А. Глава тринадцатая. Главка 3

3
 

     Я не пожалел. Мне редко доводилось бывать в чужих домах – если под словом «чужие» понимать его исконное значение. При этом я всегда чувствовал себя неуютно, словно нарушал какие-то негласные границы, вмешивался в процесс, к которому не имел никакого отношения. То было столкновение миров – и столкновение, приносившее мало радости.
     Однако сейчас всё получилось по-другому. Спустя два часа после нашей знаменательной встречи у яблони, мы с Евгением сидели в его саду на складных стульчиках и потягивали ледяной клюквенный морс, только что извлечённый из погреба – из самого настоящего деревенского погреба, бог весть как оборудованного в этом дачном доме. Морс был очень кислый, и мне это нравилось. Уже серьёзно припекало, исчезли даже бабочки, но это никак не влияло на наше настроение. За эти два часа мы как-то сдружились, быстро нашли общий язык. Евгений оказался очень лёгким человеком – пожалуй, никого более лёгкого я в своей жизни не встречал. Он ни о чём меня не спрашивал и ни на чём не настаивал; он просто показал мне своё “обиталище”, как и намеревался. Дом его, должен признаться, решительно контрастировал с моим привычным представлением о доме художника. Впрочем, почему привычным? На самом деле мне редко доводилось представлять себе эти дома. Мои знания о художниках были почерпнуты из книг и рассказов людей, встречавшихся с ними. Мастерская, заваленная холстами, красками и кистями, молочный свет, проникающий через окно без занавесок, стойкий запах растворителя, наполняющий всё вокруг, – то была вполне стереотипная картина, встававшая перед моими глазами при слове “живописец”. Возможно, такие комнаты действительно существовали. Но “обиталище” Евгения было совсем иного рода.
     Да, здесь были картины – много картин. Как начатые, ещё только наброски, лишь отдельными линиями обозначавшие предметы и фигуры, так и вполне законченные, наполненные цветом, живые. И они действительно были повсюду: стояли на мольбертах, лежали на столах, висели на стенах. Но несмотря на обилие полотен, никакого беспорядка они не создавали. Напротив – картины словно были организующей материей, благодаря которой весь дом казался образцом аккуратности и чистоты. Никаких пятен краски на полу, никаких грязных кистей или запачканных тряпок, никакой в спешке сброшенной рабочей одежды. Специфический запах, конечно, был, но настежь открытые окна пропускали достаточно свежего воздуха, чтобы делать этот запах почти незаметным. Нет, такое место и вовсе нельзя было назвать мастерской. Передо мной предстал самый настоящий музей, в котором на суд публики (хотя какая тут публика?) представлялся не только результат, но и процесс творчества. Взгляд изнутри, но не манерно-намеренный, как это иногда бывает с художниками, работающими на глазах у прохожих, а ненарочный, брошенный случайно и без задней мысли.
     Картин было очень много. В гостиной, в кухне, на веранде, в гостевой комнате на втором этаже, даже на чердаке. Большие, средние, маленькие и совсем миниатюрные – но все, даже едва начатые, были выполнены в сходной манере (как я понял из объяснений самого Евгения): короткие, выверенные, “бисерные” мазки, не производившие брызг и позволявшие даже самые общие планы выписывать с удивительной тщательностью. “Наверное, занимает много времени”, – заметил я. “Много, – подтвердил художник. – Но, знаете, у меня ведь масса времени, целая пропасть, куда мне его ещё девать?” И он белозубо улыбнулся. 
     А вот тематика меня удивила. У меня не было, конечно, никаких определённых ожиданий, однако вся изящная, точёная фигура Евгения ассоциировалась с запутанными сюжетами великосветских интриг или с внушительной простотой античных мифов. Но на его полотнах очень редко можно было увидеть людские лица. Большинство составляли пейзажи, в основном – совершенно русские, с полями, берёзками и необозримыми просторами. Трудно было поверить, что все эти бесконечные изображения природы создавались многие часы, с терпением, достойным, как мне подумалось, гораздо лучшего применения. Впрочем, я не заметил в них однообразия: художник каждый раз находил какой-то новый ракурс, свежий взгляд на привычные глазу объекты. И всё же, всё же…
     – Вы почти не рисуете людей, – осторожно заметил я, делая очередной глоток обжигающе холодного морса. – Такое впечатление… что вы их не слишком любите.
     – Это правильное впечатление, в каком-то роде, – ответил Евгений после небольшой паузы.– Я не нахожу в людях ничего особенно интересного. Можно назвать это мизантропией, хотя нелюбви тут нет. Просто одиночество мне куда милей – в нём есть какая-то гармоничность, целостность. Как вы думаете?
     – Да, пожалуй… Мне это очень понятно. Видите ли… – тут я запнулся, не вполне уверенный, следует ли рассказывать такие вещи человеку, с которым мы за два часа до этого были почти не знакомы.
     Евгений не торопил меня; лицо его, обращённое к пронзительно чистому небу, было совершенно безмятежно. Он предоставлял мне самому решать, что и когда говорить.
     – Видите ли, я ведь тоже… в некотором роде… художник. Только художник слова, хотя это звучит очень громко.
     – Да, вы же, кажется, журналист? 
     – Был журналистом, – тихо произнёс я и вдруг испытал огромное облегчение, что получилось вот так просто об этом сказать. – Был, но… решил с этим покончить.
     – Разочаровались?
     – Можно и так сказать. Трудно объяснить. Понимаете, я всегда… мечтал стать писателем.
     Признание получилось каким-то излишне наивным, даже детским. Но Евгений не улыбнулся – хотя в ответ было так естественно улыбнуться этой приятной обаятельной улыбкой. Нет, он по-прежнему смотрел вверх с невозмутимым спокойствием.
     – Ну вот, – продолжал я, не дождавшись ответа, – а журналистика и писательство – вещи слишком разные. Невозможно разные.
     – Совершенно верно, – подтвердил он. – Мне тоже так всегда казалось. Настолько же разные, как живопись и скетчи в юмористических газетёнках, если позволите такое сравнение.
     – Интересная мысль, да… интересная.
     – И у вас уже есть законченные вещи?
     – Есть, всего лишь один рассказ. 
     – Дадите почитать как-нибудь?
     – Не знаю… не уверен, что он достаточно хорош.
     Евгений чуть шевельнулся, полуобернулся ко мне.
     – Я так думаю почти обо всех своих картинах, – задумчиво сказал он. – Хотя это совершенно бесполезно.
     – Почему?
     – Потому что, понимаете, мы все законченные перфекционисты. Я имею в виду творческих людей. Дай нам волю – и мы бы не закончили ни одной вещи. 
     – Это точно! Но ведь есть и желание быть прочитанным, признанным… узнанным, в конце концов.
     – Пустое желание, – равнодушно отметил художник, снова отворачиваясь от меня.
     – Думаете?
     – Уверен. Желание быть известным противоречит самой сути искусства. Искусство самоценно и существует прежде всего для самого себя. Вы пишете не для читателей, вы пишете для себя. Не знаю, для чего именно, у каждого свой особый случай, но ведь согласитесь, что другим людям априори куда меньше дела до того, что рождается в вашей голове?
     – Наверное… я как-то не задумывался. 
     – А вот мне доводилось задумываться, – в голосе Евгения зазвучали чуть слышные горькие нотки. – Личность сама по себе никому не интересна. Если ты можешь создать нечто весёлое, интересное, способное развлечь – тебе поаплодируют; возможно, даже будут долго помнить. Но всё это мишура. Настоящую ценность того, что вы делаете, можете понять только вы сами. Как бы близок вам ни был человек, а влезть в вашу голову и увидеть всё вашими глазами у него не получится. Так что мы пишем для себя. 
     Мы помолчали.
     – И вы никогда не выставлялись? – спросил я затем. 
     – Выставлялся – пару раз, на не самых крупных показах. Всё-таки нельзя не пощекотать иногда своё самолюбие. Но никакого особенного удовольствия я не получил, да и публика, знаете ли, не обратила на меня большого внимания. Я ведь в основном рисую природу, а это сейчас не в моде. Сейчас вообще нет чётко сформированных вкусов.
     – Жаль… Нет, правда, мне жаль, что у вас так всё получилось. В этом смысле, наверное, литератору легче.
     Евгений поднял свой стакан с морсом и посмотрел сквозь него на солнце. 
     – Не берусь судить то, в чём мало разбираюсь, – всё с тем же удивительным спокойствием сказал он. – Но раз вам в этом мирном уголке так же уютно, как и мне (а все признаки налицо), значит, вы тоже устали от мира, который к вам совершенно равнодушен. 
     Я хотел было возразить, но вдруг понял, что возражать тут нечего. Разве не усталостью от мира объяснялось моё страстное желание уехать из города как можно быстрее? И разве не приходила мне то и дело в голову мысль, что миру этому до меня и моих переживаний нет ровным счётом никакого дела? Да, всё так. Не в деталях, возможно, но общую картину Евгений нарисовал верно. Грустная картина!
     – Ваша правда, – тихо сказал я. – Мы все похожи на маленькие кусочки фарфора… нужны только самим себе, да и то – не всегда…


Рецензии