Дева-птица Марья Гамаюн, внучка ведьмы Голосийки

От автора: - Славянские  ДЕВЫ-ПТИЦЫ, из уст древних сказителей, обитали в сказочном Лукоморье, где рос дуб-великан. Именно на его ветвях и свили свои гнёзда ДЕВЫ-ПТИЦЫ. Одна из них, имея чудный голос, могла «гамаюнить», то есть убаюкивать, отчего и вошла в сознание мужчин с именем Гамаюн. Убаюкивание ДЕВЫ-ПТИЦЫ настолько прекрасно, что невольно мужчины (вечные дети женщин-матерей) заслушиваются, забывают себя и идут за вещей птицей куда глаза глядят.

Эта повесть – моё воспоминание о детстве, отрочестве и юности, когда весной сорок пятого года отгремела проклятая война.

Зимы 1945-47-х годов донские степи полыхали морозами. В заметённых буранами хуторах, казалось, замерла жизнь. Но то только казалось. Уже отгуливали скромно свадьбы, крестины, именины, престольные и государственные праздники, и ждали весну. Синевой дымилась, подсыхала степь. Хуторяне выезжали на пашню. Неделя, другая – и вот уже залило степь от края до края зеленью всходов. Радостным цветом зацветали сады. Степь зарастала высокими густыми травами, превращаясь в сказочный ковер испещрённый  алыми тюльпанами, синими васильками, нежно-голубыми, фиолетовыми и золотисто-желтыми цветами разнотравья. На солнце серебром отливали ковыли. В небе, где причудливыми громадами проплывали кучевые облака, кружили орлы и коршуны. На степном приволье росли и мы, хуторские девчонки и мальчишки, рано взрослевшие в трудах и... любви.

В один из дней июня 1947-го года, когда в степях полыхали цветы любви – тюльпаны и васильки, после трудового дня когда свечерело, в скромном наряде, ... танцуют, танцуют, танцуют девчонки во дворе школы-семилетки на выбитом от травы до пыли «пятачке» танцующими парами. Помню и я такие танцы.

Ах!... танцы, танцы, танцы-зажиманцы! Разве можно забыть мне вас, и тебя, Машеньку Гамаюн?! Помнишь, в то время когда пальцы мои лихорадочно щупали, мяли, теребили через платье твоё тело, ты подставлялась так, чтобы мне было удобнее ощущать тебя. Ты при этом хихикала, что-то говорила, дразня меня, а я, сжигаемый желанием, молил:

- Машка, давай сховаемось от всих.

- А чого нам ховаться? Мини танцюваты дюже нравыться.

- Машка, я бильше не можу.

- Чого ты нэ можешь?

- Бачить твои губы и нэ цилувать их. Я ж тэбэ усю люблю.

- Правда?!

- А то ты нэ чуствуешь. Скажи, чуствуешь?

- Чуствую. Ще як чуствую ханджийску породу! Вы ж як кобели причепытэсь и нэ отвяжешься от вас. Ладно, як шо любыш, потэрпыш. На толоки и поцилуешь.

- А ты нэ обманэшь?

- Можэ и нэ обману. Подывлюсь на твое поведенье.

В стороне от посторонних глаз, на толоке, сгорая в поцелуях, мы позволяли себе большее чем на танцах.

Толока,  для меня и моих сверстников после войны это был выпас для скота. У нас она начиналась за хутором и раскинулась по над Панским лесом, уходя в земли Кубани. Пасли мы там свиней и телят, а у кого были козы, то и коз, со своих подворий. Ранёхонько выгоняли мы свою «худобу», и орудуя хворостинами, гнали по пыльной дороге хутора на толоку. А «худоба» - скотина превредная. То и дело  с дороги за любым пучком травы в сторону наровит. Вот и слышатся с утра по хутору на ту или иную свинью или телка:

 - Ах, ты, скотыняка бэзрога! Куда тэбэ чорты понэслы?!  -  Потом слышен недовольный визг лупцованной хворостиной свинки или кабанчика. С телкАми ещё хуже – его ещё догнать, безрогого, надо. А телок, бывало, хвост задерёт, взбрыкнет, и несётся прямо в люцерну. Он же, дуралей, не соображает, что от люцерны обдуется. Пока его выгонешь, вытопчешь местину драгоценного поля, за что дед ремнём тебя отполосует, вроде как ты виноват перед всем колхозом за проделки скотинячьи.

Наконец-то прогоняем свою «худобу» и переходим сами через греблю, разделяющую  Савкину речку, которая дымиться туманом.  По коже бегут мурашки, холодновато. В овраге, который разделяет хутор вдоль на две половины, вьётся к Панскому лесу река, тускло синея сквозь туман, клубится пар; воздух светлеет, яснеет небо, белеют тучки, и тихо всплывает из-за леса багровое солнце, впереди тёмно зеленеет толока, жаворонки зачинают свои песни. Толока - это настоящие джунгли разнотравья, местами высотой намного выше твоего роста, настоящие кусты. Раздвигаешь мокрый с ночи мокрый куст, - и тебя обдаёт накопившимся запахом ночи воздух, весь напоённый свежей горечью полыни, мёдом разноцветья.

Солнце всё выше и выше. Быстро сохнет трава. Вот уже жарко стало. Проходит час, другой... Зноем пышет неподвижный воздух. Внезапно налетел и промчался ветер. Слабо сверкнула молния. Туча растёт. Трава, кусты, всё вдруг потемнело. Молнии заполосовали небо, грянул гром, ливанул дождь. «Худобу» мы согнали в кучу, а сами набились в шалашик, который соорудили с началом выпаса на толоке. Кой-где сквозь травяную крышу шалаша закапала вода на нас и на душистое сено в нём. Никому не хочется мокнуть, жмёмся друг к другу, где ещё сухо. В шалашике тёмно. Все мы знаем, что Машка Гамаюн, внучка Голосийки, - главнейшей ведьмы в хуторе, и что Машка от бабки ведьмачью науку перенимает. Вот Колька Кислый и обращается к Вальке:

- Машка, ось Катька гарна дивка, но у нэи конопушок як на собаки блох, ты у бабы спросы як их вывысты. Може, вона зна.

- Я и сама знаю.

- Так кажы, - просит и Колька и Катька, про любовь которых мы знаем. 

- Надо жабью слызь змешать с лягушочей икрой, закипятыть, шоб ныхто нэ бачив, на толоки на костри в полнолунье, колы сама главна видьма на мэтли по нэбу лита, и смазать усю кожу дэ конопушкы. Но цэ надо робыть в мае, а конопушкы пропадуть в июни.

- Ты шо, Машка, сдурила?! Шоб я одна ночю на толоки?! Та ще с жабою та з лягусом? Та я их днём боюся. Ты сама з нымы на толоку ночю иды.

- Як хочешь. Ходы конопатою.

- Так шо, як шо я уродылась конопатою, мэнэ и замиж ныхто нэ возьмэ?

- Хиба в конопушках дило? - спрашивает Колька Вальку. - Ось у тэбэ бородавкы на ляжки, так шо це лучче чим конопушкы? Тоди и тэбэ ныхто замиж нэ возьмэ.

- Машка, а шо ныякого способу нэмае шоб усим конопатим та с бородакамы дивкАм замиж выходыть та счаслыво жить? - спрашивает Катька.

- Бабка казала, шо можно прыворожить, но бэз прыворожкы тоже можно. Казала, шо шоб избавыться от порчи надо поссять через обручальнэ кольцо.

Пацаны смелеют, девчонки повизгивают. Ну, и всякие сказки-баляски. И так каждый день.
 

Чем бы это закончилось тогда, не знаю. Судьба  в 1950-м году увела меня в Ростов-на-Дону, оставив Машеньку Гамаюн в хуторе. Не знаю как Машеньку, а меня закружила судьба с девчонками на танцпятачках района города, где работал и учился, короче – жил.

Незадолго до призыва меня на службу в Армию я ездил в хутор моего детства. В одну из поездок, на остановке  у Первой Полтавы, из автобуса вышло двое. Это был я и...Мария Гамаюн.

- Машуня, ты?! – чуть не вскрикнул я, увидя очаровательную дивчИну.
Она с таким же радостным удивлением и улыбкой:

- А это ты, Ханджей?!

- Откуда ты появилась тут? Я думал, что ты коров доиш и из хутора ни на шаг.

- Э-э, Хонджей, я давно как с хутора. В Азове живу в общаге и на стройке маляршей работаю. Теперь в хутор приезжаю только к родителям на выходные. А ты что в хуторе забыл?

- Так я на Панскую рыбачить езжу.

- И тебе не скучно одному в лесу?

- А я не один там.

- А с кем?

- Ко мне прилетает дева-птица. 

Мария засмеялась и спрашивает:

- Что это за птица? Ты, Ханджей, каким был брехуном, таким и остался!

- Машка, птица та, как ты красива, и зовут её Гамаюн.

- Я же говорила, что ты был и остался треплом.

Я же заметил, что ей приятно было слышать от меня о её красоте мою трепню. По дороге по над лесополосой мы шли рядом, радостно возбуждёнными, залитые волшебным светом. Слева от нас марево прозрачным туманом  волновало пшеничное поле до горизонта.  А по над лесополосой полынь, образганная на утренней заре росою, сверкала острым блеском, издавала горький и свежий запах. Кругом что-то неслышно притаилось, что-то манило и звало... Цепи волшебные сковали степь, лесополосы, да и всё вокруг. Казалось, всё  выжидала от нас чего-то...

Скоро показался хутор...

Подворье родителей Маши раскинулось на краю хутора. Плетень, огибая с двух сторон хату и двор, сбегал к воде Савкиной речки, где росли ивы; одна стояла с отрезанной верхушкой, на месте её торчало множество веток, другая низко наклонилась над узкой, заросшей камышом и разнотравьем речонкой.

- Машуня, давай на Панскую? Помнишь как когда-то мы там купались? Скупнёмся, потом я провожу тебя домой, а сам останусь рыбачить. - Она облизнула губы и с бесенятами в глазах глядя на меня, спрашивает:
           
- Только скупнёмся?

- Как ты скажешь, так и будет.

- Тогда идём.

Мы шли дорогой,  лежащей лентой по над хутором чуть ли не до самого леса. За хутором, по над прудами, кишащими рыбой и раками, косогорья зеленели кустарники; кое-где выдавались маленькие полянки, покрытые светлой травой, среди них пестрели полевые цветы. Прямо виднелись две полосы высокой ржи, из-за них торчали крыши хат хутора Вторая Полтава, оттуда доносились голоса, мычанье коровы, ленивый брех собак. Всё это глухо, далеко. Яркое солнце вдруг озарило одну из малентких полянок между густыми кустарниками, и разгорелось на большом поле ржи, отделяя колосок от колоска, куда Маша то и дело протягивает руку за васильком. Я вижу и чувствую, что ей хорошо; ей хочется смеяться, что она чувствует в себе прилив чего-то нежного, и это что-то благоухает какой-то безконечной свежестью, каким-то блестящим светом, который так хорошо дрожит в её девственном сердце. Мария не сводила с меня глаз. Вся она дышала счастьем; я подошёл и близко, близко заглянул ей в лицо; глаза наши  встретились, как вошли друг в друга. Неуловимый трепет охватил всё существо её... Мы  молчали... Всё молчало... Всё притаилось, всё изнывало под последним блеском солнечных лучей. Уже оранжевый закат озарил опушку Панского леса, маленькую полянку между кустарниками и ярким золотом разгорелся на большой полосе дикого овса на взгорке от озера к подворью лесника. Мы стояли под разлапистой ивой на берегу чудного лесного озера, держась за руки друг друга.  И я говорил ей есенинское: -

« Мне бы только глядеть на тебя,

В глаз твоих златокарий омут.

И, чтоб прошлого не таясь,

Ты уйти не смогла к другому.»


И в ответ она запела: -

«Ничего мне на свете не надо –

Только видеть тебя, милый мой.

Только видеть тебя, бесконечно,

Любоваться твоей красотой!» ...


...А когда она  уже жарко дышала, как сквозь сон, слыша моё признание:

- Мария, ты – моя Голосийка - дева-птица Гамаюн. Я зацелую тебя...

 
Она  того уже страстно желала, обвивая меня руками...


Рецензии