увези меня с собой..., у вас же и второй женой можно…
Он удивленно остановился и, не решаясь отозваться, оторопело смотрел, как она побрела дальше, сгорбленная, какая-то жалкая несчастная.
И он решился окликнуть её.
- Люба, что с тобой? Погоди!
И не почувствовал, как зацепил ведром о бордюр дорожки, и бетонная жижа стала течь ему на обувь.
– Люба, с тобой всё в порядке?
Она не обернулась, как медленно брела, опустив голову, так и продолжала.
И когда была уже далеко, не оборачиваясь, небрежно отмахнулась и глухо произнесла:
- Все, Кувыкин, было да проехали… прощай!..
Он стоял, вытянув шею, с бессмысленной растерянностью хлопая глазами. Что она говорит? Почему «прощай»? Куда собралась?..
С лесов ротонды с мастерком в руке на Кувыкина смотрел Хафиз. Роман Максимович подхватил ведро и быстрым шагом понес, не переставая думать о Любе.
Приняв ведро и, прежде, чем мастерком зачерпнуть раствор, архитектор посмотрел на тучу, уже вторую за этот день, выползающую из-за леска. Косые линии, свисающие до земли, росчерк молний среди тяжелых, зловеще сизых туч, далекие, беспрестанно урчащие раскаты грома указывали, что на город надвигается уже по-настоящему дождевая туча. Надо было успеть израсходовать раствор до того, как скроется солнце, и разразиться над ними гроза…
Под навес они С Хафизом бежали уже под железный гул пустых бочек, кем-то перекатываемых по небу. Ливень бурлящей стеной обрушился на город и на усадьбу.
Асфальт кипел, водяные пузыри вздувались и лопались.

                39
Ужинали на этот раз вдвоем с Хафизом. Петр Андреевич почему-то не пришел.
Надежда Федоровна молча подала на стол, ушла за перегородку и больше не показывалась.
После ливня заметно посвежело; пруд был гладким, как матовое стекло. Вдоль противоположного берега полоской багряной глазури догорало отражённое закатное небо.
День укоротился, и вечерние сумерки сгущались теперь быстро, как-то сразу переходя в долгие росные ночи.
Кувыкин без аппетита ел свой антрекот, поглядывая на молчавшего Хафиза и вяло прислушиваясь к оживленной возне Надежды Федоровны за перегородкой.
Хафиз хотя и занят был антрекотом, тем не менее успевал он со звучным ожесточением шлепать комаров, размазывая их по лицу. Ливень заметно оживил этих неутомимых кровососов. Они и на Кувыкина набрасывались с ожесточением, и  он отмахивался от них кепкой.
Хафиз первым, не выдержав комариного натиска, сердито ушел, не проронив ни слова.
Кувыкина это не тронуло, его мысли были о Любе: что все-таки произошло? С чего запросилась взять её с собой? Вот ещё забавы!..
Сам вечер с комариным сумраком, молчаливые хлопоты Надежды Федоровна, тени застывших деревьев – все было подстать невесёлым мыслям Кувыкина. Сердце его сосало недоброе предчувствие.
Он ещё не ушёл, когда Надежда Федоровна выглянула из своего укрытия и сухо спросила, не подать ли компота из свежих яблок и слив?
На её голове в этот раз был заправский поварской колпак, великоватый, пожалуй, для неё, и она то и дело с досадой поправила его одной кистью руки.
Похоже, стряпуха была не в настроении, и Кувыкин не решился лезть к ней с расспросами: придет час благодушия, сама поделится.
Отужинав, он поблагодарил её и ушел.
На городских улицах ярко горели фонари, а между тенистых аллей усадьбы было темно и глуховато.
Он ещё не укладывался в постель, сидел за теленовостями, когда к в нему вошел сам хозяин.
Роман Максимович не удивился его появлению хозяина, даже как будто ожидал его, проворно поставил гостю свободный стул и выключил телевизор.
Сыскарев без внимания оставил его предупредительность, Он был суров и мрачен, отчего, что слегка сутулился сама фигура его выглядела тяжеловато.
 Решительно пройдя к столу, хозяин небрежно положил деньги в банковской упаковке и холодно произнес:
- Ничего объяснять не нахожу нужным, не маленький, сам догадаешься. А не догадаешься, это тоже нечего... Здесь, - указал глазами на деньги, - полный расчет с учетом неустойки, проживания и оплаты проезда.
Завтра же тебе следует уехать. Билет мной заказан. В избежание недоразумений, мой водитель отвезет к утреннему поезду… С Любой прощаться излишне. Да и не до тебя ей сейчас!.. Вот и все, что имею честь сказать.
Произнеся всё это, Анатолий Васильевич повернулся и вышел, оставив Кувыкина в страшном смятении. Столь нежданный визит Сыскарева, немедленный расчет, объявление об утреннем отъезде - все это стало
подлинном потрясением. Романа Максимовича будто чем-то тяжелым ударили по голове. Он стоял среди комнаты и долго не мог ничего сообразить; мысли, словно вода, утекали из головы. Только одно и вертелось в мозгах: «Вот это номер! Вот это штука! Вот это Влетел! Но с чего. Может, Петр Андреевич какую-то глупость наговорил?..»
Было и обидно, и погано, и тошно! За что же его выдворяют? И не просто выдворяют, а прямо-таки вышвыривают, как шелудивую собачку. Чем не угодил? Что такого совершил?..
С этими мыслями выволок из шкафа чемодан, разложил на кровати и принялся укладываться. Деньги считать не стал.
Вот и всё! Какой сладкой встречей начинался приезд и как погано кончается!..
Он ещё по-настоящему ничего не обдумать, не решить не успел, как пришел Жевакин. Его появление обрадовало Кувыкина: может, Петр Андреевич что-то прояснит?
И Жевакин «прояснил».
- Не слышал, чего их Андрюшка-то отчубучил? – весело спросил прямо с порога, нацелив оба глаза на кувыкинский чемодан. – Не поверишь, в Донбасс добровольцем записался засранец! Вот шалопай, это же голову надо иметь!.. Воевать собрался, а мать на ляжки себе ссы!..
Раскрытый чемодан не мог не заинтриговать его. И он спросил:
- Нет, я что-то не пойму, ты-то куда собрался? Тоже, что ли, в Донбасс? А-а,– догадливо засмеялся, - моль завелась!.. Это может. У нас тут все может. Среди моли живем.
- Всё, уезжаю, - справляясь с волнением, тяжело объявил Кувыкин. - Домой уезжаю, – добавил с виноватой улыбкой: - Хозяин рассчитал. Пинком под зад, можно сказать, выгоняет.
Говоря это, он подавленно смотрел на Жевакина. Тот сначала удивился, затем догадливо поскрёб за ухом.
- Де-ла-а, - наконец изумленно выдохнул он и озабочено прищурился. – Вот оно что! Вот оно, как поворачивается!..
Он сбил на лоб картуз и неопределённо заметил:
– К этому все и шло !..
Ему, кажется, стало неловко. Он потоптался, держась за дверь, и заторопился, озабоченно побормотав:
– Ну, что ж, покедово, коль так! Побегу. Мальчишки, паразиты, замучили…
И, двинув боком дверь, вывалился в темный коридор.
Оставшись один, Кувыкин ещё некоторое время в раздумье постоял над чемоданом.
Теперь и для него кое-что проясняться стало. И Любино расстройство, и Сыскарев понятно, с чего завелся. Оказывается, сынок огорчил, а его избрали крайним. А он отдувайся. Наварное, такая планида - везде быть крайним....
А парень-то, оказывается, не робкого десятка. Не какая-нибудь бледная поганка, только и помышляющая о праздности и долларах. Пойти туда, где горячо, на это надо мужество иметь. Но Любе-то, Люби-то каково!..
Думая об этом, он уложил вещи, погасил свет и лег в кровать, с головой укрывшись одеялом.
Тяжелое чувство не покидало его. И спал с этим тяжелым чувством, часто и тревожно просыпаясь. Да и сон был не глубок; слышал звон комара где-то в дальнем углу, шаги за стеной; видимо, Петр Андреевич ходил. Тоже мрачным ушел, тоже не спится старику.
А ночь за окнами была воистину августовской; с густой темью, среди которой особенно светло переливались крупные звезды.
Поднялся он, едва начало светать. И тревога, и тяжесть на сердце так и остались. Раздвинув занавеску, посмотрел на улицу.
Сквозь хмурость ветвей на него глянул безрадостный краешек рваной тучи. А восточная половина неба была ясной, разрумянившейся от восходящего солнца.
Одевшись, Кувыкин взял чемодан, глубоко вздохнул и вышел, прощальным взглядом окинув комнату. Мельком подумал, с Хафизом надо бы попрощаться, но не стал. Что ему скажет, как объяснит? Пусть хозяин объясняет…
О Сыскареве подумал, наверное, ещё в постели. А нет, Анатолий Васильевич был уже на ногах.
Сквозь поредевшую листву насупившихся лип увидел его на тропинке. Перекинув из руки в руку чемодан, Роман Максимович сразу же направился к нему.
Сыскарев был свеж, одет в черный костюм, в безукоризненно белую рубашку, но без галстука.
- Готовы? – сухо встретил он Кувыкина. – Вот и отлично! Машина у подъезда….
И, пропустив Романа Максимовича, пошел следом. «Как под конвоем», - грустно мелькнуло у Кувыкина, бросавшего по сторонам взгляды, полные унылого прощания.
Все-то вокруг выглядело покойно и обыденно. На мокрой асфальтированной площадке овощехранилища, как и вчера, ворковали сизари в окружение весело снующих между ними воробьев. Птицы, их хлопотливое заботы, заставили усмехнуться Романа Максимовича, разбудив в его мозгу изречение покойного Рахима: «Где много зерна, там много птиц».
Отъехали они при полном молчании на служебной иномарке голубого цвета, Любиного любимого, вспомнил Кувыкин. И странно, видимо от росы на траве и деревьях, всё, что он видел из окна автомобиля, представало перед ним в каком-то неживом румяном глянце.
Ох, не так собирался он уезжать, загадывал прощальный стол собрать. Но чего теперь об этом?..
Напряженное молчание, установившееся в салоне, угнетающе действовало и шофера, пухлогубого парня с реденькими волосами на круглом затылке. Он сидел так, будто аршин проглотил, и баранку держал, вытянув руки.
Возле мэрии Сыскарев вышел и, не подавая руки, холодно пожелал:
-- Скатертью дорога! И не поминай лихом, как говорится.
А шоферу небрежно обронил:
- Леша, посадишь в поезд и сразу ко мне!..
Водитель молча кивнул и тронул машину.
Сердце Кувыкина сжималось и трепетало: вот и всё! Побывал на родине. Свершилось, о чем мечтал. А теперь - домой. Только отчего на душе так погано?
Билет ему был заказан в купейный вагон. Водитель, должно быть, исполняя указания Сыскарева, проводил его до самого вагона, крашеного под желтые пески.
В купе он оказался один. Ждал ещё пассажиров, в динамик уже объявили об отходе поезда, а попутчиков таки и не было.
Пока укладывался, мимо проплыл вокзал, похожий на боевое укрепление, с висячим замком на двери зала ожидания. Затем мелькнула старая водонапорная башня, простучали входные стрелки, гулко отозвался под вагоном памятный мостик над Кугушей, и поезд вырвался на простор.
«Вот и все! – опять подумал Кувыкин. - Больше здесь ему уже не бывать. Прощай, Люба, прощай, Версаново!»
Когда, набрав скорость, поезд побежал во весь ход, дверь купе откинулась, вошли двое: проводник, а с ним, судя по нашивкам на белой форменной куртке, бригадир.
Проводник, обежал глазами купе и произнес с небольшим акцентом:
- Пока одни?.. Через две станции подсадим ещё двух пассажиров…
Он что-то пометил у себя в журнале, и оба вышли.
Не желая видеть мелькания зеленой лесополосы за окном, телеграфных опор, пестрых пикетных столбиков, Кувыкин лёг на полку, отвернулся к стенке и принялся думать о своей жизни, расколотой как бы надвое.
Было ему совестно и постыло: не по-доброму получилось, не по –человечески уезжает.
------------


Рецензии