Над кручей Глава 15
(27 июля – 15 сентября 1918 года)
Не день и не два Устин, томясь бессильной злостью, глядел на бурые кручи над Кубанью, на зелёные кущи акаций, меж которых белеют стены хат. Близок локоть, а не укусишь. Вот она – родная станица, была родная, сейчас чужая. Сердце обрывается и горячим угольком укатывается под ноги, стоит подумать – как там мамка, Варвара, Анютка? Слухи ходят – лютуют белые казаки, вымещают злобу на семьях ушедших за Кубань красных. В последний вечер перед уходом Устин решился, посадил, как стемнело, в повозку жену с дочкой и отвёз их до Коробок – нехай перебудут у вас лихие дни. Анфиса ахнула, захлопоталась – конечно, конечно, у нас им будет спокойней, где трое деток, там и четвёртому место найдётся. А у самой глаза тараканами заполошными бегают. Модест помалкивал, но по стянутым в гузно губам было видно, что эта затея ему шибко не нравится. Ничего, потерпи чистоплюй конторский, зачтётся. Не везти же семью к Фёдору, у того и квартирка тесная, и возле вокзала людей глазастых полно трётся. Как смотрела при прощании Варвара, лучше не вспоминать. А уж как перед мамкой было стыдно – словами не передать. Ходит мамка каменным истуканом, складывает походные сумы и мешки, и ни звука. И ты что ей скажешь, если сам онемел? Но как выезжали утром со двора – перекрестила. Прости, мамка, непутёвые у тебя сыновья!
Оттого и злость вскипалала до метеликов в глазах, когда лезли через Кубань беляки, мылились и по наполовину разрушенному мосту пробиться, и на лодках переправиться. Пулял из карабина, рыскал на Чубчике по садам, крепко им всыпали. Поторкалась, поторкалась дивизия генерала Эрдели меж Черкесским и Зареченским мостами и ушла несолоно хлебавши. Только мало радости, что не пустили беляков на южный берег. На свой северный берег тоже только облизываешься. Ни себе, ни людям. Тошно.
Савлуковский конный отряд вместе с пехотными колоннами Мокроусова и Киселёва расквартировался в Заречной и окрестных хуторах. Взвод Устина определили на постой в богатую усадьбу, владельцы которой сбежали ещё с корниловцами. Хозяйновали в ней арендаторы, семья иногородних из пожилых родителей и трёх взрослых сыновей. Сынки состоят в революционном филипповском отряде, сразу объявила их мать, меднорожая гавкучая баба по имени Степанида, дав понять – вы тут, пришлые вояки, по кладовкам и сундукам не вздумайте шариться. Сынки показались за всё время постоя пару раз, ражие услужливые парни, только Устину не глянулись. Сразу видно – поют одно, а на уме другое. Ихний папаша, серый тихий мужик, за хозяйское добро радел умеренно, овёс выдавал без препирательств.
Яков как-то заикнулся – не пойти ли в гости к зятю Андрею, он же обретается чуть не по соседству. Пришлось напомнить любителю ходить по гостям, как Андрей уклонился сниматься с ними на карточку. Сейчас родычаются, братка, не по семейным связям, а по политическим. Нечего будить лихо, мало тебе родственников Щепетновых.
В свободные от перестрелок и постов вечера Устин доставал из обозной брички гармошку и садился на завалинку летней кухни во дворе, успокаивать душу. Бричка была его собственная, ушедшая вместе с хозяином в поход. На этом настояла в последний час Настасья Михайловна – «Может вы, бродяги, до зимы провоюете. Не вьючить же на верхового коня полушубки, стёганые бешметы и прочее запасное барахло. Запрягай ездовых лошадок, Устин. Мне с рук и души бремя – какой из меня конюх? Да и неровён час – придут ваши недруги, заберут и лошадей, и бричку». Мамка говорила дело, Устин покидал в бричку чувалы и сумы, подумал, и бережно уложил среди них гармошку в сработанном собственноручно футляре. Ездового быстро нашёл Яков – потерявший коня под Кореновкой боец их отряда Ванька Тягнирядно согласился временно взяться за вожжи. Правда, с условием прихватить пассажиркой свою сестру, та боится остаться в станице и клянётся послужить им в походе стряпухой и прачкой.
Сердце Устина ёкнуло – ой, грех будет! На Галину, сестру Ваньки, он, ещё будучи холостяком, частенько «давал косяка»: девка мало что гарная, доступная легко. Да и не девка уже, скорей соломенная вдова, муж её, Васька Шкиль, тоже из «городовиков», третий год как уехал на заработки на Каспий и пропал. Одни гутарили – утонул, другие – зарезали. А Галина и не убивалась, на игрищах и гулянках мелькала постоянно. До шашней с ней дело не доходило, хотя вполне могло, на зазывные взгляды Галина не скупилась.
Вот и теперь, только он растянет меха, Галина тут как тут: «Что это вы, Устин Тимофеевич, всё грозные песни играете? Всё про войну, да про войну. Давайте какую-нибудь про любовь заспиваем».
И всё жигается карими глазками, жарким плечом придвигается. Так и просится известно на что.
– Да не знаю я ваших хохлацких спивачек.
– Ой, не брешите, Устин Тимофеевич! Я ж помню, как вы на вечеринке у Сменовых и «В огороде верба рясна», и «Галю молодая» выводили. Вот она я, Галю молодая, давайте споём.
Что ты с ней будешь делать? Ежели баба прилипнет, считай, пропал казак. И баба-то завидная, фигуристая, содержит себя в порядке – густая коса, когда с плеча на высокую грудь спускается, когда завита кольцами на затылке. Рукава белой блузки-вышиванки собраны выше локтей, открывая загорелые руки и маленькие ладошки, всегда чистые, будто не касаются они грязного белья и чугунков. И веет от неё сладким духом спелой малины, слюнки текут. Как от такой красули откажешься? Это не Варвара, снежный сугроб. Ладно, война всё спишет! Давай грянем: «Идьмо, Галю, с нами, с нами казаками. Краще тоби буде, чем у ридной мамы». А вокруг уже целый хор собрался, кто по-русски, кто на мове глотки дерут на всю станицу.
Так от завалинки до сеновала добрались. Брат Ванька смотрел на блудни сеструхи сквозь пальцы, Устину, словно невзначай, брякнул без обиняков: «Я обещался родителям за Галькину голову отвечать, а за свои бабские причиндалы она сама отвечает, не маленькая». На том и договорились. Казак в своём дворе – семьянин, а ступил за порог – вольная птаха.
Яшка только хихикает и одобрительно подмигивает, Павлу не до мелочей бивачной жизни, он высоко летает. Содрал со стенки в станичном правлении карту Кубанской области, носится с ней, как дурень со ступой. Он уже при Никифоре не просто эскадронный, а вроде начальника штаба. Прежний промыватель мозгов Моисей Ковельман ещё в июне отбился от отряда, как уехал на какой-то съезд в Екатеринодар, так и пристроился в ЦИКе республики к своим одноплеменникам Рубину и Крайнему. Павел теперь за него и стратег, и агитатор. Дай ему волю, он бы и Сорокина заместил. Расстелет карту и начинает рассусоливать:
– Смотрите, что получается. Эти олухи таманцы на низах Кубани не удержались, обошёл их Покровский по-за Темрюком, и драпанули они на Новороссийск. Нет идти, болванам, на Екатеринодар, у них же и бронепоезда были, и железная дорога с подвижным составом в их руках, и в строю тысяч тридцать бойцов, нет, опять переругались, перетрусили, кинулись до главных сил обходом, вдоль Чёрного моря, через Туапсе и горы. Семьи свои, видите ли, спасали! Покровцы всю Тимашёвку виселицами уставили, страху нагнали, и у таманцев теперь войско наполовину из баб и детей состоит. Какой манёвр, когда за спиною у тебя семьи плачут? Белые, не будь дураками, под Екатеринодаром понтонный мост навели, переправились. Одни, подобрав брошенные таманцами бронепоезда, уже заняли Новороссийск, другие левым берегом Кубани на нас идут, вот-вот конные дивизии Эрдели и Покровского пожалуют. А нам что делать? И таманцев надо дождаться, пока они на Майкоп выйдут, иначе им хана, зажмут со всех сторон. И с тылу белые заходят. Ставрополь взяли, бои за Армавир идут.
Устин усиленно всматривался в паутину синих речек и чёрных дорог, мысленно проводя линии фронтов. Чем дольше всматривался, тем сильней стучало в висках. Выходило – дело табак. Недолго осталось зариться на кручи родной станицы. Опять белые генералы обводят вокруг пальца, опять бьют по частям наши разрозненные силы. Сколько ни гордись, что на своём участке наш отряд не пускает белых на южный берег Кубани, вражины уже обходят и слева, и справа. Вчера пришли обозы из Рязанской, значит, сегодня жди отступающих фронтовиков. Колонну Мокроусова срочно затребовали к Майкопу, верный знак, что и там неблагополучно. Даже то, что белые перестали нажимать из Рубежной, говорит о том, что им это не нужно, зайдут с другой стороны.
– Да, – подтвердил невесёлые думки Устина старший брат, – узелок вокруг Армавира затягивается. Там надо собираться до кучи, там надо давать решающий бой. А отсюда не сегодня-завтра уходить надо.
– Что, и по Лабе не встанем?
На Павле лица нет. Ночью гонял в Кадухин, за семью переживает. Вдруг кто выдаст? Нажил врагов брат по окрестным хуторам, теперь места себе не находит. Но пальцем в карту тычет твёрдо.
– Дроздовцы в Тифлисской и Романовском перешли на нашу сторону. Гулькевичи взяли. Смекаешь, куда нам скоро ударят? Отступать надо.
Хорошая штука карта. Век бы её не видеть. Точно показывает – по какой части тела тебе отвесят пинок. Прощай, завалинка и сеновал, отдыхай подруга-гармошка на бричке! А ты, Устин, седлай Чубчика, хватит ему обжираться на дармовщинку зареченским овсом. Гонят нас, как бездомных собак. Завтра взглянешь, может быть в последний раз, на рыжие откосы северного берега, и покатишься неведомо куда. Есть ли тот предел, до которого протянется ненавистный отступ?
* * *
Станица Темиргоевская, прославленная породой черкесских коней, таким пределом не стала. И свободного коня в ней Ванька Тягнирядно не нашёл. Переночевали, и на другой день отряду Никифора Савлука было приказано передвинуться дальше на юго-восток, в станицу Михайловскую.
Двинулись. Степь да степь кругом. Вроде и недалеко оторвались от своего северного берега, а степь другая – больше балок, увалов, чаще высятся курганы, перед Михайловской самый огромный. И земля другая, чернозём подкрашен глиной, камешки мелкие проскакивают. Много делянок кукурузы и подсолнухов стоят неубранными. Солнце жарит. За Лабой постреливают, там, в черкесских аулах, уже белые. Вокруг Петропавловской, где стали на привал, линия окопов, красная пехота готовится к обороне. Говорят, конница Дроздовского уже на этой стороне Зеленчука, угрожает от севера, с запада на подходе конница Эрдели. Вовремя мы удрали из Заречной, не то попали бы как куры в ощип, взяли бы тёпленькими прямо на сеновале. А так и он, Устин, рысит на Чубчике в передней шеренге своего эскадрона, и Галина трясётся на обозной бричке посреди колонны, белеет блузкой и платком. Тьфу, напасть! О ком думаешь, бедовая голова? За жинку с дочкой, за мамку должна душа болеть, а ты чёрти за кого переживаешь. Разлакомился, заигрался, словно мартовский кот. Кто Галина тебе? Перевернулись мозги в блудливой башке, некому бить тебя, Устин Тимофеевич. Война войной, а забываться негоже. С другого боку, разве угадаешь – останешься завтра живой или нет? Не всё пулям мимо летать. Какая-нибудь и в тебе дырочку найдёт. Не изводись попусту, будь что будет.
В Михайловской отряд встретил на крыльце штаба сам главком Иван Лукич Сорокин во всём великолепии алой черкески и белой папахи. Выслушал рапорт Никифора, велел расквартироваться на северной окраине станицы, быть в резерве. Физиономия главкома показалась Устину невесёлой.
– А с чего веселиться? – Павел на сей раз не доставал карту, обошёлся словами и взмахами рук. – Попробуй удержись на этом уголке, когда с трёх сторон напирают. И Невинку беляки, того гляди, возьмут, железнодорожное сообщение с Пятигорском и Владикавказом перережут, а оттуда всё снабжение, и таманцев надо дождаться, они уже до Белоречки прорвались, покровцев смяли. По-хорошему, за Кубань надо уходить, там с царицынской группировкой смыкаться, единым фронтом вставать.
– Ты ж говорил, под Армавиром надо узелок разрубать, – поймал стратега-братца Устин.
– Так-то когда было! – неубедительно оправдывается Павел. – Думаешь, Лукичу охота свою родную Петропавловскую белякам отдавать? По-любому бой дадим, упрёмся.
Упёрлись, Петропавловскую два раза оставляли и отбивали вновь. Отряд Савлука тоже ходил в атаку на встречную лаву Корниловского конного полка, но до рубки дело не дошло. Белые выдвинули вперёд пулемётные тачанки, пришлось отскакивать. Хитрую моду взяли белые командиры – чуть что, прячутся за пулемёты и картечь. Стенка на стенку с шашками наголо не идут, хотя конницы у них полно. А у Сорокина под Петропавловской, кроме савлуковцев, лишь конная бригада Ваньки Кочубея, остальное войско сплошь пешее. Дерутся неплохо, и пушки есть, но порядку как не было, так и нет, всё делают невпопад. Когда надо бросаться преследовать отступающих беляков – останавливаются. Вместо того, чтобы занять позиции на отбитом участке – возвращаются в станицу. Каждый полк – сам себе господин. Сорокин из себя выходит, летая на коне по фронту, потому как его ординарцев никто слушать не хочет. Полки сборные, одни – из солдат императорской армии, вторые – из екатеринодарских пролетариев, третьи – из иногородней голоты. Командиры не выше бывших прапорщиков, стратеги ещё те. Ну, и бойцы – горлопаны, чуть что – затевают митинг. А время уходит. Так комментировал бои за Петропавловскую Павел, а Устин трепал гриву Чубчика и думал – отгуляла конница в золотом степу. Против пулемёта с шашкой не попрёшь, кончилось время удалых конных сшибок. Остаётся за оплошной пехотой гоняться, только беляки такой праздник не часто дарят.
Всякий раз, возвращаясь на квартиры в Михайловскую, Устин начинал беспокойно ворочаться в седле, заранее воображая приготовленную ему встречу. Приятно, конечно, только неловко перед товарищами. Галина встретит у раскрытых ворот, дождётся, пока Устин расседлает и разнуздает коня, накроет его попоной, а потом позовёт: «Пойдёмте, Устин Тимофеевич, умываться, я уже воды подогрела». И рушник подаст, и чистую сорочку. Яшка скалится, Павел нервно дёргает головой, прочие бойцы-постояльцы виду не подают, но исподтишка подмигивают друг другу – везёт же некоторым!
Петропавловскую не удержали, но белые внезапно перестали наступать, остановились. И Сорокину было не до атак – дроздовцы взяли Армавир, пришлось бригаду Кочубея и полк пехоты перебрасывать на подмогу. Усилия Никифора Савлука пополнить свой отряд за счёт местного населения приток давали ничтожный. Казаки Лабинского отдела разве что в глаза не плевали на призыв вступать в Красную гвардию, отказываясь под любым предлогом – больной, увечный, старый… Что они ждут не дождутся белых – на лбу написано. Некоторые особо ретивые казаки, не утерпев, тайком перебегают дырявую линию фронта, обозначенную редкими конными разъездами. С иногородними история тяжёлая. Им – или сиди тихо, моя хата с краю, ничего не знаю, или бросай насиженное гнездо, уходи в поход всей семьёй. Не дай бог, возьмут верх белые, не помилуют ни старых, ни малых. А таскать за собой по войне стариков и детей – сердце надорвёшь. Если вернёшься домой с победой – увидишь на месте своей хаты пепелище. Вот и думай, гадай. Решались единицы.
Тогда Сорокин объявил поголовную мобилизацию призывных возрастов. Вышло ещё хуже. Подлежащие призыву разбегались кто куда. Лови их по хуторам, в посадках кукурузы и подсолнухов. И ловили, устраивали загонные облавы. Устин матерился: «На кой чёрт нам сдались такие союзники? Они же тебе в бою в спину стрельнут». Павел скрипел зубами и ничего не отвечал. Сгоряча, никого не слушая, расстрелял двух вторично пойманных дезертиров – всем так будет! Ну, это уже никуда не годится. Братуха совсем озверел. На расстрелах войско не сколотишь. Чем мы тогда отличаемся от белых? Но по-другому никак. Ты помилуешь врага, он тебя не помилует. Народ остервенился, не время нюни разводить. Всё завязалось в такой тугой узел, что не развязать, только разрубить. Вот и руби, Устин Тимофеевич! Это бабские нежности на тебя вредно влияют, слабину даёшь. Яшка и Богдан Растопка вчера глазом не моргнули, слезли с коней по приказу Павла и положили из винтов дезертиров прямо на меже, где поймали. Оба молодые были казачата, похоже, ещё не служили.
Сегодня расстрелянные уже тут не лежат, кто-то подсмотрел и забрал. А, может, этот «кто-то» сейчас целит в тебя из кущерей кукурузы. Разъезд из пяти бойцов Павел послал с утра вперёд в степь – ночью глубоко в тылу белых слышалась сильная пальба. Возможно, таманцы прорываются. Выехали на сжатые поля, поднялись на курган. Густая роса блестит по стерне, солнце разгоняет туман над Лабёнком. Мишка Сменов важно озирает дали через одолженный Павлом бинокль. Богдан Растопка нудит дурацкими расспросами – зачем ты, Устин, природный казак, пошёл в красные? В сотый раз Устин слышит подобные вопросы. Богдан, как и большинство бойцов отряда Батлука, иногородний из Новой слободки, парень здоровенный, послушный, но недотёпистый. Ему черкеска Устина белый свет застит. Как втолкмачить дурачине, что казак казаку рознь? Зло берёт.
– Слушай, Богданка, больше повторять не буду, мотай на ус. – Усы у Богдана пышные, как из колосьев ячменя свитые, рожа шире грабарки, глаза коровьи. – Помнишь, июлем четырнадцатого мы с тобой по-соседски копёшки хлеба с поля свозили? Я – со своего пая, ты – с арендованного у войскового старшины Болдырева. Помнишь? Объявили войну – мои копёшки остались в поле невывезенными, а ты спокойно дальше убирался. Вот и отвечай мне, кто из нас должен желать перемены участи?
Пока Богдан хлопал белесыми ресницами, собираясь с мыслями, всполошился Даня Калугин.
– Гляди-ка, хтось на нас скачет!
Скачет не скачет, но на бугор в паре вёрст от их разъезда выперлась группа верховых. Кого сейчас нелёгкая по степи толпой носит? Понятно, что служивых. Но чьих? Их там десятка полтора.
– В черкесках все, – разглядел Даня.
– Значит, беляки, – уверенно заявил Богдан и затеребил поводья.
– Погоди, герой на печке с кочергой. – Мишка подкручивает настройку. – На папахах белых лент не видать. Удрать успеем.
Верховые на бугре помедлили и начали спускаться в сторону разъезда. Всё правильно, их больше, бояться им нечего. Не сговариваясь, разъезд взялся за карабины.
– Стой, стой, – приговаривает Мишка, мучаясь с биноклем, – нету на них погон. Не белые это. Надо бы знак им какой подать, кто мы. Может, они нас за беляков считают.
Устин развязал башлык, намотал его на ствол карабина, замахал над головой. Получился красный флаг. Верховые встали, один из них проделал тот же фокус со своим алым башлыком, и вся группа рысью пошла на савлуковцев.
– Свои, – облегчённо сказал Даня.
– А вдруг рядятся под наших, – продолжал сомневаться Богдан. – С них станется. Подойдут ближе и кончат всех.
– Ладно, – решился Мишка, – вы тут стойте, труса празднуйте, а я попробую один на один с кем-нибудь из них поговорить. Но если что – не зевайте.
И, показательно передав карабин Устину, лихо вынесся вперёд, сигналя поднятой вверх рукой – мол, выставляйте и вы одного смелого. Подозрительные верховые оказались сообразительными, остановились, послали навстречу Мишке своего переговорщика. Разговор был недолгим, часть верховых поскакала назад, остальные, хлопая Мишку по плечам, приблизились к держащему карабины наизготовку разъезду.
– Не лякайтесь, хлопцы, – насмешливо прогудел бородатый казачина в обтрёпанной, как собаки драли, черкеске. – Мы – разведка колонны товарища Ковтюха, таманцы мы. Зустрились, слава богу.
Все разведчики, как на подбор, серьёзные дядьки. Держатся строго, дают понять – не бедные родственники прибились христарадничать, а пришло уверенное в себе, опалённое боями войско. Кожа на лицах будто с пожару, коричневая, морщинистая, что кора на жердёле, подсушенная солнцем. И кони под ними подморенные, рёбра светятся.
– Месяц почти шли без отдыху, да по голодному краю, по горам, по долам, – объяснял таманец. – Грузиняк гнали перед собой от Геленджику до Туапсе, а на пятки беляки наступали. Вышли на Пшехскую и Белоречку – тут старый ворог Покровский поджидает. Ну, мы ему показали, где раки зимуют, прорвались до товарища Сорокина.
– Много вас? – спросил Устин.
– Счёту сами не знаем. За нашей колонной идут ещё две, товарищей Матвеева и Лисунова, отстали на два перехода. И в Новороссийске матросов тысяч пять присоседилось. Соберёмся, посчитаемся.
И пошли, три дня шла через Михайловскую армия таманцев. Армия, иначе не скажешь. И кого больше – бойцов или беженцев – не разберёшь. Видел Устин кочующие таборы цыган, дивился на огромный обоз корниловцев под Бузиновым, но такой многоголовый людской поток тёк перед ним впервые. Словно вся Тамань поднялась, села на коней, забралась в брички и мажары и подалась переселяться в дальний край. Сразу бросался в глаза ладно устроенный порядок передвижения, выстраданный горьким опытом походный порядок. Разномастные людские массы не перемешивались, каждая отдельная часть нескончаемого потока чётко выдерживала своё место в строю. Текли серые, плотно сбитые колонны пехоты, ровным шагом переступали чёрные шеренги конницы, громыхали колёсами зелёные зачехлённые пушки. Больше других поражал необозримостью и могильным молчанием пёстрый обоз с бабами, детьми и стариками. Сидят ли понуро на бричках, обняв узлы, шлёпают ли босыми ногами по пыльной дороге, ухватившись за борт – не пикнут, не крикнут. Все силы сосредоточены на одном – безостановочном движении вперёд. Отчаянный народ! Это ж какой нужен ветер, чтобы сорвать с родной земли целые хутора и сёла? Казаков мало, почти сплошь иногородние в чёрных картузах с кожаным козырьком.
Таманцы прошли станицу, раскинулись лагерем за восточной околицей, на берегу Синюхи. Пары дней им хватило, чтобы отдохнуть и встать под руку главкома Сорокина. Дольше командир Епифан Ковтюх не медлил, обоз услал за Уруп, а боевые части, сведённые в дивизию, повёл на Армавир и сходу вышиб дроздовцев за Кубань. «Вот это я понимаю – вояки, – восхищался Павел. – Не то, что наши тюхи-матюхи. С таманцами можно беляков бить».
Но пришли две приотставшие колонны и подпортили впечатление. Меж дисциплинированных таманских полков затесались буйные толпы матросов бывшего Черноморского флота, утопивших свои корабли по приказу Ленина под Новороссийском, прибился отряд украинских анархистов атамана Маруси под чёрным знаменем с черепом и костями, сущая банда. Как бились с беляками эти вечно пьяные орды – никто не видел, а вот на богатую и беззащитную казачью станицу они набросилась, как стая голодных волков. Казак – значит контра. Если у тебя дом под железной крышей – куркуль, кровопийца. Делись добром с трудовым народом. Не желаешь – становись к стенке. Расстреливали, как воду пили, любого, на их взгляд, подозрительного. Удержу революционной вольнице не было. Сорокин голос сорвал, убеждая неуправляемое воинство – белые лезут, надо встать единым фронтом, занять позиции. Бесполезно. Обобрав Михайловскую, оставив после себя десятки убитых ни за что, ни про что казаков, анархисты и половина матросов ушли в Пятигорск, рассчитывая найти добычу пожирнее. Более сознательная половина распределилась кое-как по ближним станицам и хуторам. К негодованию Устина, многие матросы заделались кавалеристами за счёт реквизированных у станичников лошадей. Как правильно обращаться с конём, что носит тебя на своей спине, пьяная матросня понятия не имела. На бедных животин без слёз не взглянешь. Шкура под седлом сбита до мяса, губы изодраны удилами в кровь, подковы хлябают, поят и кормят, если вспомнят. А скачут! Когда Устин служил первую очередь в Екатеринодаре, их сотню водили на представление в заезжий цирк. Так вот там мартышки на цирковых лошадках похожим образом скакали.
Со вторым таманским командиром Матвеевым отношения у Сорокина сразу не заладились. Конечно, став главкомом, Лукич чересчур возомнил о себе. Завёл роскошный конвой, оркестр трубачей, выступал по станице с громом и помпой. Нашёл время закатывать собачью свадьбу. Сам государь император Николай, которого Устин видел в ноябре 1914-го под Меджингертом, имел свиту скромнее. Начальственные повадки главкома гордому Матвееву не понравились, приказной тон упрямый таманец на дух не переносил, с великой неохотой и после долгих проволочек двинул, наконец, свою дивизию вверх по Лабе, где теснил отступающие отряды майкопцев генерал Покровский.
Устин с Яковом случайно натолкнулись в станице на знакомого бойца из полка матроса Сафонова, летом вместе мыкали позор отступления от Кагальницкой. Поинтересовались – где его забубённый комполка?
Хохол-таманец поскрёб затылок и неохотно поведал:
– Вбылы.
– Кто? Когда?
– Та свои. Ще в Крымской, коды тягались – в яку степь втикать.
– За что?
– Кобенився дюже, маузером намерявся.
Вот и весь сказ. Не сошлись характерами горячий матрос и осторожные хохлачи. А Сафонов был ярый большевик.
Белые генералы не чета Сорокину и Матвееву, они меж собой не препираются, война для них дело святое. Прекрасным сентябрьским утром, едва отделение Устина расселось над кулешом с «чабанскими» деревянными ложками, за станицей забухали пушки, побежала по улицам поднятая по тревоге пехота, понеслись, как очумелые, конные ординарцы.
Никифор Савлук выстроил свой недавно наречённый полком отряд перед северной окраиной станицы. На вершине кургана Шамхал-тюбе уже алела черкеска главкома, пехота занимала лежачие стрелковые окопчики. Далеко в степи чёрными вихрями крутились конные лавы деникинцев, осыпаемые из белых облачков свинцовым градом шрапнели. Предостерегающе такали пулемёты, вразнобой били винтовки.
– Боятся беляки на пулемёты конницей нарываться, – злорадно оценивал обстановку Павел, – пехоты у них тю-тю.
– А где ж ихние «цветные»? Те скаженные марковцы, корниловцы?
– Фронт широкий, – растолковывал вхожий в штаб старший брат. – Кто под Армавиром застрял, кто Ставрополь держит. А против нас одна конница, свои землячки-кубанцы. Дивизия генерала Врангеля, шесть конных полков.
– Ого! Сила.
– Ерунда. Не пойдёт конница на пулемёты.
Подскакал ординарец – полку товарища Савлука срочно выдвигаться на юг, в сторону Курганной, оттуда заходит с фланга белая конница, наш пехотный заслон слабоват. Любимый приём генералов – брать в клещи. На широких рысях пошли назад, через станицу, и дальше в степь. Краем глаза Устин заметил над плетнём белую блузку Галины – машет рукой – и скрипнул зубами. Чего бабе неймётся?
Шли ходко, шага коней не убавляли, линейки с пулемётами еле поспевали следом. Собьют белые пехотный заслон, сомнут и нас. Полк – одно название, в трёх эскадронах и три сотни шашек не наберётся. А нормальный казачий полк – шесть сотен. Надо побыстрее с пехотой соединяться.
Спустились в пологую, но глубокую балку, поднялись на гребень – ага, по нему окопалась наша пехота, держит позицию. За следующей балкой, в полутора верстах, топчется лава белых, небольшая, в пару сотен. Вперёд не подаются, что-то мудрят. Наша пехота для острастки постреливает. Подальше конной лавы, за скирдами соломы притаились остальные сотни белого полка, не иначе, засаду готовят или какую другую пакость. Чуть в стороне, из разложья балок, торчат стволы двух трёхдюймовок, возле них кучка офицеров, блестят стёкла биноклей. Маракуют – с какого боку нас припечь, атака в лоб у них не выйдет.
Савлук придержал полк в балке, нечего выставляться на показ – беляки могут из пушек накрыть. У нас артиллерии нет. И пеший полк смешанный – наполовину из матросов. Красные командиры тоже собрались на совет – как быть? Обороняться или ударить? Устин с интересом поглядывал в их сторону – что решат? Беляки расположились не самым удачным макаром, запросто можно их обойти и врезать, как надо. Похоже, на том настаивает Павел – вон как горячий брат водит рукой, повторяя изгибы балок. Балок тут накручено-наверчено – чёрт ногу сломит, и одна из них раскрывается боковым устьем в полуверсте от пушек. Выскочишь оттуда – беляки и ахнуть не успеют. Не зря Павел за руки потащил Никифора и пехотного командира на макушку гребня, чтоб убедились. Те трясут башками, значит, соглашаются.
Павел скатился вниз сияющий, возбуждённый.
– Эскадрон, по коням! За мной!
И повёл по дну балки, лицом к высокому солнцу, дальним обходом.
– Уговорил сидней! – Брат будто на праздник собрался. – Никифор с двумя эскадронами пойдет перед белой лавой маячить, отвлекать, а мы балками обойдём и прямо перед мордами беляков выпрыгнем. Будет потеха, ручаюсь!
Под ложечкой Устина приятно и жутковато засосало, так всегда бывает, когда вот-вот сойдёшься с врагом лоб в лоб. Рубки не миновать, у белых другого выбора не остаётся. За себя Устин спокоен. А как всадники-други? Ого, порядок, давно не видел таких хищных глаз. Яшка подобрался весь, будто кот перед прыжком, спину ссутулил, клонится вперёд. Карабин, шельмец, уже повесил ремнём на шею. Охотничья привычка у него – пулять из седла, прижав приклад локтем к рёбрам. Шашку Яков не очень уважает, больше надеется на меткую пулю. Ну, стрелок он знатный.
За весь сентябрь не упало ни капли дождя, балки сухие, Чубчик ступает, как по ковру. Павел ведёт эскадрон споро, но осторожно, временами останавливает, один выскакивает наверх, оглядывается, ведёт дальше. Увал между разветвлением балок проскочили намётом. Теперь близко.
– Подтянись! – рычит Павел. На него страшно смотреть. – Шашки из ножен! За мной! А-ря-ря!
Дикий вопль, усвоенный у курдов, повторенный сотней глоток, толкнулся жгучей волной в виски. Устин надавил коленями на тебеньки – Чубчик упругой пружиной рванул под ним, ноги твёрдо упёрлись в стремена.
Стены балки распахнулись вширь, вспыхнули на солнце клинки, сплочённой ревущей массой эскадрон помчал вверх по склону. Справа неожиданно вывернулись конники при погонах, но вместо защиты пушек белая лава сломя голову понеслась на свою батарею. Лучше не придумаешь, пушкари не станут стрелять по своим. Давай, а-ря-ря! Павел метнулся вбок, погнавшись за пешим офицером, Устин налетел на пушку, возле которой суетились номера, пытаясь подпрячь уносы. Поздно, господа офицеры! Шашка с хряском врубилась в склонённую шею первого ездового, второй рванул запряжку вперёд, бросив на произвол судьбы и номеров, и орудие. Далеко не уйдёшь, сукин сын! Вот этого ещё, что за щитком прячется, достану, и ты будешь следующий. Офицера за щитком в упор застрелил наскочивший Яков. Лезешь не в своё дело, братуха! А ездовой погоняет – будь здоров! Тут ещё один офицерик в марковской фуражке выскакивает сбоку с наганом. Два выстрела – спереди и сзади – слились в один. Офицерик пульнул в молоко, брат Яков промаху не даёт. На ходу полоснул падающего марковца по голове, почувствовал – вскользь – ладно, хватит ему Яшкиной пули. Где ездовой? Вон – уже в сотне шагов. Рядом с ним журавлиными шагами отмахивает длиннобудылый офицер в защитном кителе и синих галифе. Эге, да это не офицер. Лампасы генеральские, погоны золотые. Хороша птичка, сейчас будешь моя. Ну-ка, Чубчик! Сукин сын ездовой, зачем уступаешь лошадь генералу? Платись за доброту головой. За упряжной лошадью болтается на постромках деревянная вага, метёт за собой, как косой, не подступиться. Где Яшка с карабином? Тот уже слез с коня, копошится над убитым офицером. Пока Устин снимал с плеча свой карабин, генерал скрылся за спинами прочих верховых. Ушёл, гад!
И ты охомянись, Устин Тимофеевич, разуй глаза. Занёсся чёрти куда! Свои бойцы давно погоню прекратили, трофеями занялись, ты – один самый ретивый, так и прискачешь прямо в лапы белых. Поворачивай Чубчика.
Яков торжествующе размахивал новенькой ярко-коричневой портупеей, снятой с убитого офицера:
– Видал! Теперь буду не хуже Никифора снаряжённый! И кобура, гляди, какая с наганом. Китель, жалко, я продырявил, да и ты кровищей залил.
Крови, действительно, из офицера вытекло, как из винной бочки. Чубчик нервно фыркает и воротит морду. При всей своей фронтовой закалке не любит он запах человеческой крови. А кто её любит? Поперёк седла у Яшки висят связанные учкуром сапоги. Офицер босой.
– Хромачи как вчера сшитые, – бубнит Яшка. – Не пропадать же добру.
Добра у белых прихватили богато. Две пушки с зарядными ящиками, трофеи на славу. Умыли белых генералов. Павел будто вырос в седле на полметра, глядит Наполеоном. Возвращались в Михайловскую героями.
Яшка по секрету признался Устину:
– Знаешь, тот офицер, которого мы с тобой разделали, живой. Когда я его переворачивал – мыкнул. Не стал достреливать, рука не поднялась.
– Правильно сделал, – сказал Устин. – Лежачего не бьют.
Свидетельство о публикации №219041501977