Над кручей. Глава 2

2
(31 декабря 1917 года)

Устин не единожды собирался сказать жене: «Знаешь, Варвара, вообще-то я женился на тебе, а не на твоей нахальной родне», но каждый раз одёргивал себя. Жена совсем молоденькая, в новом хозяйстве теряется, к свекрови подойти за советом робеет, вот и бегает чуть что к своим родственникам в слободку. А те – кацапы, народ простецкий. Приходят, как к себе домой, лезут в кладовку и погребку без спросу, распоряжаются, услужают, липнут, как мухи – не гнать же их в шею. К тому же мамка Настасья Михайловна, женщина боевая и самостоятельная, привечает иногороднюю родню. Оно и понятно: сама стала казачкой, лишь выйдя замуж за коренного казака станицы Рубежной. Родом же она из семьи иногородних, переселившихся на Кубань после крестьянской реформы откуда-то из Орловской губернии. Любит упомянуть, что родилась ещё в крепостном состоянии. Семья Варвары тоже из тех краёв, вот и стакнулись, земляки как-никак. И сына Устина мать, можно сказать, лично сосватала: «Смотри, какая Варька девка справная! Давай женись, хватит холостяковать! Уже тридцать лет скоро стукнет, так и состаришься бобылём». Послушался мамку, женился, теперь смотрит, как в его доме суетится целая толпа приблудной родни. Правда, сегодня случай особый – у него, Устина, день рождения, исполнилось-таки тридцать лет, круглая годовщина. И угораздило его родиться как раз под Новый год, от широкого празднования не отвертеться, хоть и не жалует он людных застолий. Будь его воля, тяпнул бы стаканяку мамкиной самогонки, да посидел с гармошкой один на один, душу отвёл. А тут ещё Варвара на последнем месяце, на сносях, как без помощников обойтись? Махнул рукой – хозяйнуйте, чествуйте. Устин уже смирился, что не всё в жизни выходит по его желанию, постоянно вмешиваются посторонние силы, когда добрые, когда не очень.
Пока был жив отец, казак средней руки Тимофей Карнаульщиков, жизнь шла, как положено, как у всех ровесников-казачат. Отучился два года в церковно-приходской, батька сказал: «Хватит! Читать-писать умеешь, теперь учись казаковать». Устин не возражал, сидеть за партой скучно, куда интересней помогать отцу в поле и по хозяйству, да и времени гонять с друзьяками остаётся. Дорос до приготовительного разряда, освоил начальную воинскую науку в лагерях, выделили ему со станичного юрта, как полноценному казаку, земельный пай, пошёл служить действительную. На строевого коня пришлось просить ссуду в правлении – тремя годами раньше ушёл на службу старший брат Павел, и на второго коня батька не потянул. Не идти же в пластуны, уже привык гарцевать верхом. Так и попал в свой окружной 1-й Екатеринодарский кошевого атамана Чепиги конный полк. За те четыре года, пока тянул лямку в столичном гарнизоне, домашние дела сильно пошатнулись. Не успел отслужить полгода, как умер отец. Дома с матерью Настасьей Михайловной остались младший брат Яков, девятнадцатилетний баловень и гуляка, да сестрёнка Полина, ещё подросток. Старшая Дарья замужем, отрезанный ломоть. Хочешь, не хочешь – нанимай батраков, сдавай землю в аренду, потери для небогатого двора заметные. А тут ещё сосед, вдовый урядник Григорий Тарасов, уговорил мамку выйти за него замуж – мол, вдвоём легче горе мыкать. Дядя Гриша, конечно, казак зажиточный и человек справедливый – струнил Устина в лагерях – но, как часто бывает, благая задумка оборачивается бедой. Через год мамка второй раз овдовела, а у дяди Гриши были взрослые, отделившиеся сыновья, косо глядевшие на мачеху. Заварилась тяжба с разделом наследства, атаман и мировой судья встали на сторону сыновей дяди Гриши, и пришлось Настасье Михайловне опять водворяться в старом доме Карнаульщиковых. В ту пору как раз вернулся со службы Павел, казак горячий, дело чуть не дошло до кинжалов и шашек, но ничего из тарасовского добра отбить не удалось. Зато злобу на станичную казачью верхушку Павел затаил лютую и неустанно напитывал ею младших братьев.
На льготе Устину удалось побыть недолго, бабахнул четырнадцатый год, начали поднимать полки второй и третьей очереди, опять на коня и в строй, на Кавказский фронт. Правда, повоевал всего ничего, в первую же зиму на обледенелом спуске конь поскользнулся и грянулся набок. Ногу из стремени выдернуть не успел, левое бедро пополам. В госпитале кость сращивали-сращивали, да и комиссовали. Хромота, если честно, пустячная, побаливает место перелома, лишь когда натрудишь ногу. А трудов дома всегда полно. При матери остался один Устин – Павел давно женился и построился на другом краю станицы, Яков пошёл в примаки к богатой семье на хуторе Весёлом, Полинка тоже выскочила замуж. Вот и среднему тугодуму-сыну Настасья Михайловна подобрала жинку, чтоб в доме живым духом пахло.
Всё бы ничего, да жизнь в станице с круга сошла. Кого слушать, до кого прибиваться – не разберёшь. Казачья власть, похоже, кончилась. Новая власть – иногородняя и солдатская – дюже круто заворачивает. Кто ей не по нраву – за шкирку да в тюрьму, а то и к стенке. Сулят свободу и землю, только кому? Свободы простой народ ни от какой власти не дождётся, любая власть норовит согнуть тебя в бараний рог. Земля? Вон её сколько. Иди паши, узнаешь, почём фунт лиха и пуд зерна. Если переделить по справедливости, отобрав у казачьей старшины нахапанные ими наделы в сотни десятин, всем иногородним хватит, чтоб понапрасну не гавкали. Так из-за чего сыр-бор? Дураку понятно: тем, кто были внизу, надоело кормиться объедками, они рвутся наверх, к накрытому для всех столу, куда их тысячу лет не пускали. Рассесться бы всем мирком да ладком, ан не выходит, толкаются, дерутся. И пока одни других не переколотят, не успокоятся. А тебе, уже не казаку –  отменили казачье сословие вместе со всеми повинностями – простому хлеборобу, до какой стороны притулиться? При старой власти было несладко, будет ли слаще при новой? Брат Павел уверяет – будет. Он уже в рядах советчиков, забегает чуть не каждый день с бешеными глазами, с пеной у рта зовёт вступать в их военно-революционный отряд, обещает коня, винтовку, жалованье. Отговорки о больной ноге и состоянии жены слушать не хочет, на мать огрызается. В одном брат прав: всё равно в хате не отсидеться, по доброй воле не пойдёшь, силой мобилизуют.
Сегодня Павла среди гостей нет, сегодня уши отдохнут от нападок ярого агитатора. И за парадную чёрную черкеску с погонами и серебряными галунами младшего урядника некому будет корить. Черкеска без погон, что бабий халат. Алый бешмет, пояс с набором – из настенного зеркала смотрит красавец-казак. Калмыцкие скулы, правда, подгуляли, и глазам никак не придать ласкового выражения, но казаку положено одной своей зверской рожей валить с ног неприятеля. Приглаживая пятернями непослушные кудри, Устин вспомнил случай, когда и впрямь поверг в обморок супротивника простым взглядом – было дело, хоть и славы никакой. В 1907-м году их сотню послали разогнать митинг у городской управы Екатеринодара. Устин, верхом на коне, стоял правофланговым, у самой стены здания, а с крыльца ему в бок пихала зонтиком и выкрикивала всякие обидные слова какая-то бешеная барышня. Устин терпел, терпел, а потом повернулся к ней во всей грозе разъярённой физиономии. Барышня ахнула, сомлела и повисла на руках товарок. Те подняли хай: «Убийца! Палач»! И пока не взяли их на самом деле в нагайки, не угомонились, обвиняя Устина в рукоприкладстве. Революционерки припадочные! 
Ну, родственников он точно не напугает. Пора в горницу, к столу. Стол придвинут ближе к окнам, освобождая пространство для танцоров – что за праздник без песен и плясок? Гармошка дожидается в углу, на сундуке, под развешанными на стене шашкой и кинжалом. Пустая табуретка Устина – во главе стола, хозяйки и гости разместились на длинных лавках по сторонам. Натоплено, как в бане, бабы приветствуют восторженным визгом, бьют в ладоши, ни дать ни взять, артиста встречают. Мамка в цветастой кофте и при платке уселась по правую руку именинника, Варвару поместила слева. За Варварой её старшая сестра Анфиса, выдающихся статей баба, груди едва не прорывают серое шерстяное платье, украшенное вышивкой и рюшками. Грешным делом, сама собой набегает думка – вот бы сойтись с ней в тёмном углу. Лицо чистое, голубые глаза лучатся, роскошная коса уложена кольцами на затылке, красавица. Но всё равно видно, что простая баба – по её ужимках, неожиданным взрывам громкого смеха, даже по той преувеличенной заботливости, с которой она поглаживает младшую сестру по руке. У бедной Вари личико одновременно испуганное и радостное, в просторном сиреневом балахоне, сшитом Анфисой, слободской модисткой, она похожа то ли на большую куклу, то ли на маленькую девочку. За Анфисой, прямой и тощий как жердь, высится её муж, Модест Коробка, весь чёрно-белый, будто сорока – седая голова, тёмные усы, чёрный пиджак, белая сорочка. И нос – семерым рос, одному достался – свисает кривым клювом. Служит конторщиком на маслозаводе «Брунан» братьев-армян Унановых, держится шишкой на ровном месте, но среди своих старается не выпячиваться. Сам из екатеринодарских мещан, в Рубежную переселился больше десяти лет назад, купил дом, перевёз к себе родителей. С Анфисой живут счастливо, что немудрено при весёлом и покладистом характере жёнушки, у них уже трое детей, хотя Устин с Модестом ровесники. По другую сторону стола Варин брат Фёдор с женой, чета куда скромнее забогатевших Коробок. Фёдор работает на железнодорожной станции машинистом маневрового паровоза, рабочая кость. Как и все Курепины, Фёдор русоволос, белолиц, голубоглаз, пшеничные усы щёточкой, одет в тесную для его широких плеч форменную тужурку, воротник косоворотки застёгнут на все пуговицы. Разговорчив до болтливости, никогда не пройдёт мимо без прибаутки, без обмена новостями. Жена у него, напротив, слова не выжмешь, смотрит исподлобья, настороженно, напоминает галчонка в клетке, и обликом туда же – чернява, смуглолика. Но хлопотунья беззаветная – и в их казённой квартире при станции всё блестит и сияет, и Варваре никогда не отказывает пособить. Не одобряет, когда Устин с Фёдором заворачивают в станционный буфет пропустить по паре кружек местного пива «Богемия», да ещё усугубляют стопкой водки, что происходит на её глазах – Любаша служит на кухне буфета, откуда раз за разом выглядывает, волнуется. Ну, это бывает очень редко, дом Устина и квартира Курепиных на разных краях станицы. Старший сын Фёдора и Любаши уже заканчивает железнодорожную школу.
 Мамка одна из всех женщин сидит за столом в подвязанном платке, по-старозаветному. Простоволосых молодух не одобряет, но помалкивает, их уже не перевоспитаешь. Оглядывает стол, убеждаясь, что всё готово, и приглашает:
– Наливайте, гости дорогие. Поздравим нашего именинника.
Берёт в руки стакан с узваром, и пока гости наливают себе, кто – водку, кто – лафит, а Устин с Фёдором – самогон Настасьи Михайловны на калгане, тихо причитает:
– Братья-сёстры все поразбежались, никто не пришёл. Павлик с революционерами захороводился, Яшка, стервец, с хутора глаз не кажет. Ладно, девки, с них взятки гладки, своими семьями обросли, а вот парни…
– Не расстраивайтесь, Настасья Михайловна, – выпрямившись во весь свой немалый рост, Модест Коробка почтительно протягивает над столом руку с гранёной стопкой, – есть, кому чествовать вашего сына, есть, кому говорить вам спасибо, что вырастили этакого молодца. Мы все – ваша семья. За здоровье вашего сына! Будь здрав, Устин Тимофеевич!
Лезет поперёд батьки в пекло форсистый конторщик, перебивает мать, но сегодня простительно. Праздник как-никак, люди пришли оказать ему уважение, будем гулять, нечего меряться, кто выше стоит.
Самогон на калгане, что огонь, стол ломится от закусок – и холодец под матовой плёнкой жира, и красные дольки мочёного арбуза, и квашеная с яблоками капуста, и домашняя колбаса – чего только нету. Под Рождество забил кабана – и жаркое будет на объеденье. Год был урожайный, запасли, слава богу, всего помногу. Дай, боже, и завтра то же. А сегодня празднуем.
Только каждый роток не замкнёшь на замок. Фёдор – вот у кого язык без костей – причмокивая над арбузом, касается больного.
– Нынче видал Павла на станции. Из Армавира пришёл поезд с большевицким начальством, у них там прямо в штабном вагоне совещание проходило. И Павел с этим жидёнком Ковельманом, что в комиссары выбился из помощника аптекаря, и училка Семёнова, и прочие главари Совета туда набились.
Мамка мигом вскидывается:
– И что он тебе понарассказывал?
– Некогда было базлать. Поезд пришёл сборный – посредине классный вагон-салон, спереди-сзади полуплатформы с пушками и пулемётами, да прицепом две теплушки с грузом. Пока мы грузовые до пакгауза перегоняли, паровоз перецепляли – совещание и закончилось. Только в спину Павла видел, когда он на коне за атаманской линейкой с нашим новым начальством ехал.
– На атаманской линейке комиссары разъезжают? – ухмыльнулся в усы Модест.
– На ей. Атаманский экипаж теперь при особняке мадам Сокольской обретается. Ревком её домок занял.
– Хороший домок, – сожалеюще сказала Анфиса, – двухэтажный. Вернётся из Питера мадам, а в доме – новые хозяева.
– Не вернётся, – уверенно сказал Фёдор. – Что она – дура?
Действительно, что делать полковничьей вдове на захваченной большевиками Кубани? Она уж, поди, за границу утекла.
– А чего комиссары в станичное правление не вселились? – удивился Устин. – Свято место не должно пустовать.
– А оно и не пустует. – Фёдор был в курсе всех перемен наверху. – В бывшем правлении гражданский Совет укрепился, ведает налогами и сборами, казной распоряжается, на-ци-о-на-ли-за-ци-ю (это длинное слово Фёдор продекламировал по слогам, загибая пальцы) проводит. А в хате мадам Сокольской военные власти, ревком. К железной дороге ближе.
– Что это такое – наци-нация? – осторожно вопросила Настасья Михайловна.
Разъяснять трудное слово взялся Модест, как самый грамотный из сидящих за столом.
– Это, маменька, когда личное достояние становится достоянием всеобщим, – морщась, будто хватил вместе с холодцом лишку горчицы, растолковывал умный конторщик. – Например, к нам на «Брунан» пришла комиссия Совета и объявила, что отныне хозяева предприятия – не братья Унановы, а все, кто трудится на заводе. Прибыль, за вычетом налогов, будет делиться между членами коллектива, завод становится собственностью государства.
– А тех, кто построил завод, значит, под задницу мешалкой и шагай на все четыре? – изумился Устин. – Это же грабёж среди бела дня! Так завтра и ко мне придут и скажут – а ну, давай, такой-сякой, делись всем, что нажил, с теми, кто в питейном доме с утра до ночи гулеванит!
– Могут, – мрачно предрёк Модест. – Но пока наши советчики до такого не дошли. Драли глотки, драли, а когда им предложили самим закупать сырьё, сбывать продукцию, тут они в лужу и сели. В делах-то ни бум-бум, встанет завод. Постановили – старые хозяева становятся вроде как арендаторами своего же собственного завода, а присматривать за ними будет приставленный от Совета директор. Чёрти что и сбоку бантик! Ничего хорошего не выйдет.
– Ломать, что ладно работает – дурное дело, – подтвердила Настасья Михайловна.
– А на станции что творится, – завёл было Фёдор, но Устин его оборвал:
– Всё, надоел ваш митинг. Праздновать мы собрались или митинговать? Наливаем, выпьем за нашу маму, дай бог ей здоровья и многих лет жизни.
– Чтоб внучат успела понянчить, – вздохнула Настасья Михайловна.
А теперь можно и за гармошку, и вдарить песняка. Ну её, эту дурацкую национализацию со всеми Советами и комиссарами! Гуляй, казак, гуляй пока!


Рецензии