улыбка ангела

59
Были ли средневековые люди смешливыми? Могли ли они придумать хорошую шутку? Посмеяться над святым, привычным и нерушимо правильным? Чтобы блёстки на белоснежных пальто праведников потускнели, а лихорадочный блеск истины в их глазах немного померк.

В 1470 году итальянский ученый Поджио Браччолини опубликовал свою работу Facetiae. Ученый сделал большую часть своей карьеры, работая на папство, но при этом он писал статьи и книги на широкий круг тем, и считался одним из самых ярких умов своего времени. Поджио объяснил тогда, что написал Facetiae, потому что философы считают правильным и почти необходимым, чтобы ум, отягощенный различными заботами и тревогами, время от времени мог наслаждаться отдыхом от своего постоянного труда и стремиться к веселью.

Вот одна из его историй, которые высмеивали (как считалось) христианство и средневековую церковь:

Священник, проповедуя, допустил ошибку в числах, и вместо тысячи сказал сотни.
Священник разъяснял своему собранию отрывок из Евангелия, в котором говорится, что наш Спаситель накормил пять тысяч человек пятью хлебами, но вместо пяти тысяч он сказал -- пятьсот. Его служащий тихим шепотом обратил внимание на ошибку, напомнив святому отцу, что в Евангелии упоминается пять тысяч.
Помолчи, дурак -- сказал священник -- Им будет трудно поверить даже тому, что я сказал.

Конечно, сейчас эта история потеряла остроту своей ироничной значимости. Она не заставит нас засмеяться не из-за опасения кого-то задеть, а просто потому, что мы смеёмся теперь совсем по другим поводам. И даже без. Я не знаю есть ли повод улыбнуться, если сегодняшнее утро началось с того, что друг жизни сказал (задумчиво глядя сквозь меня):


-- Каждый день вообще думать нельзя. Колесо кармы, взявшее небывалый разгон, трещит и кренится, а каждая наша новая дума только ускоряет его гибельное вращение в безжалостно истирающей древние скрепы плоти сансары.


Но я смеюсь, и мой день уже ни за что не станет скучным и предсказуемым.
Может быть, в нём я почувствую жар на своих щеках от сожжённых на кострах книг, стопчу в лоскуты третьи сапоги, так и не дойдя до вершины, и вспомню, что однажды легкомысленно выбросила карты, на которых были начертаны мои дороги.
И вместе с этим днём я закончу свою прежнюю жизнь на рассвете в слепящих лучах сверхновой. Звенящий смех ртутью разольётся у меня внутри, обжигая горло, горяча кровь.
Я стану беспечной и умножу единичное на бесконечное, а потом -- легкомысленной, легко поделю всё на ноль и получу бесконечность.
И в этой сверхновой бесконечной жизни я буду с ним до конца. Снова и снова, до победного конца, которого никогда не будет.

60
Способность ощущать радость, жадно глотать прекрасное вокруг огромными глотками, как холодный воздух после жаркого дня -- есть не у всех. Радости везде по горло, а видят её не все. Будто бы кому-то в этом мире пожизненно отказано в ней. Будто что-то стискивает сердце, и оно не пропускает внутрь свет и счастье.

Неширокие, с множеством изгибов и поворотов, улицы Реймса летом, в восемь вечера, пустынны и безмолвны. Ни души, ни звуков -- ни криков птиц, ни голосов людей, как ночью перед рассветом. Редкие безмолвные машины жмутся к тротуарам на свободных стоянках города. Уличные фонари согнули свои лебединые шеи в изящном поклоне и вот-вот вспыхнут тёплым свечением в сжатом приземистыми каменными особняками городском пространстве. Бесконечно жаркое лето с его серебристыми облаками, светлыми виноградными гроздьями, стайками туристов, шуршащими юбками девиц на выданье и тысячей новых мечтаний в их прелестных головках снова превратилось в реальность.
В густеющих тёплых сумерках каменные кружева величественного реймского собора тянутся вверх, теряя свою тяжесть, и гигантский храм устремляется к небу. Слышен гул летящего высоко самолета, и собор вздрагивает, как от гула авиации, разрезающей вечернее небо, тогда, в чёрном безумии Первой мировой.
Пятиметровый Хлодвиг, в окружении святого Ремигия и своей жены Клотильды, с высоты второго яруса подслеповато вглядывается в редких туристов у подножия храма и думает про себя:

-- Всякое мы видали и еще поглядим чем вы нынче нас удивите.

В его длинном, с запавшими щеками каменном лице, резких складках от крыльев носа к тупому подбородку, кустистых бровях, круглых совиных глазах отчётливо видно как давно чуждое перестало вызывать в нём омерзение, а мерзость жизни перестала отталкивать, и он даже стал находить в ней особую изысканную прелесть. Мысли о власти не беспокоят его больше, их место теперь занимает тягучая тоска. Она подкрадывается к нему в сумерках, маячит в серебристом мареве недоделанного, недодуманного, не забытого, но давно похороненного. Древние страхи, застарелые боли, и неясные томительные воспоминания истязают его до рассвета. Он знает, что навечно обречён каменным истуканом скитаться между этим миром и тем, другим. Никогда больше не исказится его лицо радостью, вечно будет стоять он здесь, в Галерее второго яруса, и страдать от невозможности заглянуть за грань... за грань... да за любую грань тут фиг заглянешь с такой качественной фиксацией в камне и неусыпным контролем жён и соратников. Он слегка косится на Клотильду, хмуря брови, и слышит, как она думает свои неизменные наставительные сентенции типа такой:

-- Что было, то и будет; и что делалось, то и будет делаться, и нет ничего нового под солнцем. И другого под солнцем тоже нет.

Хлодвиг вздыхает, обращает свой мысленный взор к Ремигию и слышит:

-- Почитай то, что сжигал, сожги то, что почитал... Покорно склони свою выю...

-- Хороший ты человек, Ремигий, правильный, надёжный, неизменный в вечности своих добродетелей и мудрости, оттого, видно, и скучен до скрежета каменных зубов моих. Не одну уже вечность твержу тебе -- не предавал я своих богов, не сжигал мосты. а, как воин достойный, просто признал победу Христа. Оказался он могущественнее наших богов, принёс нам удачу -- стало быть Победитель.

-- Теодорих! -- помолчав, зовёт предводитель франков старшего сына -- может, хоть ты меня сегодня удивишь?

-- Умного человека можно одолеть только ложной клятвой. -- с готовностью откликается неподвижный Теодорих, соседствующий с Ремигием, и его гулкий голос вихрем влетает в каменную голову Хлодвига.

Горько королю франков, стынет душа его каменная, мертвеют мысли, привычно умирает надежда:

-- Неужели это и есть Царство Небесное, которое мне обещано?

-- Нет -- быстро отвечает святой Ремигий -- но это начало пути туда.

-- Так это всё ещё начало? Тысячу лет -- начало? -- рычит  израненная душа короля, и всё стихает в испуге.

Ночь приходит и овладевает городом под покровом густого тумана, который внезапно пахнет солью и йодом, а еще безумием, и мороком, и лунным светом. В полночь город превратится в призрак, осядет на дно и станет виден лишь редким путешественникам, случайно заплутавшим впотьмах без огня. Налетит лиловый ветер и слижет вечность с каменных губ безмолвных статуй. Мир замрёт в ожидании рассвета.

И вдруг... Голос -- тонкий и звонкий, как бездонная Радость:

-- Господа, а давайте пить шампанское. Ну или не шампанское, если не хотите его. Тогда нектар богов, например. У меня всяких разных пузырьков этих штук семьсот, сами выбирайте, всё есть. А я его буду -- шампанское. Этой странной летней ночью, только что вернувшись после долгого (Боже, такого долгого) отсутствия, я непривычно одинок, умиротворен и до безобразия трезв, что явно не соответствует общему расположению звезд на этом... ну, которое у нас у всех сверху. Так что ваше здоровье, в общем!

И тут Галерея королей оживает -- к её обитателям возвращаются и надежда, и радость, и разговорчивость.

-- Давайте, давайте хлопнем по рюмашке -- радостно орёт вечно невоздержанный Хлодомер.

-- Если хлопнуть по рюмашке то можно порезаться -- наставительно нудит Клотильда.

-- Здесь люди из такого материалу сделаны, об который любая резалка затупится! -- хохочет воспрянувший Хлодвиг.

И понеслось... Заговорили все разом.

-- А мы не вандалы или вестготы какие-нибудь, о своем потном брюхе пекущиеся. У нас ответственность и мы за народ. Поэтому если народ скажет, что нужно быть дятлом, то мы будем. На благо. Но тебе не понять, отец!

-- Много вы понимаете в тайных Смыслах великих Деяний... Народец уже никого не интересует, пусть хоть что говорит.

-- Практически любую инаковость можно со стороны принять за свободу. Поэтому и нет никакой свободы, кроме инаковости.

-- Да я вообще не понимаю, как эти молочные ликеры пить можно. Ну зачем оно такое? Вот же прекраснейшая вещь, гениальное изобретение сумрачного извращенного разума наших сомелье -- ликер Polar. Вот его можно пить! Кстати...

И тут над всем этим многоголосьем воспарил, вознёсся снова этот дивный ангельский голос:

-- Уйду-ка я спать как истинный француз -- по-английски, забрав с вешалки чей-то зонтик и оставив вас наедине с множеством вдруг возникших неразрешимых вопросов бытия.

Все смолкли, а лицо Ангела Северного Портала просветлело в его вечной улыбке, он засмеялся и запел в той насмешливой тональности, которая одна только бесстрашно вселяет в сердца (даже и каменные) и Надежду, и Радость одновременно:


Приходила ко мне моя старая любовь,
Говорила, что ждет извиненья
За свою за молодую за погубленную жизнь.
Я ответила: какое совпаденье!
А иди ты лесом,
А целуйся с бесом,
Вот мое какое будет мненье.

А реб Шлёма, что на ярмарке чинит башмаки,
Подшивает им подметки, прибивает каблуки,
Он всегда говорил: поднимите две руки,
Свою правую и левую рабочие руки -
наберите больше воздуха в защечные мешки –
И кричите: а гори оно соломой!

Мое время золотое расточилось по камням,
Эти камни уже позолотели
Рассыпается песочек по улице мостовой,
По минутке, по году, по неделе.
я иду-зеваю,
Время просыпаю,
Или мы не вечны, в самом деле?

А реб Эли, что знает больше сотни языков,
А половину-то из них-то сам и выдумал, поди,
Он вообще не говорит, он никогда не тратит слов,
Он их на ниточку низает, после носит на груди,
А как выносит до легкости – бросает в небеса –
И летят его слова, куда он не знает сам,
Так вот: реб Эли в этом случае брал белое словцо,
После – синее, зеленое, стеклянное словцо,
и звенели словеса его, сверкали и лились
Колокольцами хрустальными на вербе.

А когда моя обида подошла ко мне совсем,
И забросила руки мне на плечи,
И шептала-убеждала, говорила за меня,
И просила все что можно искалечить,
За моим пределом
Дудочка запела:
Что же ты творишь-то, человече?

А реб Рувим, что в аптеке насыпает порошки
и раскладывает ягоды в холщовые мешки,
Он смеется про себя: вот же люди дураки,,
Все болеют, не жалеют, а страдают от тоски,
И достает бутылку с полки, а в бутылке – светляки,
Он выпускает их на волю, кормит искрами с руки
И обратно в бутылку убирает.

И наш бедный мир опять не умирает.
(стихотворение Тикки А. Шельен)


Рецензии