К. Н. Леонтьев. Личность автора -Новых христиан-

Полный заголовок:
 
         НЕКОТОРЫЕ БИОГРАФИЧЕСКИЕ НАБЛЮДЕНИЯ
         НАД ЖИЗНЬЮ И МИРОВОЗЗРЕНИЕМ
         АВТОРА «НАШИХ НОВЫХ ХРИСТИАН»

      ПРИМЕЧАНИЕ.
      Это, конечно, НЕ полноценная биография Константина Николаевича Леонтьева. Весь приводимый ниже текст -- Вторая Глава нашей книги, рассматривающей под совершенно новым углом зрения концепцию "нового", или "розового христианства" Ф. М. Достоевского и Л. Н. Толстого, восходящую к публицистическим сочинениям именно К. Н. Леонтьева к. 1870-н.1880-х гг.

      Непосредственным побуждением к рассмотрению этой НЕ новой темы явилась "реанимация" её в писаниях прот. Г. Л. Ореханова -- прежде всего, его монографии 2010 г. "Русская православная церковь и Л. Н. Толстой. Конфликт глазами современников" и 2016 г. "Лев Толстой. Пророк без чести". Оттого данный автор будет упомянут не раз в предлагаемом ниже тексте.

       ========================================================

      Глава 2.
НЕКОТОРЫЕ БИОГРАФИЧЕСКИЕ НАБЛЮДЕНИЯ
НАД АВТОРОМ «НАШИХ НОВЫХ ХРИСТИАН»

       Вопреки древней мудрости, что истины Божьей надо слушаться, даже если она написана на очень грязной стене – к «стене», то есть личности Льва Николаевича Толстого как христианского исповедника и проповедника в современных ЛЖЕхристианских обществах (как, впрочем, было и в «старой», тоже антихристовой, буржуазной России до 1917 г.) любят, в связи с проповеданной им истиной, мелочно приглядываться и придираться. Что ж! мы распространим эту традицию и на автора «Наших новых христиан» и концепции «розового христианства», и прежде самой книги «вчитаемся» в жизнь, в биографию её автора…

     В целом, бросая взгляд на судьбу Константина Николаевича – можно смело и решительно ОТКАЗАТЬ ему в праве судить христианские взгляды Л. Н. Толстого – как в «чистом» их выражении, в публицистических и философско-религиозных писаниях, так и в системе художественных образов и сюжета. Леонтьев, выражаясь словами самого Льва Николаевича – типичный РАБ МИРА И ПРЕДАНИЙ ЕГО. Раб – и одновременно жертва, ибо на мирских поприщах его ждало слишком много разочарований и слишком горестные расплаты за любые ошибки и срывы…

     Впрочем, начнём по порядку.

     Родился Константин Николаевич 13 января 1831 г. семимесячным недоношенным ребёнком – очень слабым и хилым. Родное его семейство калужских помещиков было очень родовитым, древним, но, как отмечает О.Д. Волкогонова, современный нам и пока лучший биограф Конст. Леонтьева, «к XVIII столетию, увы, некогда славный род стал мельчать и вырождаться» (Волкогонова О. Д. Константин Леонтьев. М., 2013. – С. 10). Предки Константина Николаевича были военными, но дед уже нигде не служил, а отец, Николай Борисович Леонтьев, участник войны 1812 года, уже в 1813-м вышел в отставку, а ещё прежде имел скандал: был уволен из гвардии по Высочайшему повелению «за неприличные его званию поступки» (Там же). Он поселился дома, где, после серии скандалов, его жена и мама Констанина Леонтьева, Феодосия Петровна (Фанни), образованная (выпускница Екатерининского института для девиц), лично знакомая императрицы Марии Фёдоровны, особа с ОЧЕНЬ жёстким характером – переписала от него на себя всё хозяйство имения Кудиново, отобрала все ключи, а самого мужа – постаревшего, заплывшего жиром и совершенно уже не любимого – выселила во флигель барского дома, где он, ещё задолго до физической смерти, сошёл с ума.

     В воспоминаниях Леонтьева есть такая зарисовка об этом человеке, привлекшая особенное внимание и Г. Ореханова (как якобы свидетельство «секулярных» настроений в семье Леонтьева):

     «Когда в первый раз, семи лет, я пошёл исповедоваться в большую залу нашу к отцу Луке (Быкасовскому) и тётка мне велела у всех просить прощения, то я подошёл прежде всего к отцу; он дал мне руку, поцеловал сам меня в голову и, захохотавши, сказал: “Ну, брат, берегись теперь… Поп¬-то в наказание за грехи верхом вокруг комнаты на людях ездит!” Кроме добродушного русского кощун¬ства, он, бедный, не нашёл ничего сказать ребёнку, приступавшему впервые к священному таинству!» (Цит. по: Иваск Ю.П. К. Леонтьев. Жизнь и творчество // К. Н. Леонтьев: PRO ET CONTRA. Антология. – Кн. 2. – СПб., 1995. – С. 231).

     Вообще, по наблюдению биографа Леонтьева Ю. П. Иваска, «отец всегда лишний человек в мире Константина Леонтьева. <…> Он до конца отвергал отцовство: и у него, и у его главных героев детей не было» (Там же. С. 231 - 232).
 
     Впрочем, наследственное влияние несомненно для биографа, и не одного отца Леонтьева, но и его деда, типичного помещика той эпохи: «Если дед был семейным тираном, самодуром и вместе с тем «рыцарем», то его внук Константин Николаевич проявил своё деспотическое своеволие и донкихотское благородство в книгах, в своей философии истории. Если дед яблоня, а внук – яблочко, то оно недалеко от яблони упало» (Там же. С. 234).

     Иваск находит отдалённые, но несомненные черты сходства между дедом Леонтьева и… Фёдором Толстым («Американцем», 1782 - 1846), двоюродным дядей Л.Н. Толстого. Которым, между прочим, Толстой по детской памяти восхищался и в 1903 году даже намеревался воплотить в тексте его художественный образ – вероятно, по образцу «Хаджи-Мурата», над которым тогда завершал работу (34, 392 - 393). Во всяком случае во внуке неизвестного ему деда, в Константине Леонтьеве, Толстому нравились именно его чудаковатость, «фриковость» и своего рода зной диких гор, степей и пустынь, дышавший со страниц его сочинений; о чём сохранилось его суждение, приведённое в 1907 г. в предисловии Анатолия Александрова к книге Леонтьева:

     «Его повести из восточной жизни – прелесть. Я редко что читал с таким удовольствием. Что касается его статей, то он в них всё точно стёкла выбивает; но такие выбиватели стёкол, как он, мне нравятся» (В кн.: Леонтьев К. Н. О романах гр. Л. Н. Толстого. М., 1911. С. 7).

     Ко времени рождения Константина у небогатой семьи Леонтьевых было уже шестеро детей: Пётр (1813 г. р.), Анна (1815 г. р.), Владимир (1818 г. р.), Борис (г. р. не установл.) и Александра (г. р. 1831). Ловко и напористо используя свои старые связи в «верхах», мама Фанни пристраивает сыновей в элитное военное училище, в Пажеский корпус, а старшую дочку – разумеется, в «родной» Екатерининский институт благородных девиц. Причём подготовкой детей, их первичным образованием Феодосия Петровна занимается сама – денег на гувернёров и учителей в семье не было… Одной из основ воспитания было – ЭСТЕТИЧЕСКОЕ, понимание красоты и любовь к ней во всём. Одновременно в 1820-е гг., разорвав с обрюзгшим, как свинтус, УРОДЛИВЫМ стареющим мужем, которого даже не уважала, Фанни завела интимные отношения с красавцем-соседом – Василием Дмитриевичем Дурново. Портрет красавца-любовника открыто висел в комнате Феодосии Петровны в барском доме имения Кудиново – на почётном месте, выше портретов других членов семьи и предков.

     Можно бы было перечислить множество косвенных, но красноречивых доказательств того, что Фанни прижила маленького Костю именно с соседом Василием… но этого не нужно. В 1883 году К.Н. Леонтьев был уже достаточно «неотмирен» своими религиозными чувствами – да к тому же понимал, что никому уже не может повредить своей правдивостью. Оттого в сочинении «Хронология моей жизни» он сам называет Василия Дмитриевича Дурново своим отцом (см.: Леонтьев К. Н. Полное собрание сочинений и писем: В 12 т. Т. 6. Кн. 2. – СПб., 2003. – С. 28).

      Впрочем, приведём одно, самое изящное и поэтичное, доказательство из сведений О. Д. Волкогоновой:

     «За несколько лет до смерти Василия Дмитриевича Дурново <в 1833 году. – Р. А.> Феодосия Петровна и он посадили в кудиновском саду два дубка: один был назван его именем, другой – её. Когда у Феодосии Петровны родился сын Константин, в его честь тоже было посажено дерево посреди цветника. Из саженца получился стройный серебристый тополь»  (Волкогонова. Указ. соч. – С. 15 - 16).

     Таким же стройным, женоподобный даже, красавцем суждено было вырасти и Косте Леонтьеву… но в январе 1831-го ничто не намекало на то: недоношенный младенец показался маме Фанни столь не эстетичным, что она, кроме кормления, практически не проводила с ним времени – отдав на попечение двум нянькам-приживалкам (одной из которых была нищая, горбатая сестра недотёпы-мужа, бесславно доживавшего свой век во флигеле…). Изнеженной Фанни настолько невыносим был плач нелюбимого младенца, что нянек с люлькой она гоняла из комнаты в комнату, не раз «выселяя» даже в баню! (Там же. С. 16).

     Современная нам психологическая наука может уверенно установить негативные черты характера К. Н. Леонтьева и последствия в его биографии, связанные с подобной обстановкой раннего детства. Многочисленные психологические травмы не могли не вызвать в Косте нарастающих отчуждения и недоверия к миру, которые в традиционных обществах часто проявляются повышенной религиозностью – в частности, в христианских общностях, культом женских «святых» и «богородицы» и влечением к монастырской жизни.

     Конечно, сам К. Н. Леонтьев истоки своей религиозности видел не в травмах, а как раз в положительных воспоминаниях детства. Тут ему для автобиографии пришлось буквально «скрести по сусекам»: отец был затворником флигеля, старшие сестра и братья – уже не жили в кудиновском доме, сама же Фанни религиозностью в отношении церковного обрядоверия никак не выделялась, в частности, справедливо считая, что «помощь ближнему важнее поклонов в церкви». К обедням, конечно, она являлась, но – показательно! – выбирала для этого не ближайшую к Кудиново церковь своего прихода, а соседнюю, которая была изящнее и чище (Там же. С. 17).

     Старших молитвам учила всё-таки Фанни, а вот Костю и этому пришлось учить горбатой няньке… Она же, вместе с Фанни, в первый раз подарила будущему оптинскому монаху свидание с Оптиной Пустынью, в которой измученный одиночеством и холодностью матери ребёнок тут же ощутил атмосферу, врачующую его истерзанные чувства. Вернувшись домой, он прямо заявил матери: «Вы меня больше туда не возите, а то непременно останусь там навсегда!» (Там же).

     Прекрасна та человеческая судьба, в которой травмы детства навсегда зарубцовываются, и вместе с душевными муками уходят в прошлое и планы ретритистского характера – «отталкивания» от себя личностью мирского «зла», бегства от «суетной» жизни большого общества – в скиты, в общины… Увы! Взрослая жизнь и судьба Константина Николаевича не вышли столь же стройными, прекрасными, как он сам или как посаженный мамой Фанни в честь его рождения серебристый тополь…

     О. Д. Волкогонова, как судьбоносное, особенно выделяет впитанный Костей Леонтьевым в родительском доме «эстетический инстинкт» -- формируемый, главным образом, типично «женской» воспитывающей обстановкой в семье. Тут является одно из очевидных для биографов сближений с судьбой юного Льва Толстого: особое внимание мальчика и юноши к своей внешности и внешности других людей. Если Толстой с годами дал этому своему эстетизму иное направление – в художественном слове – то Леонтьев и в зрелые годы заботился о впечатлении, которое производил на людей – и о благоприятности своего впечатления от них.

     Мать, сестра Саша, тётка – могли только радоваться заботе Костеньки о своём великолепии в отражении зеркала. Костя душился, примерял женские наряды и называл себя при этом «мужской женщиной». Херувим, дитя без пола, но прекрасное, как ангел – вот образ его детства, оставшийся для Леонтьева настолько дорогим, что один из автобиографических своих отрывков он так и озаглавил: «Записки херувима». В связи с этими фактами О. Д. Волкогонова, ссылаясь и на Иваска, предшествующего ей биографа Леонтьева, говорит об «андрогинном начале» психики К. Н. Леонтьева. Речь, подчеркнём, именно о ПСИХИЧЕСКОЙ особенности личности автора концепции «розового христианства»: ни на вполне маскулинной внешности, ни на сексуальных предпочтениях Леонтьева его андрогиния не сказалась. В этом смысле К.Н. Леонтьев маскулиннее Льва Николаевича Толстого, который, как хорошо известно, в Дневнике за 1851 год сознавался себе в ГОМОСЕКСУАЛЬНОМ влечении к нескольким (в разное время) мужчинам и ОЧЕНЬ ЧАСТО не умел подарить жене той степени мужской заботы и понимания, в которых Софья Андреевна так нуждалась…

     Константин Леонтьев тоже любовался мужчинами и влёкся к ним – но, как хотелось бы верить, ИСКЛЮЧИТЕЛЬНО эстетически: к мужчинам КРАСИВЫМ, благородным, «породистым» внешностью и изящным в жестах, во всём поведении. Недаром свою литературную судьбу он доверил именно Ивану Тургеневу – не только строгому судье в области художественного слова, но и одному из красивейших аристократов своего поколения! Молодому Л. Н. Толстому на этом этапе достался… не очень красивый Н.А. Некрасов. И только в 1883 году он приближает к себе, как ближайшего друга, Владимира Черткова – так же одного из благообразнейших (по меркам той эпохи) аристократов СВОЕГО поколения.

     Показательно при этом, КАКИЕ оценки этического плана влияли на предпочтения К. Н. Леонтьева между вызывавшими его любование красавцами. Так, брат Александр, несмотря на всю внешнюю красоту, стал для К.Н. Леонтьева в зрелые годы неприятен даже по воспоминанию – из-за СХОДСТВА его неудачливой судьбы с собственными неудачами Констанина Николаевича. Тот поломал себе карьеру и попортил судьбу, будучи изгнан за некую провинность из кадетского корпуса. С отвращением К. Леонтьев констатирует в своих воспоминаниях, что, вместо военного инженера, коим хотел стать, Александр стал «бедным пехотным прапорщиком», жертвой «вредных влияний и дурного направления» <т.е. характера. – Р. А.> (Леонтьев К. Н. Указ. изд. Т. 6. Кн. 1. С. 135).

      Сам юный Костя Леонтьев познакомился с Кадетским корпусом в 1843 году… но лишь для того, чтоб весной 1844-го быть уволенным из него по состоянию здоровья. Летом он усиленно готовился к поступлению в гимназию, и поступил, и блестяще окончил её в 1849 г. – с правом поступления без экзаменов в университет. Опять параллель с судьбой Л. Н. Толстого: Московский университет был выбран для Кости, как шестью годами ранее Казанский для Лёвки – «по семейным обстоятельствам»: у юного Льва в Казани, а у Кости в Москве жили богатые родственники. Для бедного студента Константина Леонтьева, в отличие от Толстого, их поддержка была необходимой: как ни жёстко и грамотно вела мама Фанни хозяйство, богаче имение в Кудиново не становилось…

     И медицинский факультет был выбран по совету матери – как самый перспективный… Увы! для женственного, эстетически утончённого юноши это не был удачный выбор. Леонтьев обращал большее внимание не на содержание лекций, а на внешность читавших их профессоров. По наблюдению биографов Иваска и Волкогоновой, в нём развился нарциссизм: «молодой Леонтьев ощущал себя центром своей вселенной и даже не пытался этого скрывать» (Волкогонова, с. 41). В студенческие годы он уже серьёзно пишет, и свою пьесу «Женитьба по любви» -- отправляет в 1853 г. на суд Тургенева, попутно знакомясь с ним и заручаясь его поддержкой… через его посредство вступая в творческий, писательский бомонд Москвы. Пьесу Тургенев нашёл талантливой, хотя сюжет – «анти-драматическим» и даже несколько «патологическим» (Там же. С. 38). Пьеса вскоре была запрещена цензурой… тем самым ведомством, в котором через 30 лет будет служить сам К. Леонтьев. Ещё одна недобрая насмешка судьбы… Впрочем, через много лет Леонтьев-ультраконсерватор сам подтвердил «вредный» характер ряда сочинений своей молодости.

     Ещё одна веха судьбы – публичное благословение автора Тургеневым, в начале 1853 года изрекшим посетителям салона Евгении Тур примерно следующее:

     «Ни от меня, ни от Гончарова, ни от Писемского нового слова уже не дождётесь… Его могут сказать лишь двое молодых людей, от которых много надо ожидать: Лев Толстой и ВОТ ЭТОТ, -- Тургенев указал на Леонтьева». Тот, по собственным воспоминаниям, «даже не покраснел и принял это как должное» (Цит. по: Волкогонова, с. 51).

     Напомним читателю, что и Лев Николаевич Толстой тогда лишь начинал писательскую карьеру – но уже вкусив военных лишений и риска, избавивших его от ряда юношеских комплексов и предрассудков… Сам Тургенев, как мы видим, почуял в молодом Леонтьеве не меньшее дарование, чем в Толстом. Но КАК РАЗЛИЧНО распорядились эти двое своими талантами!

     Похвалы Тургенева, вероятно, были в числе причин отказа в 1854 году Константина Николаевича от планировавшегося им брака с Зинаидой Кононовой. Леонтьев мечется между заманками личного семейного счастья и писательской славы, и… всё больше и больше недоволен собой. И он принимает вдруг вполне мужское решение… Начавшаяся Крымская война открыла возможность медикам старших курсов получить диплом врача досрочно – с последующим выездом в места боевых действий. И вот 20 июня 1854 г. К. Н. Леонтьев Высочайшим приказом определён на службу батальонным лекарем в Белёвский егерский полк. Через три с лишком года, 10 августа 1857 г., он выходит в отставку… совершенно ДРУГИМ. Человеком мужественным и зрелым, увидевшем, совершенно по Толстому, ту самую «войну в настоящем её выражении – в крови, в страданиях, в смерти». Из семи оперированных им в первую зиму ампутантов – трое умерли, но не из-за бездарности Леонтьева как оператора, а – из-за фактического отсутствия нормальных условий лечения, лекарств, помощников… Он стал свидетелем огромного воровства среди военного начальства, неуважения к солдатам и их беспомощности перед техническим превосходством противника. Как следствие – сдача Керченского гарнизона, отступление, предательство защитников Севастополя… Как и Толстому, ему делается «обидно за державу», и – очень ненадолго! – Леонтьев делается либеральным.

     Феноменальным образом Леонтьев прожил в годы Крымской войны жизнями, по крайней мере, ТРЁХ знаменитых и особенно близких автору персонажей Льва Николаевича – Дмитрия Оленина, Андрея Болконского и Пьера Безухова.

     Вот, например, как Леонтьев передаёт в воспоминаниях о службе в Керчи тогдашнее своё совершенно «оленинское» (и толстовское!) восприятие жизни:

     «Природа и война! Степь и казацкий конь верховой! Молодость моя, моя молодость и чистое небо!.. И, быть может, ещё впереди – опасность и подвиги!. Нет! Это был какой-то апофеоз блаженства» (Леонтьев К. Н. Сдача Керчи в 55-м году (Записки военного врача.) // Указ. изд. Т. 9. С. 218).

     «Оленинское» любование природой и собой в ней – осталось дорого эстету Леонтьеву до старости… А вот с дорогой жизни князя Андрея – к высочайшей, надмирной ЭТИКЕ бытия – Леонтьев разошёлся быстро. Схожи, главным образом, мотивы, по которым реальный молодой человек и – позднее – персонаж в романе Толстого отправляются на войну. «Я иду потому, что эта жизнь, которую я веду здесь, эта жизнь — не по мне!» -- под этим хрестоматийным признанием молодого князя Болконского решительно бы подписался и Конст. Леонтьев 1854 года. Он хотел перемен, пусть и скудной, но финансово независимой жизни, хотел «увидеть войну» и испытать себя в ней. Да и южный воздух… парадоксальным образом, болезненный Леонтьев действительно ПОПРАВИЛСЯ за годы, проведённые на юге!

     Смотрели на войну Толстой и Леонтьев ОЧЕНЬ по-разному, что уже было подмечено биографами последнего. Волкогонова:

     «Лев Толстой  это время воевал в Севастополе. Леонтьев же служил в тылу, хотя пуль <тоже> не боялся. Так распорядилась его военная судьба. Но главное различие между их отношением к одной и той же войне очень точно подметил <биограф> Иваск: “Толстой искал правду, а Леонтьев -- красоту”. Как верно!».

     В подтверждение своего тезиса Волкогонова приводит историю с питием Леонтьевым кофе на балконе гостиницы в обстреливаемом противником городе – при бегстве русских войск – заставляющую вспомнить уже созерцательное приятие действительности и судьбы Пьером Безуховым на бородинском поле, и такое изложение Леонтьевым тогдашних своих помыслов и чувств:

     «Как бы это было хорошо, если бы сейчас начали падать около гостиницы этой гранаты, бомбы и ядра, а я бы имел право, как частный человек и художник, смотреть с балкона на весь этот трагизм, взирать, ничуть сам не избегая опасности, на эту внезапно развернувшуюся на интересном месте страницу из современной истории. Присутствовать безмолвно и философски созерцать… Прекрасная страница! Не только из истории человечества, но и из истории моей собственной жизни. Бомбы летят, а я смотрю!» (Леонтьев К. Н. Сдача Керчи в 55-м году // Там же. С. 204).

     И здесь леонтьевская истина – в чашке кофе и в представляющейся ему красоте войны!

     Биограф О. Д. Волкогонова ощутимо любуется «новым», «обстрелянным» Леонтьевым:

     «Вместо нервного юноши, недовольного собой и жизнью, страдающего от каждого пустяка, боящегося чахотки, перед нами довольно крепкий физически, способный скакать наравне с казаками 25 вёрст без седла, уверенный в себе, не боящийся опасности молодой человек, который хоть и любуется собой по-прежнему, но способен на реальные, не только воображаемые, поступки» (Волкогонова, с. 78).

     Но тем больнее сумела ранить это возрошее самоуважение Леонтьева пресловутая послевоенная, «гражданская» жизнь… По увольнении, как вспоминал он сам, «другие доктора возвращались с войны, нажившись от воровства и экономии, -- я возвращался зимою, без денег, без вещей, без шубы, без крестов и чинов» (Леонтьев К. Н. Указ изд. Т. 6. Кн. 1. С. 69).

     Ещё в Крыму, накануне возвращения, ему отказывает богатая невеста… Более всего Леонтьев опасается ЗАУРЯДНОЙ и НЕ ИЗЯЩНОЙ жизни, которую ему навязывала его материальная скудость: жизнь «посередине – среди небогатых и неживописных литераторов и профессоров, зарабатывающих себе на хлеб упорным трудом» (Волкогонова, с. 96). По счастью, дружба с Тургеневым даёт возможность Константину Николаевичу избежать литературного узничества в Москве: тот выхлопотал ему место домашнего врача в имении барона фон Розена под Арзамасом. Проживание в имении бар. Розена стала одним из лучших и творчески продуктивных периодов жизни К.Н. Леонтьева. Панэстетизм в его сознании постепенно побеждает либеральные настроения. Это было неизбежно, потому что либерализм, как и социализм или, скажем, буржуазная «благотворительность» – суть порождения секулярной эпохи, свидетельства вырождения в лжехристианском мире церковных лжеучений, утраты доверия к ним в массах. Либерализм, социализм ЭТИЧНЫ – насколько могут быть этичны суррогаты утраченной буржуазными Россией и Европой церковно-христианской веры (конечно, в свою очередь, тоже суррогатной в отношении истинного учения Христа). Выхолощенное, однобоко и значит ложно понятое, секулярное «христианство» либералов или благотворителей переносят внимание и усилиясвоих адептов на ложные цели внешней борьбы с «социальным злом». Напомним здесь кстати, что известная ссора И.С. Тургенева с Л.Н. Толстым 27 мая 1861 года была спровоцирована как раз насмешками Льва Николаевича в адрес дочери Ивана Сергеевича и её «благотворительных» потуг. По крайней мере, такая причина следует из рассказа свидетеля ссоры, Аф. Фета:

    «Утром в наше обычное время, т. е. в 8 часов, гости вышли в столовую, в которой жена моя занимала верхний конец стола за самоваром, а я, в ожидании кофея, поместился на другом конце, Тургенев сел по правую руку хозяйки, а Толстой по левую. Зная важность, которую в это время Тургенев придавал воспитанию своей дочери, жена моя спросила его, доволен ли он своей английской гувернанткой. Тургенев стал изливаться в похвалах гувернантке и между прочим рассказал ей, как гувернантка с английскою пунктуальностью просила Тургенева определить сумму, которою дочь его может располагать для благотворительных целей. — Теперь, — сказал Тургенев, — англичанка требует, чтобы моя дочь забирала на руки худую одежду бедняков и, собственноручно вычинив оную, возвращала по принадлежности.

     — И это вы считаете хорошим? — спросил Толстой.

     — Конечно; это сближает благотворительницу с насущною нуждой.

     — А я считаю, что разряженная девушка, держащая на коленях грязные и зловонные лохмотья, играет неискреннюю, театральную сцену.

     — Я вас прошу этого не говорить! — воскликнул Тургенев с раздувающимися ноздрями.

     — Отчего же мне не говорить того, в чём я убежден, — отвечал Толстой.

     Не успел я крикнуть Тургеневу: «перестаньте!», как, бледный от злобы, он сказал: «Так я вас заставлю молчать оскорблением». Так передаёт Фет, а С. А. Толстая, со слов мужа, в своём дневнике 23 января 1877 г., сообщает следующую фразу Тургенева: «А если вы будете так говорить, я вам дам в рожу» («Дневник Софьи Андреевны Толстой», М. 1928, стр. 45). «С этими словами, — рассказывает далее Фет, — он вскочил из-за стола и, схватившись руками за голову, взволнованно зашагал в другую комнату. Через секунду он вернулся к нам и сказал, обращаясь к жене моей: «Ради Бога извините мой безобразный поступок, в котором я глубоко раскаиваюсь». С этим вместе он снова ушёл.

     Поняв полную невозможность двум бывшим приятелям оставаться вместе, я распорядился, чтобы Тургеневу запрягли его коляску, а графа обещал доставить до половины дороги к вольному ямщику» (см. А. Фет, «Мои воспоминания», I, М. 1890, стр. 370—371).

     Насмешка Льва Николаевича, как её пересказал Фет, содержала в себе и несомненнный эстетический коннотат – но в тесном сопряжении с церковно-христианской традицией. Так что, как видим, в молодые и страстные головы Константина Леонтьева и старшего его собрата по перу Льва Толстого «задували» в 1850-х одни и те же ветерки… только усвояли их эти две разумные головы по-разному. Общеизвестно, что Толстой, в будущем художник-реалист и социальный, с религиозных позиций, обличитель – пусть и не скоро, но помирился с Иваном Сергеевичем; разрыв же Леонтьева с заботливым протектором был решителен и бесповоротен. Той частью, которой он всё-таки был христианским, либерализм Тургенева был ЭТИЧЕН; этика же христианства, с её превознесением детей, слабых, смиренных и даже «убогих» -- не совмещалась с языческим панэстетизмом Леонтьева, даже в грядущих, более умеренных его реализациях зрелых лет. Мёртвая «красота» литургий, храмовых убранств и наделение косного, дохлого (икон, мощей, богородиц и пр.) характеристиками живого и даже «чудотворного» -- т.е. комплекс суеверий церковного лжехристианства – были ближе Леонтьеву этически мотивированных предпочтений чего-либо внешне малопривлекательного. Отчасти именно это поклонение «полнокровным» Силе и Красоте подтолкнуло Леонтьева к откровенному любованию медвежеподобным, высокого роста силачом-барином в рассказе Л.Н. Толстого «Чем люди живы?». Не сапожником и его женой, не ангелом… ибо всё, с ними связанное – «сантименты» и «розовое христианство». (Подробнее об этом эпизоде скажем в соответственном месте нашей работы.)
      
      Наконец-то у Розенов Леонтьев получил и достаточное жалованье (часть которого высылал матери), и необходимую для творчества обстановку изящной роскоши. По просьбе баронессы он стал преподавать детям Розенов ботанику и анатомию – и сам серьёзно увлёкся естественными науками.

     Наконец, именно в усадебном раю Розенов Константин Николаевич пишет одно из важнейших своих сочинений – роман «В своём краю». В романе, написанном «с натуры», Леонтьев вывел себя сразу в двух персонажах — докторе Рудневе и студенте-юристе Милькееве. Наверное, не случайно оба — Василии: повторение имени намекает на общего прототипа обоих персонажей. Опуская полутона, можно сказать, что Руднев персонифицирует профессиональную сторону Леонтьева, Милькеев же — складывающийся у него в то время эстетизм.

     Супергероем повествования становится Василий Милькеев. Он красив, умён, всем нравится, влюблён сразу в двух девушек (Нелли и Любашу), но главное — суждения его совершенно не похожи на общепринятые мнения. В уста этого персонажа Леонтьев вложил многие парадоксальные идеи, вполне вписывающиеся в его собственную концепцию. Именно в нижегородском имении сложились основные черты «эстетического имморализма», в котором не раз упрекали Леонтьева.

     В одном из разговоров с домашними и гостями Милькеев откровенно защищает «красоту» борьбы добра со злом.

     «Нация та велика, в которой добро и зло велико. Дайте и злу и добру свободно расширить крылья, дайте им простор...» -- лишь бы не было «бессилия, сна, равнодушия, пошлости и лавочной осторожности», «односторонней гуманности, доходящей до слезливости» (Леонтьев К. Н. В своём краю // Леонтьев К. Н. Полное собрание сочинений и писем: В 12 т. Т. 2. С. 45 - 46). Запомним эти формулировки: нечто близкое мы обнаружим и в «Наших новых христианах» Леонтьева – как выпад против Л. Толстого и Достоевского.

     Итак, красота важнее морали; лучше живописное, молодецкое зло, чем скучное и бесцветное добро! красота важнее морали; лучше живописное, молодецкое зло, чем скучное и бесцветное добро! Потому что в великом народе добро и зло, гуманность и жестокость взаимосвязаны. Именно за эту теорию Константина Леонтьева, с лёгкой руки Василия Розанова, величали «русским Ницше».  Но О. Д. Волкогонова делает по этому поводу очень справедливое и ценное замечание: Леонтьев свой «имморализм» высказал ДО Ницше. Скорее Ницше можно назвать «прусским Леонтьевым»! (Волкогонова, с. 102). Леонтьев, констатирует биограф, не читал сочинений Карлейля, но перекличка идей его с этим шотландским мыслителем – несомненна (Там же. С. 103).

     На эстетизме Леонтьева сказалось его естественно-научное образование: красота для него была синонимом силы, здоровья. Эстетический критерий соответствовал принципу естественного отбора в развитии всего живого: то, что сильно, — то и прекрасно! И вновь напрашивается аналогия с будущими работами Ницше…

      «Составные части "героического" способа жизни Леонтьева несложны, — пишет один из современных исследователей творчества Константина Николаевича Д. M. Володихин, — огромное честолюбие, отвага, верное служение государю и отечеству, покорение женских сердец. Цель — слава...» (Володихин Д. М. «Высокомерный странник». Философия и жизнь Константина Леонтьева. М., 2000. С. 10).

      Может быть, это несколько упрощённое представление о жизненном кредо молодого Леонтьева, но большая доля истины в таком понимании, несомненно, есть. И эта картина становящегося мировоззрения входящего в зрелость писателя и мыслителя Леонтьева – уже достаточно полна для того чтобы сделать вывод о ЧУЖЕСТИ, недоступности Леонтьеву высшего, христианского понимания жизни и о СОЗНАТЕЛЬНОМ следовании им жизнепониманию языческому.

     Среди обвинений, бросавшихся К. Леонтьевым в «Новых христианах» в адрес Толстого и Достоевского было и обвинение их в попущении, даже в идейном служении революции. Напомним, что Толстой в 1880-е гг. и позднее отчасти симпатизировал революционерам – со странной, но отчётливо ЭТИЧЕСКОЙ позиции: он ценил в них бесстрашие, готовность жертвовать собой – пусть и ради заблужений… Но НИКОГДА Толстой не благословлял организованное насилие – ни правительств, ни террористов и революционеров. Леонтьев же 1850-х – ЭСТЕТИЧЕСКИ ПРИВЕТСТВОВАЛ революции. Милькеев в романе сначала решает присоединиться к Гарибальди, потом — как довольно глухо (из-за цензуры) говорится в романе — оказывается среди «подрывателей устоев», революционеров. Объединение Италии или свержение самодержавия — какая разница! И то и другое — живописно, героично! Революционеры нужны: они заменили средневековую поэзию «религиозных прений и войн» и по-своему служат развитию. Именно борьба революционных и охранительных, консервативных сил приводит к разнообразию, делает историю богаче и ярче. Но революционных идеалов равенства Леонтьев отнюдь не разделял: для явления в мир великих и сильных людей необходимы неравенство и разделение – как общественных сословий, так и наций!  «Всякая нация только тем и полезна другой, что она другая: уперлась одна нация в стену, не знает, что делать; поглядела на другую и освежилась!» (Леонтьев К. Н. В своем краю // Леонтьев К. Н. Указ. изд. Т. 2. С 155.)

    Итак, кудиновское воспитание Феодосии Петровны не только не было изжито сполна взрослым Леонтьевым, но постепенно воплощалось в голове его жертвы в ТЕОРЕТИЧЕСКИЙ ПРИНЦИП.

     В начале 1860 года Леонтьев послал Тургеневу свой критический отзыв о его романе «Накануне». Леонтьев не мог согласиться с принесением в романе художественно-эстетического начала в жертву идее, социальной тенденции, пусть даже и прогрессивной. Критика Леонтьева была, конечно, критикой писателя-реалиста, но – востребующего приятия разбираемым автором жизни, КАК ОНА ЕСТЬ – без схематизаций и упрощений. В «Накануне» же у, прекрасное забыто ради полезного, в угоду общественной тенденции. Опять же – за «тенденцию» позднее “достаётся” от Леонтьева и роману Л.Н. Толстого «Анна Каренина», и рассказу «Чем люди живы?»

     Несомненно, Тургенев болезненно воспринимал нападки Леонтьева в печати и на романы «Рудин», «Дым»… но в споры не вступал… Только через 15 лет, в 1876 году, он прислал Леонтьеву последнее письмо, где были такие, болезненные для писательского самолюбия Констанина Николаевича, строки:

     «Так называемая беллетристика не есть настоящее ваше призвание; несмотря на ваш тонкий ум, начитанность и владение языком, ваши лица являются безжизненными». И Тургенев советует уже немолодому автору переключить внимание на сочинения «учёные, этнографические и исторические» (Тургенев И. С. Полное собрание сочинений: В 28 тт. Письма. Т. 11. С. 258).

     С небольшой (и не в пользу Леонтьева) оговоркой Иваск соглашается с таким мнением И. С. Тургенева:

     «Да, «лица» Леонтьева часто безжизненны, хотя и красочны, — за одним, впрочем, очень существенным исключением: во всех его повестях, а также письмах живёт «главное лицо», суперге¬рой, Нарцисс, в разных его проявлениях» (Иваск Ю.П. Указ. изд. С. 304). У О. Г. Волкогоновой тоже оговорка, но иная: позднее учение Леонтьева столь блестяще, что затмевает все, даже и удачные, его романы (Волкогонова, с. 122).

     Накопив денег, весной 1860 года Леонтьев покинул имение Розенов и переехал к матери в Кудиново. Там он принял окончательное решение бросить медицинскую практику ради писательства, и через полгода, зимой, он отправился в Петербург, чтобы иметь возможность самому устраивать свои литературные дела. Поселился он у брата своего Владимира, а скудные средства добывал уроками и переводом статей. Среди енго учениц в то время оказалась юная племянница его, 12-летняя Маша.

     Летом 1861 г. Константин Николаевич возвращается в Крым – к своей давней, времён лекарской службы, знакомой, дочке грека-торговца Лизе Политовой. 19 июля он женится на ней… неожиданно даже для своей матери и при её неодобрительном отношении к такому «мезальянсу». О. Д. Волкогонова решительно аттестует этот шаг как ложный и трагический по последствиям в судьбе Леонтьева:

     «Малограмотная Лиза, конечно, не была ему ровней ни в каком отношении, их брак – продлившийся до самой смерти Леонтьева – стал трагическим для обоих. “Только тогда легко жить с человеком, когда не считаешь ни себя выше, лучше его, ни его выше и лучше себя”, -- утверждал Лев Толстой. С Лизой у Леонтьева ситуация была совсем не подходящей под этот рецепт семейного счастья» (Волког., с. 124 - 125).

     В отличие от кстати упомянутого биографом Льва Николаевича, Констанин Николаевич никогда и не искал интеллектуального единения, «обмена идей» с супругой. В лучшем случае, искал он дружбы, которую понимал «как свободу супругов жить так, как им нравится» (Там же, с. 125). Попросту говоря, женился он не на человеке – разуме и живой душе – а… на привлекавшем его опять же ЭСТЕТИЧЕСКИ образе земной женской красоты. «Свежая, естественная Лиза так резко контрастировала со скучными петербургскими дамами!»

     Биограф Леонтьева из США С. Лукашевич высказывает гипотезу, что Леонтьев в это время осознал свою гомосексуальность – примерно так же, как молодой Л.Н. Толстой. Но, как и Толстой, живя в грубо-дикарской, традиционалистской, гомофобной стране и разделяя многие её суеверия, он не позволил себе нормального партнёра-мужчины, а решил подавить свою гомосексуальность, женившись на женщине, с которой у него в прошлом уже были «нормальные отношения» (Lukashevich, Stephen. Konstantin Leontev (1831 - 1891). New York, 1967. – P. 55).

     Волкогонова, однако, приводит как контраргумент «неимоверное количество романов Леонтьева с женщинами», заставляющее опять же вспомнить ту “развратную” молодую жизнь, в которой так раскаивался пожилой Л.Н. Толстой. Как и в случае с Толстым, так и в отношении Леонтьева, полагает современный нам российский биограф, можно говорить лишь о БИСЕКСУАЛЬНОСТИ их интимных предпочтений. «Велика вероятность, что эта сторона его личности так и осталась неосуществлённой, латентной». Впрочем, как намекает Волкогонова, возможна и иная крайность: известно, что в периоды финансового благополучия Леонтьев нанимал слуг, которыми всегда были КРАСИВЫЕ МУЖЧИНЫ (Волког., с. 123 - 124).

     Жену после свадьбу Леонтьев оставляет в Крыму, возвращаясь в Петербург один – вероятно, из-за безденежья… Только через три года он свидится с Лизой… уже охладев к её красоте. Правда мама его, Феодосья Петровна, сменит гнев на милость и со временем даже полюбит Лизоньку – «за незлобивое сердце, смирение, любовь к Костиньке» (Там же. С. 127).

     Для Леонтьева 1861 год действительно стал переломным. Это не только женитьба, но и резкий поворот в мировоззрении: недавний либерал становится «охранителем», для которого идея службу «государю и отечеству» не только не стеснительна, но и привлекательна. Уже в это время К.Н. Леонтьев начинает восхищаться патриотическими сочинениями Каткова, а в 1880 г., после открытия в Москве памятника Пушкину и той самой речи Достоевского на открытии, которую он критиковал в «Новых христианах», Леонтьев в одной из статей предложил поставить памятник… Каткову. За то, что он последовательно защищал «Церковь, Самодержавие и Дворянство» (Там же. С. 132).

     В том же 1861 году он познакомился со служащим Азиатского департамента Г. К. Дубницким (буд. Консулом на о. Сира), который зачаровал его рассказами о жизни на Балканах и своей дипломатической карьере. В следующем, 1862 году, посредством друга детства, красавца и поэта Мих. Хитрово Леонтьев знакомится с вице-директором Азиатского департамента Мин-ва иностр. дел П. Н. Стремоуховым, в свою очередь замолвившим за него слово директору Департамента графу Н. П. Игнатьеву, которому случайно оказавшийся тогда в Петербурге барон Розен дал лучшие на Леонтьева рекомендации. Впоследствии и сам граф Игнатьев, панславист, нашёл в Леонтьеве идейного собрата и «умеренно покровительствовал» ему (Там же. С. 134).

     11 февраля 1863 г. Леонтьев сдаёт экзамен на должность канцелярского чиновника Департамента, а уже 25 октября – делается секретарём и драгоманом (переводчиком) консульства в г. Кандии на о. Крит. И здесь не обошлось без эстетизма. Своё поступление на государственную службу Леонтьев мотивировал позднее так: «…Правильная и глубокая эстетика всегда, хотя бы незримо и бессознательно, содержит в себе государственное или политическое чувство» (Леонтьев К. Н. Полн. собр. соч.: В 12 т. Т. 6. Кн. 1. С. 399 - 400).

     В соответствии с этой установкой Леонтьев и отбывает на службу на остров Крит, а позднее – в Константинополь.

    По критскому периоду биографы находят не много источников, что связано как с идиллическим характером синекурной «службы» Константина Николаевича в этом райском месте, так, вероятно, и со скандальными обстоятельствами отбытия его с острова.

     Период своего пребывания на Крите Леонтьев позднее назвал «медовым месяцем» (выехал он туда с женой Лизой), а сам остров сравнивал с корзиной цветов… Иваск справедливо заключает, что на греческом острове Константин Николаевич, без сомнения, нашёл свой женственный (андрогинный) эстетический идеал, бледным подобием которого был Крым, а ненавистным антиподом – серокаменный, пасмурный Петербург (Указ. соч., с. 328). Он часто наведывался на народные гуляния в селение Халеппа и находил эстетическое великолепие в самобытной народной жизни и одеяниях и греков, и даже турок – которых противопоставлял «обуржуазившимся» болгарам, уже примерившим на себя «плохо скроенный, дешёвый европейский сюртук ПРОГРЕССА» (Цит. по: Волкогонова, с. 148). Он даже благословлял турецкое господство за то, что оно мотивировало покорённых греков сберегать всё эстетическое великолепие своей самобытности – бытовой и религиозной.

     «…Общению с иностранными дипломатами Константин Николаевич предпочитал этнографические «вылазки» в греческие деревушки и селения. Остров был гористым, жители выращивали апельсины и виноград, делали замечательное оливковое масло и вино, разводили коз и овец. Леонтьев любовался греками: критские мужчины почти все были рослыми, носили яркую одежду — гольфы, обтягивающие сильные икры, шаровары, подвязанные лентами, фески, куртки непривычного покроя — всё это придавало им в глазах Леонтьева поэтичность и своеобразие. Женщины были черноглазы, стройны и держались хотя и скромно, но с достоинством. <…> Овраги на Крите были «душистыми», дворики — «опрятными», глиняные полы — «чище паркета». Даже «язвы общества» здесь были живописны: «бедность здесь не ужасна и не гадка. В ней видно нечто суровое и мужественное. Горы, хижина, чистый воздух и прекрасный климат; здоровые, бронзовые дети» (Волкогонова. С. 147).

     В связи с этим  Иваск на наш взгляд несправедливо противопоставляет «истинной» любви к народу Константина Леонтьева – «народничеству» 1860-70-х гг. российской интеллигенции и Л. Н. Толстого: «Это тоже “хождение в народ”, но эстетическое и не надуманное, как у народников» (Указ. изд. С. 330).

     Что тут сказать?.. Эстетическое упоение отнюдь не идёт рука об руку с любовью ХРИСТИАНСКОЙ, нелицеприятной. Оно, как в случае с Леонтьевым, может быть НЕЭТИЧНО и НЕСПРАВЕДЛИВО. Это любовь к красивым, любезным, приятным, любящим, заботливым… к тому же обнаруженным Леонтьевым среди НЕ родного народа. Толстой 1850-70-х гг. пытался устранить именно ЭТИЧЕСКОЕ безобразие в отношениях зажиточных и образованных общественных страт с народом – быть просвещённым его слугой. В Леонтьеве же столь любезные и ласковые греки видели-таки НЕ равного: этнического представителя и должностное лицо той России, от которой ожидали поддержки в борьбе с Турцией. Не христианская любовь Леонтьева встречала таковую же – со стороны благорасположенных тогда к русским и России греков.

     У скудного материальными средствами Леонтьева были значительно лучшие, нежели когда-либо у Толстого, условия для того, чтобы разделить с РУССКИМ народом его трудовую судьбу… Он же выбрал дипломатическую карьеру и далёкую восточную экзотику. Народолюбие Леонтьева НЕ ХРИСТИАНСКО в отношении народа греческого, а в отношении родного -- несправедливо явственной эстетической брезгливостью. Это не мешало, впрочем, ему (как и теперешним городским патриотам путинской России) оскорбляться «за народ» -- когда неправая критика его исходила «извне», от иностранца.

     Яркая иллюстрация «срабатывания» такого надуманного патриотизма – событие лета 1864 г., без сомнения ставшее очередным поворотом в судьбе К.Н. Леонтьева. Раз он зашёл вместе с женой по какому-то делу в канцелярию французского консульства. По версии самого Леонтьева, во время необязательного светского разговора консул Дерше, с которым тоже была жена, позволил себе неуважительно обратиться к Леонтьеву как представителю России. Тот в ответ ударил Дерше хлыстом…

     Подробные обстоятельства этого скандального дела темны. Встретив поддержку графа Игнатьева, Леонтьев до конца подавал этот свой гневный припадок как патриотический акт. Однако в романе с чертами автобиографизма «Египетский голубь» главный герой Ладнев, под которым Леонтьев имеет в виду себя, рассказывая о схожей истории, обмолвился, что консул за что-то ВЫГОНЯЛ его, требуя, чтоб впредь ноги его не было в консульстве… Если эта подробность – из настоящей биографии Леонтьева, можно с определённой долей уверенности утверждать, что его позиция в ссоре не была изначально невинной, и не консул был первым оскорбителем. Это подтверждает и реакция жены консула, воскликнувшей в ответ на его выходку (не в романе, а в реальной ситуации):

     -- Miserable! [Ничтожество!]

      На что Леонтьев не нашёл ничего умнее возразить, как обозвать консула «triste Europ;enne» [“жалким европейцем”].

      Заручившись поддержкой посла Игнатьева, Леонтьев на целых четыре месяца укрывается от скандала в посольстве. Дружба с послом в эти месяцы укрепляется… Но синекура окончена: граф Игнатьев должен удалить своего друга-патриота с Крита. Происходит всё весьма традиционно для России: наказание со ссылкой оказывается на деле повышением по службе. В августе 1864 г. он становится консулом во фракийском Адрианополе. О нём Константин Николаевич позднее вспоминал:

     «В Адрианополе было гораздо меньше картинности, меньше души, меньше поэзии, но зато гораздо больше дела, всякого дела, политического и неполитического… Адрианополь был понедельник в школе после сладкого воскресенья на весёлой даче» (Леонтьев К.Н. Мои воспоминания // Полн. собр. соч. и писем: В 12 т. Т. 6. Кн. 1. С. 161).

     Для нас в данной странице биографии Константина Николаевича значительны не столько факты его вполне успешного консульства, сколько – подробности «биографий» нравственной и мировоззренческой. Один только факт: у драгомана российского посольства в Константинополе Леонтьев в этот период своей жизни буквально переманивает жену Елизавету, делая её своей любовницей. Комментарии биографа Волкогоновой справедливо нелицеприятны для нашего героя:

     «Лиза была далеко, да она и не была сдерживающим началом. Леонтьев никогда не скрывал от жены своих романов, более того, подталкивал и её к тому же. Он по-своему любил её, но мысль о привязанности НАВСЕГДА к одному человеку вызывала у него ужас. Он считал такую привязанность противоречащей самой жизни. Говоря современным языком, Леонтьев был сторонником открытого брака…» (Волкогонова О.Д. Указ. соч. С. 153).

     В этом смысле Леонтьев так же был дальше от христианства, чем даже молодой, ещё не переживший главного религиозного кризиса своей жизни, Лев Толстой – как общеизвестно, прекративший грешные отношения с женщинами после брака с С.А. Берс. Вряд ли этот брак смог бы продлиться без малого полвека, если Софья Андреевна прочитала бы в письмах к ней мужа хоть что-то, подобное вот таким леонтьевским излияниям в письме несчастной Лизе:

     «…Я спрашивал не раз у себя, желал бы я его <графа Игнатьева> дом, его жену – вместо Лизы и нашей небогатой, но дружной жизни. Нет! Нет! Кроме Лизы никого не желал бы иметь женой! Любовницу какую-нибудь на время – для фантазии, это другое дело, но другом и женой только тебя» (Письмо от 23 июля 1864 г.; цит. по: Волкогонова О. Д. Указ соч. С. 153).

      У Леонтьева была мама – не очень ласковая, но довольно влиятельная на его личность и воспитание… А Лев Николаевич, потерявший маму в младенчестве, бессознательно искал её во многих женщинах и всю жизнь. Софья Андреевна, будучи младше его на шестнадцать лет, менее всего была склонна сознательно простить ему эту потребность: в женском ДРУГЕ, заботливой НЯНЬКЕ и одновременно… ночном партнёре для снятия известного полового напряжения; но фактически именно эти роли она и играла долгие десятилетия совместной жизни с Толстым – отнюдь не покорно, а с неудовольствием, с годами переросшим в бунт, в наваждение, в болезнь…

      И вряд ли бы та же С.А. Берс даже решилась на брак с Толстым, если бы прочла среди опубликованных им художественных писаний что-то подобное леонтьевской «Исповеди мужа». Этот роман многогрешный Константин Николаевич начал ещё в России, а в Турции завершал писанием. По сюжету романа, богатый 45-летний жених соблазняет юную девушку ЛИЗУ:

     «…Выйти за меня замуж, чтобы быть независимой, порадовать больную мать, чтобы иметь в руках средства помогать другим страдальцам, чтобы жить вольно и широко, когда захочется, и в запасе иметь верного друга… Это улучшение» (Цит. по. Волкогонова, с. 157).

      Последние два слова, венчающие предложение девушке «улучшиться» браком с перезревшим богачом, «доканали» бы нравственно чуткую Софью Андреевну и характеризовали бы ей автора романа как эгоистического, самовлюблённого негодяя.

      Вообще роман «Исповедь мужа» хорошо бы прочитать всем доверяющим нынче печатному лганью попа Гриши Ореханова, равно православнутым «скрепоносцам» с их бредословием о «возвращении к России до 1917 г.» -- к её якобы христианской жизни, «крепкой» семье, традициям и пр. Воистину, «подморозившие» Россию, по леонтьевскому рецепту, большевики, кинули в заморозку… уже изрядно подгнивший «продукт». Одновременно сей роман – неплохое практическое пособие для поклонников «свободной любви» и безнравственного (по Толстому) необременительного сожительства супругов, часто заканчивающегося проводами “поюзанной” и надоевшей жены к другому…

      Дипломатическая служба тешила честолюбие и патриотизм Леонтьева, что отчасти компенсировано эстетический «голод» его в сравнительно скудном красотами Адрианополе. В «Египетском голубе» Ладнёв (= Леонтьев) откровенничает на эту тему так:

     «Службой своею я дорожил; скажу яснее: я ужасно любил её, эту службу, совсем не похожую на нашу домашнюю обыкновенную службу. В этой деятельности было столько именно не европейского, не “буржуазного", не "прогрессивного", не нынешнего; в этой службе было тогда столько простора личной воле, ЛИЧНОМУ ВЫБОРУ ДОБРА И ЗЛА, столько доверия со стороны национальной нашей русской власти! Столько ПРОСТОРА САМОУПРАВСТВУ И ВДОХНОВЕНИЮ, столько возможностей делать добро политическим "друзьям", а противникам безнаказанно и без зазрения совести вредить!» (Леонтьев К. И. Египетский голубь. М., 1991. С. 35. – Цит. по: Волкогонова. С. 153 – 154. Выделение наше. – Р. А.).
 
      В этих откровениях гениального предтечи Ницше – голос самого Сатаны. Голос того безнадёжно полуневежественного и полузвериного, а потому ухарского, варварства идеологических выкормышей “великих” и УЖАСНЫХ рейхов, фальшивых (без федерализма) “федераций” и честных империй, султанатов, каганатов, паханатов и т.п. сатрапий. Варварства, которое неизбежно в человеческой истории вело и ведёт к катастрофам массовых конфликтов и войн.

      Леонтьев, как и Лев Толстой, безусловный романтик – в ту неромантическую эпоху, в которой люди, просвещаемые уже системным научным знанием, начали бояться открывшегося им собственного неизжитого, атавистического зверства, «вооружённого», но слишком слабо обуздываемого, новинками технического прогресса и культуры… И Толстой, и Леонтьев – шаманы российской общественной мысли: они колдуют, КАМЛАЮТ СЛОВОМ, пытаясь вызвать к жизни то, чего нет, посредством утверждения, что оно всё-таки есть, присутствует в общей жизни латентно и сакрально. У Христа и у Толстого это – Царство Божие, которое «внутри нас есть». Или – толстовская «ненасильственная революция», пробуждение массового сознания к христианскому пониманию жизни – революция, в приход которой старец Лев продолжал верить даже среди вакханалии насилия реальной российской революции 1905 – 1907 гг.

     Разница же их консервативной мысли в том, что Толстой камлает ИЗ ГРЯДУЩЕГО: из той поры прекрасной, того гармонического XXV столетия, в котором люди таки поступают по его научению… в надежде, что сбудется сие и на 500 лет раньше, и не погибнет тогда на сотни лет милая сердцу его традиционная, общинная народная жизнь – в труде, смирении и простоте… но воскреснет уже в веке XX-м, и в начале его, в народотворческом продуктивном сопряжении с христианскими мудростью и любовью, христианским пониманием жизни, торжетство которого и долженствует явить народная «ненасильственная революция». Леонтьев же – камлает ИЗ ОТЖИТОГО, из веков Рима и Византии, блаженного подростничества человечества, когда по одиночке больно, но всё-таки ещё не смертельно – для всех – опасно было НЕ слушаться Бога и НЕ исполнять преданного миру через Христа Иисуса учения его – учения истины и спасения в высшем, до наших времён актуальном, всемирном, божеском, христианском жизнепонимании. Из двух оригинальнейших христианских мыслителей своей эпохи – утопист злой и опасный своими идеями именно Леонтьев, а не Лев Толстой.

* * * * *

     Именно в Адрианополе Константин Николаевич  формирует одну из важнейших концепций своего консервативного мировоззрения – концепцию «великого Восточного союза» народов по вероисповедальному принципу. Принципу единства православной церкви Леонтьев впоследствии приносит в жертву дружбу с послом Иггнатьевым, стоявшим на позициях более традиционного «панславизма». Конечно, и «Восточный союз» Леонтьева был утопией: хотя бы по причине неудовлетворительности архаического учения православия интеллектуальным и духовным запросам множества людей уже в XIX столетии…

     В этот же период Леонтьев, по сведениям О.Д. Волкогоновой, живёт активнейшей половой жизнью. Он заводит как минимум двух любовников («грек Яни, вывезенный им с Крита и араб Юсуф – красивый, гибкий юноша») и множество любовниц. «Гарема Леонтьев в Адрианополе, конечно, не завёл (о чём ходили слухи среди его знакомых), но были у него в пассиях и простые болгарки, гречанки, турчанки, которым он дарил золотые монеты на монисто…» (Волкогонова О. Д. Указ. соч. С. 169, 172). Во время отпуска 1866 г. он едет в Константинополь, где хлопочет себе место вице-консула, а так же шляется по публичным домам и из одного из них похищает приглянувшееся ему, женского пола, «полудикое дитя» 16-ти лет, с которой развлекается до конца отпуска. Впоследствии, несмотря на долги, он выкупает «девочку», которую окрестил Линой, у хозяйки борделя и увозит с собой в Тульчу, в которой с мая 1867 г. официально исполняет обязанности вице-консула.

     Между тем мама Леонтьева деликатно взывала к его совести, сообщая в письмах, что законная его жена очень тоскует и реально может сойти скоро с ума… Увы! ему в тот момент было до жены не много дела. В Тульче у него вскоре появилась ещё одна любовница – горничная Акулька по кличке «Лихая Вдова». Выписал он в Тульчу и жену, которая, однако, приехала уже с признаками начавшегося умопомешательства – это не много омрачило ему жизнь (Там же. С. 178).

     Летом 1868 г. заболевание жены стало совершенно очевидно. В этом смысле Леонтьеву «не повезло» в сравнении с семейной судьбой Л.Н. Толстого. С одной стороны, Софья Андреевна не была совершенно здорова психически НИКОГДА. Злокачественные, болезненные акцентуации её характера и мировосприятия являют некоторые записи её дневника даже юношеских лет… С другой стороны, существенно мешать и «отравлять жизнь» болезнь жены стала Льву Николаевичу только с середины 1890х гг., а в совершенно социально неприемлемых формах явила себя в последний год его жизни, 1910-й. Семейный «крест» Леонтьева длился значительно дольше, и, как мы увидим, вызвал в нём с годами те же настроения христианских покаяния и смирения, что и в Толстом-христианине 1890-1900-х годов.

      В плане духовно-интеллектуальной биографии нашей персоналии важно отметить его окончательное в этот период формирование как убеждённого критика европеизации Турции и России. «Эстетизм заставлял Леонтьева ненавидеть эгалитарный прогресс, приводящий к распространению обезличивающих форм европейской цивилизации» (Там же. С. 180). В Тульче Леонтьев пишет одну из “программных” своих статей – «Грамотность и народность» -- в которой подчёркивает «подмораживающее» добуржуазное состояние России значение массовой неграмотности её населения, препятствующее его европеизации, «разрушительной для культурно-исторических устоев народа» (Там же. С. 184).

     В Тульче же Леонтьев впервые знакомится с опубликованной уже Л.Н. Толстым эпопеей «Война и мир» и, не в последнюю очередь именно под его влиянием, начинает писание собственной эпопеи – «Река времён», которая, однако, не тольк никогда не будет им окончена, но и уничтожена впоследствии, почти целиком, в рукописях…

     В зиму 1868-1869 гг. Леонтьев в Петербурге по издательским делам; тогда же начинаются длительные, судьбоносные для Константина Николаевича, отношения с двумя людьми: другом его до конца дней Константином Аркадьевичем Губастовым и ещё одной, вскоре главной в его жизни, любовницей – племянницей Машей. Маша была в те годы тем, что сейчас именуется «чильдфри» -- юной девицей, вполне развращённой уже насквозь европейским Петербургом, не желавшей выходить замуж и заводить детей, но, подобно набоковской Машеньке, не имевшей ничего против сладких интимных сношений с зрелым дядькой… продлившихся, по сведениям О.Д. Волкогоновой, с осени 1868 по зиму 1883 – 1884 годов. Довольно длительной оказалась и связь с Ольгой Новиковой, замужней дамой тоже предельно «передовых» взглядов, жившей с мужем врозь (Волкогонова О.Д. Указ. соч. С. 186 - 187). 

     Переговоры в Петербурге о публикации двух первых романов новой эпопеи закончились провалом. Зато триумфом (содержащим в себе зёрнышко предстоящей духовной трагедии) завершились карьерные хлопоты Константина Николаевича: он получил назначение консулом в город Янину (Эпир, сев.-зап. Греция) с вознаграждением 5 тыс. руб. в год.

     Именно с Янины биографы отсчитывают «восточный период» творчества Константина Леонтьева. Он забрасывает доработку романов своей «русской эпопеи» и обращается к сюжетам окружающей его новой, колоритной восточной жизни. В мировоззренческом плане он продолжает эволюционировать к крайнему консерватизму и, знакомясь с концепцией «культурно-исторических типов» Н. Данилевского, корректирует его позицию, считая необходимым противостоянием «европейской заразе» новую не славянскую, а восточно-православную (с участием м верховенством России) цивилизацию. Охлаждение отношений с Игнатьевым усиливается…

     Жену Лизу он временно отправляет на лечение, и не без удовольствия вызывает на её место новую любовницу – племянницу Марию Владимировну. Любопытны отзывы о ней биографа Иваска, заставляющие снова вспомнить Софью Андреевну и её общепризнанные роли в жизни Л.Н. Толстого:

     «Всем друзьям Леонтьева нельзя не преклоняться перед этой замечательной русской женщиной, его ангелом-хранителем. Маша всё отдавала и никогда ничего не требовала. Она так и не вышла замуж и жила только им – тщательно переписывала его рукописи, по-матерински – сестрински за ним ухаживала, хотя была на шестнадцать лет его моложе. Маша также увлекалась идеями Леонтьева, вообще во всём ему сочувствовала» (Иваск Ю.П. Указ соч. // Константин Леонтьев: pro et contra. Кн. 2. СПб., 1995. – С. 392).

     Эту общую картину сущесатвенно портила, однако, ещё одна общая у Маши с Софьей Толстой черта: способность к самой злой РЕВНОСТИ. Возвращение после лечения законной жены Леонтьева Лизы вызвало такие её припадки, что с Машей пришлось распрощаться, отправив её летом 1870 г. в Одессу как сопровождающую по-прежнему психически не здоровой Лизы… К этому времени заболевает лихорадкой сам Константин Николаевич: климат Эпира далеко не столь благоприятен, как острова Крит, с которого Леонтьев, напомним, “выселил” сам себя единственным грубым и патриотичным (т. е. идиотским) поступком в отношении французского консула… Учтя состояние Леонтьева, посол Игнатьев переводит его временно исполняющим обязанности консула в Солуни (Салониках).

    И болезнь – не единственная беда… В конце февраля 1871 г. умирает мама Леонтьева, Феодосия Петровна.

     Солунь не полюбилась нашему эстету: Леонтьев нашёл город слишком «оевропеившимся». К тому же в его консульские обязанности здесь вошло ведение множества дел торговли – всегда отвращавшей Леонтьева. Лихорадка отпустила его, но болели суставы и весь организм был расстроен… Он начал задумываться, в суеверно-религиозном ключе, о «наказании Божием» за свою многогрешную жизнь. Является идея о необходимости крутой перемены в жизни…

     Консульство в Солуни было тесно связано разнообразными отношениями с знаменитым Пантелеймоновым монастырём на горе Афон. Все пожертвования монастырю из России шли через консульство. Консульство же оформляло паспорта паломников. Наконец, вне российской юрисдикции была немыслима и сама жизнб монастыря: ведь в противном случае монахи рисковали стать «турецкими подданными»…

     Ища более подходящего климата, летом 1871 г. Леонтьев временно проживает с племянницей-любовницей в Каламарии, всего в 50 верстах от Афона. Именно здесь ему суждено было пережить собственный вариант знаменитых «арзамасского ужаса» и одновременно «крымской агонии» Льва Толстого – но и с собственными же, разительно отличающимися от толстовских, внешне- и духовно-биографическими результатами.

     Маша позднее вспоминала:

     «Внезапно заболел Константин Николаевич расстройством, которое он счёл холерой. Доктор, приехавший из города, не нашёл этой болезни. <…> Константин Николаевич был вне себя от ужаса смерти. Несколько дней он не выходил из тёмной комнаты…

     В первые же дни болезни, ожидая быстрого конца своего, Константин Николаевич дал клятву перед «образом» (иконой) божией матери (этот образ ему привезли монахи-греки с Афона) принять монашество, если останется жив» (Цит. по: Волкогонова. С. 214).

     Дальнейшее предсказуемо напоминает самую пошлую агиографию: уже через пару часов после молитв и обета свершилось чудо выздоровления, а через три дня тщеславный и малоудачливый писатель, сожительствовавший с племянницей и гомосексуальными партнёрами, в особом, «просветлённом» состоянии сознания явился на Афон…
    
     Однако в изложении этого же эпизода Л.А. Тихомирова, много общавшегося с Константином Николаевичем, присутствует деталь, низводящая на нет фантазии самого Леонтьева и его церковноверующих поклонников о «чудесном исцелении» посредством иконы. Вдоволь намолившись на доску с «божьей матушкой», Леонтьев, по собственному воспоминанию, успокоился и… вспомнил о склянке с опимумом, которую он, как врач, возил с собой именно на случай своего или кого-то из близких заболевания холерой. В ту эпоху врачи лечили холеру именно опиумными препаратами… С трудом поднявшись с постели, он вылакал из склянки столько лекарства, сколько посчитал допустимым, после чего конечно «отрубился» почти на сутки, а проснувшись, почувствовал себя слабым, но здоровым (Тихомиров Л.А. Тени прошлого //  К.Н. Леонтьев. Pro et contra. Кн. 2. С. 14).

     О. Д. Волкогонова склонна принять на веру «чудесную» версию, считая совершившиеся события вмешательством Свыше в жизнь Леонтьева: Божий карающий меч разрубил на этом месте биографию К. Н. на две части (Волкогонова О. Д. Указ. соч. С. 219). Состояние его в эти дни она описывает как экзистенциальный ужас гедониста и пантеиста: «страх, что вся его яркая, нацеленная на удовольствия и наслаждения жизнь окажется бессмысленной с точки зрения иных, вечных ценностей. То, что зрело в его душе, обрушилось на него грозовым ливнем…» (Там же. С. 217). Здесь биограф использует одно из образных сравнений из дневника С.Н. Дурылина, делившего людей по степени их религиозности на три разряда: одних Божья туча только «краешком задела» (таковы большинство церковных обрядоверов), других – «редким дождём покропило.. смочило верхнее платье, но внутри сухо» (сердечно и искренно религиозные люди); на третьих же Бог «пролился ливнем с грозой, с громом, с молнией» и их «насквозь, до голого теля, до ниточки промочило…». Таковы – Паскаль, Гоголь, Лев Толстой, Константин Леонтьев… (Дурылин С.Н. В своём углу. М., 2006. С. 454).

      О. Д. Волкогонова посвящает комментарию этой дурылинской метафоры довольно пространный отрывок своей книги. Несмотря на осторожное принятие ей религиозного мифа о «чуде 1871 г.», со многими её выводами вряд ли можно НЕ согласиться:

      «Леонтьева не только «до голого тела промочило» Божиим ливнем, его при этом чуть не убило молнией, и СТРАХ остался с ним на всю жизнь. Потому христианство Леонтьева не было светлым и радостным — он пришёл к Богу, принеся в жертву то, что составляло всю его жизнь, его личность, — как Авраам готов был принести в жертву единственного и долгожданного сына.

 
      <...> Он веровал в Бога карающего, а не милосердного и любящего. Характерно, что и для Леонтьева-теоретика были очевидны только две стороны в Византийском православии: «...для государственной общественности и для семейной жизни оно <православие> есть религия ДИСЦИПЛИНЫ. Для внутренней жизни нашего сердца — оно есть религия РАЗОЧАРОВАНИЯ, религия безнадежности на что бы то ни было земное». Соответственно, вся его жизнь после лета 1871 года была мучительной попыткой сломать себя, подчиниться, отдать свою волю — КОМУ-ТО: духовнику ли, настоятелю монастыря, старцу...» (Волкогонова О. Д. Указ. соч. С. 218).

      Конечно, в этом сказались как детское православное, и очень ограниченное, воспитание Константина Николаевича, так и личные акцентуцации его характера, изъяны психики. Там, где страх перед земным и авторитет земного,  грубо-суеверный – там всегда ложь, а в некоторых случаях и болезнь… Психиатры строже всего надзирают именно за больными, одержимыми видениями, «внутренними голосами» и СТРАХОМ – они наиболее опасны для себя и окружающих. Здоровой христианской душой человек принимает простую истину, что разум его – Божий дар, а не зло; что нужно вооружать его положительным знанием, а не засорять эрзацем отживших своё религий; что подчинять его авторитету всяческих посредников – безумие и зло… По Леонтьеву же – зло в России именно такая, как его, «элитарная», доступная в ту эпоху меньшинству, светская образованность. Ибо тому, кто знает мало, надо бороться только со своими греховными привычками, страстями и пристрастиями — ленью, злостью, гневом, распутством, но не надо бороться с идеями — их у него слишком мало:

       «Образованному же... человеку борьба предстоит гораздо более тяжёлая и сложная, ему точно так же, как и простому человеку, надо бороться со всеми этими перечисленными чувствами, страстями и привычками, но, сверх того, ему нужно ещё и гордость собственного ума сломить и подчинить его сознательно учению Церкви; нужно и стольких великих мыслителей, учёных и поэтов, которых мнения и сочувствия ему так коротко знакомы и даже нередко близки, тоже повергнуть к стопам Спасителя, апостолов, Св. Отцов и, наконец, дойти до того, чтобы, даже и не колеблясь нимало, находить, что какой-нибудь самый ограниченный приходский священник или самый грубый монах в основе миросозерцания своего ближе к истине, чем Шопенгауэр, Гегель, Дж. Ст. Милль и Прудон...» (Цит. по: Там же. С. 218 - 219).

     Леонтьеву не приходило на ум, что БОРЬБА ИДЕЙ, их подтверждение или не подтверждение жизнью – это и есть живое бытие настоящей религии человечества, её диалектическое возрастание к Божьей единой правде-Истине. Такая идея – теперь слишком дерзка для напуганного болезнью самолюбца. В тысячу раз бОльший, чем Леонтьев, христианин, С. Н. Булгаков, ставший священником в 1918 году (что само по себе было подвигом МУЖЕСТВА),  констатировал, что во всех писаниях Леонтьева после обращения звучит «какой-то изначальный и роковой, метафизический и исторический испуг, дребезжащий мотив страха», что «древний ужас» сторожит леонтьевскую душу. Главным в жизни Константина Николаевича отныне стал страх Божий, стремление спасти свою душу. Булгаков же проницательно заметил: у Леонтьева чем дальше от религии — тем веселее, радостнее; «южным солнцем залиты его великолепные полотна с картинами восточной жизни, а сам он привольно отдаётся в них влюблённому очарованию, сладострастно впитывая пряную стихию. Но достаточно, чтобы пронеслось дыхание религии, и всё темнеет, ложатся чёрные тени, в душе поселяется страх... Это была вымученная религия, далёкая от детской ясности и сердечной простоты» (Булгаков С. Н. Победитель — побеждённый // К. Н. Леонтьев: pro et contra. Кн. 1. СПб., 1995. С. 376-377).

     Религия, настолько далёкая от Христа, что отвратила от себя даже привыкшего к церковной лжи попа. «Древний ужас» сторожит леонтьевскую душу… как и души всех, кто только номинально, обрядоверчески, обратился ко Христу или вовсе считает себя иноверцем, даже атеистом… Ужас, в сочетании с невежеством тысячи лет влекущий людей заниматься ВЫЖИВАНИЕМ – вместо радостной и любовной общей жизни. Влекущий торговать и наживаться, затворяться в крепостях и «изолированных» квартирах с решётками и замками, воевать, господствовать над другими угрозой насилия, смерти или подчиняться таким угрозам… Ужас и страх, программой одоления которых и стало, по Л.Н. Толстому, истинное, не извращённое ещё церковниками, первоначальное христианство.

     «Парадокс: несмотря на глубину и серьёзность личной веры Леонтьева, ради которой он нещадно ломал и перемалывал себя, приносил жертвы великие, леонтьевская религиозность не раз ставилась под сомнение именно из-за «тёмного лика» его христианства. Отец Константин Аггеев был убеждён, что Леонтьев так и не смог преодолеть своей языческой природы <лучше сказать: языческого ЖИЗНЕПОНИМАНИЯ. – Р. А.>; отец Георгий Флоровский считал, что, несмотря на искреннюю религиозность, Леонтьев не усвоил христианского мировоззрения. С. Н. Трубецкой был убеждён, что Леонтьев исказил христианское представление о страхе Божием, извратил основания христианской этики. Бердяев укорял Константина Николаевича за то, что тот «не любил Бога и кощунственно отрицал Его благость»... Претерпев многое ради веры, полностью подчинив свою жизнь поискам спасения, в глазах многих Леонтьев так и не стал до конца христианином» (Волкогонова. С. 219).

     На этом этапе биографии Леонтьева обозначились главные, уже неизменные черты критика «розового» христианства Достоевского и Толстого. Дальнейшая его биография, повесть жизни уже духовно и идейно сформировавшегося и ЗАСТРЯВШЕГО в своём развитии на этапе церковной ортодоксии человека, уже много меньше интересует нас. Это ДУРНОЙ путь жизни, кривые и тяжелопроходимые дорожки человека, сломавшего себе сперва личную, семейную жизнь своем развратом, затем – карьеру религиозным фанатизмом, затем – потерпевшего ряд неудач на писательском поприще, нищенствовавшего иногда буквально до голода и принуждавшего – и с годами принудившего себя – к монастырской изоляции от мира, от собственных неудач и потерь…

      Ещё до утраты должности консула, до выхода со службы, живя в Константинополе Константин Николаевич ваяет концептуальный очерк «Византизм и славянство», в котором, критикуя концепцию Н. Я. Данилевского, высказывается, в числе прочего, в пользу деспотического и патерналистского характера государства Российского, якобы обепечивающего милое его эстетическому восприятию «цветущее разнообразие» народной жизни. Духовную общность русского и других христианских народов может обеспечить, по Леонтьеву, только общая церковная вера (конечно, православная) и общее, языческое и грубо этатистское, жизнепонимание.
    
     Жизнь Леонтьева в Москве вплоть до осени 1874 г. не принесла ему ничего, кроме разочарования и долгов. В ноябре нищий писатель поступает послушником в Угрешский монастырь. Это его первый, и крайне тяжёлый, неудачный опыт монастырской жизни. Настоятель монастыря, архимандрит Пимен быстро понял, с кем имеет дело, и наложил на Константина Николаевича послушание физического труда, к которому он не был приспособлен всей своей предшествующей жизнью. В итоге Леонтьев заболевает чахоткой и даже готовится умереть – но отчего-то выбирает местом кончины монастырь с иконами, а родную усадьбу Кудиново. Там он, под женским надзором, лечится вполне по-язычески, по-толстовски, КУМЫСОМ, а набравшись сил – снова берётся за продвижение своих сочинений, включая недописанный роман «Одиссей Полихрониадес». Посещает, впрочем, и монастыри – Мещовский и Оптину Пустынь… но преимущественно мечется между Кудиновым и Москвой. Весной 1877 г. – опять депрессия, болезнь и испуганная, неискренняя «готовность» к смерти… которая кажется ему лучшим исходом, нежели маячащая в условиях безденежья перспектива заняться наконец общественно-полезным трудом – например, по своей первой, врачебной, профессии.

      В этот период, 1877 – 78 гг., в Леонтьеве как никогда рельефно выказала себя та черта религиозной слабости, за кторую любили и любят пенять критики Л.Н. Толстому: желание оставить мирское, уйти из мира сочеталось в обоих писателях с огромной, не чуждой эгоизма и тщеславия, привязанностью к миру. Леонтьев жалуется в письме к Маше от 10 сентября 1877 г. на тянущиеся бесконечной вереницей «дни мрака, раздражения и сердечной пустоты» и, как многие, переносит своё болезненное состояние на окружающих и даже на историческое призвание России, в котором с 1878 г. начинает сомневаться (Волкогонова. С. 302, 307).

      Зимой 1877-78 гг., когда К.Н. Леонтьев искал себе в Петербурге оплачиваемую должность, состоялось его знакомство с В. С. Соловьёвым, последующую дружбу с которым Леонтьева биограф и священник И. Фудель оценивал как союз «одиноких поэтов-мечтателей» и рыцарей своих идей. В то же время были испорчены полезнейшие отношения с издателем «Русского вестника» М. Катковым: по «внутреннему» религиозному влечению Константин Николаевич вдруг отказался от оплаченной редакцией и сулящей хороший гонорар командировки в Константинополь…

      Видя метания Констанина Николаевича, старец Отпиной Пустыни Амвросий не поддержал его намерений добиваться возвращения на дипломатическую службу, а велел с семьёй переезжать в монастырь. Это было сделано в начале 1879 г., а ещё ранее, с осени 1878 г., Леонтьев отдаёт себя под «духовное водительство» Амвросия и пишет для него «исповедь», в которой честно сознаётся об ошибочности своего шага – оставления карьеры и любезной ему мирской жизни ради монастырей (см.: Леонтьев К. Н. Моя исповедь // Полн. собр. соч.: В 12 т. Т. 6. Кн. 1. С. 228, 243 - 244).

     В монастыре не удаётся укрыться от кредиторов и долгов. Леонтьев отнюдь не обретает в монастырской повседневности просветления, а переживает депрессии, и в одном из писем Н. Я. Соловьёву этой же поры сознаётся, что «стал, по крайней мере, сердцем, если не разумом, понимать самоубийц» (Цит. по: Волкогонова О. Д. Указ. соч. С. 318).

      И в этот раз, разумеется, монастырское «успокоение» для Константина Николаевича не наступает. Сотрудничество с архиконсервативной газетой «Восток» позволяет ему через её редактора, Тертия Филиппова, добиться себе должности сперва в проправительственной «Варшавской газете», а позднее – в Цензурном комитете.

      «Варшавский» период биографии Леонтьева интересен нам преимущественно тем, что в передовицах этой газеты Константин Николаевич успел изложить те основы своих убеждений, которые выразились и в интересующей нас брошюре его «Наши новые христиане». Вот они, в предельно сжатом изложении:

     1)Консерватизм замечателен и полезен тем, что он может быть национальным, русским; либерализм же генетически ущербен своей безнациональностью и космополитичностью.

      «Всё либерально – бесцветно, общеразрушительно, бессодержательно в том смысле, что оно одинаково возможно везде» (Цит. по: Волкогонова О. Д. Указ. соч. С. 323).

     2) Либерализм и положительно вреден как идеология мещанской середины, большинства, «собирательной бездарности» (Там же. С. 324).

     3) Неравенство – ОРГАНИЧНО, естественно; поэтому сословные общества, связанные с репрессиями, эксплуатацией, несправедливостью, больше отвечают объективным законам истории.
 
     4) Свобода невозможна и разрушительна без ограничений и иерархии.

     [КОММЕНТАРИЙ.
      Опытный, но при этом неглубокий ум читателя легко подкупается на согласие с подобными аргументами К.Н. Леонтьева. Однако биограф его, О.Д. Волкогонова, резонно вопрошает: а существует ли «в природе» такая, критикуемая Леонтьевым, полная свобода? Разумеется, нет. В таком случае – так ли уж спасительны и необходимы, помимо естественных, разнообразные стеснения её в отношении индивида неразумно и несправедливо устроенным обществом? ]

     5) Гражданское равноправие в Европе не сделало людей ни умнее, ни счастливее. Они стали даже «мельче», бездарнее, впечатлительнее и требовательнее к условиям жизни – «претензий в толпе стало больше» (Там же. С. 325).

     [ КОММЕНТАРИЙ.
     А вот в этом случае трудно не согласиться с Леонтьевым и нам… Такая бездарная, мещанская, духовно и нравственно ничтожная, но при этом требовательная к условиям жизни – сытости, безопасности, увеселениям… – устроилась в постбольшевистской России уже буквально на наших глазах, в последние 25-30 лет. Сменив собой образ жизни ещё доживающего среди нас век поколения аскетичных и мужественных «победителей» во Второй мировой войне и «строителей» имперско-коммунистической утопии… Леонтьев-консерватор успел многое предсказать в перспективах для России наблюдавшихся им в 1860-1880-е гг. тенденциях либероидного прозападного содомского греха и европейского же извода радикальщины… как минимум, не меньше, чем предсказал в своих дневниковых записях и позднейшей статье «О социализме» Л. Н. Толстой.  ]

     6) Общее счастье человечества, идеал утилитарных моралистов, недостижим; глупо даже верить в такой идеал и смешно служить ему, так как такой вере и такому служению противоречат и исторический опыт человечества, и законы естествознания. «Органическая природа живёт разнообразием, антагонизмом, борьбой; она в этом антагонизме обретает единство и гармонию, а НЕ В ПЛОСКОМ УНИСОНЕ» (Там же).

     [ КОММЕНТАРИЙ.
      Опять – заманка для неглубокого ума… близкого тому животному и «органическому», законы бытия которого доктор Леонтьев, несостоявшийся зоолог Леонтьев, эстет Леонтьев малоосновательно переносит на сознательную и со-Творческую Творцу, Богу жизнь разумных существ, детей Божьих, во Вселенной. Да, человечество среди космических рас – ещё младенец; оно пока мало и походит в глазах бессчетных наблюдателей на такую сознательную космическую расу… для него слишком многое впереди. Но никак не мещанско-свинячее «счастье», а просветленная и просвещённая единым Божьим знанием, от науки и от Откровения, РАДОСТЬ ТВОРЧЕСТВА. ]      
      
      7) Республиканство и конституции вредны. Наличие конституции нигде ещё не сделало людей добрее и нравственнее; зато забвение религиозной веры не раз в истории приводило общества к анархии и падению. Начало же религиозного чувства лежит в «страхе Божием».

     На этом пункте мы немного задержим внимание, так как «уличение» в забвении «страха Божия» -- среди главных аргументов критики Л.Н. Толстого и у Леонтьева, и у Г. Ореханова.

     Всегда ли под этим понятием у Константина Николаевича разумеется то же, что разумеется христианством Христа – страх перед Богом; страх нарушить волю Бога, Его закон, т.е. согрешить? Оказывается, нет. Вот, для примера, развитие идеи «страха Божия» в письме Леонтьева к Н. Я. Соловьёву от 1 марта 1889 года:

     «…Начало христианской премудрости есть страх Божий. А за неимением страха Божия недурен страх Бисмарка, Муравьёва-Виленского и имп. Николая…» (Леонтьев К. Н. Избранные письма (1854 - 1891). СПб., 1993. С. 230).

     А вот ещё кое-что, не менее «оригинальное». Под христианским «страхом Божиим» К.Н. Леонтьев предлагает понимать:

     «…Любящий страх перед некоторыми лицами… благоговение при виде даже одном иных вещественных предметов, при виде иконы, храма, утвари церковной… Вот что созидает нации, вот что их единит, ведёт к победам, славе и могуществу» (Цит. по: Волконогова О. Д. Указ. соч. С. 326).

     На такие сентенции биограф резонно замечает:

     «Леонтьев не учитывал, что страх “склеивает” общество в лучшем случае на два-три десятилетия: невозможно слишком долго бояться. Уж на что “любящий страх” сталинского времени был “искренним” и “непритворным”, но и тот закончился довольно быстро с исторической точки зрения. <…> Терпение и любовь к предержащим властям за то уже только, что они Власть тоже ничем хорошим не заканчивается» (Волкогонова О. Д. Указ. соч. С. 326, 331).

     Двусмысленно и знаменитое «предложение» Константна Николаевича правительству и консервативной части общественности – «подморозить» Россию, чтоб не гнила европейской гнилью (см. Леонтьев К.Н. Полн. собр. соч.: В 12 т. Т. 7. Кн. 2. С. 73). На ум приходят эксперименты уже XX столетия по замораживанию безнадежно больных людей, желавших “проснуться” в будущем, когда их болезнь можно будет вылечить. “Болезнь” России эпохи Леонтьева, в особенности её образованной городской прослойки – общее с лжехристианской и секуляризовавшейся Европой БЕЗВЕРИЕ – точнее, чем Леонтьевым, диагностирована Л.Н. Толстым. И – предложены «меры излечения»: проповедано нравственно высокое, но посильное для искренних людей, христианское учение. Для чего же «подмораживать», когда возможно и НУЖНО вылечить?

                * * * * *
 
     И снова Константин Николаевич избирает поприще мирское, безблагодатное: городской жизни и доходной, «не пыльной» службы, оставлявшей время для публицистических и издательских проектов… на которые, однако, всё так же нет денег. Сама работа цензора была эстету отвратительна: он сравнивал её со стиркой чужого грязного белья… Зато дороговизна жизни в Москве быстро увеличила долги Константина Николаевича и вынудила его в начале 1882 г. к шагу предсказуемому, но и трагическому в его судьбе: продаже родного имения Кудиново. Слабеет и здоровье: Леонтьева беспокоят кашель, бессонницы, отёки конечностей… В 1886 году он переживает гнойное заражение крови, после чего едет с новым визитом в Оптину Пустынь, где снова безуспешно добивается от Амвросия разрешения на пострижение в монахи. Амвросий справедиво считает его не готовым для такого шага…
    
      Напоминаем ещё раз читателю, что мы не ставили перед собой в этой главе задачи реконструировать ВСЮ БИОГРАФИЮ К. Н. Леонтьева – а только путь его мировоззренческого и нравственного развития, с необходимым минимумом фактологических “иллюстраций”. Сейчас мы подошли к окончанию воссоздания необходимой картины жизни и нравственного облика именно автора «Наших новых христиан» - т.е. до начала 1880-х гг. Таким образом мы оставляем в данном очерке “за бортом” почти все события жизни Константина Николаевича в последние 10 лет его жизни. Кроме важнейших двух фактов, характеризующих так же его религиозное понимание жизни и актуальные для него моральные парадигмы.

     Зимой 1883 – 84 гг. происходит разрыв Леонтьева с племянницей Машей. Та с годами своим характером менялась не в лучшую сторону – в чём-то напоминая для нас поведение Софьи Толстой… В частности, она «в силу своего характера всегда хотела от Константина Николаевича всевозможных доказательств собственной незаменимости, ревновала к окружающим, обижалась на пустяки…» (Волкогонова О.Д. Указ. соч. С. 348).

     Даже незадолго до смерти, в письме от 24 мая 1891 г., Леонтьев вспоминал ссоры с Машей, её злословие, со страданием:

     «Ибо боль от телесного наказания скоро проходит, а боль от некоторых слов бывает так глубока, что ДЕСЯТКИ лет даёт себя чувствовать. Самый искренний христианин <…> может простить <эти обиды>; может не мстить, даже с радостью заплатить добром; но БОЛЬ и НЕГОДОВАНИЕ при случайном воспоминании останутся навсегда!» (Цит. по. Там же. С. 349).

     Тогда же, в мае 1881 г. старому другу К.А. Губастову Леонтьев признавался в письме:

     «…Она довела меня до крайностей неустанной злостью, ежедневным, ежечасным почти излиянием тончайшего яда…» (Там же).

     Но не всё так однозначно. Деспотизм Маши, вероятно, был ответом на изначальный деспотизм её дяди и любовника. Леонтьев заявлял на её личность такие права, которые ложно и неосновательно некоторые критики приписывали и приписывают Л.Н. Толстому в его отношениях с Соней. Вот его откровения из письма 1885 г. брату Владимиру:

     «…Она не должна ни о чём почти думать даже иначе, как по-моему, особенно когда это до меня, до неё самой, до моего ДОМА и до близких мне людей <касается>; если она желает, чтобы я был доволен. <…> Пусть Господь мне простит – с ней иначе не могу. Я боюсь её мнений, чтоб не раздражаться и не грешить» (Цит. по: Там же. С. 349 - 350).

     Христианское воспитание, увы, не помогло Константину Николаевичу НЕ сделать несчастными, как минимум двух женщин, которые связывали с ним свою судьбу – Лизу и Машу…

     Наконец, об одном из аспектов эволюционировавших политических воззрений К.Н. Леонтьева. С 1882 года он – постоянный сотрудник рафинированно-консервативной газеты «Гражданин» кн. В. Мещерского. Для данной газеты он пишет серию «Писем о Восточных делах», где высказывает идеи, по мнению О.Д. Волкогоновой близкие к позднейшему евразийству – но с пессимистическим «знаком». Леонтьев НЕ уверен в том, что будущее России будет связано с желаемым им цветущим развитием, что Россия непременно скажет своё новое слово миру. Наилучшим условием для возможности этого Константин Николаевич полагает УДАЧНУЮ ВОЙНУ России за Константинополь, которому надлежит сделаться общеполитическим, культурным и религиозным центром православного объединения.

     Идеи, максимально НЕ христианские, весьма далёкие от мирной проповеди Л.Н. Толстого! По счастью, отмечает О.Д. Волкогонова, «геополитические схемы Леонтьева <…> ничем не были подкреплены, кроме авторской интуиции», сильно обманывавшей автора. Он так и не стал при жизни ни понятым, ни тем паче популярным – быть может, и к лучшему для мира и для России! 

                _______________________



 


















 
      


Рецензии