Голос саксофона

- Не смотрите на меня так… Я знаю, моё появление всегда вызывает какой-то нездоровый интерес. Да, я саксофонист, а эта странная золотистая штука в моих руках – саксофон. Ну и что? Что в этом, собственно говоря, удивительного? Я знаю, любители классической музыки, посетители филармонии и тонкие ценители возвышенного и прекрасного всегда встречают меня как-то странно, - они словно бы ждут чего-то нездешнего и неожиданного, и в их глазах всегда светится едва уловимое недоверие. Оно и понятно: саксофон – редкий гость и в симфонических оркестрах, и в камерных составах, и в больших концертных залах. Я к этому привык. И мой инструмент тоже. Меня это давно не удивляет. Всегда и везде я чувствую то, что я особенный гость. Особенный и редкий. Но редкий – не значит желанный.
На мне и на этой изогнутой золотистой птице, что в моих руках, всегда присутствует налёт чего-то нездешнего и потому таинственного. Не всякий, конечно, это поймёт, не всякий это оценит. Скорее даже так: чем выше взобрался по карьерной лестнице музыкант, или певец, или дирижёр, тем меньше он ценит саксофон. Постоянно – в сырых коридорах, где пахнет сыром, за кулисами и в музыкальных училищах – мне приходится слышать настырную и назойливую ложь о том, что саксофон – это лишний инструмент в оркестре, что он забрёл в классическую музыку из подворотни, из джаза, что саксофон – это какой-то непристойный отзвук двадцатого века и что этот нахальный инструмент отравляет своим звучанием симфонические полотна и сеет среди классической музыки зёрна чего-то эстрадного, низкого и похотливого. Ещё чаще я слышу высокомерные рассуждения знатоков, которые всегда – поправляя очки и снисходительно кривя рот – замечают, что репертуар саксофона ничтожно мал и что настоящие композиторы для такого инструмента почти ничего не писали.
Попросту говоря, друзья мои, я везде лишний. Я опоздал в классическую музыку, ибо был изобретён сравнительно недавно, в девятнадцатом веке, и, откровенно говоря, я забрёл в академическую музыку окольными путями. Меня это всегда обижало. Почему, собственно говоря, саксофон считается в семействе духовых пасынком и каким-то незаконным найдёнышем? Почему к изогнутому инструменту относятся так, словно он сводный брат кларнета или бас-кларнета? Посмотрите, например, на эти пресловутые кларнеты. В каждом симфоническом оркестре их несколько штук, для кларнета существует огромная литература, и он всегда в цене и в почёте. Не то, что я.
Вслушайтесь в кошачьи тембры кларнета и сравните их с моими, - вы поймёте простую вещь: у меня есть то, чего нет у этой чёрной палки с серебристыми клапанами. Визгливые верха кларнета не идут ни в какое сравнение с моими мужественными вторыми и третьими октавами, а его низы не имеют той метафизической глубины, которая присуща только саксофону. Да и другие духовые мне не соперники: например, фагот. Ну что это за дьявольский инструмент? В его гнусавых скрежетаниях прячется и таится что-то сатанинское, порочное и оскверняющее, а в его мрачном и суховатом голосе сокрыт тёмный и нерешительный протест. Если уподобить нашу жизнь музыке, а музыку большому сосуду, то станет ясно: фагот собирает со дна этого сосуда всё самое тёмное, сумрачное и затихшее, а затем, словно прокуренный голос старой колдуньи, негромко шамкает злые слова, от которых веет чем-то древним, ветхим и проклятым. Надо сказать, что и труба мне не подруга. В её прямолинейных и наивных позывах нет ничего таинственного и подлинно музыкального. Труба, как флюгер на башне, настырно и резко вертится и кричит, повинуясь ветру. Вы скажите, что труба нужна там, где композитор хотел выразить порыв, напор и штурм, - в пятой симфонии Малера, например, или в операх Вагнера. Всё так, всё так. Но я знаю и другое: труба несёт на себе служебную, вторичную функцию. Она всегда служит, всегда направляет и выступает несколько простоватым указателем чего-то более высокого и возвышенного. То же самое можно сказать и о её старшем брате – о тромбоне. Он, словно огромный мшистый камень или могильная плита, прочно засел в оркестрах и несёт на своих твёрдых плечах тяжёлую тень мужественной силы. Тромбон – это символ воли, борьбы и победы. Без тромбона нельзя представить ни Брукнера, ни Вагнера, ни Хиндемита. Но такая борьба и такой напор, откровенно говоря, похожи на камнепад, и в прямолинейных возгласах тромбонов искренность вытеснила изящество и красоту и превратилась в безликую грубость.
Вы не подумайте, я вовсе не хочу бросить тень на моих собратьев. Нет, нет и ещё раз нет. Глуховатые звуки валторны, скрежетания тромбона, крики трубы и женский визг кларнета по-своему нужны и полезны. Другое дело, что эти инструменты несут на себе оттенок чего-то служебного, вторичного и формального, а в их голосах царит казённая серьёзность. Поймите меня правильно: я сполна заплатил за эти горькие слова, заплатил своим положением, своей судьбой и своим местом под солнцем. Я редкий гость в оркестре. Вернее, я лишний гость. Поэтому я могу позволить себе посмотреть на оркестр, так сказать, критически. Ремесленничество – вот
главный грех оркестровых инструментов. В нём можно упрекнуть не только трубы и валторны: все инструменты, занимая своё место в оркестре, точно знают, чего они хотят и зачем живут. Только я один: не знаю, откуда пришёл, и не ведаю, куда уйду. Я вроде есть, а вроде меня и нет… Я пришёл на чужой бал, где я задействован в маленьком, ничего не значащем эпизоде и столкнулся с твёрдыми основаниями, запланированными карьерами и, откровенно говоря, приземлённым ремесленничеством. Ремесленничество сквозит здесь во всём: и в тонких стенаниях скрипок, и в твёрдых тембрах виолончелей, и в нервозных взмахах дирижёрской палочки, и особенно в ровной поступи ударных. Всюду она, рутина, правильность и выверенность. Но ведь правильность и размеренность, друзья мои, - это дорога к гибели и путь к исчезновению искусства… Но я отвлёкся.
Не скрою, меня печалит однообразность труб, кларнетов, деревенских звуков гобоя и гнетут жалостливые мечтания флейты. Я ищу иного – высшего, вечного, неземного.
Саксофон, проскользнув в оркестр, привнёс в него необъяснимое и покрытое сладким и зыбким мраком второе дно. Вслушайтесь в мои звуки, - в них содержится скрытая и сладостная лесть. Скрытая, потому что голос саксофона всегда наводит слушателя на мысль о том, что саксофон может играть ещё громче и громче, а сладостная, потому что саксофон заразил симфоническую музыку непередаваемым привкусом ядовитого и мечтательного порока. В моих октавах таятся сатанинские глубины и тёмные лучи света. В них обливается кровью полночное солнце и поёт вечно юная заря. Тёплое марево сменяется ледяным трепетом, а на смену огненным искрам приходит томление. Саксофон указал всему музыкальному миру на то, что разрушение и порок сами по себе могут быть красивыми и обольстительными. Саксофон – льстец. Но льстец тонкий и чарующий. Он сеет дурман и никогда не показывает своего истинного лица. Те, кто говорит о том, что для саксофона великие композиторы не писали, глубоко ошибаются: саксофон, словно пьянящая и знойная тень, присутствует в симфонических произведениях Берга, Рахманинова, Бизе и Бартока; саксофон никогда не лезет на первый план и вовсе не стремится доминировать в оркестре, нет: мерцая и переливаясь волшебным светом, он незаметно заражает музыку и весь оркестр двусмысленностью и полутенью гибельного и сладостного распада. Вместе с саксофоном в симфонические партитуры прокралось (не вошло, а прокралось) увядание. Саксофон – насмешник. Насмешник, скрытно и тонко передразнивающий другие инструменты и в особенности кларнет. Явившись на музыкальную арену
позднее кларнета, саксофон стал его порочной тенью, тенью, в которой вдруг зазвучала сладкая лава соблазна. Саксофон – соблазнитель. Он поёт о мужской страсти, он пробуждает грех, и в каждой, в каждой ноте саксофона слышится опьяняющий призыв к любви. Греческий бог Эрот воскрес вместе с изобретением саксофона, и его золотые крылья огнями отражаются в раструбе и напоминают о шествии Диониса и его свиты в Фивы. Саксофон – преступник. Преступник гордый и высокомерный. Он незаметно подсыпал яд в семейство духовых и озарил их неслыханными и дикими дуновениями. Саксофон – это укор. Укор музыке, укор людям, укор жизни. Послушайте сначала партию, например, кларнета или даже скрипки, а потом представьте, что это же самое сыграет и произнесёт саксофон. Вы сразу почувствуете, что саксофон, повторяя, лжёт, но лжёт двусмысленно и очень правдоподобно. Он лжёт так, что во лжи его упрекнуть невозможно. И в этой лжи коренится далеко идущая претензия, претензия, по-новому рисующая перед нами жизнь. Было справедливо замечено, что каждый музыкальный инструмент говорит о жизни на своём языке и со своей неповторимой интонацией. Скрипки, контрабасы, гобои, альты и другие повествуют нам о бытии по-своему, и в звуках различных инструментов мир раскрывается совершенно по-разному. Так вот, саксофон говорит о мире авантюрно. Авантюрнее саксофона о жизни сказать нельзя, ибо в каждом тоне саксофона кроется шулерство, но шулерство самого высокого, аристократического уровня. Саксофон никогда не признает того, что он авантюрист, лжец или льстец. Нет, он будет спокойно и невозмутимо делать вид, что он просто-напросто один из многих. Но, конечно, его неподражаемая интонация выдаёт его с головой, вернее, с мундштуком.
Уже после изобретения саксофона классическая музыка прошла долгий путь. Отзвучала эпоха неоромантизма, импрессионизм сменился направлением, обратившимся к фольклорной музыке, сказала своё непростое слово венская тройка, и в европейской музыке снова время от времени стали звучать отголоски романтизма. Саксофон же вкрадчиво прошествовал по этим волнам и всюду оставил свой двусмысленный и таинственный след. Надо сказать, что французские импрессионисты усмотрели в саксофоне его томную и гедонистическую грань. Для Дебюсси и Равеля саксофон выступал эдаким расслабленным эпикурейцем, заражавшим своим пряным мерцанием неспешную и туманную оркестровую палитру. Берг, поместив в «Лулу-сюиту» саксофон, нашёл тем самым весьма необычный тембр, оттенявший своим сладким журчанием общую атмосферу лютого и гнетущего кошмара. Артюр Оннегер использовал саксофон в «Третьем симфоническом
движении», где он проводит мягкую и нежную мелодическую линию и проникновенно выступает от имени неподражаемого французского лиризма. Для саксофона писались концерты, например, концерт Глазунова, так что вы не подумайте, что я в оркестре бедный родственник и призван только аккомпанировать. Нет, нет, я могу и привлечь к себе внимание. Другое дело, что это внимание принесёт самые разные плоды… Вон видите, вон там, в глубине оркестра, сидят кларнетисты? Они-то и есть самые главные мои враги. Кларнетист для меня хуже собаки для кошки. Во-первых, их много, а я один. Во-вторых, кларнетисты, увидев меня, сразу же начинают подозревать о том, что я джазовый халтурщик, играю в ресторанах и получаю за это большие деньги. Надо заметить, что некоторые кларнетисты немного могут играть на альтовом или теноровом саксофоне (как правило, ужасно) и иногда исполняют партии саксофона. Это означает, что они видят во мне врага и конкурента и с их стороны непременно зарождается недоверие и лёгкая антипатия. Так что, если учесть, что мои партии пытаются играть кларнетисты, а моё присутствие в симфоническом оркестре непродолжительно и мимолётно (ибо мой голос звучит вообще не так часто), то я должен честно признать: моё существование под солнцем академической музыки весьма призрачно и неопределённо. Я вроде есть, а вроде и не совсем есть. Я vixdum sum, я есть чуть-чуть, едва-едва. В этом мне видится моё проклятье и моё наказание… Вы, конечно, скажите мне, вы напомните мне о том, что есть военные оркестры, что существуют и джазовые составы… Да, да, всё так… Но, говоря со всей откровенностью, нет ничего хуже военных оркестров. В них саксофон поставлен вровень с плоскими и крикливыми медными и вынужден выполнять их железную и топорную работу. Нет, в военном оркестре саксофон обречён на вымирание и придурковатое псевдо-существование. Среди военных маршей, «славянок» и прочего волшебная сущность саксофона наливается изнурительным и мертвенным трубным или трупным светом, а сладостное и ядовитое нутро саксофоновых интонаций сливается с общей медной массой, накрываемой сверху оглушительными ударами барабана и гадким посвистом фальшивых флейт. Вы, быть может, жестоко укажите мне и на то, что саксофон вполне может играть и в похоронных оркестрах… Но здесь вы глубоко ошибаетесь. Саксофон не может и ни при каких обстоятельствах не должен играть в похоронных оркестрах! Дело не в том, что такие оркестры играют на полутон ниже и их трагедийные звуки представляют собой распад музыки и осоловевшую пародию на траурный пафос. Нет, дело совсем не в этом. Саксофон, если допустить его в похоронный оркестр, привнесёт в него свой непередаваемый и двусмысленный оттенок, отчего похороны станут похожи если не на
свадьбу, то на музыкальную карикатуру на карикатуру. Конечно, Фредерик Шопен, создавая свою вторую сонату для фортепиано, и в страшном сне не мог бы представить, что лет через сто пятьдесят медленную часть этой сонаты будет играть духовой похоронный оркестр и в него, как прозрачная тень без имени, незаконно вольётся саксофон. Нееет, друзья мои, саксофон – это такой глубокий укор всей классической музыке, что осознать, чего в этом укоре больше – горечи или смеха – невозможно… Но… я с вами заговорился. Сейчас я должен ехать в концертный зал. Сегодня мы играем «Картинки с выставки» в оркестровке Равеля, и мне доверена партия «Старый замок»…

*   *   *   *   *


Рецензии