Сердцебиение

Аля берет книгу.
«Наступило время дождей, долгих весенних дождей, смешанных со снегом».
Аля читает еще в нескольких местах наугад, а видит все равно другое:
Он спускается по узкой каменной лестнице – руки болтаются, веки неподвижны. Так сходят вниз, задевая головой резные листья и сшибая созревшие виноградины, вруны и путаники, с тонкими, хромыми часиками внутри, которые  заводят бесы.
Он ухмыляется танцующими плечами. Он провел хорошую ночь, он знает, что все это знают.
Скулы как у гепарда. От такого бежать.
«Эти греки, они спички, - шипят русские тетки. – Спички. Зажгут, а сами пшик. Смотри - осторожней».
Аля молчит, мажет ванильным кремом ноги, а к вечеру красит ресницы.
Или, скажем, Аля читает:
«Суть моей жизни – тайная беседа с самим собой, и превратить ее в диалог было бы равносильно самоубийству».
А вместо этого видит:
Вывихнутый цветок месяца в горшке неба с черной землей и белыми камешками звезд. Мертвый колыхающийся, просоленный осьминог на границе воды с песком. Пластиковые ребра лежака - такие сладко неудобные, когда кто-то второй еще лежит сверху, возится, нашептывает, натекая и отбегая как ночное море на песок, который от этого делается мокрым.
Аля как стеклянный шарик, как бусина без шнурка – замерла, застыла, наблюдает - движется он.
Дома, спустя время, Аля приходит к Розе Абрамовне – не по месту жительства, а по рекомендации – с теннисной ракеткой под мышкой и сияющим нутром. Роза Абрамовна долго и внимательно слушает сердце и осторожно щупает живот.
Бабуля Дуся была воровкой. То роды у свиней принимала, то варежки строительные шила. Мама полжизни провела бог знает где - в детских домах, иногда у теток жила. Когда бабуля Дуся не сидела, она получала открытки из разных городов и поселков от других  интересных судеб женщин с замысловатыми именами. И отовсюду-то она ухитрялась притащить в дом мужичка. Тогда мама спала на полу, отвернувшись – голову под подушку. Они все время снимались и куда-то ехали – за каким-нибудь бабулиным мужичком. По праздникам бабуля Дуся пекла самый вкусный на свете торт «Наполеон».
Аля получает направления на анализы, распихивает их по карманам спортивок и идет довольная, постукивая ракеткой в чехле по кованым перилам. В мутной летней воде отражается слоеное тесто облаков, небрежно перемешанное с заварным кремом заката.
Как-то в 18 Аля тоже попробовала рвануть за парнем аж в Подмосковье. Невысокий, с пшеничными бровками. Хорошо рисовал. Аля щурится, поднимает уголки губ, скалится на остатки солнца. Теребит карман, набитый бумагой, играет на ракетке, как на гитаре. Чешет за ухом аккуратную маленькую кошку с противоблошиным ошейником, которая лежит прямо посреди асфальта у горячих кованых перил, огибающих спуск к воде.
Какой славный будет мальчик. Глаза черненькие, как шерсть у кошки на животе, как горелый сучок, темные и странные, как южные помыслы. Смуглые ручонки, тонкие, однако же, сочные.
Аля снова видит:
Белые стены одноэтажных домов на холме в Катарини, черепичные крыши, синее, прозрачное море на просвет. Смотришь сверху в чей-нибудь двор – деревянный стол с чашкой салата и помидоры. Деревянные старые стулья. Бывалые кружевные шторы пахнут солью и сами цветом как соль. Длинноногие, совершенно не пушистые кошаки. Он спускается, вихляясь, по ступенькам, впереди. На светлых штанах пятно – сидели на камне и ели апельсины. Греки толпами идут вверх, навстречу, на холм, в церковь, поставить тонкую свечку в песок.
В мутной уральской воде плавают пробки.
Аля спит под двумя старыми одеялами из настоящей советской шерсти, в майке с барашком. Ест творог. Покупает свободный плащ с теплой клетчатой подкладкой.
Она видит своего маленького сына таким, каким хочет. Вот он стоит возле дерева, скосив глаза, и слушает ветер.
Але кажется, что она спит и плывет на надувном матраце в цветочек, и видно дно. Думает, как она скажет маме, и что скажет мама.
Вечером Аля идет между желтых, облупленных трехэтажек, старых, крашенных, деревянных крылечек, к себе во двор, где в любое время года почему-то стоит чей-то большой белый катер.
Дома она отражается в зеркале с темным уголком – глупое лицо, нос картошкой и совсем никакого загара. Челку надо стричь. Посеченные концы.
Смотрит в окно - таджик из киоска, где ремонтируют обувь, сажает на клумбу бархатцы. Поворачивает трамвай.
Вместо этого всего Аля видит:
Белая машина, ее собственные ванильные ноги на панельке, огни, все вокруг бибикают. Не такие уж греки и приветливые, просто их много. Ничего хорошего не приходится ждать от отеля, хоть и пятизвездочного. Хочется спать, но извернуться и прижаться боком к обвитой загаром родинке на его руке хочется еще больше.
Так тихо, так хорошо. Тайный цветочек у нее внутри с душистой сердцевиной. У такого даже не надо обрывать лепестки – любит-не любит. Не имеет смысла.
Хорошо, что нет ни мэйла, ни даже фотки – ничего. Женат-не женат, инженер-музыкант-кто-никто – ничего не надо.
Аля улыбается своим сияющим нутром. Она могла бы, если бы захотела, осветить им всех, даже таджика.
А английский у них просто ну никакой. Слова во рту как гальки в прибое.
Вот чего хотела. Просто как чартер. Хотя лететь обратно - из розового в серое.
Аля ходит на работу. Лобастый директор маркетингового агентства, кандидат физических наук, понукает, принуждая ее к труду. Его жена считает деньги.
Еще спустя месяц Аля, прижав челку, натягивает вязаную шапку. Солнце издает выдох сожаления и падает в авоську с тучами. На набережной вечером, после работы вместо кошки большая лужа с черным животом.
Роза Абрамовна бережно взвешивает Алю, пишет круглые, пахнущие настойкой пустырника, буковки, дает еще направлений.
Аля видит:
Под его мокрой белой майкой смуглый сосок. Животная сила отдает тепло хлопку. Он все время напевает – всякую галиматью. Дарит ей маечку с тонкими голубыми лямками, которая плотно прилегает к телу, кажется, тебя обнимает кто-то родной и теплый. Апельсин он ест безбожно, безжалостно – оранжевая мякоть и белые хищные зубы. Именно это как спеющий виноград теперь растет и сияет у нее внутри.
Бабуля Дуся покупала кукурузные палочки. Вязала свитера, носки, варежки из черной овечьей шерсти с базара. Плакала по умершим теткам. Совала деньги:
«Знай мою добрость».
Аля выходит на улицу, в сумке витамины. Как скомканная бумага, шуршат по мокрому машины. Мимо нее кто только не проходит. Проходит и рыжий.
Его сырые длинные космы кажутся Але похожими на свисающие подгнившие апельсиновые корки.
Рыжий пуляется в ее сторону быстрым, как хорек под плеткой, взглядом и утыкается себе в ботинки – кожаная черная куртка, руки в карманах, заляпанные джинсы с барахолки.
Как дверная ручка – время в Алиной голове поворачивается. Щелкает замок. Что-то раскрывается.
Это глаза – так широко, что косая капля попадает на радужку.
Аля несется домой, мимо старых, рядком, сараюшек, желтых стен, составленных друг на дружку до лета скамеек с выгнутыми спинками в палисаднике. Соседке кидает «здрасьте», живот еще не мешает бегать – хорошо.
«Хотела успеть на коньках покататься», - думает Аля.
Дышать не дает шарф. Кошачий дух в подъезде.
Аля добегает до своего почтового ящика и, заглянув в темную, неизвестную щель, неожиданно видит:
Дом - Петербург Достоевского – квартира рыжего. Дверь в туалет – облупленная, больная ветрянкой дверь. Кампания уже какая по счету за ночь, не совсем ясно, кажется, даже никого знакомого, все попропадали. Слабаки. Аля пьяная очень – лезет танцевать на стул. Стул шатается. Один щуплый, с тоннельками в ушах, говорит:
- Танцуешь, как знак зодиака.
Она видит его сверху – глазки сплылись в один, значит, близко посажены. Это забавно. Натанцевавшись, Аля хочет кататься на трамвае – последнем. Едут толпой - до Зеленого острова. Еще кого-то теряя по дороге. Хромые, железные качели. Пьяное, близко посаженное дыхание.
Аля дрожит, зачем-то долго трет перчаткой ключ. Звонит кому-то – все равно кому. Кусает губы и читает журнал. Качает себе кино. Ест бутерброд с сыром. Зажигает толстую свечку с запахом бергамота.
Аля видит: на диване – она начла вязать маленькую кофточку.
Аля видит: узор ковра – бессмысленные переплетения желтых, черных и красных нитей.
Ложится на него щекой. Перекатывается в шавасану.
Она как будто мысленно расстегивает внутри себя кофточку, вязанную, на пуговицах.
Аля видит:
Безобразное, пьяное небо. Белыми пальцами скребется в него, как в закрытую дверь, цветущая рябина. Беседка деревянная, как железо. Больно колени. Больно. Колени. Чья-то черная куртка рядом - скомкана как колпачок, из которого вырос. Горит лоб. Аля удивляется – как грязно на этом Зеленом острове. Кажется, она все время слюнявит палец и трет висок. Трудно стоять. Ложится и перекатывается на живот на лавке. Железный замок железного гаража виден сквозь деревянные прутья беседки - уставился на нее скважиной, и Аля в ответ вглядывается в эту скважину изо всех сил. Кто-то сзади возится. И вдруг Аля чувствует внутри у себя бутылочное горлышко. И как кто-то открывает крышку. С едким, горьким, жгучим, теплым  и противным пивом.
На следующей неделе Аля гораздо сильнее, чем обычно выщипывает брови. Жена директора ничего не говорит – странно. Нервотрепится капюшон нового плаща с теплой подкладкой. Аля идет на днюху к подружке, у которой корейский муж, корейская морковь с капустой и по-корейски порезанный лук. Рисует зверюшек на листе формата А4 вместо того, чтобы печатать отчет. Забывает выключить принтер. Теперь что ни час, кажется, что ее топят.
Аля продолжает открывать книги наугад.
«Мужчинам нужно больше, чем ты думаешь, - говорила она загадочно».
Аля по-прежнему видит не то, что написано:
Оскал луны из-за облаков. Как много кругом рябины. Черная куртка. Запах кожи, потому что ее накинули ей на голову. Надо дышать ровнее. Кричать - только лавке. Или скважине гаража. Но нет никаких пьяных сил. Кусать она может только себя.
И с мясом отрывается пуговица.
По булыжникам Катарини не очень-то находишься. Не улицы, а какие-то узлы и петли. Аля снимает босоножки и садится под деревом прямо на землю. На дереве растут апельсины. Несколько лежат внизу. Аля берт один и начинает чистить. Чистится он плохо. Жалит руки. Белая, знойная Катарини моргает – что поделаешь, полдень.
Очистив кое-как, Аля отдирает дольку и жует. На вкус городской апельсин, как старая, жилистая медуза – совершенно без своего желанного оранжевого привкуса. Но Аля ест и ест, пытаясь дождаться, добиться живой нотки апельсина, выжать ее, выкусить, но белые нитки только вяжут небо. Губы щиплет, будто их посыпали хлоркой. Аля встает, одевает босоножки, выбрасывает кожуру в мусорку и идет к автобусной остановке.
Этот с близко посаженными глазками, задохлик, с пластикой койота, у него по тоннельчику в каждой мочке. Пуговица – еще одна – пожалуйста – выскальзывает из петли времени у нее в голове. Его все звали Гитлер. Точно, Гитлер. Ну, нравится человеку Гитлер – что такого? 
- Ты танцуешь как знак зодиака.
- Как рыбы?
- Как весы.
После работы, после таблиц в Exel, частоток и объяснений с модератором Аля снова смотрится в зеркало. Она ищет внутри себя стержень, жердь, вокруг чего новое могло бы обвиться и жить. Что-то ясное и твердое, нечто вроде перетекания из ночи в день и обратно – то, что всегда случается и никогда не откладывается и не надоедает.
Аля ищет внутри себя шок, хаос, ужас, боль, обиду, страх, беспорядок, стыд. Но чувствует босыми ногами только какое-то илистое дно, над  которым болтаются растрепанные бурые водоросли.
Расправившись со следующими - одной за другой - пуговицами, она вдруг нащупывает молнию. Рывком дергает за собачку - достает из коробочки загранпаспорт. И видит штамп - прошлогоднюю греческую визу. Катарини была прошлым летом. Апельсины. Мусака. Красные крыши и помидоры. Виноград, узкая лестница и песок с окурками, ванильный крем, русские тетки. Прошлым, не этим.
И была белая-белая, как облачный мусс между слоями в торте «Наполеон», простынь. И доллар чаевых поверх.
И была черная-черная, как овечья шерсть для зимних носков, земля. И пятикопеечная монетка, застрявшая в ней ребром.
Аля ощупывает голову и ищет следы от удара. Но там только посеченные концы. Але хочется погуглить: «рассеянный склероз, МРТ». Но и так ясно, что склероза нет.
Роза Абрамовна осторожно дышит на фонендоскоп, подносит его к животу.
Никакого дедушки Аля не помнит. Ни одного. Никакого папы Аля не знает. Никакого мужа Аля не ждет.
Роза Абрамовна нежно слушает, приподняв бровь, выщипанную в разумных пределах.
- Ойц, - фонендоскоп соскальзывает.
Роза Абрамовна вежливо улыбается.
- Сердцебиение хорошее.
Однажды во дворе мужчина просит маленькую Алю помочь ему поправить седло велосипеда. Они заходят в подъезд, Аля садится на велик, и мужчина начинает шарить у нее под платьем. Никакого ужаса нет. Аля спокойно смотрит на него сверху, вернее, на его жидкий затылок, спрыгивает и уходит. Не убегает, а уходит. Мама всегда учит ее быть вежливой со взрослыми.
Аля, путаясь в пуховике, кое-как попадает направлением в зев сумки. Ее трясет. Раскрыто все возможное, разворочена молния, однако есть еще что-то. Есть. И там - волосатый, длинный, за все цепляющийся комок из слез. Мутные, уральские слезы, бьющие ключом из-под выгнутого хребта совковой скамейки, из-под кресла начальника маркетингового агентства, кандидата физических наук, из-под выщипанных бровей, из-под подошв уже зимних ботинок с шерстяными носками. Берущие начало в корочке загранпаспорта, в пятизвездочной кровати с полотенцем, скрученным уродливой лебедухой, в зернышке кармы. Бабуля Дуся – Амида Будда.
Аля идет по набережной, на сухие губы ее претендуют снежинки. Она все еще чувствует ожидание вкуса апельсина. Прошлогодняя виза – как кнопка, и сосущим нервом из-под нее торчат, тянутся к горлу обтрепанные нитки - времена этого, настоящего, года. Вивальди. Зима. Чайковский. Ноябрь. Догвилль Ларса фон Триера. БАБАХ!
Аля останавливается у кованых перил, где по жаре лежала кошка. Вместо нее на другой стороне реки она видит собаку – та, опустив морду, трясется по кромке засыпанного снегом зрения. Невозможно различить, какого собака цвета или породы - она бездомная, она ищет, она настороже. Тонкие лапы, худой живот, прижатый к земле нос. Ее хвост вихляется, но уши неподвижны. Так следуют за чужим, чтобы взять, утащить. Чтобы пережить еще и эту ночь.
Аля пропускает удар своего сердца. Аля думает о мальчике, нежном, чернявеньком, длиннопалом, который у дерева, скосив глаза, слушает южный ветер.
Собака забирается на мост. Если это сука, то сейчас ее пустые соски полощет холодный ветер, она сжимает зубы. Если кобель, наверняка в лишаях, и скоро все услышат, как он залает.
Грязное серое небо у моста перетекает в воду. Собирается складками, тужится, кормит реку снегом, и та пока что глотает.
Какой он невкусный, этот виноград, пока не поспел.
Узор на ковре так же похож на море, как тепло внутри пуховика похоже на то, что чувствуешь, когда на кожу попадают живые лучи.
И вдруг внутри кофты на пуговицах, внутри старых бабулиных фотографий и платков, пахнущих неправдой, внутри пьяного трамвая, едущего с Зеленого острова в город, внутри глиняной катаринской тарелки с мусакой, внутри уральской слякоти и греческого зноя, внутри оскомины безденежья, внутри белого катера в своем дворе Аля чувствует, как ребенок пошевелился.


 


 


Рецензии