Робертино Лоретти, или Время любить

                ЦВЕТ  ВРЕМЕНИ
                (Предисловие к повести)

           У всякого времени, как известно, есть свои цвет, вкус и голос.
           «И голосом ломавшимся моим ломавшееся время закричало…», - так писал Евгений Евтушенко в шестидесятые годы прошлого века.
            Герои повести Галины Свинцовой «Робертино Лоретти, или Время любить» тоже разговаривают, а порою и кричат, и шепчут ломающимися голосами – потому что они находятся на переходе от отрочества к юности. Они, как и великий поэт, существуют в том же, может быть, самом прекрасном времени в жизни нашей страны. Только для них эта пора не «оттепель», а звонкая апрельская капель, сияние майского солнца, бесконечное предощущение счастья – какая бы погода ни стояла на дворе.
           И голос, летящий к ним из поры первых дружб, влюблённостей, - это голос далёкого итальянского мальчика, их всемирно известного ровесника.
          Эти юные герои многого не знают – ни об окружающем мире, ни о своих товарищах, а иногда и о самих себе.
          Но цвет времени удивительным образом совпадает с цветом их душ – цветом надежды.
                Э.Т.
 
                I

          Мы с Людкой были фанатками Робертино Лоретти, обмирали, когда слышали по радио этот по-женски грудной волнующий голос пятнадцатилетнего мальчишки, готовы были рыскать по всему городу в тщетных поисках дефицитной пластинки, вырезали из «Огонька» его мутные изображения, чтобы украсить ими скучные стены наших советских квартир.
         Фотографии Робертино красовались у нас над письменным столом, мешая нам – прилежным ученицам шестого класса – готовить уроки.
         Мы то и дело пялились на счастливую улыбку заморского подростка. Конечно, это была всего лишь нерезкая – типично журнальная! – фотография. Но даже на ней сквозь дымку была различима притягательная смуглость ослепительно белозубого мальчика. Было видно, как по-взрослому лежал над юным лбом темный итальянский чуб, как смотрели на нас с дразнящим прищуром  насмешливые глаза испорченного ребенка. Эта-то скрытая испорченность нас и привлекала – как всех девочек, впрочем! – хотя мы этого не сознавали тогда. Фотография была черно-белая, но мы представляли, что он такой же ослепительно синеглазый, как и ослепительно белозубый.
          В этот день нам необыкновенно повезло. Людка притащила от какого-то знакомого доброхота вожделенный диск, и мы отправились на улицу Баумана – местный Бродвей, как его именовали стиляги – чтобы в студии звукозаписи выпалить две гибкие пластинки и наслаждаться пением любимца сколько душе угодно!
          Потом сидели у Людки дома, в который раз уже ставили пластинку, пытаясь найти ответ на важный вопрос: какая песня самая лучшая – задушевная «Санта Лючия», знойная  «Ямайка», нежная «Мама» или чарующая «Голубка»?..
           Робертино Лоретти был чуть постарше нас, фанатели мы им довольно долго и не заметили, как сравнялись в возрасте, а пятнадцатилетний мальчик всё так же улыбался нам со стены, а из проигрывателя  раздражающе страстно неслись мольбы вернуться зачем-то в неведомый Сорренто.

                II

          Конечно, в наших детских жизнях кое-что случалось и помимо любви к Робертино Лоретти.
          Наша бетонно-стеклянная школа – типичный продукт развитого социализма – внезапно из десятилетки превратилась в восьмилетку, и перед родителями встал неотложный вопрос, где детям продолжать образование. И мы с Людкой – подружки и одноклассницы – оказались ученицами разных школ второго этапа, где обучались юные создания  с пятнадцати до восемнадцати лет.
           В последнем одиннадцатом классе вместе с аттестатом зрелости нам вручались удостоверения, подтверждающие, что мы получили еще и ремесло – так я впоследствии стала референтом-делопроизводителем, а Людка – химиком-лаборантом. Я писала для местных газет стихи и статьи, и потому мне пригодились и машинопись, и стенография. А Людкина мать вдохновилась лозунгом Хрущева, осмелившегося приплюсовать к известной формуле Ленина «Коммунизм есть советская власть плюс электрификация всей страны» ещё и химизацию народного хозяйства. Правда, Людке недолго довелось возиться с пробирками и ретортами, ее достало бесконечное зловоние в школьных лабораториях  – и она вовремя переметнулась в пединститут на подготовительные курсы, чтобы поступить на отделение иностранных языков.

         Робертино был не первым предметом общего обожания. Мы с Людкой часто влюблялись в одних и тех же мальчишек. Наверное, это происходило потому, что сначала мы учились в одном классе, да и жили почти что рядом – рукой подать! – даже в школу ходили вместе. А потом, хоть и разбежались по разным школам, но по инерции еще встречались, чтобы с жаром рассказывать друг другу о своей новой жизни в новой школе.

          В той школе, куда я пришла, начиная с девятого класса,  девочек обучали делопроизводству и воспитанию детей, а мальчиков – строительным профессиям.
         Но в восьмом мы еще учились все вместе, и наша классная руководительница – полноватая блондинка с уложенной волнами короткой стрижкой Элла Юльевна – каждый месяц устраивала нам веселые вечера, которые носили название «день рождения отряда».
          Мы поздравляли ребят, рожденных под одним знаком Зодиака. Впрочем, что это такое, мы еще не знали – тогда о гороскопах и слыхом не слыхивали. Просто учительница объявляла, что в субботу отмечаем дни рождения всех, рожденных, допустим, в апреле.
          Мы сообща подбирали для новорожденных подарки. Они не отличались разнообразием – зато, благодаря бедности советских магазинов, нам приходилось включать воображение и что-то мастерить самим.
          Радиола «Эстония» работала без устали, мы пили чай с пирогами, танцевали недавно вернувшийся из забытых двадцатых годов на модный олимп американский чарльстон и некое подобие танго – учились быть взрослыми. Топтались на месте: у мальчиков руки на девичьих талиях, а у девочек на субтильных мальчишеских плечах. Это, пожалуй, было самым интересным!
         Кто-то из ребят приносил фотоаппарат «Зенит» и лихо щелкал нас в самые неожиданные моменты, как заправский профессионал. Славка Вербовский  неведомо где раздобывал модные пластинки Элвиса Пресли и Клиффа Ричарда и крутил их спокойно и весело, всем своим видом показывая нам, что с его связями любое дело по плечу.
         Элла Юльевна с непроницаемым лицом восседала среди своего выводка, изящно причёсанная, нарядная. Все ее платья были сшиты собственными руками. А недавно – как мы узнали – она начала учиться игре на фортепиано вместе со своим маленьким сыном. Нам казалось – для нее нет ничего невозможного! Вообще-то мы видели, как неравнодушны к Элле Юльевне учителя-мужчины в нашей школе. Она улыбалась им снисходительно, но чтобы к кому-то благоволила – этого мы не замечали.
           Мы танцевали, угощались, болтали, а больше всего – смеялись. Некоторые наши счастливчики, как бы случайно поднимая рукав пиджака, с гордостью демонстрировали первые подаренные родителями часы – предмет зависти одноклассников.
           Я оказалась среди счастливчиков: мне на пятнадцатилетие подарили маленькие позолоченные часики с многообещающим названием «Мечта» - за мои пятерки по всем предметам. Кроме того, я была обладательницей шикарных бус, склеенных из нарезанной разноцветными треугольниками обложки журнала «Огонек». Когда меня спрашивали, из чего эти бусы – я таинственно улыбалась и не удостаивала любопытных ответа.
           Разделение по профессиям, подобное массовому разводу мальчиков и девочек, ожидало нас ещё только в девятом классе, а пока мы наслаждались тем, что вместе учимся и вместе проводим наши дни рождения.

                III
         
          Когда я впервые появилась в своей новой школе, поднялась в поисках 7-го «А» на третий этаж по широкой парадной лестнице и замерла перед старинными огромными зеркалами на лестничных клетках – от высоких потолков с лепниной до самого выложенного цветной плиткой пола. Мне они показались чудом, приплывшим откуда-то из туманной дали Мариинской гимназии, которая когда-то располагалась в этих стенах. И пока я восхищенно рассматривала школьный интерьер – к зеркалу лихо разбежался и притормозил прямо перед ним русоволосый парень в белом свитере. Глянув на свое отражение, он небрежно провел рукой по волнистым волосам – и мгновенно покатил назад на подошвах черных полуботинок, скользя по пестрой плитке, словно по льду.
         «Какой взрослый! – изумилась я. – Не гололобый и школьную форму не носит!».
         На третьем этаже я подошла к своему будущему классу, встала на цыпочки и заглянула в дверные витражные стекла… Такими же взрослыми мне показались тогда все мои будущие одноклассники.
         Девочки были причесаны не без кокетства, мальчики распрощались с солдатскими стрижеными затылками и беспомощными детскими челками, на какие я насмотрелась в старой школе.
         Оглядывая представителей сильной половины класса, я с любопытством отмечала, как вьется задорный чубчик у шатена – Талгата Айдарова, которого все звали Толей. Как падает косая пшеничная прядь на глаза его друга Игната Седых.
          Как элегантна короткая аккуратная стрижка фигуриста Вальки Галимова. Какой модный кок у светловолосого Славки Вербовского. Как из-под пепельных прядей светятся смеющиеся глаза классного двоечника долговязого Ильмира Сафиева. Он неожиданно засиял и улыбнулся такой обезоруживающей  улыбкой в ответ на мой пристальный взгляд, что я поняла: всё… это будет мой контингент.
        Элла Юльевна умела всех объединить общими идеями и увлечениями. Поэтому, казалось, что в классе нет незаметных и серых личностей. В этом коллективе каждый занимал свое, одному ему отведенное место.

         Восторженная черноглазая  Олька Никитина переживала пору своей первой любви к Вальке Галимову, который абсолютно не замечал ее, потому что безнадежно вздыхал по Лариске Шарафеевой… Она тоже была фигуристкой, почти каждый вечер он встречал ее на катке, где они вместе выписывали разные фигуры – дуги сменялись винтами, винты тройками… спирали… кораблики… дорожки… змейки… пистолетики… циркули… И всё под волшебную зимнюю музыку.       
         Ларка была уже девушкой – и статью, и взглядом, и румяным лицом. А Валька был еще совсем подросток: узкоплечий, лёгкий, длинноногий - он годился ей разве что в младшие братья.               
        Летом, когда мы заканчивали восьмой, Лариска неожиданно для всех переехала с родителями в Ригу. Только тут я поняла, что она сама чем-то напоминала латышку – такой темно-янтарный камешек с Балтийского побережья. Я получила от нее пару цветных открыток с загадочными готическими зданиями…

          Маленький  кудреватый Талгат Айдаров был классным хохмачом. Он выглядел почти как ребенок – никто его всерьез не воспринимал. Однако его глаза с недетской поволокой и озорной локон, который всегда падал ему на лоб, выдавали будущего донжуана. Мне почему-то казалось, что таким вот веселым и неугомонным был Сережа Тюленин из «Молодой гвардии».

          Неразлучный друг Талгата Игнат Седых был вылитый студент из XIX века – высокий, прямой, с льняными волосами. Когда он надевал своё длинное серое пальто, похожее на шинель, становился  абсолютным разночинцем из романов.
         В нашем классе он считался писателем и эрудитом.  Мы подружились и часами могли говорить о литературе и международных событиях, слухи о которых неясно доходили до нас из газет и радионовостей или из телепрограммы «Время». Иногда он провожал меня домой – и всю дорогу мы обсуждали какой-нибудь животрепещущий вопрос. Я – горячо, а Игнат снисходительно, чуть заметно улыбаясь в ответ на мои пылкие максималистские формулировки.

          Нашим любимым поэтом был Евтушенко – вокруг него всегда было много шума! То его стих «Наследники Сталина», напечатанный в главной газете страны «Правде»,  повергал в ярость тех, кто по-прежнему рабски трепетал перед мертвым вождем, как если бы он был живой и распоряжался нашими жизнями. То стихотворение «Бабий Яр», вышедшее в «Литературной газете»,  ударяло по закамуфлированному правительственному антисемитизму.
           Только чуть стихла полемика об этих стихах, как вдруг вновь разразилась над головой нашего любимца гроза. В «Комсомольской правде» была помещена статья за подписью сразу трех каких-то Пупкиных или Попкиных. Статья называлась «Куда ведет хлестаковщина». Под тремя не известными широкому читателю фамилиями скрывалась коллективная зависть целой оравы писателей. Возможно, и примкнувших к ним партийных деятелей второго эшелона. Еще бы не позавидовать! И по заграницам ездит, и пишет лихо – и молод, и хорош собой, и всюду первый. Не успеет кто-то что-то задумать своими неповоротливыми мозгами,  натужно подбирая рифму к слову «роза», а он – тут как тут! – уже написал да ещё и опубликовал.
            Мы с Игнатом, конечно, прочитали статью и позорные отклики на нее тоже прочитали. А потом шли после уроков по дороге к моему дому и жарко обсуждали ее. Меня статья возмущала, он посмеивался над моей бурной эмоциональной реакцией и был моим шутливым оппонентом.

         - Ну, зачем, скажи, Игнат, зачем они сравнивают две его автобиографии? Одна написана – для Союза писателей. Это просто сухой документ. А другая – для прессы во Франции. В конце концов, это даже жанр другой. Ну, нельзя же сравнивать черепаху и жирафа! Это же разные животные!
         - Понимаешь, их раздражают его откровенность, эмоции, рассуждения. Одним словом, статья в парижском еженедельнике «Экспресс», где виден человек с его взглядами, расценивается чуть ли не как преступление! Это прерогатива руководства – свободно мыслить. А мы должны подчиняться… Впрочем, они, руководство, тоже не могут свободно мыслить… На каждого заведующего есть свой завидующий. Как бы чего не вышло!
         - Кто же тогда свободно мыслит? Есть ли вообще такой счастливчик в нашей стране, кто имеет на это право?
         - Галь, право имеют все! У нас же свобода слова!
         - Ой, не надо, Игнат! Мы же знаем, что это одна трепотня! Вот только может ли Хрущев позволить себе свободно мыслить? Иногда кажется, что он, что хочет – то и творит! А товарищи по партии молчат!
         - Думаю, это опасно!
         - Что опасно?
         - А вот так действовать без оглядки! Наверняка, у него за спиной есть группа недоброжелателей,  мягко говоря.
         - Да он с ними расправится! Вот увидишь!
         - Сомневаюсь. Он ведь не Сталин – абсолютную власть уже не вернешь. Сам же ее разрушил!
         - Ты, что же, считаешь, что это плохо?
         - Причем здесь чье-то мнение? Это, Галя, данность!
         - По-твоему, Евтушенко тоже должен был бояться слово свободно сказать и отсиживаться в кустах? Не такой он человек! Он смелый!
         - В этой его смелости есть дерзость слишком молодого небитого человека! - (Временами Игнат становился не по возрасту мудрым).
         - Ну, уж небитого! Мало ли у него завистников из самых верхов писательских! Всегда рады ножку подставить.
         - Но это ведь не «10 лет без права переписки», правда?
         - Да, конечно. И все-таки никто так смело и верно не пишет.
         - Вот потому его и затыкают – нам не нужны пророки. Мы же атеисты. А все талантливые поэты, в конечном счете, метят в пророки.
         - Ты так говоришь, Игнат, как будто его порицаешь…
         - Зато ты его защищаешь так яростно! Ему одной такой защитницы хватит с лихвой!
        - Перестань! Кончай меня провоцировать! Ты же согласен со мной. Я знаю!
        Игнат чуть заметно лукаво улыбнулся про себя, немного подтрунивая надо мной, над моей реакцией, и изрек:
        - Мыслящие люди не могут быть единомышленниками!
       Я оторопела от парадоксальности этой формулировки.
        - Это ты так думаешь?..
        - Да нет… - неохотно признался Игнат. – Один великий человек сказал. Наш современник, кстати.
       Я не стала его больше допрашивать, заметив, что ему немного завидно, что не он автор этого изречения. Однако и мне неловко было сознаться, что я не знаю, чьи это слова.
       Он помолчал и вдруг начал строго и торжественно вполголоса читать:
        - «Надломленность ветвей и неба задымленность предупреждали нас, зазнавшихся невежд, что полный оптимизм есть неосведомленность, что без больших надежд надежней для надежд…». Так хорошо и верно только он, Евтушенко, может написать, правда?..

       С другими ребятами в классе я не обсуждала высоких материй. Может быть, потому, что у нас не было общих тем для разговоров. С другими я иногда просто болтала – ровно настолько, чтобы поддерживать приятельские отношения.

        Статная  молчаливая Лида Левинская – моя конкурентка в учебе – казалась слегка надменной. Ее  пышные русые волосы всегда были схвачены на затылке пластмассовой заколкой. Хотя она и была отличница, но на уроках всегда занималась тем, что рисовала своих одноклассников. Все знали, что она учится в художественной школе и просто выполняет домашнее задание. Кроме того, всем нам было интересно, кого она изобразит и получится ли похоже.  Работала она уверенными штрихами. А похоже было не всегда. Видно, легче было нарисовать что-то профессиональное, нежели уловить неуловимое в лице  и передать это неуловимое на бумаге.

           Законодателем моды был стильный мальчик Славка Вербовский. Он недавно появился в классе – его отца-офицера перевели в Казань из какого-то дальнего гарнизона. Появление в классе Славки ознаменовалось повальными влюбленностями девчачьей части класса. А, может быть, и школы. Выглядел он старше наших мальчишек, был аккуратен, спортивен – и всегда в курсе того, что нынче носят на Западе.
         Славка благосклонно относился к своим фанаткам – для каждой у него была наготове улыбка и обещающий взгляд.
         От этого девчонки воспламенялись еще больше – то и дело, проходя мимо Славки, они вздыхали, наперебой строили глазки и глупо хихикали.

         Зинка Баранкина – грудастое девственное создание – не расставалась с книжкой. Это ей не мешало быть одной из самых малограмотных в классе – поистине необъяснимое явление!
        Но и ее не миновала стрела Амура. Зинка целый урок корпела над какой-то бумажкой, а потом легкомысленно забыла ее на парте. Среди сплошных сердечек и имени Славка, нацарапанных непослушной ручкой, налезая друг на друга, громоздились строчки:

«Я с ручкой сижу над тетрадкой…
Ласковый, знакомый, милый…
Слышу голос в трубке, чуть дыша…
Это ты, родной, далекий, славный…»

       Я поняла, что наш Казанова и ее удостоил своего  летучего внимания.

        Самым красивым мальчиком среди восьмиклассников был, бесспорно, Фархад Измиров. Он был похож на молодого Василия Ланового из фильма «Аттестат зрелости»: отличник, неизменный конферансье всех школьных концертов. Его костюм цвета морской волны то и дело мелькал в школьных коридорах, словно напоминание о том, что где-то далеко есть море. Около него крутился черный кучерявый дружок Рауф – похожий на мулатика. Его оруженосец.
         Девчонки от Фархада просто умирали. До прихода Славки Вербовского в нашу школу казалось, что, кроме Фархада, больше не существует мальчишек. 
         Как-то он подошел ко мне и неожиданно сказал приглушенным голосом:
         - Галя, я очень хотел бы с тобой дружить. Как ты к этому отнесешься?
         - А разве мы уже не дружим? – вопросом на вопрос ответила я.
         - Да. Но… я хотел бы дружить по-другому… по-настоящему. Мы же так редко видимся…
        - А чаще видеться у меня просто не хватит времени, - улыбнулась я.
        Когда об этом узнала моя подружка Раиса, которая видела его на нашем школьном вечере, она удивленно спросила:
        - Он что, тебе не нравится?
        - Нравится.
        - Тогда почему же ты отказалась?
        - Слишком многим он нравится. Я не хочу быть в толпе восторженных поклонниц. Знаешь, как говорил про Пушкина его современник Федор Глинка? «Только овцы стадятся, лев ходит один…». Кроме того, я не влюблена в него. Просто любуюсь. 
         После восьмого класса Фархад ушел в техникум – и больше я его не видела.          
          Встретились мы с ним случайно через многие-многие годы. Оказалось, работаем в одном институте – больше двадцати лет! И ни разу – ни разу! – не пересеклись нигде.    

                IV
 
          Пышнотелая Зинка Баранкина – общительная и говорливая – охотно стала меня опекать, когда я появилась в седьмом классе. С тех пор нас частенько видели вместе на всяких классных мероприятиях. Имя и фамилия у нее сочетались так смешно, словно нарочно были придуманы каким-то детским поэтом для изображения недотепы, растяпы, неряхи, неслуха и лодыря. Хотя вообще-то Зинка была совсем другая.   
          В восьмом классе Баранкина внезапно превратилась в Фадееву. Это было непривычно, хотя и более благозвучно. Разгадка ее преображения была проста: у Зинки был отчим, который ее удочерил. Его звали Александр Фадеев – совсем как известного советского писателя. Да он и вправду был писателем, только, так сказать, региональным, хотя и настоящим членом  настоящего Союза писателей. В нашем классе, наверняка, думали, что он и есть тот самый Фадеев, автор «Молодой гвардии». Никому из ребят в голову не приходило, что того самого Фадеева нет на свете – нас не просвещали относительно его трагического ухода из жизни. А кроме того, мы, школьники из глубинки, и не задумывались, что от нас до столичных писателей  – камнем не добросишь.   
          Как-то я попала к Зинке в гости на первомайские праздники. Собственно, никого дома не было, кроме нас с Зинкой, ее старшего брата и родителей. Их четырехкомнатная квартира с удобствами в центре города производила на меня сильное впечатление. Не столько своими габаритами – всё-таки это была улучшенная хрущевка – сколько тем, что у каждого члена семьи была своя комната. Своя комната! Это была моя мечта – иметь свою комнату! И по вечерам строчить что-нибудь эдакое на обитом зеленым сукном письменном столе под направленным светом папиной настольной инженерной лампы – возле моего любимого книжного шкафа с притягательной пестротой обложек.
          Мать Зинки – коренастая тетя в очках с хилым узелком волос на затылке – была похожа на нашу школьную библиотекаршу. Моя стройная блондинка-мама с карминной помадой на молодых губах годилась ей в дочери.
         Хозяйка дома всё время суетилась на кухне, как нанятая домработница, только вела себя уверенно, с каким-то здоровым апломбом.
          - Зажарим кроля! – бодрым голосом оповещала она нас, глядевших с балкона на привычную первомайскую картину: по пыльным, замусоренным улицам возвращались домой демонстранты с разноцветными шариками и цветами из папиросной бумаги.
          Отчим Зинки  напоминал довольно упитанного горбоносого француза, когда в длинном светлом плаще и темном берете неизменно в одно и то же время отправлялся на прогулку, заложив руки за спину. То ли он спешил на конспиративную встречу с Музой, то ли это была привычка, выработанная в прогулках по тюремному двору в годы культа. В одно и то же время – молча без излишней экзальтации – садился обедать и ел суп так осторожно, словно боялся расплескать спустившееся с небес вдохновение. Вообще всё в его жизни было подчинено такому распорядку, что казалось, будто он пишет – по крайней мере – новую «Войну и мир».
           Зинка  – вообще-то частенько читающая книжки – как-то не прохаживалась по творчеству своего отчима. Но мне было любопытно:
           - Зинка, ты читала? Тебе нравится?
           - Читала. В туалете черновики валяются. Ничё. Нормально.
           Я решила непременно посетить фадеевский «читальный зал», использовав для этого первую же возможность.
           В туалетах  всех советских квартир – кроме, разве что хорОм номенклатуры – никогда не было дефицитной туалетной бумаги. Эту роль чаще всего выполняла газета, аккуратно разорванная на кусочки. В более интеллигентных семьях вместо газеты можно было увидеть журналы, тетради, блокноты…
          В Зинкином туалете стопочками лежали обрывки отчимовских черновиков. Их было такое множество! Стало понятно: писатель работал с такой скоростью, что бумага накапливалась быстрее, чем ею успевали пользоваться по назначению. 
          Я осторожно разлепляла листы, исписанные лиловыми стандартными чернилами мелким экономным почерком. В текстах автора действовали какие-то бригадиры и прорабы, что-то они выясняли о досках, арматуре, шпаклевке, шифере. То и дело мелькали невнятные «отрихтовали» и «заподлицо»… Впрочем, этот шедевр сплошных производственных отношений был типичным образчиком социалистического реализма.
          Наша дружба с Зинкой  потихоньку таяла – без ссор и обид, без выяснения отношений. Наверное, просто мы стали взрослеть – и у нас появились другие интересы. Кроме того, мы оказались с ней в разных классах.
           …Кто бы сказал мне тогда, что Зинка превратится во вдовствующую мать четверых детей! А до этого немалое количество лет проработает в художественном училище натурщицей… Может, глядя на ее пышные формы, какой-нибудь местный Рубенс создал незабываемое ню современной сияющей здоровьем и энтузиазмом доярки?.. А может быть, Зинка до сих пор стоит где-нибудь в Парке культуры и отдыха в виде Девушки с веслом?

                V

        «И лоб в апофеозе папиросы» - это про нее, про Лидию Панфиловну Шмелёву.

         Когда я впервые появилась на даче, где папа трудился в поте лица в свои выходные, чтобы потом все мы – всё наше семейство – радовались плодам из собственного сада, то узнала от папы, что по соседству с нами, на таком же маленьком участке в шесть соток, проживает настоящая поэтесса!
         Участок выдали ее мужу – такому же инженеру, как и мой отец – вот и стали мы соседями по саду. А еще у них было трое детей: сын-старшеклассник и две дочери. Одна из дочерей, Таня, была ближе всех мне по возрасту, поэтому мы быстро подружились. Но как ни крепла наша дружба день ото дня на зеленых берегах озера Кабан, где ещё робко раскинулись юные сады, больше всего меня манила ее загадочная мать, у которой вечно «лоб в апофеозе папиросы», которая многозначительно и мудро щурится, когда у нее хорошее настроение… и часами готова читать наизусть неведомые мне стихи поэтов Серебряного века…
         Какая это была удача – встреча в одиннадцать лет с этой сорокалетней женщиной-стихотворцем!
         Я завела толстую тетрадку, куда переписывала стихи Ахматовой и Мережковского, Брюсова и Блока… И, конечно же, запоминала их наизусть. Это получалось само собой, без моего усилия – просто от любви к стихам, которая переполняла меня!
         Когда кончилось лето – и все мы, живущие на даче, возвратились в город – я продолжала приходить к Лидии Панфиловне, в ее гостеприимный дом, каждую неделю.
Я приносила ей свои стихи – она угощала меня жареной картошкой и вареной помадкой, затем освобождала стол на кухне для наших поэтических занятий, закуривала и с наслаждением погружалась в мои вирши.
          Именно здесь, на этой уютной кухне, за этим белым пластиковым столом я впервые познала волшебное слово «редактура». Редактором Лидия Панфиловна была отменным – после наших посиделок я уходила со стихами, заметно изменившими свой облик. Так я училась у нее мастерству стихосложения со всеми прелестными особенностями этого литературного жанра. Лидия Панфиловна «ставила мне руку», побуждая вырабатывать собственный почерк!
          Каким-то образом ей удавалось доставать самые дефицитные стихотворные сборники и самые популярные журналы «Юность» и «Новый мир». Я полюбила Евтушенко, Окуджаву, Вознесенского и Ахмадулину, Рождественского и Матвееву. Читали мы и поэтов Великой Отечественной – Твардовского, Симонова, Самойлова и поэтов, павших на войне…
         Любовь к поэзии досталась мне по наследству от отца – только он знал поэтов Золотого века, а Серебряный век был для него закрыт, как и для всех нас.
         Откуда Лидия Панфиловна была знакома с поэзией начала ХХ века? Это так и осталось для меня загадкой. Может быть, случайно в чьей-то частной библиотеке встретилась она с этими стихами и запомнила их наизусть?

        - Лидия Панфиловна! Я такого поэта нашла, просто чудо! – кричала я от самого порога, еще не успев повесить пальто.
         - Какого поэта? – спрашивала Лидия Панфиловна с интересом.
         - Есенина! – выдыхала я.
         - Ммм! – говорила Лидия Панфиловна, прищурясь, как будто попробовала какой-то деликатес, и начинала читать наизусть: «Не бродить, не мять в кустах багряных
Лебеды и не искать следа…» Где ты его нашла?
          - У моей соседки-подружки, у Раисы. Она любит книги. А тут у нее эта книжка оказалась. Раиса говорит, что старший брат откуда-то принес. Я как начала читать, так и не могла оторваться, пока всю не прочитала…
         - Да-а-а… В библиотеках стихов Есенина не найдешь. Его же давно запретили. Только сейчас кое-где он начал возникать из небытия. Это счастье!

          Иногда я видела на столе у Лидии Панфиловны листки, исписанные карандашом мелким – с раздельными буквами – настоящим поэтическим почерком. Такой автограф я встречала только на фотографии в сборнике стихов Есенина.
          - Почитайте, почитайте, Лидия Панфиловна! – упрашивала я ее, предвкушая праздник встречи с новыми стихами.
         И она начинала читать, как всегда, держа между пальцами сигарету:

«Друг друга мы находим не тогда,
когда среди таких же синеглазых
нам встретится один или одна –
и всех других как бы не станет сразу.
…………………………………….
Находим мы тогда, когда узнаем,
что есть у поездов такой маршрут,
откуда возвращения не ждут.
Находим мы тогда, когда теряем…».

                VI

        Ко мне пришла Людка. Какая-то лилово-лимонная. Как всегда, опрятная и модная – блондинистую кареглазую Людку невозможно было застать неприготовленной. Казалось, она из постели уже выскакивает причесанная и одетая во что-нибудь сногсшибательное.
         Давненько мы не виделись! Она что-то увлеченно рассказывала о своей самой популярной в городе школе – где учатся одни избранные – все, как на подбор, гении. Ведь школа эта математическая, и физическая, и химическая. А после ее окончания везунчиков принимают без экзаменов в университет – на любой естественный факультет.
           - Людка, зараза, ты тоже, что ли, гений? – поддела я скептически.
           - Ну-у-у… не знаю. Меня приняли – и ладно.
           Было видно, что Людка очень довольна своим поступлением.
          Я слушала ее с интересом, но была убеждена, что лучшая школа – наша. Именно здесь происходят самые интересные события, преподают самые лучшие учителя, да и ученики, похоже, знают, что детей не аисты приносят. 
         - А что это? – спросила Людка, заметив новую фотографию, валяющуюся на моем письменном столе, где в кругу незнакомых мальчишек сияла моя смеющаяся физиономия.
         - Фотка с дня рождения отряда. Подарил кто-то. 
         Людка взяла фотографию и стала вертеть в руках.
         - Как этот мальчик похож на Роберти-и-и-но… - с задумчивым восхищением шепчет Людка.
         - Кто? Какой мальчик? – насторожилась я.
         - Да вот этот, рядом с тобой… Разве ты не видишь? Вы с ним так смеетесь!
         - А-а-а… этот… Вадька Максимов. Ну, он из параллельного класса. Пришел в гости к нам на вечер. У нас же интересно!
         - А он поет? – спрашивает Людка с придыханием.
         - Да нет… Не слышала.
         - Не может быть! – убеждает меня Людка.
         - Почему не может? Мальчишка как мальчишка. Обыкновенный.
         - Ну, хотя бы игра-а-а-ет… - разочарованно тянет Людка, которая сама училась в музыкальной школе по классу фортепиано.
         - Кажется… Впрочем, не знаю.

                VII

          Когда мы закончили восьмой класс и часть наших ребят ушла в техникумы, состоялся прощальный выпускной вечер – как генеральная репетиция будущего выпускного, после которого из школы уйдут все мои ровесники, и мы станем взрослыми.
          В первый раз я готовилась к этому торжеству и долго с мамой выбирала ткань на платье. Платье должно было быть и праздничным, и нежным, и не слишком вызывающим – таким, какое и должно быть у пятнадцатилетней девушки. В результате я пришла в школу в нежно-розовом, на нем ненавязчиво проступали  изображения бордовых роз, а накрахмаленная нижняя юбка, казалось, позволяла мне не просто порхать по отполированному паркету школьного зала, а – летать по небу.
          Конечно, ради вечера я всё же не рассталась со своей косой, но мне не хотелось выглядеть совсем уж школьницей, и я умудрилась с помощью мамы сделать входящий в моду начес.
          Все девчонки на вечере были непривычно нарядными. Они так осторожно ходили в своих туфельках на  небольших каблучках, что казалось, будто они крадутся на цыпочках. А сорви-головы мальчишки впервые выглядели франтовато – кое-кто даже решился прийти в папином галстуке.
          Но как бы ни старались наши восьмиклашки,  самым модным оставался все-таки Славка Вербовский. Настоящим потрясением для всех нас стало его появление у школьного парадного верхом на мотороллере. Славка красовался перед нами своей гордой и уверенной посадкой – и это впечатление затмило собой все остальное.       
          Весь вечер я танцевала, переходя из рук в руки. Совсем, как Наташа Ростова на первом балу. Один мальчик из параллельного класса – Рустам Туктаров – не сводил с меня голубых глаз. Он танцевал со мной больше всех! Его волнистые русые волосы то и дело мелькали во всех уголках зала, где была я. Такой светлый, такой русский-русский татарский мальчик. Правда, говорят, что настоящие булгары и были такими – светловолосыми и голубоглазыми.
           После вечера Рустам пошел провожать меня домой. Приглядевшись к нему попристальней, я поняла, что это он, тот самый парень в белом свитере, который мне встретился в школе, когда я впервые замерла у нашего уходящего в заоблачную высь зеркала.

                VIII

         Летом мама решила в очередной раз повезти меня в Крым, на берег Черного моря. Как настоятельно советовали врачи – это просто необходимо ребёнку для того, чтобы целый год не болеть и успешно учиться. 
         Сначала мы приехали в Анапу, где маме категорически не понравилось. Анапа отдыхала после большого шторма – и весь песчаный пляж был усыпан гниющими водорослями и мертвыми, растаявшими на солнце медузами. Городишко с ровным скучным ландшафтом и невзрачными зданиями не производил курортного впечатления.
         После Анапы Алушта нам показалась райским уголком. Собственно, то место, где мы поселились, так и называлось «Профессорский уголок». Расположиться удалось на территории прибрежного Дома отдыха – у сотрудницы. Галечный горячий пляж, белокаменные с террасами дома, вокруг домов такие же белокаменные вазоны с полыхающими цветами – то тут, то там венчающие узорчатые клумбы... Казалось, что на земле не существует больше ни зимы с ее холодным дыханием, ни пасмурных  пропыленных городов. Я довольно быстро загорела на знойном алуштинском пляже, а русая коса слегка выгорела, превратив меня почти в блондинку.
          Каждый вечер, когда спадала жара и Алушту охватывало предночное томление, мы с мамой приходили на танцплощадку послушать музыку и полюбоваться низкими южными звездами, щедро рассыпанными в темном бездонном пространстве неба. Они висели, как виноградные гроздья, над круглой белокаменной танцплощадкой.
         Мелодии сменяли одна другую: то чувственное аргентинское танго, то бодрый немецкий фокстрот, то не выходящий из моды с конца XVIII века австрийский вальс, то недавно вновь вернувшийся в моду американский чарльстон, который когда-то молодецки отплясывали наши бабушки.
          На танцплощадке толпилась довольно пестрая публика – преобладали здесь, конечно, дамы и господа, так сказать, бальзаковского возраста. Я была, пожалуй, единственной девушкой-подростком. Мама не спускала с меня зорких глаз, хотя она любила танцевать и тоже иногда соглашалась на приглашение, избегая, впрочем, чересчур эстравагантных танцев.   
          Среди отдыхающих выделялась небольшая группа молодых мужчин – чернявых, очень смуглых – все были сплошь в светлых льняных брюках и белоснежных рубашках. Они как будто чего-то выжидали. Мы довольно быстро поняли, что это иностранцы… только вот откуда? Кто-то из них, видно, попросил поставить свою, принесенную ими, пластинку. Наконец, что-то на английском, ритмично-энергичное… запел сипловатый шоколадный голос, который так часто встречается в джаз-бандах США. И вот тогда иностранцы оживились. Высыпали на середину – и стали танцевать очень заводное и совсем не известное. Все они так работали бедрами, как будто крутили обруч хула-хуп. У меня такой обруч тоже был дома, поэтому я была знакома с техникой верчения.  Мне понравилось, я чуть-чуть попыталась подтанцовывать.
           Тут же из толпы чернявых ко мне направился молодой поджарый человек, улыбаясь и скаля белые зубы на смуглом лице, и на русском языке с сильным акцентом пригласил на танец.
           - Извините, я не умею, - смущенно сказала я. – Что это за танец?
          - Это твист. Не бойся – научу быстро.
         Название мне ни о чем не говорило, но я рискнула – и через некоторое время еще старательно, но уже не беспомощно вращала бедрами.
          Видимо, ему понравилось со мной танцевать – по крайней мере, остальным его приятелям пришлось довольствоваться только своей мужской компанией. Женщины не умели так вертеться – и робели пробовать. Возможно, им танец казался вызывающим.   
           - Как тебя зовут? – спросил чернявый.
          Я ответила.
           - А вы кто и откуда?
           - Я – араб. Учусь в СССР. Меня зовут Мангатхаяртирувенкатало, а по-русски Саша.
          Чем больше мы танцевали, тем лучше у меня получался твист. Чем больше мы танцевали, тем ближе ему хотелось познакомиться. По мере общения, он все больше и больше смелел и внезапно стал говорить мне, что хочет увезти меня к себе на родину.
          - В гости? – наивно спросила я.
          - Нет, - твердо ответил Мангатхаяртирувенкатало, глядя на меня непроглядными черными глазами. – Совсем увезти. Взамуж.
          - Зачем это? – спросила я с некоторой дрожью в голосе.
          - За любовь. Ваш русский любовь – картошка, тухлый помидор. Наш любовь – камень, меч!
         Мне внезапно так это явственно представилось: камень, о который точится меч и что-то ещё более ужасное.
          …Видимо, у меня в глазах отразился этот ужас – и мама тут же позвала меня домой. Я побежала слишком поспешно, нарушая все правила приличия. Ну, какие уж тут правила приличия!
           На следующий день идти на танцплощадку я отказалась наотрез.
           А про танец твист, так пленивший мое юное воображение, я узнала чуть позже, что он долетел к нам из Америки – так же впрочем, как и чарльстон – где неутомимые негры сводили с ума белое население, а потом и весь мир своими зажигательными ритмами. 

                IX 
 
         В девятом классе я поняла, что наша школа преобразилась. Внешне всё оставалось прежним, но мы словно вернулись в те забытые времена, когда  было раздельное обучение мальчиков и девочек.
         Я, будущий референт, оказалась в девчачьем классе. А наша заводила Элла Юльевна ушла в другой девчачий класс – параллельный.
         Все наши мальчики вмиг очутились вместе и стали осваивать строительные профессии. У них классным руководителем была математичка Фаина Фатыховна. Худощавая, с мелкими темными короткими кудрями – она была похожа на настенную египетскую фреску. Жених Фаины Фатыховны погиб на фронте – и невеста осталась ему верна на всю жизнь. Редкий характер! Учительница была строгая и требовательная – ее все боялись. Зато и математику у нее знали! Но она любила детей и посвящала школе всё свое время, отдавала всю энергию и нерастраченный пыл. Ей удалось основать в нашей школе, носящей имя декабристов, музей. И потянулись к нам в школу на Вечера памяти и Голубые огоньки потомки декабристов. Нашему классу, доставшемуся безучастной ко всему, кроме своего предмета, англичанке, оставалось только завидовать!

         Рустам тоже пошел осваивать мужскую профессию строителя. У него появился новый друг Вадик Максимов – кудрявый синеглазый брюнет...  Одним словом, Робертино Лоретти. Тот самый, на которого запала Людка, увидев у меня его фотографию.
         У Вадика был еще и старый друг – можно сказать с детства – тоже Вадим. Вадим, но никак не Вадик. Вадим Воронин. Он после восьмого класса ушел из нашей школы в техникум. Вадим в школе всегда был каким-то инородным телом – вид у него был больно взрослый. Похож он был на Николая Расторгуева, это я сейчас понимаю.
          Жил Вадим возле школы, и Вадику ничего не стоило поддерживать с ним дружбу, почти ежедневно захаживая к другу на огонек. Как-то он зазвал к нему и Рустама. Общительный и добродушный Рустам быстро сдружился с Вадимом. Эта троица была подобием школьного варианта «трех мушкетеров».
   
           Продолжая оставаться в поле внимания Рустама, я невольно оказалась втянутой в эту компанию. Хотя ребята без споров признавали приоритет Рустама, когда дело касалось ухаживаний – подать пальто, подвинуть стул, налить чаю – все они относились ко мне тепло, если не сказать нежно. Я это чувствовала, и мне было хорошо с ними.
           Мы охотно собирались у Вадима, пили его фирменный чай из шиповника, крутили любимые пластинки – и танцевали в этой однокомнатной, узкой и длинной квартире… Жилище у Ворониных  напоминало вагон поезда, потому что мать Вадима – проводница. Или наоборот? Как в фильме «Ширли-мырли». Конечно, у них не было вагонных полок вместо кроватей и надкроватных ручек с зеркалами. Но квартира-то была – чистый вагон! Она была в старом каменном двухэтажном доме без удобств. Впрочем, тогда это было не удивительно. Так жили все. Или почти все!
           Мать-проводница постоянно была в разъездах. А когда приезжала, то с удовольствием угощала нас, чем Бог послал. То есть, чем сумела отовариться в своей бесконечной дороге.
           Отчим дядя Саша, больной туберкулезом, лежал за пестрой ситцевой занавеской и только изредка подавал сигналы – постанывал, покашливал, посапывал. Впрочем, нрав у него был веселый – когда я проходила мимо его занавески, он всегда сопровождал мое появление восторженными возгласами: «Эх, етит… где мои шишнадцать лет?» - и всегда был готов рикикикнуть рюмашку-другую, дабы забыть о своей горючей судьбе-злодейке.
           Младшая сестренка Вадима, грациозная и нежная, несмотря на свои 12 лет, застенчиво наблюдала за нами, не скрывая зависти к старшим.
           По-медвежьи сильный Вадим оберегал меня, как Дюймовочку, а его рассудительность и взрослость помогали нам чувствовать себя под его надежной защитой.
           Рустам, воспитанный одинокой и душевной матерью, умел быть ненавязчиво заботливым и сердечным. Как ей удалось воспитать в нем чувство ответственности и справедливости – редкое в людях вообще, а уж в возрасте тинейджера тем более! Да и подарки к празднику он всегда выбирал с душой, что было нелегко в наши абсолютно дефицитные времена да еще в провинции. 
           Вадик, как избалованное дитя, нередко капризничал и всячески пытался привлечь к себе внимание. Он крутил какие-то загадочные романы, но не приводил своих девушек в дом друга. Отчаянно курил сигареты, изображая из себя взрослого, самостоятельного мужчину – но за пределами наших квартир… Не решался курить у Вадима: все-таки за занавеской всегда был больной отчим, а я не выносила запах табака, и мне никто не смел перечить.
 
           Мы, как и всякое юное существо, были охвачены жаждой причастности к великому миру музыки. Вадим играл на баяне, Вадик откуда-то приволок тромбон и пытался изобразить будущего джазмена, Рустам приносил гитару, которая никак ему не поддавалась. Я брякала на фано, подбирала старательно или разучивала по нотам все песенки про дворы: «А у нас во дворе», «И опять во дворе», «Я тебя подожду – вот снова этот двор»… Конечно, мы были не столько исполнители, сколько слушатели музыки.

          …Как-то мы с Рустамом, гуляя, зашли к Вадику домой. Он растерялся и объяснил свою растерянность тем, что собирался идти ко мне. Я с любопытством оглядела комнату и неожиданно увидела у него на серванте мою фотографию – пришлось сделать вид, что не заметила. Зато другое фото я разглядывала с нескрываемым интересом: на нем ладный кудрявый офицер обнимал миниатюрную фронтовую санитарку в лихой пилотке – это были родители Вадика. 
          Друг наш достал со шкафа скрипку, покрытую таким слоем пыли, что стало ясно – года три к ней не прикасались. Подошел к окну и робко, сурово сдвинув брови, заиграл «Во поле береза стояла…». Унылые неумелые звуки повисли в воздухе. Стройный смуглый Вадик в черной рубашке стоял на фоне белой шторы, сосредоточенно извлекая из скрипки мелодию. Внезапно я заметила, что он стоит в носках, потому что пожертвовал свои громоздкие домашние тапки мне. Стало так смешно, что развеялся сентиментальный налет сцены. Больше я никогда не видела его со скрипкой. Видимо, эта попытка поиграть на ней была последней в его жизни.    
               
            Мы всегда танцевали – будь то школьные вечера, вечеринки в наших домах или редкие вылазки в молодежное кафе  с новогодним названием «Елочка» на центральной улице города – стиляжьем Бродвее. Там мы позволяли себе иногда попробовать сухое вино «Ркацители» или «Гурджаани»  и сосиски с горошком. Впрочем, сосиски всегда оставались несъеденными, хотя это был деликатес… Нам было некогда есть, мы танцевали…
          Любимой пластинкой Рустама была английская песня «Зеленые луга» Ф.Миллера. Он всегда приглашал меня на танец, как только раздавались первые аккорды… Ему хотелось узнать, о чем эта песня. Он просил меня сделать перевод – перевести, по возможности, стихами. Сам-то Рустам учил в школе немецкий.
           Мне было боязно браться за эту песню, текста я не могла достать, а английские слова пропевались так невнятно, что казались мне  какой-то абракадаброй… Впрочем, в школе-то у нас иностранный  преподавался через пень-колоду, как и всюду. 
           Не успела я развернуться со своим переводом, как мы услышали эти «Луга» в исполнении Эдиты Пьехи на русском языке. Песню «Билет в детство» написал Роберт Рождественский. Не знаю, перевел ли он ее или просто сочинил новые слова на старую музыку. Мне казалось, что эта песня об утраченной любви, а у него получилось – о потерянном детстве.
            «Дайте до детства плацка-а-артный билет!..» – пела Эдита Пьеха, как всегда, старательно соблюдая непонятный иностранный акцент. Нам исполнение казалось загадочным и многозначительным.

           Вадик всегда был инициатором наших лыжных вылазок в Казанскую Швейцарию – так некогда именовали парк Горького за его живописные холмы, напоминающие, по-видимому, Швейцарию.
           Рустам и Вадим охотно откликались на его инициативу. Я робела, потому что моя лыжная одиссея ограничивалась попытками прокатиться в детских валенках с маленькой горки на берегу озера Кабан в сопровождении папы. Однако ребята меня уговаривали, а особенно Вадик – ему хотелось блеснуть своим умением. Все-таки 1-ый разряд по лыжам, как-никак! Мои рыцари помогли мне приобрести лыжи с ботинками, необходимыми в серьезных спортивных занятиях.
           Спуск с холма, покрытый легким, как лебяжий пух, недавно выпавшим снегом, казался мне непреодолимым трамплином. По бокам от лыжни чернели стволы лип, сбегающих вниз к просторам ледяной Казанки. Я вдыхала свежий газированный зимний воздух и нерешительно замерла на вершине. Ребята уже не один раз лихо съехали вниз и снова поднялись ко мне.
           - Ну, Галка, ну давай! Хватит тянуть! – уговаривали они. – Не бойся! Всё будет путем!
           - Нет, нет, нет, нет, нет!!! – пищала я и мотала головой.
           Мальчики окружили трусливую лыжницу со всех сторон – и я поняла, что мне не отвертеться. Вадик слегка подтолкнул меня в спину – и я поехала. Сначала тихо-тихо, постепенно ускоряя движение. Как бы мне ни хотелось остановиться, я была не в силах, потому что ехала по наклонной. 
           - А-а-а-а-а!!! – вопила я от страха, летя с горы и умудряясь каким-то непостижимым образом огибать встречные деревья.
           Ребята летели рядом со мной, подбадривая меня дружескими междометиями:
           - Ух ты! Ах ты! Мо-ло-дец! 

           Мне нравилось это существование вчетвером. Я жила, словно плыла по течению, влекущему меня куда-то в неведомые дали. Так уж случилось, что после выпускного, где Рустам со всем своим пылом словно взял меня в кольцо, оградил от всех… считалось, что мы с ним – единое целое. Так считали все, кроме меня. Я просто находилась в каком-то пространстве, пронизанном первой юной любовью. В ауре чужой любви. И этого мне было достаточно. Пока достаточно.
           Я помнила строки Надсона, предупреждавшего, что «только утро любви хорошо, хороши только первые робкие речи…». Что-то мне подсказывало, что в этих словах кроется еще не доступная мне истина… Я ему безоглядно верила и была с ним согласна. Позже я написала об этом времени:
 
«Мне весело. Не чувствую пока,
Что сердцу не хватает Д, Артаньяна.
Ему на сцене появляться рано.
Но ждут кулисы третьего звонка».

           Мужская солидарность друзей уступала меня Рустаму… но за этим крылось какое-то тайное неравнодушие. Предупредительность. Оно чувствовалось, намечалось в еле заметных движениях и взглядах в мою сторону. В том дружеском и одновременно джентльменском внимании, которым я была окружена.

         Подтрунивая друг над другом, мы шутливо именовали нашу компанию «Трое в лодке, не считая собаки». После длительного обсуждения, прерываемого взрывами смеха, решили сочинить соглашение по делу урегулирования внутрисоюзных отношений между членами анархического сообщества «Трое в лодке, не считая собаки»:

        «Мы, активнейшие из членов оного союза, торжественно обязуемся в течение длительного срока, а именно, существования нашего союза, поддерживать дружественные отношения, вести политику мирного сосуществования между достойнейшими из представителей его (т.е. никогда не быть собакой).
        Мы, мужской состав оного союза, торжественно обещаем быть преданными рыцарями нашей синьорины, относиться к синьорине, являющейся равноправным членом нашего союза, с должным вниманием, предупредительностью, снисходить к ее женским слабостям, всячески проявлять чуткость, заботу, уважение, учитывая ее слабые нервы, а также склонность к обидчивости, являющуюся признаком явно повышенной чувствительности».
        Подписи Вадика и Рустама.
        (Вадим только посмеивался над нами – все-таки он был среди нас самый взрослый!)
        «В свою очередь, я, представитель прекрасного пола, выполню возложенную на меня миссию бдительно охранять покой и мир в наших рядах, отличаясь непоколебимым постоянством, неустанно заботиться о повышении нашего бюджета (т.е. вычеркнуть из меню алкогольные напитки и табачные изделия). При взаимном ко мне уважении вы будете иметь возможность убедиться в моем искреннейшем в вас участии, в добром нраве и верном сердце».
        Далее шла моя подпись.
 
         Конечно, в нашей безалаберной и безответственной еще невзрослой жизни бывали разные ситуации, при которых тот, кто оплошал или не очень хорошо себя повел, провинился, объявлялся «собакой» - обычно говорили по отношению к виноватому фразу: «Ну, и кто сегодня собака?».
        Согрешивший пытался оправдаться, исправиться или каялся. Но пока это всё было шуткой. И вина наша друг перед другом была легкая, как, впрочем, и то вино, которое появлялось в праздники у Вадима на столе…

                X

           С нашей готовой на бесконечные выдумки Эллой Юльевной мы – взамен дней рождения отряда, которые заглохли с тех пор, как классы поделились на женские и мужские – каждый месяц проводили школьные балы. И первый школьный бал для девятых классов был назван «Осенним». Было объявлено, что на вечере будут выбирать королеву бала. У нее должно быть самое удачное осеннее платье,  и она должна быть непременно самой веселой девочкой на балу – участвовать в танцах, играх, розыгрышах. Одним словом, во всем, что включала в себя программа.
        Оставалось надеяться только на маму – она была настоящая волшебница, моя мама! Такое платье, которое она могла смастерить, не удавалось сшить никому в школе. Вот и на осенний бал она сшила мне цвета желтой палой листвы платье-костюм с черным бархатным пояском на пиджачке. Предполагалось, что когда я буду танцевать, то сниму пиджачок – а на моем узком платье с черным плоским бантом у горловины засияет всеми осенними красками кленовый лист. Другой кленовый лист пристроился в моей прическе «бабетта».
          Эффект превзошел все ожидания – стало ясно, что по части осеннего костюма у меня нет соперниц. Но главная доблесть королевы бала состояла в ее непременном участии во всех объявленных конкурсах и розыгрышах и, кроме того, она должна была танцевать, танцевать, танцевать без устали! Как мне помог Рустам, который бдительно следил за тем, чтобы я не простаивала ни одного танца!
          Промчались и танго, и фокстроты, и вальсы, и чарльстоны… Вдруг зазвучала ритмичная незнакомая музыка – кто-то принес с собой новую магнитофонную запись, и все замерли в недоумении, прежде чем решить, как это танцуют. Я обрадованно узнала песню в исполнении популярного негритянского певца Чабби Чеккера «Let's twist again». Это был  знакомый мне с Алушты ритм, и я начала покачивать бедрами в стиле твиста. Не успела я опомниться, как ко мне подлетел новенький, только что приехавший с родителями из Германии, длинноногий стиляга Лешка Княжко в улетном, разрисованном под северное сияние свитере и лихо заплясал твист. Я тут же подхватила ритм.
          Все стояли в немой сцене, подобной той, которой заканчивался гоголевский «Ревизор»  – никто не знал этого танца и не умел его танцевать. Конечно, от неожиданности нашего дуэта, нас не осмелились остановить. Даже учителя, которые неодобрительно косились на меня, почему-то не прервали нашего выступления. То ли потому, что я была отличницей и вообще считалась пай-девочкой, все-таки была секретарем комсомольского бюро девятых классов… одним словом, танец состоялся.
           Не могу сказать, что моя смелость прошла для меня безнаказанно. На вечере королевой бала была объявлена Лида Левинская – рослая  невозмутимая красавица. Жюри состояло из наших учителей – и таким молчаливым голосованием не в мою пользу они дали мне понять, что мое поведение не безупречно. 
           «Ну, что ж… всё правильно: прекрасное должно быть величаво…», - вздохнула я. 
           На следующем школьном вечере ситуация начала резко меняться. Славка Вербовский одним из первых обучился твисту – тут уж Лешка постарался ради друга! – и едва зазвучал знакомый хриплый голос Чабби Чеккера, как он выскочил из толпы и завертелся передо мной. Мальчики сгрудились вокруг нас и пожирали глазами Славку, его разудалые телодвижения. Кое-кто несмело пытался повторить его жесты и коленца… я улыбалась их робким попыткам подражать и охотно соглашалась с ними потанцевать, несмотря на их неумелость.
          Но девочки отставали… еще никто, кроме меня, не освоил твиста. Это было выше их сил – смотреть, как я твистую подряд со всеми мальчиками.
           - Галя! Синицына! – выдернула меня из толпы девочка из старшего десятого класса,  похожая на Ирину Понаровскую, Инга Солдатова. – Я хочу с тобой по-дружески поговорить. Ты же такая приличная, воспитанная, отличица к тому же. Как ты можешь танцевать этот похабный танец? Разве ты не понимаешь, что уважающая себя девушка не имеет права так опускаться? Ты же видишь, никто из девочек его не танцует, потому что все понимают, что он неприличный!
         Она говорила ласковым проникновенным голосом и заглядывала мне в глаза, старательно изображая честный  целомудренный взгляд.
         - Я так не думаю, - улыбалась я. – Это танец протеста негритянской молодежи Американского континента.
         Я знала, что нужно отвечать на выпады только такими политически выдержанными советскими штампами.
         Инга невозмутимо продолжала, словно оглохла и не услышала моей политически выдержанной фразы. 
         - Ну, понятное дело… Лешка Княжко! Он из-за границы приехал и привез эту гадость! А ты-то?!
         - Леша приехал из Германской Демократической Республики. Это не буржуазная страна! – сказала я и вновь побежала танцевать,  дав понять, что наша дискуссия окончена.
         - Галя! – присоединилась к Солдатовой «страдающая за нравственность» Зинка Баранкина. – Инга права! То, что ты танцуешь – ужасно!
        - Вальс тоже когда-то кому-то казался ужасным! А сейчас это самый приличный танец! Традиционный! Даже консервативный! – парировала я на бегу.
        Я умчалась от этих зануд танцевать, не вдаваясь в подробности, что против вальса, объявив его непристойным, выступал сам хромой красавец Байрон. Непристойным – потому что мужчина держит девушку в объятиях! Но его возмущенный голос потонул в звуках бессмертного танца! Одним словом, «смеется вальс над всеми модами века!». 
          Моим критикам стало ясно, что заставить меня отказаться от твиста им не удастся. Но и терпеть мое первенство на танцах тоже было выше их сил. Пришлось учиться!
          Через месяц коряво твистовала уже вся школа. Я еле сдержала смех, когда увидела, как Инга Солдатова усердно вертит мальчишеским задом – да так усердно, что из-под юбки мелькают толстенькие бежевые панталончики! Все забыли, как дружно отчитывали меня за «неприличное поведение»!
          А тут подоспели и отечественные песни – «Черный кот» Саульского и «Лучший город земли» Бабаджаняна, которую темпераментно пел Муслим Магомаев. Классические твисты! И царили эти песни до тех пор, пока разгневанный Хрущев не обрушился на американский танец. Тогда бедного «Черного кота» прогнали, объявив символом пошлости, а «Лучший город земли» - о Москве все-таки! – втихую сняли с теле- и радиопередач. Но вскоре самого воинственного Никиту сняли – и песни вернулись вновь. 

                XI

           Сегодня после уроков меня провожал Рустам – мы пошли к Вадиму.
           Когда уже сворачивали в знакомый двор, я каким-то боковым зрением заметила Вадика, идущего по улице по направлению к двум девчонкам, увлеченно болтающим невдалеке от нашей школы. Кажется, я встречала их в школьных коридорах – они учились в последнем выпускном классе и были постарше нас на пару лет. Одна из них – беленькая – и привлекла внимание нашего волокиты.
           Я не слышала, о чем они говорят – но у меня было такое ощущение, что он ее уговаривает, а она  сопротивляется. Разговор закончился, видимо, не очень благоприятно для Вадика, потому что девчонка неожиданно прервала его и пошла прочь – Вадик еле успел схватить ее за руку, чтобы остановить.
           Мы с Рустамом вошли во двор – и дальнейшая картина была от меня скрыта высокой оградой и американскими кленами, сгрудившимися в центре двора. Вся Казань тогда была в плену американских кленов – неприхотливых и стремительно разрастающихся деревьев и кустарников, отвоевывающих себе все новое и новое пространство.
           «Кажется, в этом дворе в бывшей гостинице Дворянского собрания останавливался Пушкин, когда приезжал на три дня в Казань – говаривал про вечное соперничество между Казанью и Москвою… И еще Екатерина Вторая. Ее называли уважительно «эби-патша» - добрая бабушка-царица, потому что она была милостива к татарам: отменила насильственное крещение и разрешила строить каменные мечети. А желто-голубой красавец Петропавловский собор напротив школы был выстроен в честь приснопамятного посещения Казани Петром Первым, приехавшим по делам Адмиралтейства. А где же он жил? Может быть, тоже в этой гостинице, теперь заселенной обычными жильцами, как скворечник?..», - я поймала себя на том, что хочу забыть случайно подсмотренный мной эпизод и старательно думаю о посторонних вещах.

          Через некоторое время Вадик тоже появился у Вадима как ни в чем не бывало. Мы уже чаевничали – и он с энтузиазмом присоединился к нам. Я не заметила на его лице следов замешательства или огорчения. Что это была за сцена – там, на улице? О чем они говорили с белокурой девчонкой? И чем закончилось их противостояние?
           После чая Вадик вольготно расположился на диване и уставился в телевизор. На экране крутился какой-то детектив – по-видимому, не заинтересовавший его.
           Он перевел на меня свои припухшие глаза под черными бровями вразлет и о чем-то задумался. Когда он увидел, что его внимание ко мне не осталось незамеченным, то неожиданно попросил:      
           - Галь, покажи-ка мне свои часы! Как они называются? «Мечта»?
           - Угу. А зачем тебе?
           - Да… дело одно есть.
           Вадик наклонился над моей рукой, чтобы получше разглядеть крошечные часики. Ремешок был мне велик, но я не захотела проделывать в нем новые дырки, а просто носила часы выше положенного места. Вадик взял меня за запястье и поднес часы к глазам.
           - Какая у тебя рука тонкая!.. – вдруг тихо забормотал он.
 
                *
            - Лидия Панфиловна! Погадайте мне, вы же умеете!
            - Нужны новые карты. Новая колода. У меня ее нет.
            - Жаа-а-алко!  А старую нельзя использовать?
            - Нельзя, она устала. Не будет верно гадать.
            - А, может, попробуем?..
            - Можно попробовать… Только надо на ней посидеть, чтобы отдохнула…
           - Посидите, пожалуйста!
           Лидия Панфиловна кладет карты на стул и долго задумчиво сидит за столом, старательно раскуривая сигарету и щурясь куда-то в пространство.
           - У тебя какие-то проблемы?
           - Да нет… просто вокруг меня сейчас мальчишки – я хочу знать, как они ко мне относятся…
          Лидия Панфиловна сосредоточенно раскладывает карты на столе и предлагает мне:
          - У нас четыре валета, видишь? Выбери, кто из твоего окружения какой валет…
          - А чем я должна руководствоваться?
          - Да, собственно, ничем. Если брюнет, то, скорее, трефовый или пиковый… А те, которые посветлее, черви или бубны.
         - Хорошо. Я выбрала.
         Она тасует усатеньких игрушечных мужчин в беретиках с алебардами  и раскладывает их рубашками вверх. Потом вдумчиво неспешно тасует колоду и раскладывает карты под валетами в четыре стопки – каждую тоже рубашками вверх. Затем по очереди переворачивает, раздвигает веером, рассматривает результат и говорит: «Хм!»…
          Я разглядываю валетов и удивляюсь тому, как они похожи: у всех кудри до плеч и чуточку одутловатые бессмысленные лица. Вот только у бубнового валета благородный профиль и неуловимый взгляд куда-то вдаль. Пусть он будет неизвестный… пока неизвестный. Остальные – мое ближайшее окружение.
          Рустам имеет ко мне самое сердечное отношение – пусть он будет червовый валет с сердечком. И руку к сердцу прижимает. Трефовый – Вадим. Он, по крайней мере, не блондин… А пиковый, конечно, Вадик. И кудри и брови самые темные – и беретик синий с голубым пером. У Вадика костюм выходной – тоже синий.
          - Ну, с этим всё ясно… - говорит Лидия Панфиловна про червового валета. – Червовая девятка – крепкая любовь.
         Потом обращается к трефовому:
          - С трефовым…Трефовая семерка – встреча, разговор… туз – вечер… ничего определенного. Друзья, одним словом.
          Потом разглядывает веер возле пикового валета:
          - Пиковый… Здесь и шестерка пиковая – ваше свидание, есть и червовая десятка – любовный интерес, семерка червей – напрасные мечты о тебе… Ах! Вот и король пиковый с десяткой – это ведь брачная постель… Не пугайся, не с тобой, с другой… с червовой дамой – незамужней женщиной.
          - Как это – брачная постель? Он ведь не женат! И вообще нам пятнадцать лет… - растерянно говорю я.
          - Не знаю. Карты так легли, - пожимает плечами Лидия Панфиловна.
          - А бубновый?.. – убитым голосом спрашиваю я.
          - А вот здесь что-то непонятное… и интересное. Бубновый туз – желанная встреча. Потом червовая восьмерка – разлука с дорогим человеком. Пиковая семерка тут как тут – прощание, слезы. Похоже, у него к тебе любовь со страданиями… Ты знаешь кто это?
           - Нет, - вздохнула я. – Пока не знаю.

                *
           На переменке я стояла у окна возле зеркала. Смотрела на скучный и тесный школьный дворик – первые снежинки кружили в воздухе. По этой примете через месяц должна была лечь зима.
           Мальчишек задержали в классе после звонка – Фаина Фатыховна что-то с ними обсуждала внеклассное. Я  наслаждалась уединением и наблюдала суету вокруг – спешащих по лестницам ребят, прыгающих по привычке через ступеньку, пересмеивающихся и перешептывающихся девчонок…
          К зеркалу подскочила белокурая незнакомка Вадика – она не обратила на меня никакого внимания, поправила белую кофточку, выбившуюся из черной строгой юбки и провела рукой по густым гладко зачесанным волосам. Серые глаза оценивающе посмотрели в зеркало… и, заметив на своей руке маленькие, поблескивающие новые часики, она с удовольствием перевела взгляд на циферблат. Я узнала «Мечту», подаренную мне родителями почти год назад на день рожденья. Сразу вспомнилось, как Вадик держал мое запястье, разглядывая часы, и его неожиданное волнение…
           Вечером я стояла дома у окна, смотрела на догорающий закат где-то там, возле Казанки, и шептала: 

                «Как глаза твои синие лгут,
                и усмешка твоя сомнительна!
                Знаю я: в тебе тайны живут,
                осторожные и удивительные.

                Ты пока обо мне молчишь,
                ты пока не со мной встречаешься,
                только знаю, что эта тишь –
                твоя боль и твое отчаянье».
                ………………………………

                *
           На следующий день я читала стихи Лидии Панфиловне. Ей нравилось. Она слушала как-то внутрь себя и щурилась… Потом по-особому замерла и начала читать в ответ:
 
«…О, для чего нам не шестнадцать лет,
Чтоб мы могли обманывать друг друга
Надеждами на вечную любовь?!..»

          - Как хорошо! Кто это?.. – вздохнула я.
          - Ммм! Это Мережковский! – зажмурившись, затянулась сигаретой Лидия Панфиловна. 

          - Лидия Панфиловна, а у вас есть что-нибудь свое… такое же… вот об этом…
          - О чем об этом?
          - Ну, о том, о чем я написала… одним словом, пока ты не со мной… но думаешь обо мне…
          -  Хм! Кажется, есть! Вот послушай!

«Мы рядом. Мы знаем, что стоит обоим
друг к другу на шаг, на полшага податься,
и всё, что еще запрещало сдаваться,
оружие сложит и выйдет из боя.
……………………………
Коврами опавшей листвы сентября
нам устланы травы, укрыты тропинки…
…Полшага меж нами, и мы в поединке
с самими собою во имя себя».

                XII

          В доме у Элки Шейн, куда мы были приглашены 24 ноября – без всякой привязки к праздникам и дням рождения, с тем только смыслом, что 24 ноября бывает всего один раз в году – было шумно и многолюдно. Стоило нам переступить порог, еще не зная, какие чудеса ожидают нас в этом доме, мы поняли, что «ЭТО – ТО». Словом, как у Евтушенко:

«А в ресторане артистическом
с названьем хитрым
«Это – то»
глядит дверей прицел оптический
на личность,
а не на пальто.
И только если
вы прославлены,
то вас пропустит на обед,
всезнающ,
словно импресарио,
швейцар -
большой искусствовед.
Вовсю шампанское там пенится,
порхает чайкою меню
и у столов танцует песенка,
как будто пьяненькая «ню».

          Действительно, в доме Элки нас ждали. Встречали, как  долгожданных заезжих знаменитостей – не знали, куда усадить, чем угостить.
          Мы словно попали в шумную Италию, где громкая Элкина мама с вечной сигаретой в руках поражала не только кулинарным искусством, но и темпераментом – она командовала хрипловатым голосом Анны Маньяни своей обожаемой, хотя и несколько  рассеянной Элкой, побуждая ее к активным действиям:
           - Посади Лилю! угости Жозефину! почему у Галочки пустая тарелка?!
           Зато выход папы к гостям был подобен звездному парад-алле. Это была главная фишка Элкиного дома – папа! Когда начинал, не спеша, солидно говорить о чем-то Илья Генрихович, замолкали все, даже самые словоохотливые. Потому что то, что скажет он, нельзя было прочитать ни в каких журналах, газетах, книгах, да и вообще об этом не мог сказать никто! И начинались рассказы о путешествии папы в Польшу или в Швецию, куда он ездил к своей сестре…  эти недоступные для простого смертного страны представали перед нашим внутренним взором, как воздушные замки из «Сказок Шехерезады».  Мальчиков он угощал напитком небожителей и героев Хемингуэя – виски.
           И, наконец, самой удивительной была история о стихотворном соревновании папы с самим Михаилом Светловым. Подумать только! С автором любимой нами и исполняемой повсюду «Гренады».
           Мы слушали, затаив дыхание, рассказ о том, как Элкин папа, находясь в городе Горьком, оказался в ресторане «Москва»  в компании известного тамошнего адвоката Валериана Станиславовича Прагерта. А за соседним столом – вы только представьте! – праздновал премьеру своего спектакля  «Двадцать лет спустя» сам Михаил Светлов с директором Драматического театра.
         Знаменитый поэт гулял широко и, узнав, что рядом пирует знаменитый адвокат, не мог остаться равнодушным к такому соседству, вследствие чего на стол Ильи Генриховича и Прагерта неожиданно прибыл подарок – бутылка коньяка с поэтическим приветом:

«Безумно счастливы и пьяны,
Восторгом бешеным полны,
Мы посылаем Валерьяну
Те капли, что ему нужны».

          Поэтическая импровизация Элкиного папы последовала незамедлительно:

«Мы благодарны, нету слов,
Нам эти капли пригодились.
Спасибо, Михаил Светлов,
Но мы, признаться, не напИлись!»

          Светлов ринулся к их столу с восторженным возгласом:
          - Кто? Кто писал?!
          - Я, - скромно потупившись, ответил Илья Генрихович.
          - О-о-о! – воскликнул Светлов и стал обниматься.
          Дело кончилось тем, что были сдвинуты столы и дальнейший пир продолжался уже вчетвером.

           Дом Элкиных родителей, действительно, был волшебным царством – здесь многие чудеса были сотворены папиными руками: и желтый торшер, в который превратилась обычная сковородка и плюшевый занавес; и телефонный диск на двери вместо замка, где нужно было – всего лишь! – набрать шифр без всякого ключа; и дверь в гостиную, которая открывалась сама собой, бесшумно скользя по рельсам, когда вы приближались к ней; и свет в ванной и туалете, который вспыхивал, достаточно было вам открыть туда дверь… А главное чудо, что все эти чудеса были впервые сотворены в Казани руками Элкиного папы в начале шестидесятых годов прошлого столетия! 

         Элка училась на год старше нас и была ужасно компанейской, веселой, остроумной – с ней хотелось дружить. Кроме того, она, казалось, ко всем испытывала искреннюю симпатию… каждый считал, что уж его-то она точно выделяет из всех окружающих. Его-то она любит и ценит больше – вне всяких сомнений! – поэтому можно с ней расслабиться, доверить ей свои секреты, посоветоваться в трудных житейских ситуациях. К ней легко приходили на посиделки, при этом кое-кто из особо нахальных надеялся и на полежалки. Впрочем, что касалось самой Элки, то ее любвеобильность еще долгие годы была вполне платонической.   
        Элка была маленькая  пухленькая брюнетка. У хорошенькой пампушки было прозвище «Софи Лорен в малометражном фильме». Вечно она была в кого-то влюблена – и всегда с ней происходили какие-то невероятные истории.  И самое невероятное в них было то, что они оказывались правдой.
         То она  целый вечер, подбегая к балкону своей комнаты и вглядываясь в осеннюю темноту сквозь облетающий тополь, ждала какого-то лейтенанта Васю с невообразимой фамилией Незабудка, который не пришел, потому что в это самое время непонятно зачем застрелился.
         То вдруг влюблялась в белокурого и странного, вечно несущегося куда-то Энвера Шахмаева из младшего девятого класса, который походя мог сказать в глаза любой девчонке, что у нее чулок спустился и шея грязная.
         То в двухметрового Стаса Маматова с полуприкрытыми, презрительными глазами – рядом с которым она выглядела абсолютно карманной. Маматов закручивал с ней какие-то непонятные отношения и долго не оставлял ее в покое…
         То уж абсолютно романтическая история на берегу Черного моря с танкистом по имени Витя Судец, с которым они постоянно  соревновались в остроумии – а Элка никогда в карман за словом не лезла, тем более, что у нее в голове хранился изрядный запас прочитанных книг. И нужная цитата всегда оказывалась тут как тут – к месту и вовремя.
         Какое-то время она находилась под гипнозом песен университетского барда Женьки Левита и его темных медовых глаз.
         Потом было внезапное короткое и горячее свидание с ее первой любовью Володей Бессмертновым, уже разведенным к тому времени, а посему несколько разочарованным и рефлексирующим…
         И, наконец, уже гораздо позже… встретился на ее пути блондин Игорь. Опять блондин! И вот этот Игорь, с которым вначале тоже были какие-то сложные запутанные отношения, и стал отцом ее белокурой дочери. Много позже он не раз упрекал Элку в том, что она сама, сама разрушила всё, что должно было превратиться в гармоничное семейное здание. Она отшучивалась, называя их отношения «пролонгированным гостевым браком».
          Но у меня всегда было ощущение, что Элка ни о чем никогда не жалела. Как не жалела о том, что вырастила дочь – красивую, успешную, энергичную и любящую свою взбалмошную мать.

         В трехкомнатной просторной «сталинке» Элкиного дома, расположенного на территории танкового училища, где медслужбой командовал Элкин папа, было так комфортно!  Порою нам всем мерещилось, что мы нечаянно пересекли границу и въехали в Европу, каким-то чудом избежав выездных комиссий  парткомов и горкомов КПСС.
         В кабинете Элки стены были уставлены книгами – и какими! – руки сами тянулись, чтобы снять их с полки и по возможности приватизировать. В спальне ее родителей стоял такой вальяжный полированный австрийский гарнитур – привезенный папой из фронтовой Вены в качестве свадебного подарка маме – что манило тут же развалиться на пышном покрывале и отлететь от социалистической действительности в царство блаженного капитализма. (Ходил слух, что таких гарнитуров из карельской березы было всего два во всем СССР – один из них принадлежал Корнею Чуковскому). А в гостиной, на диване под торшером, можно было предаваться мечтам под звуки не умолкающего фортепиано… Балкон выходил прямо в объятия трепещущего листьями тополя, и стоило вам открыть балконную дверь, как в комнату вплывал запах озера, которое угадывалось где-то недалеко, за деревьями…
         Именно сюда попали мы впервые той осенью, когда нам всем было по пятнадцать лет. Я пришла с Рустамом. Вадик куда-то испарился по своим амурным делам, а Вадим не любил незнакомые компании, к тому же он был занят больше нас, потому что, кроме учебы, уже начал работать в Рыбнадзоре инспектором. Его увлечение подледным ловом, в которое он втянул и Вадика, обернулось настоящей боевой профессией. 
         У Элки было много друзей –  и соседская девочка полковничья дочь Лиля, и будущая пианистка дочь первого коменданта послевоенной Варшавы Жозефина, и друг Элкиного детства сын офицера Герка Скляр. Был среди Элкиных гостей и ее младший брат – чернявый красавчик Гарик, которого отец именовал «белой вороной». Или еще хлеще припечатывал выражением «в семье не без урода», впрочем, со скрытым восторгом, как бы видя в нём своё юное отражение. Одним словом, в этом семействе интеллектуалов доставалось Гарику за легкомыслие и пробелы в учебе. Мог ли папа даже предположить тогда, что его Гарик, получив-таки офицерские погоны, станет впоследствии великолепным коммерсантом и электронщиком  и успешно продолжит творить чудеса, начатые отцом в шестидесятых.
            Случайно залетела в эту компанию и Зинка Баранкина. То есть, пардон, теперь Фадеева. 
            У Элки, на этот раз, я с удивлением обнаружила и моего друга Эдика Щукина. Он, как и большинство мальчишек, был незаметно одет, но это искупалось стройностью и поразительной похожестью на Василия Ливанова из фильма «Коллеги». Те же светлые волосы и глаза, те же очки в роговой оправе, та же прямая спина. Эдик был единственным мальчиком на моих днях рождения. С ним мы пару лет назад познакомились, когда плавали вместе по Волге. Наша веселая компания, состоящая из четырех подростков, с удовольствием занималась виршеплетством и мучила рояль в музыкальном салоне теплохода «Серго Орджоникидзе». В этой компании у меня был сердечный интерес – мальчик из Горького Лёня, который пел мне современные эстрадные песенки. Эдик лихо подбирал их на рояле, но… не пел.

            К Элке я пришла в темно-розовом узком платье с модным воротником «хомут», с пояском с лиловыми кистями и в лиловых капроновых чулочках, привезенных мамой из Ленинграда. С моей высокой прической «бабетта» я чувствовала себя неотразимой.
           Элка быстро расшевелила Рустама, вызвав его на откровенность, и выяснила для себя, что он со мной на положении влюбленного. Шепнула об этом Эдику, чем слегка удивила его, потому что он привык относиться ко мне как к товарищу.
           «Вот и у нее появился парень, - наверно, решил для себя Эдик. – Что ж, жизнь идет! У каждого появляется своя пристань».
          В разгар нашего веселья Эдик подошел к пианино «Красный Октябрь» и, подняв крышку, пробежался по клавишам. Кто-то обернулся на звуки. Я привычно прислушалась. И вдруг Эдик запел… Что это было? Романс Глинки с такими волнующими словами, полными любви и ревности, горечи, ревности и снова любви… Романс «Сомнение»…
          Когда он запел, это было для меня так неожиданно, что я замерла. Никто не удивился – все слушали. Как я могла в течение двух лет дружить с ним и не предполагать, что у него такой голос и что он поет шаляпинский репертуар?!  В этом было что-то настолько необъяснимое, что я до сих пор не могу этого понять. И это с моей-то любовью к опере и постоянными походами в театр?

          Опустившись в кресло и слушая, как звенит наверху и рокочет внизу юный голос… я не могла выйти из оцепенения. Мне казалось, что в моей жизни случилось что-то необыкновенно радостное, яркое, счастливое – имеющее непосредственно ко мне какое-то непостижимое отношение. Будто это пелось и звучало только для меня – и больше никого не было вокруг.
           После этого музыкального шоу Зинка Фадеева танцевала с Эдиком, кокетничая и страстно прижимаясь к нему рано выросшей грудью – и он, похоже, был совсем не против такой фамильярности.

                XIII

          На моих днях рождения традиционно никогда не было мальчиков. Только, когда мне исполнилось 14 лет,  появился Эдик, который был невольно приравнен мною к подружке. Он был веселый и не робкого десятка – развлекал девчонок как мог. Такая компания меня вполне устраивала, да и девочки не смущались его присутствием. Эдик танцевать не умел, но не стеснялся этого. Танцевал со всеми приглашенными.
          Моя соседка-подружка Раиса Муслимова – загадочная девушка с темной гривой вьющихся и рвущихся на свободу волос, насильственно заплетенных в косу – училась с Эдиком в одном классе, в той самой известной в городе школе с математическим уклоном, в которую спустя два года  пришла и Людка.
          Когда Эдик заходил ко мне по приятельски – мой дом стоял на его пути из школы – он просил меня позвать Раису, и она тотчас прибегала поболтать. Эдик мечтал стать великим физиком – он знал, что поступит на физический факультет университета. Это была самая модная и романтическая в те годы профессия.  Считалось, что именно благодаря достижениям главной из наук будет происходить изучение далеких неведомых планет и построено всемирное счастье.
           И книги, и кино в наше время охотно и много рассказывали о необыкновенных талантливых людях – физиках. Эдик пытался популярно объяснять мне какие-то выдающиеся открытия в этой увлекательной области. Я подтрунивала над ним, когда он настойчиво уверял меня в том, что его великое будущее не за горами... Эдик не обижался – он просто говорил, что я ничего в этом не понимаю:
          - Ты увидишь, увидишь… - уверял он меня. – Холодный термоядерный синтез вот-вот осуществят и тогда…
          - Ладно. Давай бухти мне, как космические корабли бороздят… Большой театр… а я посплю, - смеялась я, цитируя верзилу Федю из «Операции «Ы».

          В преддверии моего шестнадцатилетия  я решила, что настало время, чтобы и мальчики появились на дне рождения. Тем более, что мои «три мушкетера» не могли остаться в стороне от такого празднества. На этот раз компания расширилась вдвое. Только я пригласила такое количество мальчиков, чтобы девочки не скучали, т.е.
ровно на одного больше, чем девочек.
           Раздумывая, что надеть, я остановилась на красном закрытом  платье из тонкой шерсти с серой атласной вышивкой на груди. К нему – серебряный кулон. Я хотела, чтобы вид был торжественный, но скромный. У меня не было цели выделиться среди подруг – я посчитала это неприличным.
            Среди приглашенных был и Славка Вербовский и отличился тем, что не только был самым стильным, но и подарок его был самым дорогим и дефицитным – шоколадная замшевая сумка с бахромой, похожая на ковбойскую куртку, и забавный мягкий игрушечный терьер песочного цвета с алой медалью на шее. Можно играть с ним, если ты еще не вышел из детства… а можно использовать, как подушку.

            Программу дня рождения я готовила с Лидией Панфиловной. Она была горазда на выдумку: мы решили, чтобы у каждого из гостей осталась память об этом дне – подарить всем мою фотографию с уникальной надписью, посвященной только ему. Ни один из автографов не повторялся, а фотография была для всех одинаковая: та, где я на выпускном вечере после восьмого класса – счастливая, с немного растрепанной косой  и в летящем платье…
 
          Славке досталось стихотворение Брюсова «Дон-Жуан»: «Да, ты — моряк! Искатель островов, Скиталец дерзкий в неоглядном море. Ты жаждешь новых стран, иных цветов, Наречий странных, чуждых плоскогорий. И женщины идут на страстный зов, Покорные, с одной мольбой во взоре!..». Оно, конечно, было для него лестно.
              Эдик получил на фотографии  продолжение одного из наших споров, когда он в ответ на мою восторженную реплику в адрес нашего горьковского приятеля, сказал, что все его поведение – это всего лишь рисовка, накипь. Я возразила ему стихами Леонида Мартынова о дистиллированной воде: «…Ей не хватало быть волнистой, ей не хватало течь везде. Ей жизни не хватало – чистой, дистиллированной воде!» И добавила от себя: «Эдди, но ведь когда совсем исчезает накипь, остается только дестиллат».
              Рустаму я решила что-то теплое сказать о его матери в ответ на ее симпатию ко мне: «Взрослыми становятся не когда перестают слушать маму, а когда
понимают, что мама была права!». Мама Рустама – председатель профкома Мехового комбината – по роду деятельности должна была разруливать сложные жизненные коллизии сотрудников. Ее любили за справедливость  и спешили за помощью, в первую очередь, к ней.
            А когда мы спорили с Рустамом и она невольно оказывалась свидетелем наших споров – всегда мягко принимала мою сторону. И не потому, что была со мной согласна, а просто потому, что она полагала: он должен мне уступить. Очевидно, она считала, что мужчине следует быть великодушным. В наших непринципиальных спорах, в конце концов, было неважно, кто из нас прав.
             Вадима мне хотелось поблагодарить за его наблюдательность и чуткость. Но в моем замечании звучало и обещание ответного чувства: «Настоящий друг слышит, о чем ты молчишь».
              Вадику я еле заметно намекнула на то, что мне известны его сердечные метания: «И пускай у нас взгляды разные, но характеры всё же сходные: никогда и никем не связаны, мы всегда и везде свободные».

             На огромном листе ватмана Лидия Панфиловна изобразила зайца с морковкой – только у этого зайца не было хвоста. И вот на его место мы должны были с завязанными глазами приколоть настоящий хвост на булавке. Ватман висел на стене – и все по очереди совершали напрасные попытки. Почему-то хвост никак не желал попадать на свое место. Любая ошибка вызывала взрыв смеха среди гостей.
          Потом мальчишки лакали ситро из стоящей на полу глубокой тарелки – зрелище было очень забавное, потому что они были на четвереньках и походили на собак. Победителем считался тот, кто быстрее осушит тарелку.

         А потом началась игра «Флирт цветов и камней». Она досталась мне еще от прабабушки. Была старой, дореволюционной – с ятем, ижицей, фитой и ером. Но она позволяла флиртовать всем со всеми абсолютно бесконтрольно! Слова на карточках были и остроумные, и позволяли блеснуть заёмной эрудицией. Ребята были в восторге, тем более, что игра не мешала никому ни танцевать, ни болтать вволю! Девочки еле успевали отбиваться от наседающих на них флиртующих мальчиков. Игра во взрослые отношения увлекла всех.
          Я фехтовала со всеми, практически не задумываясь, кто из моих визави прислал мне карточку. Ответы были похожи друг на друга…

КУПАВА. Мне хочется любви, неясной, как мечтанье.
ЖАСМИНЪ. Оставьте меня в покое.
ИММОРТЕЛЬ. Исполнится ли то, что я задумалъ?
АЗАЛИЯ. Вы опоздали.
ПОДСНЕЖНИКЪ. Скажи, зачемъ тебя я встретилъ…
МАЛЬВА. Желанья никакого не имею.
ТУБЕРОЗА. Влюбленъ я, влюбленъ как мальчикъ.
АКАЦИЯ. Меня на это не поймаешь.
КАМЕЛИЯ. К Вамъ одной мои мечты несутся.
 ХРИЗАНТЕМА. Оставьте Ваши планы.
 РЕЗЕДА. Сердце будущимъ живетъ.
 ПРИМУЛА. Вы хотите невозможнаго.
 МИМОЗА. Дай мне хоть мигъ одинъ побыть с тобой вдвоемъ.
 ГОРТЕНЗИЯ. Вы слишкомъ многаго хотите.
 НАРЦИССЪ. К Вамъ влечетъ меня неведомая сила.
 АНЮТИНЪ ГЛАЗОКЪ. Все Ваши старания напрасны!
 ЛЕВКОЙ. Мы были б прелестной четою.
 ПИОНЪ. Супружество мне будет мукой.
 ЖАСМИНЪ. Признаете ли Вы бракъ?
 ГЕЛИОТРОПЪ. Брачный союз – намордникъ.
          Подобную чепуху я рассылала в ответ своим адресатам, и все эти диалоги смешили меня ужасно!  Вокруг тоже смеялись и перекидывались карточками…
 
         Все со всеми перезнакомились и перетанцевали – и никому не было скучно! Я тоже танцевала со всеми – кроме Эдика. Он развлекал девочек. 

         Белокурая Людка танцевала с брюнетом Вадиком – наконец-то, дорвалась до своего Робертино Лоретти!
         После я улучила минутку и спросила ее:
         - Ну чё, Людочка? Как тебе твой Робертино?
         - Да ну его!
         - А что не так? Симпатичный!
         - Он же не поет! И даже не играет!
         - А поющий и играющий у нас только Эдик! Хочешь, поближе познакомлю?
         - Да ты нас давно познакомила – уж года два, наверное! Забыла совсем? А сейчас мы в одной школе учимся – всё время вижу его в коридорах. Носится как угорелый!
         - Ну-у-у… на тебя не угодишь, мадам!

         - Раиса, о чем вы так оживленно болтаете с Эдиком? И когда он ко мне приходит, всегда тебя зовет! Нравишься ты ему, что ли?
         - Да что ты! Просто болтаем о школе, об одноклассниках. Он мне всё про своего дружка Руслана мозги полощет – как тот в меня влюблен! Уговаривает обратить на него внимание.  Не обратишь, говорит, тот с собой покончить обещал.
           - А мне кажется, что Эдик сам к тебе неровно дышит!
           - Ровно-ровно! Он вообще никогда ни в кого не влюбится!
           - Почему ты так думаешь?
           - Слишком легкомысленный! Порхает по жизни. У него голова другим занята.
           - Пожалуй… Ты, наверно, права. Сколько лет с ним дружу… рассказывает про каких-то девчонок, в которых будто влюблен… А через три дня зайдет – и уже забыл, о ком говорил.

          Во время десерта на столе красовались яблоки из нашего сада – тяжелые и тугие  « Черное дерево» и румяные сочные  «Анис алый». Они были поздними  и смогли дотянуть до моего дня рождения.
          Эдик играл румяным яблоком, подбрасывая его, как жонглер…  Внезапно яблоко выскользнуло у него из руки и попало мне в голову – прямо в прическу «бабетту». Яблоко легло, как в лунку. Мама ахнула и испуганно всплеснула руками.
          - Нет, нет, не больно! – успокоила я ее. – У меня же начёс.
           Эдик стал извиняться.
           - Да ничего! – сказала я. – …Ты же нечаянно.
           - Совсем как Парис!.. – засмеялась Элка.
           «Тебе я как Парис поднес бы яблоко – хотя я, к сожаленью, не Парис»… - вспомнила я стихи Евтушенко.

                XIV

           Однажды мы шли втроем по декабрьской предновогодней, сверкающей снегом и все-таки сумрачно-провинциальной улице Баумана в нашу любимую «Елочку».
          - Ребята! – говорила я. – Вы только представьте, что будет на этой улице лет через десять!
         - Через десять? – недоверчиво переспрашивал Вадик.
         - Ну, максимум через пятнадцать! И мы еще будем молодые!
         - И что же будет? – заинтересовался Рустам.
         - Да всё будет неоном залито – вот что! Дома будут стоять… не дома, а дворцы из стекла! И везде кафе-кафе-кафе, как наша любимая «Елочка». Даже лучше.
         - Скажешь тоже, везде!
         - А как же иначе! Ведь мы хотим этого? Ну, скажите!
         - Хотим… - неуверенно бормотали они.
         - Значит, это будет! Зажмурьтесь и представьте!..
         Они послушно исполняли мой приказ, а потом открывали глаза и оказывались на узкой заснеженной моргослепой улице. Мимо нас изредка, натужно воя, ползли троллейбусы и лавировали автомобили. Мы не отчаивались, когда открывали глаза, а смеялись несоответствию нашей мечты и действительности. Мы были юны – и нам было хорошо везде и во все времена.
          Сейчас и вправду улица Баумана выглядит как праздник – только этот праздник для юных… таких, какими были мы когда-то. Но этот праздник наступил через много-много лет. Когда рухнул строй, обещавший нам коммунизм к 1980-му году. Как говаривал мой отец: «Если бы у нас объявили капитализм – всё бы появилось как из-под земли». Так и случилось! Только тот срок, который я отвела преображению нашей улицы, оказался слишком мал. 

          Мне сшили в ателье зимнее пальто цвета дымчатого малахита с серым каракулевым воротничком и каракулевую высокую шапку. В моду входили сапожки – но об этом приходилось только мечтать! Однако моя изобретательная мама договорилась с кем-то из своих пациентов и сумела по блату сделать заказ сапожнику в оперном театре.
           Сапожник дядя Миша был уникальной личностью. Даже когда он просто чинил обувь, то результат превосходил любые самые смелые ожидания. Туфли становились буквально новыми! Да что там – лучше новых! В оперном ему приходилось шить и туфли, и ботинки, и сапоги, и ботфорты разнообразнейших фасонов. Конечно, такой мастер не мог быть бедным даже при социализме! Рассказывали, что у него – единственного в театре – есть машина «Волга». У директора ее, к примеру, не было. А у дяди Миши была!
           Как-то случился казус – театру задержали зарплату. Что такое задержать зарплату всему творческому и вспомогательному коллективам в 450 человек – думаю, не стоит объяснять. Примадонны и премьеры могли такую козью морду сделать начальству, что не обрадуешься! Вот и обратился директор к дяде Мише дать ему в долг 40 тысяч рублей – 8 автомобилей  «Волга» между прочим! – на зарплату коллективу. И получил. Видно, дядя Миша только половицу приподнял – так быстро директор получил желаемое.
          Что стоило дяде Мише снизойти и сшить мне сапожки? Да ничего! Было бы желание! И сапожки появились на зависть всей школе!
          После этой ювелирной работы дяди Миши я никак не могла понять русской привычки обзывать всех бракоделов сапожниками. 

         Славка Вербовский не оставил мой костюм незамеченным:
         - Казачок! – одобрительно подмигнул он мне.
         Потом обернулся к сопровождавшим меня мальчишкам и восхищенно щелкнул пальцами:
         - А какие у Галки сапожки!

                *
         Бесконечный провинциальный дефицит был проблемой, в основном, наших родителей. Мы могли только жалобно просить у мамы и папы что-то достать, раздобыть. Кому-то приходилось ездить за дефицитом в Москву – за тряпками и обувью в знаменитую польскую «Ванду», или в ту же чешскую «Власту», или в югославский «Белград»,  венгерский «Балатон»,  немецкий «Лейпциг»… После гигантских очередей и давки порою что-то перепадало. Кому-то удавалось доставать все дома, в Казани, – прямо с базы. Ну, это были счастливчики с крутым блатом. Как выкручивались наши бедные мамы?! Им хотелось понаряднее одеть своих дочек и сыночков – приходилось напрягаться. 
         Ближайшие соседи Москвы – Тула, Ярославль, Владимир – ездили по выходным в столицу за продуктами. Мы не могли эти вояжи совершать столь часто. Однако нередко снаряжали кого-то из родни со специальной дефицитной сумкой-холодильником для перевозки мяса. Наш поезд «Татарстан» именовался «28-ой Кровавый», поскольку сочное мясо по пути из Москвы в Казань плакало кровавыми слезами…
          У нашей семьи крутого блата не было – но был волшебник-дедушка, который когда-то был начальником уголовного розыска, а тогда, в шестидесятых, находился уже в отставке. Но привычка работать ежедневно осталась. Дедушка с раннего утра отправлялся добывать съестное. Был в хрущевские времена период, когда не было и хлеба. Дедушка занимал очередь глухой ночью – и к утру ему что-то доставалось. Вообще дедушку знали продавцы всех районов города – а он знал их всех поименно и знал всю их родословную. Такая уж профессиональная память была у него! Да еще и говорил по-татарски, в отличие от нас – от молодого поколения, которое не изучало язык ни в школе, ни в детском саду… разве что в семье все говорили, тогда освоение шло само собой.
          Когда дедушка появлялся в магазине и начинал расспрашивать продавщицу, как здоровье Ильдуса, вылечил ли он спину, и как закончил Маратик четвертый класс – продавщица таяла. Дедушка никогда не уходил с пустыми руками!
         Самым удивительным было то, что, вернувшись из магазина, он рассказывал бабушке и об успехах Маратика, и о здоровье Ильдуса, и о том, чем он посоветовал лечить ему спину.
   
         В тот день мы всей компанией пришли ко мне домой раньше, чем дедушка – из своего похода по местам общепита. Родители были на работе, бабушка тоже куда-то ушла с моей маленькой сестренкой. Порыскав в буфете и в холодильнике – я ничего съестного не обнаружила. На полке в буфете сиротливо стояла коробка с нарисованной на ней аппетитной кукурузой. Я оживилась, решив, что это любимые мной кукурузные хлопья, которых я давненько не пробовала.
         - Живем, ребята! – возликовала я. – Кукурузные хлопья! – и поставила коробку на стол перед носом моих кавалеров.
          Голодные кавалеры с энтузиазмом вскрыли коробку, не глядя, набросились на содержимое и принялись усиленно жевать. Через минуту все с обалделыми физиономиями стали доставать изо рта нечто похожее на спутанные волосы.
          - Что-о-о  это? – повернулись они ко мне. 
          Зрелище и меня озадачило. Я сосредоточенно начала читать сопроводительный текст на обложке и к своему великому изумлению узнала, что это «Кукурузные столбики с рыльцами – мочегонное средство». Ну, и хохотали же мы!
           В юности смешит всё – даже подобное фиаско. Лучше было остаться голодным, но веселым!

                XV

          В коммунальном доме, где я родилась, скромные удобства медленно проникали в наш быт.
          Печка, служившая только для обогрева квартиры, не была предназначена для кулинарных подвигов  – пироги на праздники жильцы пекли по очереди в большой общественной печи в квартирке дворника. Когда в жаркие недра решительно погружались плоские противни с бледными пирогами, я отчего-то вспоминала несчастного Лутонюшку, которого злыдня Баба-Яга вот так же вот решительно пыталась усадить на широкую лопату и запихнуть в огонь печки…
          А когда в доме под окнами вполне уютно устроились ребристые, похожие на раздутые меха гармошки батареи отопления, наше беленое чудо перестало быть необходимым – и печку разобрали. Гостиная, где она стояла, сразу стала просторной и квадратной.
          Потом по дому распространились слухи, что у нас устанавливают газовые плиты. Старые керосинки, керогазы и примусы доживали свои последние деньки. Правда, все соседи были разочарованы отказом домоуправления ставить плиты в крохотных кухоньках – там не было вытяжки. Газовые изобретения появились в общественном длинном коридоре напротив каждых квартирных дверей. Коридор наполнился скворчанием, шипением, бульканьем… Хозяйки по очереди выбегали к своим кастрюлям и сковородкам, сновали туда-сюда, держа на вытянутых руках закутанную в полотенце горячую кухонную посуду. На этом прогресс остановился, потому что ни проводить водопровод в квартиры, ни – тем более! – устанавливать «удобства» никто не собирался.
          В противовес убогим революционным переменам в нашем доме одна традиция оставалась неизменной: под Новый год папа или дедушка приносили пушистую пахучую елку и ставили в углу гостиной возле окна. Когда елка была особенно пышной и источала особенно свежий чуть пощипывающий ноздри аромат, мама восторженно объявляла: «Пихта!».
           А потом начинался волшебный процесс украшения пихты. Елочные игрушки казались мне сказочно прекрасными. Наверное, так оно и было. Почему-то я никогда не видела таких красивых игрушек в бедных советских магазинах. Только спустя годы, когда мы жили уже в просторной кирпичной сталинке и школьницей была моя дочь – коробку с елочными игрушками моего детства украли из нашего сарая. Тут-то я поняла, что это были за игрушки! Видимо, наш семейный герой-фронтовик – брат моей бабушки дядя Лёня – привез их в подарок из послевоенной Германии.
           Долго еще потом мне снились сияющие Деды Морозы со Снегурочками, усыпанные сверкающим снегом теремки, белоснежные крохотные лошадки, разноцветные зеркальные колокольчики, хрупкие, словно сахарные, снежинки, золоченые стеклянные шары и лучистая звезда на макушке новогоднего древа. 

                *
         Новый год мы встречали у Элки. На сей раз наша привычная компания увеличилась чуть ли не вдвое. Кроме нас с Рустамом и Эдика, а также всегдашних Лили с Жозефиной и неизменного Гарика, появились его друзья Славка с Лешкой и несколько новых девчонок выпускного класса. Сначала было непонятно, кто с кем появился или кто ради кого пришел.

          Накануне Нового года неожиданно потеплело, и мальчишки приехали в выходных туфлях – в «корочках», как их тогда называли. Одним словом, «Костюмчик новенький и корочки со скрипом…». Пижоны были в белых нейлоновых рубашках и синтетических галстуках на резинке.

           - Галка! Ты сегодня как принцесса! – восхищенно протянула щедрая на комплименты Элка.
          Я была в бирюзовом парчовом платье с серебряным люрексом в виде крохотных звездочек. Платье – очередной мамин шедевр – было покроя «принцесса»: приталенное с расклешенной юбкой. Само платье было ожиданием – и вся я была одно сплошное ожидание…

           Гулька Садыкова – миниатюрная брюнетка с продолговатым хорошеньким личиком, секретарь комитета комсомола школы, заводила, общественница, появилась у Элки впервые.
           Гулька постоянно бегала в Драмтеатр и всех туда завлекала:
           - Что ты расселась? Собирайся немедленно! – тормошила она меня, увидев сидящей в задумчивости после уроков в классе. – В театре дают «Обыкновенную историю». Адуев – Гешнер. Все идём на Гешнера. Сегодня он выйдет в белом!..         
          Гешнер – обладатель медального профиля и балетной фигуры, пока еще не успевший стать народным артистом России, был на верном пути к успеху. Во всяком случае, этот потомок известных казанских аптекарей успешно сводил с ума школьниц.
          Через много лет на юбилее Гешнера в театре зазвучала посвященная виновнику торжества песня на мотив «Под крышей дома»:

«…В него и школьницы влюблялись,
Сердечный не сдержав порыв.
Они игрой его пленялись,
Про одноклассников забыв.

       И перепачканные мелом,
      Они судачили о том,
      Что нынче Гешнер выйдет в белом,
      А завтра выйдет в голубом…»

          Гулька  – фанатка Гешнера – сама напросилась в гости к Элке из-за Лешки.
         Лешка Княжко был высокий, стройный плечистый парень, по-украински чернобровый. Но что-то в его лице напоминало Юрия Никулина. А ведь Никулин был клоуном – поэтому Лешка, несмотря на свою осанистость, казался  мне смешным. Откровенно говоря, я не понимала Гульку, отчаянно влюбленную в Лешку и с первого свидания попавшую к нему в прайд.

           Геля Нойман была отличница и холеная красивая девочка с  длинными и пышными темно-ореховыми волосами. Как мы быстро разобрались, она была Славкина пассия. 
         Что за тип Славка, что ему никто не в силах отказать, даже отличница! И наша образцово-показательная Лида Левинская тоже целовалась с ним. Об этом вся школа гудит! И откуда все это узнали? Может, кто-то увидел… а, может, Славка и сам похвастался.

          Инга Солдатова… она-то из-за кого пришла? Недолго думая, начинает строить глазки красавчику Гарику, не смущаясь тем, что он на пару лет моложе барышни.

          Сначала всё было прилично, все приглашены за стол, накрытый для нас Елизаветой Ильиничной…  роскошный для скудных шестидесятых стол с яствами: нас ждала фаршированная рыба, дрожал заливной судак, притягивал недавно вошедший в моду салат «Оливье», холодно серебрилась пробка зеленой мощной бутыли «Советского Шампанского», блистал цветник богемского хрусталя. На граненых ножках, казалось, покачиваются фужеры баккара – то незабудка, то тюльпан, то пион… Где-то в буфете скрывались до поры до времени и другие тайные, не имеющие к нам, малолеткам, никакого отношения, запасы более градусных вин Элкиного папы. А для нашего финала на кухне прятался фирменный торт бабушки Нюры «Наполеон», рецепт которого Элкина мама привезла из Горького, и ее собственный фирменный – шоколадная глазурь со сметаной – под названием «Косолапый мишка». Родители пожелали нам счастливого Нового года и ушли встречать праздник к своим друзьям.

           После исчезновения родителей кто-то достал из кармана дефицитные кубинские сигареты «Ким» и «Визант» и закурили так отчаянно, что уронили горящий пепел на рижский диван горчичного цвета – прямо на буклированную ткань. Заметили, когда она уже задымилась – бросились тушить. Кое-как справились с начавшимся было тлением, но ткань обгорела и пятно осталось.

          Стоило родителям ступить за порог, как Лешка с Гулькой и Славка с Гелей, не колеблясь, оккупировали вожделенную постель Элкиных родителей.
          И, не устоявший перед приёмом «стрельба глазами» Гарик, игравший во взрослого парня, повел Ингу в кабинет. Она не сопротивлялась. Одним словом, «должен ли джентльмен пожелать даме спокойной ночи, если дама не желает спокойной ночи»? Ай да Инга! А еще отчитывала меня за неприличный танец твист!

           Я чувствовала себя совсем чужой в неуютной стихийно эротической обстановке, растерянно бродила по квартире, натыкаясь на массовые полежалки.
           Элка с виноватым видом пыталась развлечь оставшихся одиночек. Изменить что-либо, пристыдить или уговорить, разлучить уединившихся она не решалась.
           Эдик, которому чужие родители всегда безрассудно доверяли – поскольку этот очкарик  казался им очень серьезным и надежным, особенно когда прямо смотрел своими честными голубыми глазами – разыскал «тайные подвалы» Элкиного папы, и в рюмках появилось другое, крепкое, без легкомысленных пузырьков вино. 

           На Рустама действовала всеобщая амурная атмосфера. Когда мы с ним танцевали, он попытался сократить установленное мной расстояние. Я сопротивлялась и сердилась, напрягая руки и стараясь отодвинуть его на прежнее место.
           Расстроенный Рустам опрокинул рюмку, не дожидаясь тоста. Возможно, он приложился больше, чем один раз. Никогда не видела его пьяным. Зрелище меня не вдохновило, а привело в состояние злости.
           - Галя… Галя… - невразумительно старался что-то сказать мне осоловелый Рустам.
          Я, в конце концов, не выдержала:
          - Ну, и кто сегодня собака?!
          Зато Рустама утешила Лиля! Он танцевал с ней, положив голову на ее сочувствующее плечо.

           Все были заняты собой и своими изощренными фантазиями и  не поняли, что новогодняя ночь идёт  концу, что уже возвратились от соседей Элкины родители – но никто этого не услышал, потому что магнитофон работал без устали. Посему предотвратить грозу оказалось невозможно.
          Родители возникли на пороге – оставшиеся в гостиной бросились в угол и дружно уселись на прожженный диван, как ярославские ребята на лавочку, кое-как пытаясь прикрыть молодыми телами испорченную мебель. Первое прегрешение осталось незамеченным!

          Другой сюрприз ждал Илью Генриховича в спальне. Не подозревающий о нашествии завоевателей Элкин папа привычно включает свет в своей любимой музейной спальне, столбенеет при виде двух пар, уютно разместившихся на его царственной постели.
          Что говорит он Славке с Лешкой и их растерянным подружкам, я не слышу. В конце концов, что скажешь чужим сыновьям и дочерям, которые подзабыли, что они все-таки школьники, да еще и захватили чужую территорию!

           Наконец, открыв дверь в кабинет, он с изумлением обнаруживает там своего сына, тоже не скучающего в одиночестве.
           - И ты, Брут?.. – с усмешкой  бросает Илья Генрихович. 
           Гарик, выползший из темного кабинета в разоблачающе светлый холл, растерянно  моргает.
           - Что ты молчишь?.. – возмущенно возвышает голос Елизавета Ильинична.
           - Учти, денег на аборт я тебе не дам! – добавляет Илья Генрихович.
          Гарик продолжает молчать, щурясь на свет… потом тихо бормочет:
          - Папа… ну, честное слово… ничего такого, что ты думаешь…
          Неожиданно Елизавета Ильинична вступается за сына:
          - Илья, правду нужно подавать, как пальто, а не швырять в лицо, как мокрое полотенце.
         - Ну, ясно. Ты – мать. Тебе всегда его жалко, - машет рукой Илья Генрихович и добавляет в сторону онемевшего Гарика:
          - Лучше молчать и показаться дураком, чем заговорить и развеять все сомнения…
          Только Елизавета Ильинична разглядела за всегдашней иронией мужа его тщательно скрываемое расстройство:
          - Илюша, выпей валерьянки и корвалолу.
          - Не буду.
          - Почему?
          - Ты же знаешь, я терпеть не могу лекарства!
          - А ты пей лекарство и думай, что это коньяк.
          - Лучше уж я буду пить коньяк и думать, что это лекарство.
          - Ты уже пил сегодня коньяк. Илья, есть ситуации, когда лекарство принимать надо.
          - Понимаю. Есть волшебное слово «надо». Есть еще одно волшебное слово «на хрен». И они прекрасно сочетаются – «на хрен надо»!
          Илью Генриховича переспорить было невозможно!

          Чтобы разрядить обстановку, Эдик, как всегда,  сел за инструмент, потрогал клавиши…
          Навязчивая музыка из магнитофона мгновенно смолкла. Чья-то рука заботливо нажала «стоп». Все обратились в слух.
          И полились знакомые трепетные звуки «Сомнения»… Сердце мое замерло – и в этот момент мне стало ясно, что ничего, ничего больше не имеет значения… кроме ожидания следующего звука… Вот оно, необъяснимое счастье ожидания… и встречи… и снова ожидания… и встречи… И так бесконечно!
          Потом Эдик танцевал, держа в объятиях Лилю – томную дымчатую блондинку с чувственным ртом. После пения всегда кому-то хотелось немедленно отблагодарить его… а если получится – то и заполучить.

         Я  боюсь рассвета – особенно морозного зимнего. На рассвете у меня всегда болит живот. Не могу я встречать рассветы – ну, не приспособлена для этого! Романтика жаворонков не для моей совиной натуры. Но, к счастью, со мной всегда крохотные таблеточки от боли. Они называются «желудочные» и состоят из красавки и опия. Через 10 минут – я уже человек.
         Где вы теперь, крохотные таблеточки от боли? В аптеках давно забыли об их существовании. Борьба с наркотиками дошла до абсурда. В погоне за наркоманами забыли о страждущих. Как всегда, вместе с водой выплеснули и ребенка…

          А наутро грянул мороз. Все мы оказались легкомысленно непредусмотрительны – мальчики в «корочках» и девочки в капроновых чулочках. Слетелись к Элке, как бабочки к огню, порхая нежными крылышками…
          Спасателем, как и следовало ожидать, оказался Элкин папа, который сумел ранним предрассветным утром раздобыть служебный фургон, который повез нашкодивших детей в город, поближе к дому…
          - Папа, какую-нибудь машинку бы!.. – просительно тянула Элка, которой было жаль своих непутевых гостей. – Такси-то сейчас безнадежно искать…
          - Санитарный Студебеккер вас устроит? – насмешливо поглядел на оробевших подростков Илья Генрихович.
           Как всегда, вовремя мне вспомнилась бурная реакция Остапа Бендера на американское авто: «Кто такой Студебеккер? Это ваш родственник Студебеккер? Папа ваш Студебеккер? «Студебеккер» ему подавай!» - и я с трудом удержалась от смеха.

          Машина доехала до центральной площади города – до Кольца – остановилась напротив моего подъезда. Остальные, живущие неподалеку, разбредались пешком кто куда.
           Я, нырнув в теплое чрево своего дома, представила, как Рустам бежит к себе в скользящих корочках по ледяной хмурой безлюдной улице Баумана.

                XVI

          На уроках я сижу с Надей Островой. У Нади невозмутимый характер, она наблюдательна и умна, но абсолютно равнодушна к саморекламе. Надя постоянно читает книги – на каждой переменке и даже во время урока, если позволяют обстоятельства. Читает так безмятежно  и серьезно, что невольно  возникает желание спросить, что у нее за книга, обернутая газетой от любопытных глаз.
          - Золя, - со спокойным достоинством отвечает Надя.

          Уроки литературы ведет у нас легендарный Федос Петрович. Он поджарый, лысый, подвижный, не чужд литературных опытов – пишет пьесы. Поговаривают, что его настоящий отец – белый генерал, мать – фрейлина, а сам он был усыновлен  простыми родителями в беспокойные революционные годы. Теперь у него на плечах двое здоровых спортивных сыновей. Кроме того, шепотом говорят и о его криминальном прошлом… Впрочем, в хрущевские времена у кого не было тюремного или лагерного прошлого? Многие после развенчания культа личности вернулись домой. Посему в поведении учителя есть некий надлом – непонятный для нас. Он любит выпить, на чем его ловят и преподаватели, и изредка ученики… Иногда он  внезапно начинает декламировать стихи, которых у него в запасе – уйма. В том числе есть и неприличные, типа о том, как «водка потечёт прямо в рот…» откуда-то.  Или вымаранные цензурой стихи Пушкина из подпольного академического издания. Или – еще хлеще! – вирши Баркова. А уж когда он входит в раж и в экстазе начинает декламировать запрещенного Есенина… особенно там, где поэт разоблачает Демьяна Бедного: «Ты только хрюкнул на Христа, Ефим Лакеевич Придворов!» - от возмущения даже стекла в высоких старинных окнах начинают потеть. Но его педагогический талант столь велик, что ему многое прощается. Наш женский класс он именует «мои балдессы». Тех девчонок, которые пишут стихи, он пестует по-особому. Дает некое задание, запирает в учительской и не выпускает на свободу, пока затворница не представит ему свой поэтический шедевр. Такими «заключенными» становимся частенько и мы с Элкой.

          Одна из его любимых тем – Наташа Ростова. Федос – как мы его зовем за глаза – рассказывает с воодушевлением, какое совершенство эта Наташа! Ему нравится в ней ее верность женскому предназначению. В этом смысле – она идеал. Сердце ее полно любви и доброты. Она талантлива и самоотверженна. Она крепко держит в своих нежных руках любящего мужа Пьера, который, в отличие от жены, безусловно, умен. Но умный Пьер подчиняется своей Наташе. Федос учит нас умению строить счастливую семью, и его безапелляционное утверждение, что муж должен бояться свою жену, приводит нас в недоумение.
          - Почему?! – возмущенно говорит кто-то.
          - Потому что, мои балдессы, если муж не будет вас бояться, он будет пить или гулять. А может быть, и то и другое. Тогда прости-прощай семейное счастье!
          Мы вздыхаем, но эта истина бесспорна до банальности.
           - А если я так не считаю?.. – мечтательно вопрошает одна идеалистка. 
          - Значит, нужно пересмотреть свои взгляды… И по возможности изменить себя, - отчеканивает учитель.
          - Может, лучше изменить не себя, а мужа?
          - Вот-вот. Вы еще говорите, что не согласны! Сами уже готовы не просто держать мужа в ежовых рукавицах, а еще и переделывать под себя!
          Мы смеемся – убедил, лысый педагог.
         - Что же ваша любимая Наташа так изменилась, опустилась, когда вышла замуж? – не унималась спорщица.
         - Да она никогда и не была красавицей. Не то, что Элен! – ответил ей кто-то.
         - Ну, красавица-не красавица, а восхи-и-и-тительная! В нее же все подряд влюблялись.
         - Вот именно! Она же добилась своего – вышла замуж, да так удачно! Чего еще надо-то?.. Теперь можно и не напрягаться!
         В разгар спора прозвенел спасительный звонок – и Федос, бросивший спичку в костер, стремительной молодой походкой с журналом под мышкой покинул огнеопасный женский класс.

          Я смотрю на Надю – и вижу, что она оторвалась от своей книжки. Значит, ее заинтересовал предмет разговора.
           - А ты хотела бы изменить себя? – неожиданно спрашивает она меня.
           - Ты имеешь в виду характер, поведение? Ну, характер – это врожденное. А поведение…
           - Нет, я говорю о внешности.
           Я помолчала, а потом ответила:
           - Надя! Посмотри, сколько у нас в классе красивых девчонок! Глаза разбегаются. Как будто их специально подобрал султан для своего гарема… Посмотри, какое точеное лицо у Милки, а она прячет его за стеклами очков. А кудрявая Нинка с ямочками на щеках? Вот похожая на индианку Гуля с чувственными губами. Черноглазая со смоляным пучком волос на затылке Алсу. Или пышноволосая блондинка Оля… Да и сколько еще! А я не хотела бы в себе ничего менять, пожалуй. 
           - Да? – удивилась Надя. – Ты довольна собой?
           - Не то, чтобы довольна. Просто я вижу, что меняюсь в зависимости от того, что на мне надето, как я причесана, какой макияж. Меня иногда не узнают даже близкие знакомые. Мне это кажется забавным!
           - А рост? – спросила Надя с высоты своего гармоничного роста.
           - А что рост? «Рост Эллочки льстил мужчинам». Или, еще хлеще: «Маленькая собачка до старости щенок».
           Мы с Надей рассмеялись дружно.
           - Да,  многие артисты считают, что вытащили счастливый билет, если на их лице можно нарисовать любой персонаж, – заметила Надя.
           - Собственно, у Шаляпина было такое лицо – простое, русское, светлое. Хотя и красивое, правильное. Можно загримировать под кого угодно! И он становился совсем неузнаваем. Да, что мы всё об артистах! А ты, Надя? Ты хотела бы что-то изменить в себе?
          - Я просто хотела бы быть счастливой… - сказала Надя.
          - Будешь, - твердо сказала я. – Я тебе обещаю.

          После ее вопроса я задумалась о себе… что я, действительно, хотела бы изменить? 
          В наше время высокий рост еще не считался престижным. И высокие девочки страдали больше, чем маленькие. Они сутулились, старались не надевать туфли на каблучках.
          Мне вспомнилась прочитанная в журнале «Советский экран» история с хрупкой очаровательной Одри Хепберн, которая была ростом 170 сантиметров, но считала себя слишком рослой и никогда не носила больших каблуков. Более того, всегда снималась в кино с мужчинами высокими, такими, как Грегори Пек, Питер О,Тул, Мел Феррер, Рекс Харрисон… Ей хотелось быть меньше потому, казалось мне, чтобы при поцелуях красиво запрокидывать голову, подставляя мужчине губы, а не целовать его, как подружку, глядя глаза-в глаза, или по-матерински сверху вниз, как это модно сейчас…
          Лидия Панфиловна по этому поводу рассказала мне о другом историческом случае:
          «Среди знаменитостей в далеком прошлом редко встречались женщины выше своих избранников. Как я узнала позже, такой современной парой были Пушкин в свои 167 сантиметров и Натали – в 174 сантиметра.
          Когда он влюбился, ей было шестнадцать лет, и она была достаточно миниатюрной. Но согласие стать его женой она дала только в восемнадцать – отказав перед этим дважды. Пушкин был настойчив – и, наконец, добился взаимности. За два года его борьбы за счастье, Натали подросла. И соотношение в росте изменилось. Это не мешало ему быть счастливым – но на балах Пушкин никогда не танцевал с женой, а стоял возле колонны, скрестив руки на груди и задумчиво наблюдая за танцующей Ташей.
           А что касается ревности, если она танцевала с высоким Дантесом, то… Натали гораздо больше ревновала поэта к женщинам, которые становились его музами».
 
            Старинные зеркала в нашей школе, казалось, были созданы не только для того, чтобы каждый мог следить за собой и всегда быть в форме, но и замечать все перемены, происходящие в себе.
            Когда я подходила на переменке к зеркалу, на меня глядела ничем не примечательная  круглолицая  девочка с русой косой. Правда, все мои наряды, с вдохновением переделанные из маминых и  исполненные ее руками, сидели очень ладно, как влитые. Мое отражение меня устраивало. Я даже не задумывалась о том, что я маленькая – таких тогда было достаточно много. Время акселераток еще не пришло.
          А наши классные красотки… Как сложилась их судьба? Приехал ли за ними принц на белом коне? Или на всех белых коней не хватило? 

                *
          Удивительно, но Славка Вербовский не стал продолжать так беззастенчиво начатый роман в спальне Элкиных родителей. Поговаривали, что у Гели был уже свой парень, одноклассник, которого почему-то не оказалось у Элки на праздновании Нового года.
          До этого Славка, конечно, не мог удержаться и перецеловался со всеми референтками нашего и параллельного классов. Но его шалости не вылились ни в одно стоящее внимания любовное приключение.
           Меня мало интересовали его похождения. Когда мы еще до разделения по профессиям учились в одном классе, он как-то на уроке черчения выполнил за меня задание. У него это получилось отменно. С тех пор я постоянно пользовалась его услугами – и делал он это охотно. И, надо сказать, несмотря на то, что я была круглая отличница, с этого момента ни одного чертежа в школе не нарисовала своими руками.
           Когда я восхищенно благодарила Славку, он снисходительно улыбался, как бы не придавая этому значения,  и отвечал великодушно:
           - Не стоит благодарности!

                XVII

          У нас нередко так бывало – мы шли после школы или к Вадиму, который жил совсем  рядом, или к Рустаму, квартира которого была похожа на уютную скворешню на самом верху крошечного дома возле Никольского собора, или к Вадику, живущему в пожарке – на холме, в центре улицы Ленина, напротив университетского сада…
          Но чаще мы шли после уроков к белому Кремлю, огибали его по холму, спускались к Казанке, вдоль берега шли к Волге, в любимый нами Речной порт, а потом возвращались другим путём к  центральной площади города –  Кольцу. К тому месту, где стоял мой дом – бывшая гостиница «Музуровские номера». Выходило не меньше пяти километров за прогулку.

           Вот и этим солнечным весенним днем мы шли, как всегда,  нашим любимым маршрутом – мой портфель несли по очереди Рустам и Вадик. Было непривычно тепло – казалось, лето наступает раньше положенного ему срока.    Голова кружилась от весенних запахов, от веселой перебранки птиц, от теплого асфальта и разнеженных улыбок моих сопровождающих.
          Мы уже дошли до Речного порта, увидели забытые белые силуэты пароходов, вмерзшие в лед у причала – это еще больше заставило биться сердце в надежде на какой-то неведомый поворот судьбы.
          - Как солнце светит! – сказала я. – Пить хочется ужасно – какой-нибудь газировки!
         - Галь, если хочешь, попей! У меня денег нет, - сокрушенно вздохнул Рустам.
         - Подумаешь, проблема! – ответила я. – У меня зато есть!
         Я стала шарить по карманам и, к своему удивлению, обнаружила их абсолютную пустоту.
         - Вот те раз! Сегодня у меня нет даже на газировку без сиропа! Вадик, ну угости нас газировкой без сиропа!
        - У меня тоже нет денег, - хмуро пробормотал Вадик.
         - Да брось ты, - сказал Рустам. – Я же видел, ты выкладывал на парту 15 копеек – и пересчитывал.
         Вадик побледнел и еще больше нахмурился.
         - Это не мои. Мне нужно их отдать.
         - Ну, так в чем вопрос? Дойдем до моего дома – и я тебе вынесу 15 копеек, а сейчас купи мне, пожалуйста, газировку… И вообще стакан газировки без сиропа стоит всего копейку…
          - Не могу. Это чужие деньги.
          - Я понимаю, что чужие, - недоуменно протянула я. – Так я тебе, честное пионерское, обещаю их вернуть, как только дойдем до моего дома.
           - Я не имею права тратить чужие деньги, - упрямо бубнил Вадик.
           - Ты что, чокнулся совсем? – начал повышать голос Рустам. – Отдадут тебе твои чужие деньги, понял? На  пятаках что – номер, что ли, напечатан?
            Вадик был такой бледный, это было заметно даже сквозь его первый весенний загар, полученный на рыбалке, – и упрямо молчал.
            Я растерялась.
            Рустам сжал кулаки и сощурил глаза – добра это не предвещало.
            - Не надо, Рустам. Оставь его, - сказала я твердо. Но не могу ручаться, что в моем голосе не прозвучали нотки презрения.
            - Ну, и кто сегодня собака? – играя скулами, процедил сквозь зубы Рустам.

             На следующий день мы собрались у Вадима.
             Вадим выслушал наш сбивчивый взволнованный рассказ, как всегда, спокойно и трезво – и заключил:
             - Прижимистый, однако, наш друг! Есть за ним такой грешок! – крутя головой, усмехнулся он.
             Вадик набычился и пытался что-то говорить в свое оправдание, но у него ничего путного не получалось.
          - Молчи уж, горе луковое! – сказал Вадим и тут же обернулся к нам:
          - Японский бог! Ну, будьте благоразумны! Кто без греха, пусть кинет в меня камень!
          Слова Вадима отрезвили нас и заставили потихоньку забыть неприятный эпизод.

                XVIII

           - Галя, Рустам, приходите ко мне на день рождения первого апреля. Галя знает, она была. Я родился вместе с Гоголем в один день. И вообще «первый апрель – никому не верь!».
          Рустам засмеялся.
          - А это не розыгрыш? – спросил он с улыбкой.
          - Вот так всегда все спрашивают, кто в первый раз приглашен! – ответил Эдик. – Нет, не розыгрыш. Галя подтвердит.

          Улучив минутку, когда мы остались вдвоем, я сказала Эдику с упреком:
          - Зачем ты пригласил его? Я же всегда была у тебя на дне рождения одна!
          - Ну, это же твой парень!
          - С чего ты взял? Мы просто друзья! И я вовсе не хочу везде водить его за собой как на веревочке.
          - Извини… В конце концов, даже если это так – ничего страшного. Тебе же будет веселее с ним. Он тебя проводит домой. К тому же я уже пригласил его, так что менять что-то поздно.
          Я огорченно вздохнула:
         «М-да… Как нехорошо вышло! Я не хочу, чтобы Рустам, да и вообще все  «три мушкетера» внедрялись в мою личную жизнь, делили со мной моих друзей детства!».
          Я ревниво оберегала свое личное пространство от непрошенного вторжения.

          Когда мы вышли из автобуса и пошли по скучной малоосвещенной улице к дому Эдика – который был запрятан в дальнем районе Казани среди таких же скучных, как и сам этот дом, новостроек – я решила сразу расставить все точки над И и назидательным голосом сказала:
          - Рустам! Нас с тобой пригласили на день рождения – но это еще ничего не значит! Надеюсь, ты понимаешь? Я не хочу, чтобы у тебя создавалось ложное впечатление, что если нас принимают за пару, то так оно и есть. Ты понял меня? И не нужно всем демонстрировать, что мы вместе!
          Рустам помрачнел и не говорил до самого дома именинника ни слова. 

           На дне рождения Эдика за большим овальным столом была небольшая пестрая компания его друзей и подруг детства – начиная с развеселого Антоши Анисимова, с которым они росли в одном тесном послевоенном дворике, кончая серьезным Юрой Гусевым, с которым подружились пару лет назад, оказавшись в одном классе престижной математической школы.   
           Мужскую компанию разбавляли подружки детства Эдика – Лена Емелина и Инна Чашкина. Лена росла с ним не только в одном дворе, но и в одной квартире. Когда-то именно они, Емелины, продали маленькую проходную комнатку эвакуированным из Воронежа Эдькиным бабушке с дедушкой и его молоденькой маме. Здесь, в этой комнатке,  поселился и отец Эдика, вернувшийся с фронта. А Инна – дочка маминой приятельницы, тоже с детства частенько бывала у них дома.
           Большеглазую таинственно улыбающуюся брюнетку Аню Эдик представил мне, как свою очередную Дульсинею. Я с интересом оглядела предмет его влюбленности – и решила, что более разных существ, чем Эдик и эта Аня, найти непросто.

             За столом было шумно. Шум производили, в основном, развеселый Антоша и возбужденная Лена, которая говорила с такой скоростью, без пауз между словами, и с такой усиленной мимикой, что вступать с ней в диалог было бессмысленно, поскольку всё равно не успеешь  втиснуться. Лена поминутно жонглировала словами, будто она их без передышки вычитывала из толкового словаря, незаметно  лежащего у нее на коленях. Мне поневоле вспомнился чеховский телеграфист Ять, который «свою ученость хочет показать и потому завсегда говорит про непонятное» – только в отличие от телеграфиста, чувствовалось, что она действительно дружит с книгой.
           Напряженно вслушиваясь, я поняла, что она рассказывает про то, как встречала Новый год.
           - А с кем ты его встречала? – умудрился кто-то внедриться  в ее стремительный монолог.
           - С Марлоном Брандо! – ответила Лена и захохотала.

           Живописная Инна напомнила мне картину «Девушка, освещенная солнцем» В.Серова. Золотые волосы, румянец в пол-лица, белая блуза.
           - Родственница Тургенева, между прочим… у нее бабушка  Лутовинова! - шепнул мне Эдик.
          Но за весь вечер, в отличие от Лены, веселая родственница Тургенева не сказала ни одного умного слова.
          «Может, просто не хочет демонстрировать свой ум? Может, она выше этого? К тому же – музыкантша. Училище заканчивает». 
           Но это всё подружки детства – похоже, хозяин к ним равнодушен.
           Правда, появилась Анечка. Только что-то мне с трудом верилось, что именинник и вправду влюблен. Я вспомнила убедительное определение, которое дала Раиса Эдику: «Он никогда ни в кого не влюбится. Слишком легкомысленный!».

           Лена сидела напротив нас с Рустамом – и неожиданно начала оказывать ему знаки внимания. Усиленно так оказывать знаки внимания. Рустам охотно принимал ее пасы – то ли от досады после нашего разговора, то ли, чтобы досадить мне. Лена позвала его пересесть к ней.
           Рустам обернулся ко мне и спросил:
           - Извини, я пересяду к Лене?
          - Пожалуйста, - снисходительно-равнодушно пожала я плечами.

           На самом деле я была раздражена – и тем, как неожиданно и непредсказуемо повел себя Рустам, и тем, что мне приходилось ловить на себе сочувствующие взгляды присутствующих.
            На глазах гостей по всем правилам разыгрывалась сцена ухода парня от одной девушки, с которой он явился на день рождения, к другой… Ну, не будешь же объяснять всем и каждому, что мы не вместе!.. хотя и вместе. 
            Мое двусмысленное положение заметили. Некоторые решили прийти на помощь в этой неприглядной ситуации. Приятель Эдика Радик Мухаметшин – аккуратный, вежливый, тут же начал опекать меня, развлекать разговорами и ухаживать за мной, быстро пересев на освободившийся возле меня после ухода Рустама стул. Молчаливый Юра Гусев, похожий на Олега Даля – очевидно, самый близкий друг Эдика – тоже вежливо проявлял ко мне внимание. Видно, Эдик его попросил помочь. Юру я помнила еще по старой 11-ой школе, в которой он учился до девятого класса. Тогда я училась в шестом, и мне он казался  умным, интересным, значительным. 
           Домой меня провожали Радик и Юра. Всю дорогу я щебетала, чтобы как-то сгладить неловкость от этого вынужденного провожания и по возможности скрыть своё расстройство.

                XIX

          Правду говорят, что утро вечера мудренее. Состояние гнева и обиды лучше переждать. Однако я не сделала этого, а, придя с дня рождения, сразу села за письмо:
          «…Уж и не знаю, как к тебе обращаться теперь – после сегодняшнего вечера.
          Ты, конечно, человек свободный, и я тебе говорила об этом сегодня перед днем рожденья Эдика. Я тоже человек свободный. Но, к сожалению, мы пришли вдвоем. И, хочешь-не хочешь, все нас так и восприняли.
           Мне, естественно, жаль, что нас так восприняли. Только вот поделать с этим фактом я ничего не могла.
           Твое чрезмерно оживленное общение с Леной не осталось незамеченным окружающими. И – вот беда-то! – мне стали выражать сочувствие, приняв твое общение с Леной за пренебрежение к прежней подружке. Роли несчастной брошенной девушки мне еще недоставало для полного удовольствия! Благодарю покорно за услугу.
           На твою свободу я, само собой разумеется, и не думаю посягать. Но коль ты считаешь себя моим другом, то я вправе была рассчитывать на дружеское, а не хамское отношение с твоей стороны. Ты же прекрасно видел, какое впечатление производит на всех твое поведение! Где же твоя хваленая чуткость? Вмиг улетучилась, как только ты стал преследовать свои – одному тебе известные –  цели. Или, может, решил еще и отомстить, на всякий случай, за что-нибудь «прежней подружке»?
            Видно, качество дружбы между мужчиной и женщиной ты считаешь заведомо ниже, чем благородная дружба между мужчинами? Ну, что ж! Твое право!
            Ну, и кто сегодня собака? Как ты думаешь? Придется, видно, с тобой перейти с человеческого языка на собачий лай! Устроит тебя такой расклад?..»    

          После моего письма мы перестали здороваться. Вадик тоже перестал со мной здороваться. Я поняла, что Рустам рассказал ему про письмо и Вадик выразил мужскую солидарность. Как они сплотились!
          Оставался только Вадим. Один Вадим, который – я была в этом уверена! – не стал бы так поступать со мной, не выслушав моего объяснения.
         Однажды, выйдя из школы после уроков, я увидела возле парадного съежившуюся фигуру Вадима в спортивной темной куртке, с кулаками, спрятанными в карманах.
         - Привет, Галиночка! Зайдем-ка ко мне на чашку чаю.
         - Спасибо, Вадим. Но я спешу…
         - Да я не задержу долго. Перекинуться парой фраз с тобой нужно.
         Я не стала сопротивляться, тем более, что Вадим-то уж точно был ни в чем не виноват передо мной.
         Когда мы вошли в его квартиру, я увидела унылые физиономии моих «рыцарей». Они сидели за столом и явно ждали нашего прихода – я поняла, что это заговор и что Вадим выступает в роли своего рода Фемиды с весами.
         Они встретили мое появление молча – и у меня, откровенно говоря, не было никакой охоты начинать разговор.
         - Ну что, «трое в лодке»? Наделали делов? Японский городовой! Накрутили, навертели! – качал Вадим стриженой под бобрик головой.
         После этих слов все заговорили разом, как будто нас кто-то включил.
         - Ты понимаешь, Вадим, после такого письма я уж и не знаю, что подумать, как реагировать! Получается, что я негодяй какой-то. Собака, одним словом.
          - По-моему, я вполне ясно написала, какие у меня к тебе претензии. Речь именно о поведении, а не о чем-нибудь другом…
          - Галя, а я понимаю Рустама. Я бы тоже оскорбился, если бы такое письмо получил…
          - Ты, Вадик, вообще не в курсе. Тебя там не было. И сразу, даже не спросив меня ни о чем, встаешь на сторону Рустама. Разве друзья так себя ведут? Наверно, нужно было выслушать и меня!
          - Галя, ты пойми! Если ты считаешь, что я виноват… А ты не предполагаешь, что я влюбился в Лену?
          - На здоровье! Но какое это имеет отношение к твоему поведению?..
          - Погодите, погодите кипятиться! Накрутили тут, понимаешь, с три короба. Японский бог! Галиночка, мне ясно, чего они тут пыхтят. Но и тебя я понял – письмо твое они мне показывали…
           - Что же делать-то? Как выйти из этой дурацкой ситуации?.. – вздыхает Вадик.
           - Одним словом, босяцкая команда, нужно признать свою вину! Нужно! Ясно это как божий день, ё-моё! И не пытайтесь вилять, как бобики! Правде надо смотреть в глаза, понятно? – безапелляционно заявил Вадим.
           - Ну, я, конечно, извиняюсь, Галь, что тебя не спросил. Но я же друг Рустаму! Он переживает, я его поддержал.
           - А мне ты не друг? В чем разница, интересно? В мужской солидарности?..
           - Ну, ясный перец, запутались они совсем! А ты, Галиночка, конечно, разгневана была. И… резко написала. Обидела, одним словом. Смягчись. Прими их сожаления и извинения. И обещай больше этих грудных младенцев не пугать. Они еще не готовы к таким ударам судьбы. Особенно, когда их получают от женской ручки… Так я думаю.
          - Нет, Галь, я извиняюсь – я повторяю, - убедительно говорил Вадик. – Я все понял. У нас ведь с тобой нет никаких разногласий? Правда?
         - Правда, правда…
         Рустам молчал. Это молчание было подозрительным. Я обернулась к нему. Он сидел, опустив голову и закрыв лицо руками. Неожиданно я поняла, что он плачет.
         Все молча смотрели на него.
        - Прости меня, Галя, если сможешь! Прости! – выдавил он из себя.

        В этот момент я, честно говоря, почувствовала, что сама спровоцировала этот «бунт на корабле». Ведь я ему не терпящим возражений тоном заявила, что наш совместный поход на день рождения ничего не значит, и приказала не надеяться. Вот он и послушался приказа. А мне потом пришлось расхлебывать. Как иногда платимся мы за необдуманное слово!
         «Мне доставляет странное удовольствие говорить вещи, которые говорить не следовало бы, - хоть я и знаю, что потом пожалею об этом», - вспомнила я мудреца лорда Генри.

          Дома я долго не могла прийти в себя, потрясенная нашим разговором и последней сценой. За окном вовсю буйствовал апрель – месяц надежд и предвкушения любви. Я чувствовала себя виноватой перед Рустамом…
         Устало села за письменный стол, включила инженерную лампу… и стала покрывать синими стремительными строчками чистый лист бумаги. На сей раз это было не разгневанное письмо, а что-то неожиданно нежное:
 

«Извини жестокость и нечуткость,
Нервный тон. Я часто не права.
Только ты меня порою чувствуй,
Слушай молчаливые слова.

Для тебя мой мир – то злая колкость,
То небрежно брошенный смешок.
Слушай, как я в сердце больно комкаю
Первый жар невысказанных строк…

Не тебе глаза мои открылись,
Не твоим я именем живу.
Снежными ресницами, как крыльями,
Не тебя я в счастье позову…»
………………………………………..

                XX

         После нашей ссоры на небе не было ни облачка. Мы, как всегда, встречались у Вадима, танцевали, болтали, смеялись, много смеялись.
         Нас охватила такая радость по поводу нашего примирения, словно мы почувствовали, какая это хрупкая вещь – дружба. Не говоря уже о любви…
         Рустам так светился при каждой нашей встрече, будто не мог поверить, что все уже позади и мы снова вместе. Это состояние передалось и Вадику – он тоже ликовал. В этом эйфорическом настроении мы пребывали весь май и встретили лето.
         Я удивлялась, как согревает меня чужая любовь… пусть чужая… но ведь ко мне же, ко мне! Постепенно в груди расцветало какое-то новое, еще не испытанное ранее чувство – благодарность за любовь. Я не знала, что делать с этой благодарностью. Ясно было одно – нужно что-то предпринять, чтобы освободиться от этого томительного груза. Осуществить такое, что позволит мне заплатить по счетам и перестать быть должной. Ощущение обязанности преследовало меня, я понимала, что Рустам, может быть, как никто, достоин ответного чувства… но я не могла в себе его отыскать. В тот момент я была абсолютно уверена: самое большое несчастье не в том, что тебя не любят, а в том, что не любишь сама.
          Я уговаривала себя, что Рустам хороший, что у него чудесная мама, что к нему с симпатией относятся мои родители, что он любит мою маленькую сестренку, несмотря на ее капризы, и она отвечает ему взаимностью. Любит детей – это же лучшая характеристика для мужчины!
         Теплыми июньскими вечерами мы с ним гуляли по городу, и я стала позволять ему держать меня за руку.
        Однажды, провожая меня домой и уже подходя к цели, он предложил мне посмотреть на Казань с высоты птичьего полета.         
          Мы поднялись по лестнице смуглого Финансового института – она была бесконечной и вела куда-то в небеса. А наверху, на площадке среди колонн, где мы остановились у парапета,  была видна вся Казань, окутанная серебристым летним маревом… Ласточки, свистя на лету, ныряли  и взлетали  где-то совсем рядом, и захватывало дух от низко проплывающих облаков. 
          Он неотрывно смотрел на меня… у меня закружилась голова, я закрыла глаза и почувствовала на своих губах его робкие губы. «Вот и первый поцелуй! Я его не забуду!». Он был так нежен и застенчив, словно его не было вовсе. 
           …И, кажется, больше не повторялся. Но остался отрежиссированным мной на всю жизнь, на долгую-долгую память.

                «Пускай тебе трубит июнь
                О где-то ждущем сердце чуде,
                Не торопись под сени лун –
                Отрадней ждать того, что будет», - увещевала меня предусмотрительная Лидия Панфиловна.
            И все-таки этим месяцем оказался он, июнь…

                XXI


          Сад моего папы был самым необыкновенным среди всех стандартных садиков в шесть соток, окружавших нас. Дом у нас очень скромный – тоже стандартный. Домик в 25 квадратных метров, который выстроило садоводческое товарищество. Остальные садоводы пытались исхитриться и обойти ограничительный закон, под видом чердака построив вторые этажи.
          Зато у папы были такие яблони, что… наверное, в Казахстане папу прозвали бы «Алма-Ата». Как известно, в переводе на русский - «отец яблок». Среди посаженных им деревьев были и мои любимые.
          В июле самая первая яблоня, начинавшая плодоносить, нежная Грушовка московская, за ней наливалась соком маленькая Китайка золотистая. Потом Коричное полосатое, за ними поздние сорта – плотное и сочное Черное дерево, румяный Анис алый, тугая, созданная для варенья Китайка Санинская. А остальные яблоки с загадочными названиями Боровинка, Апорт, Бельфлёр-китайка, Пепин шафранный, Белый налив, Ранет бергамотный… уже стерлись из моей памяти.
           Как сумел мой папа на тесных шести сотках посадить такое количество прекрасных яблонь, которые дружно плодоносили и быстро превратили своими раскидистыми ветвями наш участок в настоящий тенистый сад? Дедушка подкрашивал известью стволы против вредителей – и они стояли в белых чулочках. Соседи с завистью смотрели на яблоневый музей и качали головами.
           Когда я спрашивала папу, как он ухитрился вырастить такие яблони, которых нет ни у кого, папа улыбался и говорил:
           - Просто повезло!
           Яблок было так много, что необходима была целая рать сборщиков. Я приглашала своих друзей, вооруженных сумками, корзинами, чемоданами, саквояжами – они совершали налет на сад и, сгибаясь под тяжестью, уносили душистые и сочные райские плоды к себе домой, но меньше яблок не становилось.
          Иногда я звала друзей в сад на урожай вишни. Она была тоже уникальная: почти черная – Владимирская  и розовая крупная – Краса Севера. Краса Севера вообще была настоящим крепким деревом. Вадик забирался на него и, обнимая ствол, ленясь отрывать руки, рвал ягоды ртом, поглощая их без устали.
          Как-то раз я привезла особенно большую компанию. Кроме моих мушкетеров, был еще и Эдик. А потом, красуясь на новеньком вишневом мотоцикле «Ява», появился Славка. Прежде, чем приступить к опустошению нашего сада, он решил прокатить меня на своем лакированном коне. Я, остерегаясь такого вида транспорта, тем не менее, согласилась – очень уж самоуверенно и шикарно смотрелся Славка на «Яве». Торс у него был, как у голливудского Кирка Дугласа в роли гладиатора Спартака. Да и сам он походил на него – и светлым чубом, и крепко очерченными мужскими скулами.
           Я села сзади, немного робея предстоящей поездки.
            - Держись за меня! – сказал Славка.
           И я не без удовольствия подчинилась. Когда я обняла его и мы рванули с места, выбираясь с садовых тропинок на асфальтовое шоссе, поняла, что готова ехать с ним хоть на край света.
            Такого чувства абсолютной безопасности езды с этим мотоциклистом…  нет, кентавром, который будто сросся со своей «Явой» в единое существо, я не испытывала никогда.
           - Хватит, Слава! – взмолилась я блаженным пьяным голосом, поняв, что наша прогулка затягивается.
           Ему не пришлось повторять дважды – он подчинился, и мы вернулись в сад.
           Перед обедом, состоявшим из садового огуречно-помидорно-картофельного салата нам предстояло путешествие за хлебом. Наша дача стояла у дальнего озера Кабан, а магазин был на противоположном берегу.  Мы все  поместились в мою любимую голубую плоскодонку и поплыли навстречу приключениям, поскольку ребята решили искупаться.
           Лодку на всем пути сопровождал какой-нибудь очередной ихтиандр, кто-то сидел за веслами, остальные располагались на скамьях в качестве зрителей. Мне тоже захотелось блеснуть своим умением плавать, и я прыгнула за борт. Нос нашего миниатюрного корабля плавно въехал в песок, и мы побрели в прибрежный деревянный магазинчик. 
           Когда нагруженные белыми батонами и кирпичами ржаного  мы возвращались назад, я плыла возле кормы – и недалеко от берега, чтобы не касаться животом водорослей, решила закончить заплыв и забраться в лодку. Подтянувшись на руках и перевесившись через борт, я внезапно сорвалась и соскользнула на дно лодки. Лежа ничком на сланях, беспомощно распростертая, я не могла подняться, опасаясь, что с меня съедет купальник-бикини. Мальчишки замерли и молча уставились на неподвижную подружку.
           Как всегда к месту, мне вспомнились пародийные  стихи: 
       
«Дева для победы вящей,
С ложа мягкого восстав,
Изогнула свой изящный
Тазобедренный сустав…»

           - Как щука! – спрятал смущение за усмешкой Славка.
           - Как русалка… – выдохнул Эдик.
          - Ну, помогите же мне подняться! – рассердилась я. – Закройте глаза и не смотрите на меня!

           Потом мы дружно сидели за общим столом, расслабленно шутили и смеялись. Я чувствовала, если не счастье, то его незримое парение надо мной где-то совсем рядом.
           Только через много лет я поняла: счастье, когда все живы! Лето, тепло – родители, бабушка, дедушка… Живы и веселы мои друзья… Я еще не взрослая, и потому радостно безответственная – я рассталась с детством и вступила в восхитительную  пору юности. Меня, кажется, любят, и важнее этого нет ничего на свете.

                XXII
 
           Болезнь всегда обрушивается внезапно, разрушая ощущение гармонии между тобой и внешним миром. Мама заболела менингитом – это было осложнение после гриппа. Тяжелая болезнь набросилась на нее повторно, вопреки всем  правилам. Но мама всегда опровергает любые постулаты медицины.
           Как говорит один ее знакомый медик : «Так бывает только у врачей и у рыжих – всё не как у людей». Мама не рыжая, она блондинка – но… врач. Она лежит в больнице – у нее сильные головные боли. Приходится делать спинно-мозговую пункцию. Эту опасную и болезненную процедуру могут делать только очень опытные специалисты – как профессор Терегулов, к примеру.
           Вот с ней так всегда: лечит, лечит всех без устали – и днем, и ночью, и в праздники. Пациенты  ее обожают. Потом приходят  благодарить с цветами… иногда приносят конфеты. Но если мама сама изредка заболевает – туши свет! Обязательно так тяжело, что заканчивается больницей, консилиумами врачей и т.д.
 
           А у нас три путевки на теплоход. Я не хочу ехать, потому что мама болеет. Но она настаивает на том, чтобы мы с папой поехали. Она не хочет, чтобы мы теряли лето – мама уверяет нас, что идет на поправку. Самый тяжелый период уже миновал, она это знает. Кроме того, бабушка с дедушкой в городе и каждый день приходят к ней в больницу. Мама умеет убеждать и умеет командовать – я вздыхаю, но верю ей и подчиняюсь.
           Что касается третьей путевки – мама предлагает отдать ее тому, кого мне больше всего хочется взять с собой. Я думаю… вспоминаю, что мы должны заехать в Горький, а там живет Леня, мой бывший сердечный интерес. Я никогда не решусь позвонить ему или зайти, если я буду одна. Удобнее всего это сделать, разумеется, с его дружком – с Эдиком. Решено.
           Предлагаю ему билет – он соглашается поехать с нами. На двухпалубном теплоходе «Десна» мы объявляем всем, с кем завязываем приятельство, что мы брат с сестрой… двоюродные. Так мы решили, потому что нам не хотелось привлекать излишнее внимание своим чрезмерным общением.
           По щучьему веленью я попала в волшебное царство, в котором он поет мне, поет каждый вечер в музыкальном салоне, мы танцуем и говорим, говорим, говорим без конца… без умолку.
          Постоянно видим на берегу церкви… они старые, потемневшие, полуразрушенные, но  поражают нас своей печальной мучительной вечерней красотой…

          - Ты знаешь, чем отличается талантливый человек от гениального? – спрашиваю я Эдика. И, не дав ему сформулировать свое определение, продолжаю. – А вот один знаменитый кинорежиссер сказал, что «талантливый человек – тот, кто попадает в цель, в которую никто не может попасть. А гений – тот, кто попадает в цель, которую никто не видит…»
           Эдик задумывается и добавляет:
           - А супер-гений сам создает цель и сам в нее попадает. А мудрец – тот, кто считает, что никаких целей не существует.
           «Да-а… - подумала я. – Ничуть не хуже этого режиссера, если даже не лучше».

                *
           «Как быть любимой»… Мы тогда были без ума от польского кинематографа и в Ярославле, не раздумывая, пошли на этот шедевр. В главной роли несравненный Збигнев Цыбульский.
          Я выхожу из кинотеатра в слезах и с камнем на сердце. Эдик молчит, потому что тоже взволнован. Только в юности может быть такое потрясение от искусства! Бессмысленно пересказывать содержание – испытываешь такие сильные чувства, скорее, не оттого, ЧТО происходит, а оттого, КАК это показано. Да здравствует художник, творец!..
 
           Аккуратный, зеленый, чистый город. По-старинному тихий и строгий. Расчерченный бульварами, улицами, набережной – на которую в почти геометрическом порядке выходят зеленые крутые холмы… Вот по такому холму мы и решили спуститься. Я заколебалась, испугавшись высоты. Но Эдик, не дав мне опомниться, подхватил на руки – так, будто у меня и вовсе нет веса – и ловко побежал вниз.
          - Отпусти, я сама! – решительно пытаюсь встать на ноги.
         Напрасно я это сделала. Мое проявление неуместной самостоятельности оказывается роковой ошибкой – мы теряем равновесие и неожиданно скользим по мокрой после дождя траве газона. Успеваем схватиться за траву где-то на середине пути. Висим на холме беспомощно, как сосульки. Самое комичное – на глазах у всего теплохода. До нас долетают волны смеха из толпы зрителей.  К счастью, по набережной идет наш приятель-богатырь, который, недолго думая, бросается на помощь. Он подхватывает нас под мышки и – словно пару воздушных шариков – сносит вниз. И как у него такое получилось! До сих пор не понимаю этого фокуса. Но в тот момент испытываю двойственное чувство: облегчения от спасения и стыда от позора. Только в юности очутиться в смешном положении значит покрыть себя несмываемым позором!

                *
         И зачем я морочу голову Эдику? А, может быть, я морочу голову самой себе? Я рассказываю внимающему мне другу о своей  незабытой  первой любви к Лёне из Горького – к тому самому, с кем я в 13 лет подружилась на теплоходе «Серго Орджоникидзе». Эдик, который был в то время в нашей подростковой компании и считался другом Лёни, недоумевает, почему он об этом не знал раньше. И не догадывался.
          Я говорю с такой правдивой слезой в голосе, так драматически переживаю, что он верит. А главное – расстраивается. Отчего-то ему это горько слышать. Я замечаю – и поддаю жару! Станиславский отдыхает.
          Саму себя завела настолько, что начинаю волноваться не на шутку: в висках стучит, руки холодеют, а сердце где-то в горле трепещет, как воробей. Что же делать?
           Мы уже позвонили Лёньке по телефону и сообщили о своем приезде – теперь спешим к нему домой. Он живет где-то в рабочем районе Горького, в обычном доме без претензии на престижность.
           Я взвинтила себя так, что не знаю, как мне смотреть на Леньку. Стараюсь не встречаться с ним глазами.  Получается. Честно говоря, мне даже не удается разглядеть его как следует. Вырос, конечно… с пятнадцати до восемнадцати – самое время для роста! Волосы вроде не такие белокурые, как раньше. А вот смех – смех остался прежним. Когда он смеется, я обмираю, вспоминая свою влюбленность.
           У Леньки большая семья – еще два старших брата и племянник. Родители уже немолоды. Мама – незаметная домовитая женщина – угощает нас клюквенным киселем в граненых стаканах. Кто бы подумал, что сейчас эти граненые стаканы, которые тогда стояли в любом уличном автомате с газировкой, стали абсолютным раритетом. И стоят немалых денег, между прочим!
           Эдик садится к пианино и поёт Моцарта. Арию Фигаро «Мальчик резвый, кудрявый, влюблённый…». Лёнька удивлённо выкатывает глаза – не предполагал, что у Эдика есть такой голос.
           «Влюблённый… это хорошо», - думаю я про себя.
 
           Мы расстаемся и спешим в порт на белый корабль, похожий – как все корабли друг на друга – на наш прежний «Серго Орджоникидзе», хотя и ниже на целую палубу. И если войти в эти зовущие полированные деревянно-кожаные  недра, то вас накроет  необыкновенный знакомый запах – запах странствий, который есть у каждого корабля.
          …Почему-то вспомнились стихи тогда любимого мной – теперь почти позабытого читателями бывшего кумира всех поэтов начала ХХ века! – Александра Блока…

…………………………………
«Мир стал заманчивей и шире,
И вдруг — суда уплыли прочь.
Нам было видно: все четыре
Зарылись в океан и в ночь.
…………………………………
Случайно на ноже карманном
Найди пылинку дальних стран –
И мир опять предстанет странным,
Закутанным в цветной туман!»

           Город на холмах тает в тумане, в пароходном горьком дыму. Только вырисовываются зубастые кремлевские стены на откосе и величественно вонзается в небо шпиль стеклянного вокзала.

                *
          Утро. Я умылась в общественном туалете теплохода, где стояли несколько раковин с кранами исключительно холодной воды. Не люблю такую воду, но приходится терпеть. Потом я вернулась в каюту, распустила волосы по плечам, принялась их расчесывать, закинула русую волну за спину, чтобы уложить перед тем, как пойти на завтрак в ресторан.
           Папа уже ушел. Как известно, мужчина может причесаться пятерней. Но только не мой папа-брюнет – у него аккуратный пробор и гладко уложенные послушные волосы. Совсем по-голливудски. 
           В дверь каюты постучали.
           - Да, да. Войдите…
           Появление Эдика перед завтраком было неожиданным. Он извинился, но я не стала его прогонять:
           - Садись, – показала я на стул. - Подожди меня, ладно?
           Он кивнул молча – и взгляд у него стал смущенный и восторженный одновременно.
           Я продолжала неторопливо расчесывать волосы, потом неторопливо заплела их в косу, оставила ее на груди и, улыбнувшись, сказала:
           - Пойдем?..
           Он опять кивнул и шагнул к двери, раскрыв ее передо мной,  как дворецкий, словно предстояло некое шествие королевы.
           Я оглянулась на него, взглядом дав понять, что он может следовать за мной.
           Во время всего этого ритуала  он не проронил ни слова.

                *
          Когда женщины впервые видят моего папу, они начинают смотреть на него, не отрывая глаз. Потом что-то бормочут невразумительное, типа, как он похож на какого-то артиста.
          Мне это кажется обычной женской хитростью. А, может, это и не хитрость вовсе, а они и вправду так думают. Да это и не удивительно – их просто смущает папина мужественная красота.
          На пароходе он в гордом одиночестве – ведь я повсюду с Эдиком, и у меня свои девичьи занятия и причуды. Папа, конечно, читает книги, любуется берегами и слушает музыку в салоне, а в городах ходит на экскурсии. 
           Но не тут-то было! Где это вы долго видели красивого мужчину в интересном возрасте и в гордом одиночестве? Не успела я оглянуться, как возле папы возникло плотное окружение из двух, соперничающих друг с другом женщин.
           Мы с Эдиком подтруниваем над тем, как они соревнуются в своих попытках завоевать его внимание, и наказываем их прозвищами – Сцилла и Харибда. Волосы Сциллы полыхают цветом красного дерева, а химическая блондинка Харибда кажется постоянно унылой из-за гоголевского носа. Папа отвечает на назойливые ухаживания озабоченных дев вежливо и с легкой скрытой усмешкой.
 
           Харибда сидит возле него со страдальческим видом.
           - Что с вами? - любезно спрашивает папа. – Вы в порядке?
           - Ядро болит, – мутно отвечает Харибда.
           - Какое? Железное? – иронически уточняет папа.
           - Неуместно, - огрызается Харибда.

           Каждый день Сцилла с Харибдой спят на бигудях, гладят блузки, подкрашивают глазки и губки. Как мне смешны их потуги очаровать такого мужчину, как мой отец! Даже для меня он остается в чем-то таинственным незнакомцем.
            Сказать по правде, я ничего не знаю о его прошлой жизни. Что-то он рассказывает в моменты хорошего настроения. Но это только фрагменты. А ведь он женился на моей юной маме, когда ему исполнилось 32 года! Позади техникум, армия, институт гражданского флота, война, ленинградская блокада, эвакуация в Казань, где его поджидала судьба в лице мамы. Он и родился-то в Финляндии. Правда, потом Выборг стал советским городом.
           Я не вмешиваюсь бесцеремонно в папину жизнь, однако мы с ним иногда отпускаем шутки в адрес его воздыхательниц. Это единственное, что я могу себе позволить.
                *
           Кимры… Пустынная булыжная мостовая.
Маленький деревянный домик на пригорке возле бегущей вверх узкой улочки – на трех окошках белые кружевные занавески…

«Одинок стоит домик-крошечка,
Он на всех глядит в три окошечка.
На окошечке занавесочка,
А за ней сидит птичка в клеточке…» - звучит в душе романс, который любит петь моя бабушка.

           За оградами цветут георгины. В одном окошке –незамысловатая фаянсовая вазочка с пунцовым цветком, из окна слышен тонкий прозрачный голос скрипки… робкие ученические звуки… Август…
           Когда мы с Эдиком, разомлевшие от какого-то особого провинциального покоя, неспешно выплыли из переулка на волжский простор и неожиданно предстали перед медленно разворачивавшейся белой громадой теплохода, до нас долетел звучный папин голос с прокурорской интонацией: «Опоздали!».
           Толпа туристов, собравшихся у борта, кричит нам и машет руками: «Скорей! На корму!».
           Мы бросились к берегу. Улучив момент, когда овальная корма теплохода коснулась причала, Эдик, ринувшись к поручню и подхватив меня на руки, одним прыжком преодолевает преграду. Мне кажется, он зависает в воздухе, парит. Я вспоминаю балетное выражение «баллон».
           На теплоходе, сами того не ожидая, мы становимся героями дня. 

                *
            На остановках я получаю почту – коротенькие открытки, в которых бабушка сообщает, что маме лучше, и скоро ее выпишут из больницы.
            Пришло письмо Рустама из пионерлагеря, где он работал вожатым: «Я очень сильно соскучился по тебе и очень хочу тебя увидеть. Ты знаешь, я хотел перед твоим отъездом, чтобы ты пришла ко мне одна. Мне о многом надо было поговорить с тобой. Поэтому-то я и не хотел, чтобы ты пришла с Вадиком. Ты знаешь, у нас здесь почти каждый день дожди…».
           Я понимаю, о чем он так туманно пишет…  но всячески избегаю окончательного выяснения отношений. В конце концов, для меня наш детский поцелуй остался только эпизодом.

           От Вадика приходили письма из Брянска, где он гостил у бабушки с дедушкой: «Четыре дня назад мы собрались на рыбалку. Двое моих товарищей уехали сразу. А я остался, так как мы собирали мотоцикл у соседа, и я хотел его опробовать… Мотоцикл был собран, я благополучно на него уселся и поехал. Но приблизительно на середине дороги мое сердечко не захотело работать, я потерял сознание и со скоростью 50 км/час врезался в сосну порядочной толщины. Около двух часов я провалялся там, пока не пришел в себя, ну, красоту ночного леса я описывать не буду, мне было не до нее. Что удивительно, я был цел и невредим, только разбил лицо. Я и сейчас еле открываю рот, и все зубы держатся на ниточках. Остальное в таком же состоянии. Так что я боюсь потерять всю свою красоту!..».
          «От скромности не умрет!» - думаю я, усмехнувшись. Однако, надо признаться, я всё же напугана этим происшествием с капризным бэби.

                *
          Я сижу за столиком у окна в библиотеке и отвечаю на письма. Напротив меня устроился Эдик – читает книгу Жорж Санд «Консуэло».
          - Ты будешь поступать в университет на филологический? – спрашивает Эдик.
          - Наверное… По крайней мере, собираюсь. Вообще-то мама хотела бы, чтобы я выучилась на врача. Она убеждает меня, что из врачей традиционно выходят хорошие писатели. А папа говорит, что из меня получился бы неплохой адвокат, что, наверно, тоже не мешает литературным пристрастиям. Но я люблю…
          - В жизни нужно делать только то, что любишь, - не дав договорить, убежденно произносит Эдик.
          - А если это невозможно?
          - Тогда, в крайнем случае – делать то, что не любишь. Но только для того, чтобы, в конце концов, делать то, что любишь.
          - Может быть, ты учишься на физфаке, чтобы, в конце концов, петь?
          - Может быть… - отвечает он, поколебавшись.
          Я заметила, что давненько не слышала от него заявочек, что он будет великим физиком.

                *
           В Москве мы с Эдиком сначала пошли в знаменитый Дом на набережной, где живет подруга детства моей бабушки – тётя Лина. Правительственный дом. Муж у тети Лины работал в Кремле, но его уже нет в живых. Она осталась с тремя дочерьми, зятьями и внуками. Тетя Лина встречает нас, как дорогих гостей, а мы всего лишь привезли ей приветы от бабушки и дедушки.
            Как мы чувствовали себя, говоря словами Юрия Трифонова, «рядом с серым громадным, наподобие целого города или даже целой страны домом в тысячу окон»? Мы робели, и дом нам казался грандиозным вместилищем великих людей и удивительных судеб.
            Это позже, гораздо позже Юрий Трифонов писал о нем: «Серая громада висла над переулочком, по утрам застила солнце, а вечерами сверху летели голоса радио, музыка патефона. Там, в поднебесных этажах, шла, казалось, совсем иная жизнь, чем внизу… На десятом этаже из окна открывался вид на Крымский мост, деревья парка, и летом было видно, как крутится громадное парковое колесо. Лифтеры в подъездах всегда смотрели подозрительно и спрашивали: "Ты к кому?"

          В наши дни лифтеров в подъездах не было. Но неистребимо пахло чем-то богатым – то ли духами, разбавленными столичным сквозняком, то ли дорогими сигаретами, породистыми собаками и какими-то деликатесами, как это бывает в дорогих гастрономах.
           Бабушка и тетя Лина учились в одной гимназии. Тетя Лина когда-то была красавицей, похожей на Наталью Гончарову, и в нее был смертельно влюблен бабушкин старший брат. А теперь она миниатюрная приветливая старушка. Совсем маленькая – даже меньше меня.

           Мы приходим с цветами, которые Эдик подарил мне. Это всего лишь советские гвоздики, но они – символ огня и потому греют меня своим алым цветом.
            На столе на удивленье небольшой кухни в громоздкой четырехкомнатной квартире крымское вино «Солнечная долина». Хозяйка – прекрасная кулинарка, и в духовке шипит и распространяет аппетитный аромат цыпленок с цветной капустой в сухарях.
            Тетя Лина смотрит на нас с умилением и, я чувствую, радуется нашему приходу так, словно у нас с Эдиком, по меньшей мере, помолвка.

          В Казани у нас тоже был свой «дом на набережной» – его называли Дом чекистов.
          Сначала, действительно, его строили для сотрудников НКВД. Он стоял внушительной серой громадой на одной из центральных улиц города буквой «П» – с отгороженным от проезжей части зеленым двориком. Буква «П» пятиэтажного дома как бы напоминала, что это дом Правительственный, для Персон, для особ Приближенных, стоящих над обычными гражданами. Окна были такие громадные, что, казалось, должны были выдавать всё, что происходит в таинственных квартирах. Но они были плотно зашторены, а стекла на верхних этажах отражали плывущие над домом облака. С последнего этажа одной из ног мощного дома был виден белокаменный Кремль на зеленом холме, на склоне которого невинно и отстраненно белела тюрьма – Казанский замок «Иф». Теперь там – городской онкологический центр. Видно, судьба ему – быть замком страданий.

           Когда мой дедушка был начальником уголовного розыска, ему была положена квартира в Потрясающем престижном доме. Но он отказался…
           Я узнала об этом от бабушки уже после его внезапной кончины. Она рассказывала, как дедушка бесповоротно отклонил заманчивое предложение. Когда бабушка огорченно ахнула, услышав это, он спокойно остановил ее ахи, произнеся, по-моему, страшные в своей простоте и будничности для тридцатых годов прошлого века слова: «Катя, когда меня арестуют… вас выгонят на улицу. Желающих поселиться в этом доме – много найдется. А в другой квартире… скромной… вы останетесь целы. Завидовать будет нечему – и вас оставят в покое».

           Так мои бабушка с дедушкой и мама оказались в Музуровских номерах – старинном трехэтажном доме, бывшей гостинице купца Музурова, с унылой бесконечной коридорной системой, уходящей, казалось, за горизонт, водопроводом в общественном замызганном туалете, с печным отоплением и крохотной слепой кухонькой.
           Зато окна квартиры выходили на центральную площадь города – Кольцо, куда, словно длинная ровная речка, впадала улица Баумана с темно-бордовой колокольней, в окно которой попадал последний солнечный лучик заката, перед тем, как погаснуть совсем. И наступали сумерки.
           Вскоре в этой квартире поселился и мой молодой папа, а там родилась и я – я очень любила широкие подоконники наших окон, и шумную жизнь за стеклами, и бесконечные пестрые ленты первомайской демонстрации, тянущиеся через площадь.
 
           Арест дедушки случился позже – последние чистки послевоенных лет. Чемоданчик для внезапного ареста был давно заготовлен, но им не пришлось воспользоваться, потому что дедушку взяли на работе – и обыска в квартире почему-то не было. Видимо, действительно, квартирой никто не интересовался. Интересовались его должностью, освободившейся после ареста.

          Тетя Лина давно жила в Москве. Ее муж служил  вблизи от властей предержащих, да и сама она когда-то работала секретарем-машинисткой у Орджоникидзе. Поэтому бабушкино письмо с просьбой разобраться в несправедливом аресте дедушки она привезла тете Лине – и та пообещала по возможности передать Сталину.
           История этого письма мне неизвестна, а одна из многочисленных жалоб была передана бабушкой министру НКВД, под машину которого она едва не угодила в попытке поймать его, чтобы вручить судьбоносное письмо. Одним словом, настоящая Маша Миронова из «Капитанской дочки», когда она, рискуя жизнью, спасала своего заключенного оболганного  Петрушу.
    
           Дедушке повезло остаться в живых после долгих месяцев одиночки и ночных допросов, потом нескольких лет на строительстве Волго-Донского канала  и моментального освобождения и реабилитации сразу после смерти Сталина.
           Дедушка был арестован столь поспешно, что его не успели исключить из партии и отнять награды. Когда его вызвали в райком, чтобы вернуть ордена и медали, полученные за борьбу с бандитизмом – в том числе и один из первых, настоящий тяжеленький платиновый орден Ленина – отдали и партбилет, от которого он категорически отказался. Секретарь райкома оцепенел от страха, когда дедушка произнес приговор партии: «Мне не нужна партия, которая за меня не заступилась». «Я этого не слышал…», - шепотом сказал секретарь. Но реабилитированный был непреклонен – и билет остался на столе в райкоме.
          Только потом, после потери дедушки, я осознала, почему написанная товарищами по службе посмертная статья о его героической жизни не была опубликована, а всего лишь крохотное соболезнование маме по поводу ухода отца – без званий и регалий.  Правда, сегодня его фотография всё же висит на одном из стендов музея МВД.

           Мы прощаемся с тетей Линой, преисполненные благодарности за ее гостеприимство. Я оставляю ей цветы, но она – нет, нет, нет! – заставляет меня взять букет с собой. Я вижу, что она понимает, чей это подарок и какое он имеет значение для Эдика…
         Потом мы расходимся по магазинам – каждый по своим интересам! – я отовариваться по списку, данному мне в Казани мамой, Эдик, конечно же, в музыкальный магазин за пластинками Шаляпина и Марио дель Монако.

                *
          Мы с Эдиком сидим в салоне-библиотеке и то неотрывно смотрим в окна, где проплывают бесконечно знакомые и такие незнакомые берега, то погружаемся в чтение…
         Я перечитываю «Портрет Дориана Грея», Эдик –  журнал «Наука и жизнь». Как всегда, я стараюсь читать основательно, не пропуская ни строки. В предисловии – краткая биография Оскара Уайльда. Такая неопределённая, с явными пропусками и недоговариванием чего-то важного. Всё по-советски!
         Периодически я не могу удержаться и вычитываю особенно поразившие меня строчки из романа…

         - «Я слишком люблю читать книги, поэтому не пишу их…» - говорит лорд Генри.  Это, наверно, и к тебе относится?
         - Почему же ко мне? Я пока люблю читать. Но я еще надеюсь стать писателем.
         - Вот как! Это интригует! Но тогда у тебя должна быть интересная жизнь – без нее какой же писатель?
        - А у меня она будет… - светло и уверенно произносит Эдик.

        - «Женщина готова флиртовать с кем угодно до тех пор, пока другие на это обращают внимание…».
        Эдик поднимает голову от журнала и внимательно смотрит на меня сквозь стекла очков.
        - Ты согласен с этим? – продолжаю я.
        - Нет… - задумчиво отвечает он.
        - Почему?
        - Я думаю, что они флиртуют по другой причине…
        - По какой?
        - Потому что они иногда хотят это делать…
        - Почему хотят?
        - Ну-у… тебе же это должно быть лучше известно, чем мне. Так?
        - Предположим, да.
        - Тогда решай, согласна ли ты с этим изречением?
        Я пожала плечами.

          - «Как сказал один остроумный француз, женщины вдохновляют нас на великие дела и сами же мешают их осуществлению».
          Мы дружно рассмеялись - эта цитата не вызвала у нас споров.

          - «Мужчины всегда хотят быть первой любовью женщины. Женщины мечтают быть последним романом мужчины».
          Эдик долго молча смотрит на меня. О чем он думает? Слышит ли то, что я прочитала? А, может быть, просто погружен в собственные мысли? Наконец, он говорит задумчиво, словно не мне, а самому себе:
          - Это было бы счастьем…

           - «Женщины обладают удивительным чутьем: они способны обнаружить что угодно, за исключением очевидного…»
           - Ай да лорд Генри! Вот с этим я не хочу спорить! Если бы женщины могли обнаружить очевидное… насколько легче стало бы нам, мужчинам. По крайней мере, не нужно было бы преодолевать себя, чтобы… чтобы… - он не договорил.
          Однако я не настолько недотёпа, чтобы не обнаружить очевидное. Но демонстрировать свою догадку не хочу – пусть преодолевает себя! Убеждена: только через преодоление мужчина становится мужчиной.
           Я взглянула на него и перевела взгляд в окно… За окном бесшумно стелилась голубая гладь Волги…
           «Вот и глаза у него такие же голубые…» - подумала я и решила больше не препарировать текст.

          – Какой странный все же этот лорд Генри! Я не понимаю его. Умен, но как-то… беспощаден к людям. Особенно к женщинам. А какой способ мышления! Нет ни одной банальной фразы… - подытожила я. 
          - Но ведь интересен, правда? В нем и загадка, и притягательность!
         - А ты тоже чувствуешь что-то нераскрытое в нем?
         - Да, пожалуй. Какой-то он при всём его уме жеманный. И я тоже не знаю, что это. Может быть, это и была цель писателя?
         - Какая цель?
         - Нарисовать загадочного человека и спрятать отгадку. А, возможно, ее вообще не существует!
         - Если у лорда Генри нет отгадки, значит, он просто – мистификация? Зачем тогда вообще вся эта книга? Что она может дать нам?
         - Я подумал… может быть, Оскар Уайльд сам одновременно и Дориан, и лорд Генри. Да и вообще, почему книга непременно должна нам что-то давать? В этом есть какая-то отталкивающая рациональность! И почему она должна быть абсолютно понятна? Есть же непостижимые вещи! И в этом тоже свой смысл. Как и во всем, что нас окружает.
         - Так ты считаешь, что мир вокруг нас непостижим, непознаваем?
         - Да.
         - Но ведь это не так! Постоянно мы узнаем что-то новое, совершаются какие-то открытия…
         - Конечно. Но непознанного не становится от этого меньше, ты заметила?
         Я почувствовала, что в этом споре мне не удаётся его обыграть.
         «Приятное все-таки чувство осознавать, что в чём-то мужчина умнее тебя. Но не во всём, нет… не во всём…», - удовлетворенно сказала я себе.

                *
          Астрахань – татарский город. Я это интуитивно ощущаю. В нем есть какая-то родственность с Казанью, словно они сестры. Только Астрахань проще и провинциальней, а Казань строже и столичнее. Да и красивее – кто с этим поспорит! Чего только стоит наш ландшафт!
           Астрахань лежит ровно, как на блюде, однообразно-светлая, залитая беспощадным жарким солнцем.
           Казань распростерлась на низком берегу Волги, захватив в каменные объятия оба берега Казанки – там, где она впадает в Волгу. Казань заняла холмы и впадины, окружила собою три просторных озера с одинаковым именем Кабан – перетекающих как будто одно в другое – а из них вытекает крошечная речка Булак в бетонных берегах. Храмы и мечети, кресты и минареты с полумесяцем…Чего больше в нашем городе? На главном холме высится над сизыми голубиными волнами Казанки белый Кремль. 

          Но сегодня мы в Астрахани. В Астрахани всегда жара. Или просто я всегда оказываюсь в этом городе в такую погоду?
          - Пойдем в город, - говорит папа. – Сходим на базар, купим икры и арбузов.
          - Папа, я обещала Эдику пойти с ним в кино! – сходу сочиняю я.

          Я схожу на берег и жду Эдика. Мы договорились идти вместе. Он опаздывает, я терпеливо жду. Я почему-то достаточно снисходительна к опозданиям. Может быть, потому, что  сама, бывает, опаздываю. Во всяком случае, я знаю, что если опаздывает мужчина, нужно сделать вид, что рассердилась.
           - Извини, - говорит он, запыхавшись, даже не пытаясь как-то оправдаться.
          Я сдвигаю брови, но ни о чем не спрашиваю. Делаю вид, что не заметила его бестактности.

          Мы проходим мимо кинотеатра, где дают «Серенаду солнечной долины». Вот тебе раз – мой любимый фильм! И папу обманывать не пришлось.
           Говорят, эту комедию обожал Гитлер и смотрел множество раз. Наплевать на Гитлера – этот фильм не может не нравиться! Да и Ленька говорил, что это шикарный фильм! – неожиданно вспомнила я… Он вообще любил всё ритмичное, джазовое. Ему еще Эдди Рознер нравился и его команда…
           Такой обалденный Тед на экране, такая красотка стервозная – певичка Вивиан, такая заводная, маленькая веселая спортсменка Карен. И такая отчаянная борьба между ними за потрясающего мужчину! И музыка, музыка…
           Я смотрю фильм с наслаждением и время от времени заливаюсь счастливым смехом от удовольствия. Эдик держит меня за руку – я чувствую его волнение. Ему нравится мой смех, но сам он вряд ли видит и слышит то, что происходит в кино.

«Отчего, как в мае,
Сердце замирает, -
Знаю я и знаешь ты…» - сообщает нам смысл американской песенки бегущая по экрану строка…

           И у нас сердце тоже замирает. У меня – от предвкушения чего-то, что должно наступить, нахлынуть, накрыть… Но мне страшно – и я оттягиваю этот момент как могу. Чувствую себя, как канатоходец, едва удерживающий равновесие.
           У Эдика тоже замирает сердце от… отчего?
           - Я должен сказать тебе что-то очень важное, - говорит он, сжимая мою руку.
           - Да?.. – рассеянно переспрашиваю, не сводя глаз с экрана. – Сколько слов?
           - Три, - отвечает Эдик.
           Помолчав немного, я невинно-издевательски продолжаю:
           - Я был свин?
           Эдик отпускает мою руку и не может сдержать горестно-разочарованного «ах!»…
           Я страшно боюсь любого объяснения: что я буду делать с этим и как отвечать?

                *
           Последний вечер на теплоходе. Сегодня мы взволнованы по-особенному. И не только потому, что вокруг волжские берега и речные нежные летние закаты – не умолкая, звучит песня из кинофильма «Коллеги» в исполнении жизнерадостного Олега Анофриева:

«Пароход белый-беленький,
Черный дым над трубой.
Мы по палубе бегали –
Целовались с тобой…»

           На корме теплохода – прощальные танцы. Мы то движемся, то замираем, пытаясь изобразить что-то напоминающее фокстрот. Эдик смотрит на меня, не сводя пристального взгляда. Глаза улыбаются. Мне кажется, что он хочет поцеловать меня.
           «Ну, и пусть, и пусть поцелует!» – думаю я, и у меня кружится голова от предчувствия.
           Вокруг такая красота! Зеркально-тихая Волга, голубое вечернее небо и наш белый теплоход, медленно скользящий, словно по небу, по зеркальной Волге…
          Эдик берет меня за руку, и мы стремительно летим по белой лесенке на нижнюю палубу – в погоне за уединением… И продолжаем танцевать под долетавшую и сюда дразнящую песню:

«Мы по палубе бегали,
Целовались с тобой…»
 
           Но, откуда ни возьмись, возникает папа с транзистором «Спидола», нарушая наше одиночество вдвоем. 
           Мы опять мчимся на лестницу, и в мгновение ока какой-то вихрь поднимает нас на самую верхнюю палубу к рядам парусиновых шезлонгов. Но папа и тут настигает нас, не давая опомниться…
            Где же вы, столь спасительные для меня сейчас Сцилла с Харибдой? И как только папе удалось вырваться из вашего неизменного ревнивого окружения?
 
«Мы по палубе бегали…
Мы по палубе бегали…
Мы по палубе бегали…»

           Дразнящая песенка Анофриева закончилась… На смену ей мягко и с оттяжкой  запела португальский мотив Шульженко:

«В шумном городе –
мы встретились с тобой,
До утра не уходили мы домой.
Зорька звёзды погасила,
И нам ночи не хватило,
Чтоб друг другу все сказать…»

           Наш поцелуй растаял, оставшись в мечтах… Зажглась россыпь августовских звезд, покачивался за кормой месяц, мы разжали руки, чтобы разойтись по своим каютам… Последний вечер принес легкое чувство грусти от несостоявшегося поцелуя. И почему нам не пришло в голову осуществить это раньше, когда мы не были под бдительным оком моего отца? Или просто потому, что мы никогда и нигде не оказывались наедине?

                *
           Утром мы сошли на берег в родной Казани, меня, конечно же, встречали мои мушкетеры – радостные, великодушно доброжелательные к Эдику… Всё-таки мой друг детства. Перед отъездом они хором поручали меня ему, наказывая беречь и отваживать всяких посторонних. Вот и отвадил.
          …Вечером, откуда ни возьмись, нахлынула тоска. Если бы он не пришел, я бы не выдержала. Но он примчался, едва дождавшись золотого закатного времени. Только в нашем шумном городе уединения не получалось…
           А в памяти всё звучал и звучал волнующий голос Шульженко:

«В шумном городе
мы встретились весной,
Сколько улиц мы прошли тогда с тобой!
Сколько раз с тобой прощались
и обратно возвращались,
Чтобы снова всё начать!..»

                XXIII

         Летом у нас в городе всегда гастролируют какие-то столичные театры. Билеты разлетаются, как горячие пирожки, аншлаги в местных театральных залах – привычны. Поэтому появление Эдика на моем пороге с букетом гладиолусов и приглашением на спектакль театра «Ромен» «В воскресенье рано зелье копала» я воспринимаю, как  удачный сюрприз! Он протягивает цветы и милостиво разрешает мне подарить их понравившемуся артисту. Не знаю, хочет ли он этого на самом деле?..
           В Качаловском  театре, сидя в старинном синем бархатном кресле, я держу цветы – прохладные, темно-бордовые с длинными стеблями – на коленях. Мне кажется, если бы я принялась своих друзей сравнивать с цветами, Эдика, конечно же, назвала бы гладиолусом.
           Щемит сердце от какого-то  неясного чувства, производимого пьесой и игрой артистов… А главное – тональность драмы совпадает с тем, что творится у меня в душе. Но цветы я оставляю себе.

                * 
          Элкин день рождения выпал на особый переломный день года. 31 августа заканчиваются и каникулы, и отпуска, и большинство из нас – отдохнувших, загоревших и оживленных от встречи друг с другом – толпится в гостеприимном Элкином доме. Такое ощущение, что завтра впереди – новая жизнь. В тот день было еще по-летнему тепло, мальчишки все были в коротких клетчатых ковбойках, а я – в легком поплиновом костюме в мелкий цветочек.
          Но если мы, как и все в юности, стремительно поменялись за лето – то у Элки нас тоже ждали новости. Элкин папа – первым в нашем городе – решил совершить революцию в своей шикарной «отдельно взятой» квартире. 
          Едва ступив за порог, мы поняли, что попали в другое измерение – столы, стулья, кресла, и даже торшеры были ультрамодные на паучьих ножках. Совсем как в молодежном ресторане в фильме «Дайте жалобную книгу».
          Но главное, что потрясло гостей – необычная обстановка вся была создана руками Элкиного папы. Неутомимого Элкиного папы. Только на историческую австрийскую спальню не поднялась его рука – все-таки как-никак свадебный подарок для Элкиной мамы! Поэтому в спальне по-прежнему царила обстановка покоя и аристократического прошлого… 


         Поздравить Элку мы пришли незваными – так уж было заведено в этот день! – но в полном составе: Рустам, Вадик, Эдик, я… У Элки собрались и другие гости – как всегда, соседки Лиля и Жозефина,  Герка Скляр возник вместе с подружкой детства Леной Емелиной. Их явление парой немного озадачило присутствующих.  Рустам, казалось, нисколько не смутился, словно и не было у него недавнего флирта с Леной на дне рождения у Эдика.
          К Элке мы пришли еще днем – всем не терпелось попасть в этот неповторимый дом и погулять по военному городку, утопающему в зелени тополей, выйти на берег прячущегося в осоке и камышах озера, над которым свесилась плакучая ива.
         Эдик, взволнованный нашим совместным походом к Элке, не знал, что бы такое отчаянное совершить, дабы привлечь к себе мое внимание: он тайно от нашей компании с ловкостью Тарзана забрался на трепещущий возле дома тополь и поразил всех своим внезапным оперным явлением на балконе. Все дружно зашумели и засмеялись. 
         Вадик полулежал  в кресле на паучьих ножках в углу гостиной. Он на удивление был безучастен ко всему, происходящему вокруг. Казалось, он думает о чем-то своем, настолько далеком от всего происходящего, что не замечает ни гомона Элкиных гостей, ни фортелей Эдика.   
          Каждый из нас, эгоистично занятых собой, не обращал на Вадика никакого внимания. Только Илья Генрихович, проходя мимо, заметил  его, притихшего и
непривычно бледного…
         - Что-то ты побледнел, друг любезный! Что случилось?
         - Мне плохо с сердцем, Илья Генрихович… Может быть, вы меня послушаете?
         - Если бы ты был девушкой, я бы тебя раздел и послушал… а тебе я просто пощупаю пульс и корвалолу накапаю.
         Он подхватил Вадика под руку и повел к себе в спальню.
         - А вдруг я умираю?… - испуганно забормотал ведомый Вадик.
         - Ты знаешь, у меня как-то на приеме был пациент, которому врачи давным-давно поставили смертельный диагноз, а он всё жил и жил… когда человек хочет жить – медицина бессильна…
          - А как мой диагноз называется?
          - Подозреваю, что это просто «amor»…
          - Что это значит?
          - Это по-латыни.
          - Это значит «мор»? Что-то смертельное?
          - Совсем наоборот, дружище. От этого страдания одни удовольствия! Если тебе окажут своевременную помощь, естественно!

          В комнату зашла вечно хлопочущая на кухне Елизавета Ильинична.
          - Илюша, что с ним?
          - Ничего страшного, Лиза. Думаю, приступ вегето-сосудистой дистонии.
          - Илья Генрихович… - жалобным голосом прошелестел Вадик. – Что же мне делать, чтобы поправиться?..
          - Единственный способ сохранить здоровье, друг мой — это есть то, чего не хочешь, пить то, чего не любишь, и делать то, что не нравится.
          - Ооох!.. Может, мне курить бросить?.. Трудно это…
          - Глупости! Бросить курить легко. Я сам бросал раз сто.

          - Рустик! Я посмотрю, как он там!
          Я осторожно приоткрыла дверь в спальню, где распростерся на барской постели Вадик, а Илья Генрихович сосредоточенно считал капли, падающие из пузырька в махонькую хрустальную рюмочку. Вадик покорно выпил и поднял на меня страдальческие глаза.
          - Галя… посиди со мной… - прошептал он.
         Я присела на краешек кровати.
         - Ну, как ты?..
         - Жить будет! – иронично ответил Илья Генрихович и вышел из спальни.
          Вадик взял мою руку в свои, неуверенные и слабые… Умоляющий взгляд просил не сопротивляться…
          Да где уж тут сопротивляться! На его синие глаза, спрятанные в чуть припухших веках, стали наворачиваться слезы. Он усилием воли не дал им пролиться – а, может быть, усилием воли заставил их появиться?..
          Моя рука лежала в крупной ладони – а другая его рука вдруг осторожно начала нежно-нежно поглаживать мои пальцы…
          Растерявшись, я пыталась выскользнуть из его ладони – но он удерживал, слегка сжимая руку и не отводя от меня умоляющих глаз…
          Так молча мы смотрели друг на друга. Я – с любопытством и жалостью. Он – сквозь слезы.
         А в гостиной, как всегда, немного лениво и мягко звучало разыгрываемое перед пением фортепиано. Потом последний предваряющий аккорд – и любимое всеми нами «Сомнение» торкнулось в душу…

         Когда музыка смолкла, я вышла из спальни.
         Герка, заняв престижное место в паучьем кресле, озабоченно консультировался с доктором Шейном:
          - Илья Генрихович, как мне быть? Нас в военные лагеря на учения послали – месяц надо отбарабанить. Я отпросился на пару дней, а потом опять нужно возвращаться… Может, лекарство попить какое укрепляющее?
          - Зачем?
          - Встал-лег, встал-лег, отжался, бегом… Я целыми днями вкалываю, как лошадь, устаю, как собака, потом хочется напиться, как свинья… Что мне делать?
          - Не знаю, я не ветеринар.
          Гости, благополучно забыв о причине своего прихода, начали горячо обсуждать популярное обещание Хрущева, что коммунизм будет построен в 1980 году. То есть через двадцать лет после резвого заявления Никиты.
         Верующих в это оптимистическое утверждение не находилось. Однако желающих, чтобы это произошло – причем при нашей жизни – было в избытке.
         - Ну, это он загнул – через двадцать лет! – скептически тянул Герка Скляр. - Как можно осуществить «каждому по потребностям» через двадцать лет, когда сейчас в периферийных городах элементарно мяса нет… а недавно и с хлебом были проблемы…
         Все загалдели, перебивая друг друга:
         - А когда… когда будет коммунизм, как вы думаете? Если не через двадцать, то через сколько лет?
         - А о том, что потребности у людей могут меняться и расти в связи с техническим прогрессом и ростом благосостояния, Хрущев не подумал?
         - Как хотелось бы дожить, в конце концов, до коммунизма… «От каждого по способностям, каждому по потребностям!»  Хорошо! Справедливо. 
         - Вот-вот. Справедливо. А потребности-то у всех разные: у одних – скромные, у других – безразмерные. Поэтому недостижимо оно – распределение по потребностям.
          - Да вообще, реально ли построить коммунизм, когда честность в дефиците? Все если не воруют, то хотя бы приворовывают. Несуны, к примеру. Тащат всё с работы, что плохо лежит.  Нужно, не нужно – несут к себе в берлогу и точка.
          - …В конце концов, когда наступит коммунизм – это будет счастье. Осуществится вековая мечта человечества. Рай на земле для всех.
         Каждый, как это всегда бывает в подобных спорах, слушал только себя и не слышал никого вокруг. 
          Долго продолжался бы бессмысленный диспут, если бы не охлаждающая реплика Ильи Генриховича:
         - Хрущев, Хрущев... В шестьдесят пять лет человек может быть ослом, не будучи оптимистом, но уже не может быть оптимистом, не будучи ослом.
         - Илюша! – укоризненно покачала головой Елизавета Ильинична, вошедшая в гостиную, как всегда, с очередным ароматным блюдом.
         - Ну, хорошо. Скажем проще и понятнее для масс: чтобы быть счастливым, надо жить в своем собственном раю! Неужели вы думаете, что один и тот же рай может удовлетворить всех людей без исключения?..
          Возражающих среди нас не нашлось.

         …Дома я, глядя в окно на затухающий над ровной и узкой улицей закат, ловила последний солнечный луч в сквозном окошке темно-бордовой колокольни Богоявленского собора и задумчиво роняла строчки на клетчатый тетрадный листок, прижавшийся к подоконнику:
      
                «Ты – боль какой-то беленькой девчонки,
                ее неумирающая боль.
                (Казавшаяся многим перечёркнутой,
                но жившая, и вот – разворошенная).
                Влечение? А, может быть, – любовь?
                ………………………………………………..
                Зачем же ты так часто, так взволнованно
                приносишь мне свою мужскую боль?
                Зачем мне руку гладишь, зачарованный?
                Влечение? Игра? Или любовь?

                Ты смотришь. А во мне горит презрение.
                Но вдруг смиряюсь. В голубом огне
                застыли слезы. Что они – смятение?
                Кому они – девчонке или мне?
                …………………………………………………..
                В подмеченной неточности движений
                злорадно лицемерье узнаю,
                но жалость, но коварство и сомнение
                в себе я подавляю и таю.

                А время фотографии изменит,
                и поджелтит позерства легкий след,
                безжалостно осудит, и оценит,
                и вынесет решающее НЕТ».

                XXIV

         В начале сентября Славка Вербовский неожиданно пригласил меня на день рождения к своему другу Лешке Княжко.
        - Но ты же не Лешка! – ответила я.
        - За ним дело не станет!
        И, действительно, Лешка, как всегда светя на всю школу очередным модняцким свитером с белыми оленями на груди, перехватил меня на переменке и по всем правилам хорошего тона повторил приглашение.
        Я поблагодарила.
        Славка тут же улучил минутку, чтобы взять дело в свои руки и довести его до конца.
        - Слава, а как же мои ребята? Они приглашены?
        - А причем здесь ребята? Детский сад какой-то! Сам Княжко тебя приглашает. И я тоже прошу тебя пойти со мной на этот день рождения…
       - Это меня к чему-то обязывает?
       - Ни к чему не обязывает. Просто давай сходим!..
       - Хорошо.

        Дом, где жил Лешка, стоял на берегу узкого Булака – подобия казанской Мойки в бетонных берегах. Дом был где-то внутри двора, старый двухэтажный с деревянными покосившимися лестницами. Впрочем, никого это не удивило – тогда хорошие дома были наперечет. Но меня поразило несоответствие квартиры и ее сплошного заграничного наполнения.
         С первого взгляда было понятно, что Лешкин отец – офицер, недаром служивший в Германии: на столе сияет перламутром роскошный сервиз «Мадонна», недостижимая мечта советских женщин. А сервант глядит на нас очами карельской берёзы. Ну, а вино автоматически разливается на каком-то подобии маленькой карусели – шедевр выдумки немецких инженеров.
         Возле Лешки, преданно глядя ему в глаза, сидела Гуля Садыкова. Тот по-хозяйски изредка командовал ею.

          Во время застолья друзья незаметно переглядывались. Я поймала момент, когда Лешкин взгляд поздравил Славку и обозначил: «Дело в шляпе!»
          Я насторожилась и обратила внимание, что Славкина рука лежит на спинке моего стула – со стороны это выглядело, как объятие. Я наклонилась ближе к столу. Славка это заметил – и убрал руку. Повторив попытку, он понял: что-то пошло не так.
          - Галк! Пойдем, прогуляемся! Поговорить надо! – шепнул мне мой кавалер.
          - Да, - согласилась я – и мы вышли на улицу и направились к мосту над Булаком.
         Остановились у перил – я себя почувствовала, как лирическая героиня оперы «Пиковая дама» на мосту над Мойкой. И закатное вечереющее небо над Казанью напоминало питерские белые ночи. Только ситуация предвещала мне не трагический финал, а, кажется, совсем наоборот… И ария «Ночью и днем только о нем…» была не про меня.
          - Я хочу, чтоб ты знала… - начал Славка.
          Я поняла, как трудно даются ему слова.
          - Понимаешь, я должен тебе сказать… У меня беда.
          - Боже мой, что за беда?
          - Отца моего посадили.
          - Погоди… он же военный. Что случилось?
          - Обвиняют его в какой-то растрате… Он же по хозяйственной части.
          - Слава, не переживай! Я уверена, что это недоразумение. Всё обойдется, вот увидишь.
          - Только не говори никому, прошу тебя.
          - Об этом ты мог даже не предупреждать...
          Я уже приготовилась свернуть разговор, однако Славка не намерен был его заканчивать.
          - И еще… я должен сказать… Одним словом, я люблю тебя.
         Я замерла в растерянности. Повисла пауза.
           - Что ты скажешь на это, а?
          Я помолчала.
          - А?.. – повторил он неуверенно.
          - Слава, я ничего не могу тебе сказать!
          - Это что значит?
          - Ничего!
          - Ты мне отказываешь, что ли?
          - Просто я не могу сказать тебе то же самое.
          - Ужас какой-то! Я прямо расстроился. Я никогда так не переживал! – его железные пальцы начали ломать перила.
          - Успокойся. У тебя всё будет отлично, поверь. И я здесь ни при чем.
          - Нет, я не могу так оставить. Ты не должна отказываться. Это невозможно!
          - Почему невозможно?
          - Мне просто плохо! Что же делать?
          Краем глаза я заметила, что кто-то собирается нарушить наше уединение. Я повернулась навстречу идущим – и увидела неожиданную троицу. Это были Вадик, Рустам и Эдик. Они шли по направлению к нам.
          «С ума они сошли что ли? - подумала я. – Этого еще не хватало! Сейчас драка начнётся. Ведь Славка решит, что я с ними сговорилась. Как же быть?».
          - Ничего себе, сюрприз! – сказала я. – Вы, что же, думаете, что меня некому проводить?
          Но Славка всё для себя выяснил, так что отвоевывать понапрасну меня у этой компании не имело смысла.
          - Слава, я пойду, пожалуй! – сказала я.
          Он кивнул.

          Когда я осталась в моей привычной  компании,  я стала ребятам  выговаривать.
          - Что вы наделали! Зачем вы меня так подводите?!
          - Мы волновались за тебя! – оправдывался Рустам.
          - Но Славка же не хулиган какой-то! Что страшного в том, что я пошла с ним на день рождения?
         Они опять бормотали что-то нечленораздельное.
         Я переводила взгляд с одного на другого, пытаясь выяснить, кто инициатор этого похода.
          Когда посмотрела на Эдика – он сказал, что это мальчишки настояли на том, чтобы идти меня выручать.
          - Ну и ну! Ты же старше на целых два года, студент уже – мог бы их вразумить!
          Но мне показалось, что в тот момент его хладнокровие тоже отказало ему.
          - Постойте-ка! – решительно повернул к Лешкиному дому Вадик. – Надо бы поздравить именинника!
          Навстречу ему из деревянного узкого, словно лаз,  подъезда внезапно выплыл в белой расстегнутой рубахе сам виновник торжества, обвешанный развеселыми гостями. После ритуала поздравления, завершенного Вадиком, мы отправились восвояси.         

           Шли недели… Как-то в школе на переменке я, увидев Славку, справилась о судьбе его отца. Он сказал, что папу освободили, оправдали полностью.
          - Ну, вот видишь. Я была в этом уверена.
          - В чем?
          - В том, что всё закончится хорошо.
          - А еще что-то закончится хорошо?.. – многозначительно спросил Славка.
          Я улыбнулась уклончиво и пошла в свой класс.

                XXV

        - Японский городовой! Ну, что? Порассказали мне твои рыцари, что тут Славка вытворяет!
        - А что он вытворяет? Ничего предосудительного!
        - Так-то оно так! Да только они переполошились не на шутку!
        - А собственно, что такого случилось? И ходить за мной не надо было – никто бы меня не съел. Славка же не серый волк.
        Вадим рассмеялся.
        - Волк-не волк, а волчара тот еще. Однако и, правда, – не стоило ходить. Так ведь у них мозги были в отключке. Занервничали, бедолаги!
        - Мне только проблемы создали! Славка, небось, подумал, что я испугалась его. Или, еще хуже… что я с ребятами договорилась заранее, чтобы они меня встретили.
        - Не волнуйся, Галиночка! Ты не должна такой ерундой забивать свою молодую головку. Всё решится само собой!
        - И как это решится само собой, интересно?
        - Наберись терпения! Всё сложится наилучшим образом!
        Загадочная фраза Вадима повергла меня в ступор. Но я не показала своей растерянности, а просто перестала допытываться, что он имеет в виду. Вздохнула, поднесла белую с золотым ободком чашку к губам и стала осторожно маленькими глотками пить горячий чай из шиповника. 
        Вадим задумчиво размешивал сахар в стакане с мельхиоровым подстаканником, но ложка его не стучала.
        «Как это ему, такому увальню, удается так тихо размешивать сахар, пить чай, даже кушать, в конце концов? – подумала я. – Я бы точно так не смогла!»
        На стуле возле окна лежал его любимый баян, которого мы давным-давно не видели в его руках…       
         - Да-а-а… - внезапно протянул он. – Возраст любви, ничего не скажешь!.. Вот и я столько лет всё: «Лида, Лида, Лида!». Ясно, мы из разных песочниц! Ничего никогда не будет. И не знает она, что я о ней… и не узнает. Да и не вижу я ее совсем! А вот ты заходишь сюда, ко мне в дом – и сразу, как будто цветы на подоконнике расцветают…
         - Что ты, Вадим, говоришь?.. Я обыкновенная ваша подружка.
         - Да нет, не обыкновенная… Знаешь, если бы я не был таким медведем, я бы другие слова тебе сказал. Только будущего у этих слов нет… И надежды нет. Я ведь понимаю. Спасибо, что заходишь – солнце с собой приносишь. Извини уж, что так романтически изъясняюсь. Не стоило и говорить – беспокоить только тебя! Забудь, Галинка! Приходи, по-прежнему, как ни в чем не бывало! Обещай мне!
         - Вадим, да что ты! Ты для меня большой друг – как я без тебя, без твоей поддержки, без твоей помощи? Я не могу не приходить!
         - Ну и ладно. Забыли. Всё!
         - …Сыграй, Вадим, для меня… что-нибудь, - попросила я, кивнув на баян.
         С минуту поколебавшись, Вадим нехотя поднял баян, пробежался, разминаясь, пальцами по кнопкам и, склонив голову на меха, тихо стал наигрывать «Полонез Огинского»… Постепенно звучание становилось всё громче и громче, увереннее и увереннее и закончилось почти на форте. Жизнеутверждающе – будто баянист этой игрой сам доказывал себе нечто одному ему известное. 

         Мне с моими вечными литературными ассоциациями вспомнился большой неуклюжий Пьер Безухов, который однажды сказал юной Наташе: «Ежели бы я был не я, а красивейший, умнейший и лучший человек в мире и был бы свободен, я бы сию минуту на коленях… просил руки и любви вашей…»

                XXVI

         Сентябрьское солнце щедро заливало желто-голубой Петропавловский собор, золотели липы, выстроившиеся в рядок возле школы… Было так тепло, что даже плащ был не нужен. Я была в любимой пепельно-коричневой  форме с крохотными кружевами возле шеи и на запястьях. В ней я себя чувствовала гимназисткой начала ХХ века, когда школа наша еще была Мариинской гимназией. От нее остались только высокие – в потолок – зеркала на каждом этаже. Спускаясь с лестницы, можно всегда проверить, не растрепалась ли коса, и полюбоваться взрослыми туфельками на гвоздиках.
         Возле очередного зеркала меня ждал Вадик и подхватил мой портфель.
       - А где Рустам?
       - Он на физкультуре.
       - А ты?
       - А я что-то себя неважно чувствую. Ты же знаешь, у меня сердечко барахлит… Так что я один тебя провожаю сегодня.
         Выйдя на улицу, мы поняли, что последнее осеннее тепло обнимает нас, как облако, заставляя расслабиться и поддаться его ласке.
        - Пошли по нашему маршруту!
        - По какому? – рассеянно спросила я.
        - Вдоль Кремля – к Казанке.
        - Нет… это слишком далеко. Мне нужно пораньше быть дома.
       - Ну, тогда зайдем к нам. У нас обед – пальчики оближешь!
         - Твоя работа?
         - Обижаешь!
         - Хорошо, только ненадолго.
         - Смотря на твой аппетит!
         - Когда это я много ела?
         - Шучу-шучу!
        Мы шли по улице, бездумно болтая о всякой ерунде, какая приходит в голову шестнадцатилетним, когда им хорошо от сознания своей юности, которая обещает… всегда что-то обещает.
         Дома у Вадика никого не было. Его мать – медсестра роддома – была на дежурстве. Отец, бывший когда-то начальником пожарки, после анекдотического пожара во вверенном ему объекте перешел на работу в исправительно-трудовую колонию и, как всегда, был на службе. Старшая сестра была на занятиях в университете. Никого… 
          Только дневной осенний сумрак, только прохлада и  квадратный стол в самой большой комнате в квартире – кухне. Вадик деловито поставил чайник на огонь и прошел в другую комнату, окно которой выходило на университетский сад, и потому здесь было светлее и радостнее. Стульев не было – мы сели на старый кожаный диван с валиками.

          Вадик осторожно взял меня за руку. Я стала вытягивать ладонь из его руки.
          - Подожди… - попросил он тихо. – Я давно хотел тебе сказать. Но сегодня мы одни… и… в конце концов, я  набрался  храбрости. Ты, наверное, знаешь… А, впрочем, если не знаешь – должна узнать…
          - О чем ты? – спросила я дрожащим от страха голосом.
          Я поняла, что надвигается неотвратимое. Это уж слишком! Третий разговор за какую-то неделю. С ума можно сойти! И опять говорить «нет». Нужно подобрать такие слова, чтобы не было больно их слышать. Чтобы не обидеть, не задеть.
           Не отпуская мою руку, он резко вскинул другую к лицу, как бы защищаясь от неизбежного.
           - Господи!.. Да к чему все предисловия! Я люблю тебя – и это всё.
          Я молчала, опустив глаза.
          - Я могу надеяться? Не спеши! Может быть, все-таки могу?
          Вадик старался заглянуть мне в глаза, которые я отводила, чтобы не встречаться с его вопрошающим взглядом.
         - Что же ты молчишь? Скажи хоть что-нибудь!
         - Вадик, дорогой… - сказала я, прекратив попытки вырвать свою руку из его ладоней. – Сейчас я не могу сказать тебе те слова, которые ты ждешь. Но… я тоже должна сознаться…
         - В чем?.. В чем?.. – заглядывая мне в глаза, испуганно спрашивал он.
         - Если бы это было год назад… одним словом, год назад ты мне нравился…
         - Ну, так это замечательно! – оживился он. – Я постараюсь, постараюсь вернуть твои чувства!
        - Но я же сказала, что ты мне просто нравился… и это было недолго.
        - Всё равно! Что-то было, значит, не всё потеряно! Дай мне шанс!
        Он хватался, как утопающий за соломинку, за мои ничего не значащие, кроме утешения, слова. И вдруг с отчаянной решимостью неожиданно обнял меня и впился в губы – настоящим… взрослым поцелуем.
         Я вырвалась и от внезапности происходящего зарыдала… Бросилась к двери, лихорадочно открывая замок. Вадик выхватил у меня из рук портфель, чтобы затормозить мой бег.
        Я мчалась по улице Профсоюзной, мимо высокой ограды университетского сада, по ковру из первых опавших желтых листьев, и не переставала рыдать… А он мчался за мной. А он мчался за мной с моим портфелем и улыбался. И кричал мне что-то утешающее. А у меня в голове сумасшедше крутился изможденный Надсон: «С поцелуем роняет венок чистота – и кумир низведен с пьедестала!» «Умри, но не давай поцелуя без любви!» - сурово грозил мне вслед бородатый  Чернышевский. «Никогда не следует делать то, о чем нельзя поболтать с людьми после обеда…» - усмехался щеголь Оскар Уайльд. «Всё, что случилось в подлунном мире, будет повторяться», - с сильным акцентом внезапно произнёс арабский мудрец Мангатхаяртирувенкатало, а по-русски Саша.
        И я думала в отчаянии: «Что я наделала! О Боже мой, что я наделала! Теперь всё кончено! Всё для меня кончено! Я должна быть с ним – всегда с ним! Потому что он меня поцеловал – жутко, взаправду поцеловал! Так целуются только взрослые. И раз это случилось – я теперь должна! Боже мой! Что подумают мои друзья – Рустам и Вадим? А Эдик? Как я могу им в этом признаться?!».
         Вдруг неожиданно, неконтролируемо подкралась мысль: «А ведь он дождался момента – Эдика услали на картошку!».
         Когда Вадик все-таки догнал меня, поймав за руку, единственное, что я ему лепетала бесконечно:
         - Никому, никому не говори об этом! Никогда, никогда не делай больше этого!
         - Клянусь, никому не скажу! Только не плачь! – умолял Вадик.
        Но он знал – знал лучше, чем я – что это повторится. И будет теперь повторяться долго-долго.

                XXVII

         После происшествия на квартире у Вадика какое-то время нам удавалось скрывать то, что произошло.
          Вадик держал слово и не рассказывал никому о своей победе. Я понимала, что ему хочется продемонстрировать окружающим новое положение моего возлюбленного, но он помнил, что дал слово – и не хотел со мной ссориться.
         Он по-прежнему провожал меня домой – только всё чаще делал это один, потихоньку оттесняя меня от Рустама.
         Рустам чувствовал, что теряет инициативу, он нервничал и пытался при каждом удобном случае вернуться на прежние позиции. Но его робкий поцелуй остался в прошлом. Я избегала наших встреч наедине.
          Не в силах выяснить, что случилось, и, не имея возможности объясниться со мной – он решил поговорить с другом. Именно ему, Вадику, он поведал о своей любви и в отчаянии произнес пылкую фатальную фразу, которая окончательно запутала поверенного в его тайны: «Она была почти моя!».
          Можно представить себе, что стало с Вадиком, когда он это услышал. Вадик примчался ко мне домой, белый, как мел, с дрожащими губами… Его лицо выражало неописуемое отчаяние! Когда он мне рассказал о разговоре с Рустамом – я облегченно рассмеялась.
          Вадик был уверен, что именно с ним, с Вадиком, поцеловалась я впервые в жизни – и вдруг Рустам заявил такое!
          - Успокойся, Вадик! Это был детский поцелуй. Неужели ты думаешь, что меня привел бы в такое отчаяние поцелуй с тобой, если бы это не было в первый раз?
          - Но почему, почему он это сказал? Он любит тебя – мне показалось на миг, что он говорит правду…
          - Он так говорит просто потому, что ему хочется так думать… Для него этот детский поцелуй слишком много значит. Но не для меня... Наверно, я поцеловалась с ним случайно… потому что он – замечательный друг.
           «Боже мой! Не могу же я объяснять Вадику, что я должна была поцеловаться там, наверху, на холме у этих институтских колонн, над Казанью, окутанной вечерним маревом, рядом с облаками и ласточками. Должна была поцеловаться просто потому, что это был прекрасный миг и я хотела запомнить его на всю жизнь…».

            После этого разговора Рустама и Вадика скрывать уже было, собственно, нечего. И мы стали проводить время вдвоем все чаще и чаще.
            Вадим, с его взрослостью и проницательностью, тоже быстро узнал о нашей тайне – но он не подавал вида, что знает.
            Рустам еще бывал на совместных встречах и участвовал в коллективных походах в кафе и в кино – но всё реже и реже. Ему было тяжело присутствовать при проявлениях нашего напрасно скрываемого внимания друг к другу и наблюдать романтические отношения, которые нечаянно выдавали то слишком поспешно отведенные взгляды, то неловкие прикосновения, то нарочито громкие разговоры…
         И всё же, когда мы вновь изредка собирались вместе у Вадима, пили чай из шиповника, а иногда легкое, как ветерок, белое вино «Алиготэ», Рустам, танцуя со мной, подпевал тихонько, подражая оптимистичному голосу Эдуарда Хиля:

«Только мне всё кажется…
Ну, почему-то кажется,
Что между мною и тобой
ниточка завяжется…»

         В школе Вадик терпеливо ждал меня на каждой переменке, стоя у старинных высоких зеркал, где я любила ловить наши отражения. Вскоре эти одинокие ожидания заметили в школе – и все поняли, что троица распалась. 
         И только Эдик оставался в неведении – его нетрудно было обманывать: он учился в университете, целый месяц пропадал на картошке, а по его возвращении наши встречи в надвигающиеся холода становились все более редкими.

          А тут еще мать Рустама не нашла ничего лучшего, как обратиться за помощью к решительной, справедливой и одинокой  Фаине Фатыховне, и рассказала ей о том, что сын  ночами не спит, а только плачет. И виной всему подружка Галя, которую он любит.
          - Что мне делать? – в отчаянии вопрошала растерянная мама. – Как помочь сыну? Может, Галя не любит его? Я не знаю… и не знаю, как быть. Сложно всё у них… 
           Фаина Фатыховна, охваченная сочувствием к своему ученику, сердится на меня. Наверное, считает жестокой или, по крайней мере, легкомысленной. И разубедить ее я не могу, потому что случайно узнаю об этом разговоре матери Рустама и учительницы.

                XXVIII

          Письма Эдика «с картошки» казались мне далекими-далекими, как с другой планеты:
          «…Подъем в половине седьмого, завтрак, работа в поле до обеда, потом опять работаем, и в пять часов – ужин и шабАш (не шАбаш!). Довольно нудно, согласна? Привыкнуть, правда, ко всему можно. Работа на картошке грязная; на свёкле – немного лучше, еще на элеваторе работаем, сегодня, например, втроем грузили мешки с пшеницей: насыпали, грузили, разгружали, ссыпали. Работа тяжелая, но лучше картошки, чище, вкусно пахнет хлебом…».

          Он думал обо мне, писал письма, а я… а у меня разворачивался роман с Вадиком – путаный, с моим чувством вины за происходящее, но неуклонно втягивавший меня как в воронку.
           «А снег повалится, повалится, И как в воронку втянет в грех…». Боже мой, в какой еще грех?
           Каждый день Вадик стремился поймать меня где-то одну после школы и ждал мгновения, когда нам не помешают и он сможет меня поцеловать.
            «Самая обычная вещь начинает казаться интригующей, когда начинаешь ее скрывать», - вспоминаю я усмешливого лорда Генри.

           «Галка, как ты там, что ты делаешь, с кем ты? Услышать бы хоть тебя. Впрочем, сейчас могу себе представить: из школы ты пришла с Вадиком и Рустамом в два часа. …сделала уроки (часам к пяти-шести) и сегодня вечером вы втроем идете на «Дневник пани Ганки». Галочка, ну, прямо тоска какая-то. Пиши мне почаще, пожалуйста, это будут самые лучшие мои минуты здесь…»

           В конце концов, когда Эдик в начале октября вернулся с картошки, я несколько раз встречалась с ним, но всегда при свидетелях.
           Только в ноябре ему удалось выманить меня одну на прогулку – невозможно же бесконечно бегать от него! Я чувствовала, что объяснение разразится как гроза.
            Ноябрьский вечер. Сумрачный и ветреный. Непроглядные свинцовые тучи. Мы в одиночестве идем по саду вдоль берега озера Кабан. Голые ветви деревьев раскачиваются от ветра. Никого нет – поздняя осень не располагает к прогулкам. Я прячусь за поднятым воротником пальто – так легче скрыть глаза.

             С облегчением вижу, что Эдик говорит… не глядя на меня. Мы идем параллельно друг другу. Но он не может побороть свое волнение и начинает ломать холодные ветки на пути. Я вижу это боковым зрением, и его состояние пугает меня.
             Мне страшно, что он посмотрит в мои глаза и прочитает в них смятение. Только бы он не понял, что со мной происходит! Только бы не понял! 
             …Когда он произносит слова любви и ждет моего ответа, я лихорадочно решаю не что сказать, а как сказать… что сказать – я уже знаю.
             «Будет ли кто-нибудь когда-нибудь меня любить так сильно?..  – думаю я, глядя на переломанные кусты сада.  – И зачем искать кого-то, кто будет любить так сильно?..»
             Когда я начинаю говорить, он поворачивается ко мне и заглядывает прямо в глаза. Но я стараюсь прервать этот взгляд – он пугает меня своей попыткой заглянуть до самого дна души. Там всё взбаламучено, как на морском дне во время шторма…  Он сжимает мои руки – руки в кожаных перчатках. Летом у нас был молчаливый разговор рук. Сейчас ему это недоступно.
             А я твержу и твержу только одно:
             - Я не знаю… Я пока ничего не знаю…
           Но я не только не могу, я не хочу говорить ему «нет». Почему-то я не в силах произнести это «нет».
           Потом я напишу об этом времени, как «я признанья получала. Молчала. Или отвечала. И заключал в себе ответ лукавое «ни да ни нет»… Но и Эдик тоже написал стихи об этом вечере, как я узнаю позже: «Но рикошетом странным, как без конца – сонет, как будто соль на раны, твое «ни да ни нет»…

           А тогда я думала о своих чувствах. «Ты любишь всех, а любить всех – значит, не любить никого. Тебе все одинаково безразличны», - эти слова произнес кто-то внутри меня, как приговор. …Наташа Ростова, любящая всех и не имевшая сил принять решение – как я ее понимала! 
           Он говорит мне, что на почте меня ждет его письмо… главное письмо. И он хочет, чтобы я его прочитала. Я догадываюсь, что это еще одно объяснение, только на бумаге, когда он был наедине с собой и своим чувством и впервые мысленно разговаривал со мной…

          «…Ты, наверное, не знаешь, что я постоянно думаю о тебе, даже тогда, когда чем-то занят, всегда ты со мной, я уже и воспринимаю-то всё как-то с мыслью о том, что где-то есть ты.
          Вот сегодня я ехал с тобой в троллейбусе и был, кажется, счастлив: ты была рядом, я держал тебя за руки, смотрел в лицо, слушал твой голос, а один раз – прости этот грех – покачнувшись, коснулся губами твоих волос. Ты говорила со мной ласково, может быть, это была обычная дружеская дань, ты и с другими друзьями можешь разговаривать так – не знаю, но я, как это ни смешно, ловил малейшую надежду, как тогда, на теплоходе…
         О, чёрт, я ведь тогда не понимал своего счастья: ты всегда со мной, я могу разговаривать с тобой, болтать о пустяках, взять за руку, глянуть в глаза, шутить, улыбаться; создавалась какая-то иллюзия близости – самой близкой близости.
         Стоит мне сейчас услышать музыку, как я вспоминаю… и ты, и лето сливаются в один прекрасный потерянный остров или оазис какой-то в пустыне… А сейчас по телевизору поют отрывки из «Сильвы»: «…Остались лишь воспоминанья, всё ушло». Неужели всё было сном?.. Но если сон, то какой! За повторение его я готов жизнь отдать, да что там – душу! (помнишь Оскара Уайльда?)».

           Как мне хочется сказать ему: «Не иди впереди меня – я могу не успеть. Не иди позади меня – я могу завести не туда. Просто иди рядом со мной и будь моим другом».
          Но я молчу.

                XXIX

            25 декабря школа гудела, как растревоженный улей – актовый зал не мог вместить всех желающих. Как всегда, в этот день был праздник – день восстания декабристов на Сенатской площади в Петербурге. А ведь наша школа с гордостью носила имя героев-аристократов. И все мы, ученики и учителя, трепетно относились к этой теме. Особенно Фаина Фатыховна, которая стала создателем музея декабристов, разыскивала повсюду их потомков, приглашала в Казань и собирала в нашу школу на торжества.
            Декабристов в то время очень романтизировали. Когда кто-то из чиновников выступил с инициативой переименовать школу, дав ей имя Героя Советского Союза Шамиля Рахматуллина, старшеклассники устроили чуть ли не забастовку. В результате имя фронтовика присвоили улице, а школу оставили в покое.
           Только язва Федос заявил, что надо бы дать звание Героев Советского Союза всем декабристам – ведь, в сущности, благодаря им, проснулся Герцен, а там, сами знаете, что вышло.

             Наш Федос Петрович не мог находиться в стороне от всеобщего ликования. Он дружил с музами и был не чужд литературных опытов. Поэтому именно он стал главным действующим лицом дня. К юбилею восстания он написал пьесу под названием «Декабристы». Она состояла из двух действий.
             В первом – происходило тайное совещание декабристов перед восстанием. Заговорщики произносили пылкие речи о справедливости, о свободе народа и достойной жизни. После блистательной победы над Наполеоном всем хотелось республики, а не деспотической монархии.
            Во втором действии декабристы, разгромленные и арестованные, звенели кандалами на допросах, проводимых самим царем Николаем 1. Подкупленные коварством императора, они с наивной откровенностью раскрывали самодержцу свои планы. Писарь старательно фиксировал на бумаге их доносы на самих себя.
           Самым популярным мальчикам в школе поручили  главные роли. Они были увлечены ролями и своим сценическим благородством, были в восторге от голубых мундиров с золотыми эполетами, сапог с высокими голенищами, взятых напрокат в драматическом театре, и своих по-барски подвитых щипцами шевелюр.
          Как замечательно написал в главе о декабристах Евгений Евтушенко:
«…Они еще мальчишки были,
Из чубуков дымы клубили
В мазурках вихрились легко.
Так жить бы им – сквозь поцелуи,
Сквозь переплеск бренчащей сбруи,
И струи снега и «Клико»!
Но шпор заманчивые звоны
Не заглушали чьи-то стоны
В их опозоренной стране
И гневно мальчики мужали,
И по-мужски глаза сужали,
И шпагу шарили во сне…»
           Всё это вдохновляло наших шалопаев – они перевоплощались в своих героев и чувствовали себя на вершине славы! С удовольствием притворялись аристократами, сидели нога на ногу, теребили в руках белые перчатки…  Дошло до того, что они стали на время репетиций и в жизни разговаривать друг с другом «на вы».
            Красавчик Гарик Шейн со смоляным чубом играл Бестужева-Рюмина, голубоглазый блондин Сережка Левинский – младший брат Лиды – Муравьева-Апостола. Белокурый и нервный Энвер Шахмаев перевоплотился в Кондратия Рылеева, флегматичный упитанный Коля Артемьев – бессменный Лепорелло нашего донжуана Славки – изображал Пестеля. Рустаму досталась роль самого Трубецкого, который хоть и был назначен руководителем восстания, но, как известно, не вышел на Сенатскую площадь, чем обрек на гибель товарищей и общее дело, а, в конечном счете, и себя. Рустам на допросе чистосердечно каялся перед царем, вставал перед ним на колени. Эффектный и властный Николай 1 в исполнении Славки Вербовского был выше всяких похвал – он был жесток и величав. Замыкал галерею образов сам Федос Петрович, настолько темпераментно игравший подлеца Бенкендорфа, что граф, должно быть, в гробу переворачивался от собственной подлости.

           Я сумела раздобыть фотографии со спектакля «Декабристы». Написала статью о нашем театре, об этой постановке. Зрелище было впечатляющим, и до чего же хороши были наши мальчики в героических ролях – такие красивые и возвышенные!
           Мой материал понравился – он был довольно объемным и занял бы целый подвал в «Молодежной газете».
           И вдруг… в назначенный день он не вышел. Я не могла понять, что случилось. Позвонила в редакцию  Надежде Андреевне Сладковой, руководившей отделом культуры в редакции.
          - Разве ты не читала статью «Блюз в кафе «Елочка»?..
          - Нет… - сказала я растерянно. – А какое она имеет отношение к нашей постановке?
          - Дело в том, что прототипы у этих статей одни и те же. Только на сцене они аристократы, а в опубликованной статье они… гм!.. представлены в неприглядном виде.
          - А что случилось?
          - Прочитай – узнаешь.
          - Хорошо, обязательно прочитаю. Значит, мне нужно
подождать? А когда выйдет моя статья?
          - Думаю никогда.
          - Почему? Пройдет время – и все забудут, что они провинились.
          - Когда все забудут – актуальность твоя статья потеряет. У нас ведь газета, а не книга и даже не журнал. Мы откликаемся своевременно. О вашей постановке к этому времени тоже все забудут…

           Подробности происшедшего в «Елочке» я узнала со слов самих провинившихся.
           К этому времени в нашей школе был создан довольно популярный инструментальный ансамбль «Ариэль». Им, как и городским джазом, руководил Влад Беринг, когда-то вернувшийся из Шанхая вместе со знаменитым  Лундстремом. Сын его – тоже будущий музыкант – учился в нашей школе.
            В тот вечер оркестр обслуживал предновогоднюю вечеринку Бауманского райкома комсомола. Митя Беринг – сын Влада – довольно бойко играл на саксофоне и кларнете, Коля Умнов – на фортепиано, Ваня Прокушев – на ударных, Гарик Шейн бесстрашно изображал контрабасиста и в качестве бессменного конферансье коллектива сыпал шутками. Лешка Княжко – важно демонстрировал свои способности  администратора, выдвигая неожиданные требования к заказчикам. Ренат Исмагилов – школьная знаменитость  – обычно пел в ансамбле магомаевский репертуар. Но, к счастью для Рената, тогда в кафе его не было.
            Славка Вербовский, не имевший отношения к ансамблю, дружил с Лешкой и сумел напроситься на праздник в качестве «почетного» гостя, прихватив с собой для веселья двух девочек. Хозяева праздника не хотели их пускать, но упрямый администратор настоял на своем. Этого музыкантам показалось недостаточно, и они стали требовать, чтобы у них на столах тоже было спиртное, иначе грозились уйти. После некоторого сопротивления райкомовцы уступили – и доступ к «Портвейну 777» для исполнителей стал свободным.
          Ребята торжествовали – и легкомысленно сорвались с катушек… Больше всех набрался Лешка. Пьяный администратор не мог держаться на ногах. К концу вечеринки, когда он встал из-за стола, чтобы двинуться к выходу, Лешку неожиданно мотнуло так сильно, что он не нашел ничего лучшего, как вцепиться в подвернувшуюся под руку елку. Нарядное, сверкающее игрушками, огнями и разноцветными гирляндами сооружение со звоном и шумом рухнуло, увлекая за собой незадачливого администратора.
          Я слушала историю с криминальным оттенком и представляла, как отчаянный Лешка, навязчиво напоминающий мне Семен Семеныча Горбункова из «Бриллиантовой руки», вцепившись в елку, как известный комик в микрофон, напевает популярное «А нам всё равно…» и падает на покрытый конфетти паркет в обнимку с зеленым сияющим чудом, производя вместо музыкального разрушительный грохот в разгар пристойного праздника.   
          Когда комсомольские лидеры попытались принять меры к проштрафившемуся Лешке, подвыпившие Славка и Гарик пытались активно защищать лыка не вязавшего друга – молодая агрессия бурлила в крови…  Славка дал в глаз заведующему отделом агитации и пропаганды.
          По свежим следам, полные благородного негодования райкомовцы обратились к редактору «Молодежной газеты» с жалобой на оркестрантов, и по его поручению обличающая статья была написана.

          Мало того, оскорбленные райкомовцы организовали  выездное собрание Бауманского райкома у нас в школе. В результате  Лешку исключили из школы, Славку и Гарика – из комсомола, остальным музыкантам влепили выговора. Комсомольские лидеры не могли простить разбушевавшимся школьникам не столько их нетрезвости, сколько их непрогибающееся поведение и подбитый глаз пропагандиста.
          - Слава Богу, Ренатка в этом не замешан! – говорил его  дружок Жека Долгов.
          Эстета Жеку не мог не восхищать бархатный голос школьной звезды, и он горячо за него переживал.

          Но потянулись родители наказанных в школу и в райком… Особенно впечатлило всех появление Ильи Генриховича. Когда за дело взялся Элкин папа, стало ясно – дело он выиграет. И потихоньку, без шума и пыли, восстановили хулиганов в школе и комсомоле, чтобы не портить юным балбесам биографии.

                XXX 

           Кто это придумал – встречать Новый год на берегу Казанки?.. Вдвоем!..  Конечно, это Вадик хотел утащить меня из нашей теплой компании, чтобы дожать до долгожданного ответа – безмолвные поцелуи его не устраивали.
        Помню, свои колебания: ведь я мерзлячка, и эскимосские радости не для меня. Только его горячие уверения в том, что он, любитель зимней ловли, один знает, какая это красотища – река, скованная льдом, и звездный шатер, раскинувшийся над ней – убедили меня поддаться уговорам.
          Всё же, как маниакально я режиссировала свою жизнь! Любила театр! И поцеловалась-то в первый раз где-то рядом с облаками и птицами, и город лежал у наших ног...
         Вот и теперь на белом снегу, под звездами и под бой курантов на Спасской башне – белого как снег! – Кремля настало время… время для того, чтобы, наконец, произнести… 
          Этой сказочной снежной ночью, когда город замер в ожидании вместе с Вадиком. Только город ждал боя курантов, а Вадик – моего признания. Ответить на вопрос, люблю ли я его, который он мне задал под ослепительными морозными  звездами, – я не могла. Промолвить заветные три слова – не могла! Тишина стояла такая торжественная, что ее было невозможно нарушить. Но… декорация была фантастически красивой!
           Берег Казанки, вмерзшая в лед пристань, белый Кремль на холме и шампанское в легких самшитовых бокалах…
            Что же совершить, чтобы запомнить этот миг – отложить его в памяти на долгие годы?.. Я сняла варежку, поправила на тонком пальце перевернувшийся  аметистовый  перстенек, секунду помедлила и размашисто вывела на белом пушистом сугробе ДА. Всего только ДА. Но это было ДА! Для него оно было равносильно признанью! Я была смущена его радостью и тем, что главное событие – случилось. Я написала ДА.
       …Отчего-то вспомнился мой любимый Пьер Безухов, который никак не мог сказать своей невесте Элен, что он ее любит.  Но приличия требовали произнести положенную фразу, и он сказал ее по-французски. Дежурно и бездушно.

         «Ничего… - успокаивала я себя. - Я это запомню! Эту ночь и это ДА… Так нужно».
         Для чего нужно, я не могла себе объяснить. Но этой звездной новогодней ночью должно же было случиться что-то чудесное! Ведь для чего-то они существовали – эта волшебная ночь и эта прекрасная юность!..
         Неожиданно я почувствовала, что меня бьет дрожь – на  ледяном берегу в окружении безмолвных сугробов.
         …Я вспомнила гостеприимный Элкин дом, греющий свет желтого торшера у раскрытого фортепьяно, уже опробованные яства на крахмальной скатерти, звонкий смех хозяйки и возбужденные голоса гостей. Эдик, конечно, поет… «Сомненье». «Напрасно надежда мне счастье гадает, не ве-ерю, не ве-ерю обетам коварным! Разлука уносит любовь…».  И «Элегию» - «О, где же вы, дни любви? Сла-адкие сны… Юные грёзы весны...». И «Соловья» с такими пронзительными словами – «…А как третья-то забота – красну девицу со мною злые люди ра-а-азлучили!..».

        - …Всё! – сказала я. –  Новый год мы встретили. Я хочу домой!
        - Ты замерзла? – участливо спросил Вадик.
        - Холодно… - грустно ответила я.

                *
          Дома меня ждала новогодняя открытка от Лидии Панфиловны. Доверяя ей мои сердечные тайны, я не открывала имени Вадика – просто именовала его Мистером Икс. Лидия Панфиловна улыбалась про себя, но на рассекречивании не настаивала.
          Открытка была по-новогоднему щедрой на пожелания:
          «…Желаю, чтобы в новогоднюю ночь Дед Мороз подарил тебе на всю жизнь счастье, доброе чудо и безразмерную корзину вдохновения.
Привет и поздравления от меня Мистеру Икс.
P.S. пусть он остается Мистером Икс, хотя решать задачи с одним неизвестным – я еще не разучилась. Твоя Л.П.»
          Ее слова огорчили меня – и я поняла, что не хотела бы, чтобы Мистера Икс разгадали… что я стыжусь признаться кому бы то ни было, что у меня роман с Вадиком.

                *
        - Вадик, ты знаешь, скоро приезжает Окуджава. Я очень хочу его послушать! Он будет выступать в оперном театре.
        - Зачем идти? Я могу достать тебе его магнитофонную запись… возьму у кого-нибудь и перепишем.
       - Что может, в конце концов, сравниться с живым исполнением?
       - Да брось ты эти сказки! Совсем не обязательно идти.
       - Скажи честно, почему ты не хочешь?
       - Это дорого…
       - О чем ты? Мы же с тобой не раз ходили на такие выступления – Роберта Рождественского, например.
       - Ну-у, мне не дадут денег на билеты…
       Я ничего не сказала, но решила поговорить с мамой.

       - Мама, мы хотели бы сходить на выступление Окуджавы в оперном.
      - Так в чем проблема, сходите.
      - Но Вадику родители не дают денег.
      - А сколько раз я могу давать вам на билеты? Его родители вполне обеспеченные. Вы могли бы, по крайней мере, покупать билеты по очереди. Больше я не буду платить за него. Тебе куплю билет, а он может не ходить.
        Подобная сцена с Вадиком происходила не впервые – и я решила больше не поднимать этот вопрос, а пойти сама.
        В антракте меня окликнули… Оказалось, Вадик. Не захотел отпускать меня одну без присмотра. Нашел-таки деньги на билет! Но на один билет… Я задумалась.

          …На концерте полночный троллейбус плыл по Москве, пассажиры-матросы приходили мне на помощь, а одну строчку вдруг захотелось переделать: «В рассвет мостовая стекает…»  -  мне показалось, что так было бы лучше, чем рифмовать «затихает-стихает». Но рядом с мастерством Окуджавы это, конечно, было неважно.

                XXXI

«Весна. И мне семнадцать лет.
И я впервые в Ленинграде.
Апрель еще полураздет,
и Ленинграда силуэт –
как гроздь стеклянных виноградин…»
…………………………………………
           …Это я потом напишу, через много лет… А тогда… тогда мы – десятиклассники – поехали на каникулах в Питер вместе с нашими учителями, и была весна. И наша первая прогулка по Невскому проспекту вместе с Пушкиным, Гоголем и Достоевским, наша первая встреча с Эрмитажем, первый взгляд на два величественных собора Ленинграда – на ослепительно золотую луковицу Исаакиевского и на развернутый аккордеон  Казанского – вот что было чудом из чудес.
           Я путешествовала с мамой, и мы остановились у бабушкиного брата – полковника-фронтовика дяди Лёни, который в то время служил в Ленинграде. Мама не хотела, чтобы я вместе со всеми обитала в общежитии – и я не возражала. У мамы, конечно, были свои резоны, чтобы не отпускать меня одну, мне же хотелось быть более свободной, чем мои однокашники, страдающие – как им казалось – от излишней опеки учителей.
            Вместе со всеми я ходила на экскурсии, а потом исчезала одна, по своим таинственным делам… и мне завидовали мои ровесники. Так я с мамой оказалась в старинном магазине Гостиный двор, где перед моим изумленным взором предстало кружевное облако немецкого белья. Здесь я впервые стала счастливой обладательницей розовой воздушной комбинации – такой нереально красивой, что я невольно вздохнула от огорчения, поскольку она не предназначалась для взоров окружающих.
            Рустам и Вадик старались сопровождать меня почти всюду, ускользая из-под бдительного учительского ока. 
           Я гуляла по Невскому в их окружении, как под конвоем. Только конвой этот был предупредительно-нежным.
          Той весной на каждом перекрестке Ленинграда продавали гиацинты – белые, сиреневые, розовые, желтые –  свежие, изысканные, хрупкие… Стоит ли говорить, что каждый вечер я получала их в подарок!
           Впервые я чувствовала себя дамой среди богатых  особняков, легендарных мостов и безмолвных статуй, вздыбленных коней и застывших львов. Весь город казался прекрасной театральной декорацией, где происходило волшебное действо моей судьбы, где я была главной героиней! 
              ……………………………
«Ах, будут ночи лунные,
ах, будут встречи летние!
А вы такие юные –
мои друзья последние…
              …………………………..
Я гиацинты белые
на ворот приколю,
как символ твоей смелости
и твоего «люблю!».

Какое небо нежное
над питерской весной!
И профиль твой онегинский
плывет передо мной…»

          Если бы Вадик услышал эти стихи, написанные потом, потом… –  он бы решил, что это всё о нем. Это и было о нем… и обо мне… и о нас:  и сизо-розовое небо над Питером, и внезапные моросящие дожди, и взволнованная Нева в гранитных берегах, и мои обновы – лиловое пальто и сиреневый цилиндр, и томный и свежий запах гиацинтов в моих руках, запах, преследующий меня каждый вечер… Всё это обо мне, и о нем, и о нас… Вот только онегинский – это не его профиль.
           Позже и Эдик появится в Питере на студенческой Универсиаде и привезет оттуда свой первый диплом лауреата. И тонкий червленый браслет – серебряный… для меня. 
                ………………………………..
«И я, предчувствия полна,
ждала чего-то в том апреле,
когда так медлила весна
и пробивалась, как струна,
в сплошной симфонии метели…
                …………………………………
…Конец. На блещущих крылах
взмываю я над Петербургом
и покидаю впопыхах
виденья в лавровых венках,
что прожили светло и бурно.

Из Ленинграда самолет,
увы, в мой рай провинциальный
меня доставит. Только вот,
я не сумела взять в полет
тот Петербург военно-бальный…»

          Зато я взяла с собой целый ворох разноцветных гиацинтов и бережно прижимала их к груди во время всей воздушной дороги. Мне было грустно расставаться с Ленинградом, и я молча смотрела в окно на плывущие под нами, слегка подсвеченные закатом облака…
          Мальчики – мой неизменный конвой – почувствовали мое минорное настроение и наперебой пытались развлечь меня, предлагая то лимонад, то очередную шутку. Смех, который временами вспыхивал в нашей компании, привлек внимание молодого пассажира, сидящего впереди нас. Он обернулся к нам с улыбкой:
          - Вы казанцы?
          - Да! – весело и дружно ответили мы.
          - А я питерский… Вы, наверное, были на экскурсии у нас?
          - Конечно! Вот делимся впечатлениями.
          - Вы, случайно, не студенты?
          - Нет, мы еще школьники. А вы тоже к нам в Казань – на экскурсию? – спросил, улыбаясь, Рустам.
           Вадик рассмеялся.
           Наш собеседник не понял, что его так рассмешило, и ответил серьезно:
           - Я к вам по приглашению университета – на слёт.
           - Какой слёт? – заинтересовались мальчишки.
           - Слёт бардов-менестрелей.
           - А кто это? – встрепенулась я.
           - Вы не знаете? – удивился он. – Впрочем, вы же еще не студенты, поэтому не знаете. Это такое замечательное направление в искусстве – новое, студенческое! Мы сочиняем песни и поем их под гитару… 
           - А разве раньше не пели песни… романсы, например… под гитару?
           - Это совсем-совсем другие песни. Вот послушайте, я вам спою, - неожиданно предложил наш спутник и запел без всякой гитары, под шум моторов нашего лайнера. Но глаза его так горели, и улыбка не покидала лица: 

«…Генерал-аншеф Раевский зовет командиров:
"Что-то я не вижу моих славных бомбардиров!"
Командиры отвечают, сами все дрожат:
"Бомбардиры у трактиру пьяные лежат!"

Драгун побьет улана,
Гусар побьет драгуна,
Гусара гренадер штыком достанет,
А мы заправим трубочки,
А мы направим пушечки:
А ну, ребята, пли!
Господь нас не оставит...»

         Он пел и пел – и мне казалось, что в салон самолета неожиданно ворвался «тот Петербург военно-бальный». И что теперь он навсегда здесь, со мной, где под ворохом гиацинтов стучит мое сердце…

                XXXII

           Мы еще учимся в предпоследнем классе, а Вадим уже закончил техникум и уходит в армию. Его уход в армию, а значит – во взрослую жизнь, оказался для нас полной неожиданностью.  Мы растерянны и понимаем, что нам будет не хватать его хладнокровия и трезвого взгляда на вещи. Кто будет помогать нам разбираться в наших сумбурных чувствах? Кто найдет всему правильное определение и подыщет нужные слова, чтобы объяснить нам наши заблуждения? Кто разрулит наши запутанные отношения? В конце концов, мы понимаем, что без Вадима оказываемся беспомощными подростками, которые впервые на длительное время должны справляться со своей жизнью без взрослой помощи.
           Я прихожу на проводы Вадима к нему домой – мальчишки уже тут. Вадим вышел ненадолго к соседям – и Рустам с Вадиком обсуждают какие-то его сердечные дела.
            Вадик говорит о том, что Вадим давно влюблен в Лиду Левинскую – еще с седьмого класса, когда они учились вместе.
            - А она знает об этом? – спрашивает Рустам.
            - Да нет. Он ведь понимает, что это бесперспективно. Слишком  разные они люди! К тому же он ушел в техникум, а она осталась в школе.
            - И что же он собирается делать?
            - Ничего. Просто он как-то сказал, что если у него будет дочь, он назовет ее Лидой.
            - Это он серьезно?
            - А почему нет? Если он сказал, то, значит, так тому и быть. Вот увидишь. Он слов на ветер не бросает.
            …Я поняла, что всю эту любовную историю я проморгала,  пропустила – она не разыгрывалась на моих глазах. Только по некоторым замечаниям его товарищей да редкому упоминанию имени «Лида» я догадывалась, о чем речь. Но никогда не расспрашивала ни ребят, ни – уж тем более! – самого Вадима. 
           Вадим возвращается и проходит мимо меня в комнату, пока я переодеваюсь в прихожей – снимаю  сапожки и надеваю светлые туфли с пряжками, перестегиваю капроновые чулочки, которые, как всегда, стремятся спуститься.
           Ребята вдруг начинают говорить обо мне. Начало разговора я не расслышала, только потом неожиданно долетела фраза Рустама:
           - Наша Галка – она ведь настоящая тургеневская девушка.
           - Да. Это правда, - как-то серьезно и торжественно согласился Вадик.
           Я солгу, если скажу, что мне не было приятно это подслушать…

          Через месяц мы получили долгожданное письмо от нашего друга. Он со свойственной ему иронией описывал свои солдатские будни – служба в десантных войсках была не игрушечной, не шуточной.
           Мы дружно решили порадовать нашего солдата и послали ему ко дню рождения подарок.
           Сфотографировались втроем и записали на фотографии пластинку с песней в нашем исполнении:

«………………
Как тебе служится,
с кем тебе дружится,
наш молчаливый солдат?..»

          В конце письма вместе с нашими хоровыми поздравлениями мы недвусмысленно чокались звонкими стеклянными бокалами за его здоровье. И отправили Вадиму фляжку, полную вина. На наше счастье посылка дошла в целости и сохранности.
          Письмо от Вадима пришло восторженное: он писал о том, как в полку все заиграли его пластинку, а из фляжки каждому из его товарищей досталось по глотку горячительного.
          В ответ он прислал нам свое фото в военной форме, с всегдашним аккуратным бобриком и крутыми спортивными плечами. Вид у него был бравый!
          Когда мы пришли к Вадиму домой, чтобы почитать его письмо и показать родителям фотографию,  дядя Саша, отодвинув свою застиранную ситцевую занавеску и, естественно, опрокинув рюмашку за военные успехи пасынка, привычно покашлял от волнения и с гордой слезой в голосе произнес:
          - Маршал… мля… Малиновский!   

          «…Насчет службы будьте спокойны, - писал Вадим, - я теперь службу понял и стал, как оловянный солдатик, больше молчать, больше притворяться в своей готовности всегда и везде «так точно» и всегда «есть», хоть и противно шестерить до тошноты, а я, сжав зубы, делаю, потому что тут ничего не добьешься, если будешь упираться, «плетью обуха не перешибешь», приходится прятать зубки и смирно сносить всё».
          Вадим писал и о том, что наше послание, как обычно, солнечное, радостное и лиричное – сразу видно, что мы не знакомы с воинской службой.
          «Совсем не об этом думаешь, когда раскрывается пасть «Антея» и сирена дает сигнал приготовиться. У вас там, наверное, думают, как глубок, чист и прекрасен шестой океан; а здесь – как грозен, беспощаден он ко всем слабым духом и к «впечатлительным», особенно, когда ты наедине с собой «свистишь к земле со скоростью бешеного поросенка».

                XXXIII

          Школьный эстет Жека Долгов – хрупкое создание в очках в тонкой воздушной оправе. Он похож на молодого Карела Готта. Такой же длинноногий и худощавый.
          Жеке нравится вести со мной беседы на возвышенные темы, он ввел в обычай при встрече на школьных вечерах целовать мне руку – и кое-кто из мальчишек подхватывает этот романтический жест.
           Жека любит дарить мне изысканные вещи. Где он только находит всё это в наше дефицитное время? Может, они когда-то жили за границей и вывезли эту красоту оттуда? Черные нейлоновые перчатки с муаровым блеском. Английская роза сливочного цвета, с легким оттенком лимона и розовой пудры в серединке. Я особенно люблю носить ее на маленьком черном платье а ля Шанель, сшитом, как всегда, мамой. Книга Филиппа Эриа «Золотая решетка». Перевод с французского. Это, очевидно, любимая книга Жеки или одна из любимых. Он вложил в нее листок с цитатой, относящейся ко мне. Она приводит меня в смущение, хотя и очень комплиментарна. Впрочем, может быть, потому и смущает. Я-то знаю, что я такое… какой уж там идеал!:
          «…Я встречал души более прямые, чем печатная строка, души, для которых добродетель столь естественна, как для лошадей естественна побежка рысью…
         Когда мне на ум приходят эти слова, почему-то я вспоминаю тебя. Ты знаешь, Галка, это удивительно подходит к тебе.  Ты одна из тех, кто без помощи, без наставлений, без запретов сохраняет душевную чистоту по безотчетному велению совести и. в конечном счете, обходятся без кодекса морали. Да они и не нуждаются в нем».
                *
          Я тороплюсь в школу на премьеру пьесы о Павке Корчагине. Не помню, кто был автором. Во всяком случае, не Николай Островский, а, скорее всего, наш непревзойденный Федос и сварганил эту пьесу. Зато теперь он ставит ее вместе со стареньким актером ТЮЗа Федором Осиповичем Коробовым. Хотя, возможно, этот старичок и принес из ТЮЗа пьесу, которую они с Федосом сократили. Какие-то детали разрабатывает сам Федос, отодвигая Коробова в сторону, поскольку тот пасует перед мощным авторитетом Станиславского. Тот – по слухам – с Федосом Петровичем советовался  и всегда говорил: вот тебе – верю.

            Всех, кто дружил со словом, я заразила стихами. В том, что касалось сатиры, наиболее плодовитым оказался Вадик. Среди сатиры на учителей нахально написал и про Федоса:

«Вот «Федька».
Голос – словно сломанный фагот.
Зато ума, как говорят, палата.
Он литератор.
Тёртый, так сказать, калач.
Был вором, грузчиком,
А, говорят, еще артистом МХАТа».

           Я тороплюсь на премьеру, бегу по Профсоюзной вдоль каменных краснокирпичных и палевых двухэтажек так быстро, что, как назло, то и дело норовят спуститься капроновые чулочки. По дороге забегаю в чьи-то подъезды и подворотни – и без конца их перестегиваю. Боже мой, за что такое мучение? Где вы – современные колготки? Вы тогда показались бы чудом – тонкие, обтягивающие девичьи ножки без единой морщинки!

         Действие пьесы происходит в Шепетовке на Украине.
         Любовь Павки Тоня Туманова – Лялька Лобова с черными, как вишни, глазами с модной стрижкой каре, закрывающей ей лоб и щеки, с белым бантом на макушке – наша школьная Клаудиа Кардинале.
          Корчагин – белокурый высокий Энвер Шахмаев. Как они красиво смотрятся на сцене! Энверу даже лохмотья к лицу, когда он изображает вышедшего из тюрьмы пролетария.
          Лощеного Виктора Лещинского играет кудреватый хохмач Талгат Айдаров. Моего брата Сухарько в белой вышиванке исполняет Рустам. Он постарался гладко зачесать свои волнистые светлые волосы. Элка – с присущим ей юмором – упоенно представляет самогонщицу. Своего рода шедевр!
         Я – Лиза Сухарько. Обычная скромная девушка с русой косой. Зато правильная. Я в моей любимой форме и атласном черном фартуке. Только черные лодочки – из кокетливой взрослой жизни. У меня короткая роль, зато одна из самых эффектных сцен, когда я даю пощечину Лещинскому за то, что он доносит на Корчагина в полицию.
         
          - Ну-ка иди сюда, буду учить тебя делать «апач»! – повелительно выдергивает из толпы новоявленных актеров Толю-Лещинского Федос Петрович.
         - А что значит «апач»? – спрашиваю я.
         - Это такая фальшивая пощечина… в цирке клоуны мастерски  влепляют апач! Треск стоит – аж страшно становится! Публика в восторге! А вдруг и взаправду бьёт?..  – выразительно изображает, выкатив светлые до прозрачности глаза, наш Станиславский.   
          И Федос начинает терпеливо учить Толю хлопать незаметно в ладоши в момент пощечины – у того не получается. Долгие репетиции оплеух не дают результата.
          - Лупи его по мордасам, болвана! – свирепеет Федос. – Не бойся, лупи! Забудь про апач – дай ему леща! Я сказал: дай леща – разрешаю!
          При каждом очередном ударе локон на лбу Толи вздрагивает. Толя обреченно смотрит на меня своими карими глазами с поволокой, готовый, как мне кажется, каждую минуту выкинуть какое-нибудь коленце. Однако ему, как видно, не до шуток. 
          С репетиции я ухожу с виноватым видом и горящей ладонью, а несчастный Толик с красной щекой.

          На спектакле – при встрече с Лещинским в ответ на его заигрывания – я гневно прерываю его и, полная справедливого негодования, обвиняю в подлости по отношению к Павке. Лещинский гнусно и цинично ухмыляется, за что я тут же намереваюсь влепить ему пощечину.
          Когда я размахиваюсь, как и положено по роли, Толя неожиданно не выдерживает и приседает. В зале раздаются смешки. Чтобы спасти положение, я бью его слева. Но реакция у него молниеносная – он опять приседает. Весь зал бьется в истерике от смеха.
           - Занавес! – кричит разъяренный Федос. – Я своими руками… своими руками придушу тебя, негодяй! Будешь знать, как срывать представление! – шипит он ему уже за занавесом.
            Но пьеса продолжается, и на этом мытарства бедного Толи не заканчиваются. Он попадает в мощные руки разгневанного Корчагина-Энвера, и тот одним ударом опрокидывает предателя с обрыва в несуществующую реку. Толик с грохотом и стоном падает куда-то за сцену – и выбирается оттуда уже в финале для поклонов – весь измазанный белой известкой.
            После спектакля я замечаю, что у Вадика, который был всего лишь болельщиком и терся за сценой – тоже спина белая, будто он, а не Толик падал с обрыва в реку. И как только его угораздило испачкаться?
            …Не передать, как я была расстроена моим провалом! Тем более, что книга – одна из любимых. А особенно фильм, где Павку играет неподражаемый Лановой!

            Еще в четвертом классе мы с Милкой Сомовой, моей тогдашней подружкой, бесконечно и самозабвенно проигрывали сцену встречи Павла и Тони в поезде.
            Девушка в белых мехах, ее разочарованный тон:
          - Признаться, Павлуша, я не ожидала встретить тебя таким… Неужели это всё, что ты заслужил у своей власти? Рыться в земле…  грязное полотенце на шее… А я-то думала, что ты, по крайней мере, комиссар… Как это неудачно сложилась у тебя жизнь…
          И его горький и гордый ответ на эти оскорбительные слова:
          - О моей жизни беспокоиться нечего. Тут всё в порядке. А вот у тебя жизнь сложилась хуже, чем я ожидал. Раньше ты не стыдилась руки рабочему подать, а сейчас от тебя нафталином запахло.
          …Конечно, каждой из нас хотелось быть Корчагиным, а не Тумановой. Но, не желая обижать друг друга, мы менялись ролями, играя любимого героя по очереди.

           Жека Долгов подходит ко мне после моего позора. Он в тонком джемпере сливового цвета с белым выпущенным воротничком.
           - Не расстраивайся, Галя! В конце концов, здесь нет твоей вины. А Толя… ну, что тут скажешь? Он же не профессиональный артист – не может ведь он терпеть насилие каждый день на репетициях ради одного представления с сомнительным художественным эффектом!
          - А Федос-то как разгневан! Я думала, он Тольку просто прибьет!
          - Ну, наш уважаемый Федос Петрович – тоже не Станиславский. Хотя и поговаривали о каких-то там его гипотетических контактах с МХАТом. Сам, наверное, и распространяет эти слухи ради вящей славы среди нашего брата – учащихся.
          Я огорченно вздыхаю… а Жека, по заведенному у него обычаю, осторожно берет мою руку и подносит к губам. Мне становится чуточку легче.
          - Галя, - говорит торжественно Жека, - позволь ради сегодняшней премьеры поднести тебе, как актрисе, мой скромный дар.
          - Что ты, Жека, я не заслужила!
          - Заслужила! – убежденно отвечает Жека. – Даже если бы сегодня у тебя не было премьеры и ты не выступала бы на сцене… заслужила!
          Он, не выпуская мою руку, неожиданно кладет на ладонь большую тяжелую брошь из темного металла. Мне неудобно пристально разглядывать ее, но Жека, как экскурсовод по Музею ювелирного искусства, продолжает:
           - Это старинная брошь – в ней всё настоящее. Мне бы очень приятно было, если бы ты ее носила и она бы тебе нравилась.
           Я растерянно попыталась возразить и вернуть Жеке его дар, но не тут-то было. Жека был настойчив и тверд. Пришлось смириться и поблагодарить, чтобы не обидеть дарителя.

           Заинтриговала меня эта старая брошка, про которую Жека сказал, что огромный кабошон темно-красного цвета – настоящий рубин, а вокруг лепятся крошечные белые жемчужинки. Мне не верилось, что это настоящее. В противном случае я бы, бесспорно, вернула ее Жеке. Может, его мама даже не знает, что он подарил мне брошку. И – каюсь! – я пошла в ювелирный, к мастеру, чтобы
определить, что это такое.
           - Да, настоящий рубин. И настоящий жемчуг – правда, мелкий, скатный.
           - А что значит – скатный?
           - Речной. Он мельче и дешевле.
           - Так это старая брошка?
           - Это старинная брошка, - задумчиво поправил меня ювелир. – Только продать ее задорого вам не удастся… просто как лом… Здесь уже от времени появились трещинки, изъяны… Ну и что, что не заметно глазу? Я-то вижу! К тому же она не золотая… - бормотал он, глядя в увеличительное стекло, прикрепленное на голове.
         - Я не собираюсь продавать! – поспешно возразила я. – Просто так… узнать хотела.
         Мастер пожал плечами и потерял ко мне всякий интерес.
 
         Я решила не оскорблять Жеку возвращением брошки, поскольку обладание ею не сулило никакой материальной выгоды и не выглядело как моя меркантильность. 

                XXXIV
 
          С Вадиком мы ссоримся так часто, что непонятно,
чего у нас больше – мира или войны. Откуда они только берутся – причины для ссоры? По какой стороне улицы идти? – почему-то каждый хочет идти по противоположной! Пойти в кино или в театр? Пойти в гости или просто посидеть дома, пока родителей нет? Последнее всегда предпочитает Вадик – мне же, наоборот, не терпится куда-нибудь умчаться навстречу впечатлениям.
         Обычная ссора затягивается дня на три, в течение которых он звонит по телефону, молчит в трубку и заводит пластинку с песней:

«Давай никогда не ссориться,
Никогда, никогда.
Пускай сердце сердцу откроется
Навсегда, навсегда.
Пусть в счастье сегодня не верится –
Не беда, не беда.
Давай еще раз помиримся
Навсегда, навсегда…»

         Я слушаю молча. 
         Каждый раз после ссоры я решаю, что всё-е-е-е! Но в школе он ловит меня на переменке, просит прощения за то, что погорячился – и всё начинается сначала…

                *
         Весной я все-таки решилась, наконец, расстаться с косой. Теперь у меня каре – до плеч. Концы волос я подвиваю. Я еще похудела – во мне 45 килограммов – и чувствую себя почти взрослой. Только вот совсем не выросла – спасают меня туфли на гвоздиках в 12 сантиметров. Приходится успокаивать себя, что я подарочный экземпляр – девушка в размере Любови Орловой.
          В предпоследнем десятом классе будущим референтам положено проходить практику. В июне – у меня практика в радиокомитете, я работаю в архиве. Кроме меня, здесь еще работают двое старичков – может быть, они супруги? – когда я вхожу, они тут же переходят с татарского на русский язык. По тому, как они улыбаются, я понимаю, что их умиляет молодая девушка, которая пришла к ним учиться.
           Мне приходится выполнять самую простую работу – сшивать бумаги: сначала прокалывать их дыроколом, потом вдевать веревочки и связывать. К концу дня у меня болят пальцы, а на указательном собирается появиться мозоль…
          «Неужели я даже для такой ерунды не гожусь? – паникую я. – Ничего, еще приноровлюсь!» – успокаиваю я себя, чтобы не жаловаться старичкам.
           Вечером меня встречает Эдик, поскольку живет рядом с радиокомитетом. Мы идем по улице Жуковского в самом прекрасном районе города – куда они недавно переехали – к нему домой обедать. Там его бабушка приготовила мои любимые щи из щавеля.
           Я в сером платье в талию, в узком вырезе алеет роза. Подвитые волосы на висках подняты вверх в стиле Вивьен Ли. Я в любимых черных лодочках на гвоздиках. Ну, и что, что маленькая!.. Зато талия самая тонкая в классе.
          Эдик идет рядом – и я ощущаю, как от него идет волна ко мне. Я плыву легко, словно в безвоздушном пространстве… Меня несут по воздуху его энергия, его юная сила, его мысли обо мне.
         «О-о-оххх! как хочется бросить всё – и начать сначала… вот так… с сегодняшнего вечера! Начать всё с белого листа, как говорят поэты. Будто ничего никогда не было. Только этот безмятежный летний вечер, ведущий меня по цветущей липовой улице прямо к саду, к обрыву над Казанкой…  только этот взволнованный юноша, идущий рядом… В конце концов, мне только семнадцать – и еще не поздно решиться. Но как… как я расскажу ему всё, что со мной приключилось? и что меня уже целовали…  и целуют… как я признаюсь в этом? Я сгорю со стыда! Это невозможно! Не хочу об этом думать – я подумаю об этом завтра!» - заканчиваю я внутренний монолог совсем как Скарлетт из «Унесенных ветром».
          Эдик ни о чем не спрашивает, ни на что не намекает, ничего не выясняет… Он просто идет рядом и почти спокойно ведет незначительный разговор. И я стараюсь шутить и говорить на посторонние безопасные темы.
          Виски ломит от запаха лип… такой сильный запах, как будто всю улицу обрызгали какими-то  невообразимыми духами!

                XXXV   

                «Издалека долго
                Течет река Волга,
                Течет река Волга,
                Конца и края нет.
                Среди хлебов спелых,
                Среди снегов белых
                Течет моя Волга –
                А мне семнадцать лет…» – задушевно поет Зыкина.

            И я чуть не плачу – мне и вправду семнадцать лет…  И продолжение песни «а мне уж тридцать лет» или «седьмой десяток лет» - так невероятно далеко!
           «А мне семнадцать лет!..» - и это предчувствие счастья. Так мне кажется.
            Август. И снова я на теплоходе – на сей раз с мамой. На трехпалубном теплоходе «Эрнст Тельман». Мама сшила мне сатиновый черный сарафан с алыми розами – в расцветке что-то цыганское. Я осмелела и покрасила волосы хной в рыжеватый цвет. Я стала слегка близорукой, но очки не ношу – и поэтому немного щурюсь. Это меня огорчает, тем более, что я замечаю: из зеркала на меня смотрят кошачьи зеленые глаза с прищуром, словно я замышляю какую-то хитрость.
            Мне и вправду семнадцать лет, а за бортом течет моя Волга – совсем как в песне.

            Эдик узнал, что я опять еду в путешествие, и убедил маму купить ему билет. Но о его поездке по Волге стало известно Нине Кузнецовой – будущей пианистке. Она учится в Специальной музыкальной школе для одаренных детей и несколько раз аккомпанировала Эдику на его выступлениях. Видимо, хочет стать для него не просто концертмейстером. Ее активно поддерживают старшие братья, которые считают, что певец и пианистка – это идеальный союз! Однако ей неловко вояжировать одной в столь юном возрасте, и она уговорила двух подружек поехать вместе с ней – все они учатся в консерватории. Таким образом, Эдик привел за собой на теплоход целый хвост из музыкальных девочек.
          Да и рейс – на сей раз – довольно богат молодыми девушками, отправившимися в путешествие.
          Как только Эдик появляется в музыкальном салоне, занимает место у рояля и пробует голос – стремительно возрастает количество юных барышень, желающих с ним познакомиться.

           Эдик стал старше на целый год – и потому более смело берет инициативу в свои руки. На теплоходе масса возможностей: и его импровизированные концерты, и ежедневные танцы, и новые города с объединяющими нас экскурсиями.
            Но и я стала старше… К тому же у меня за спиной целая любовная история длиною почти в год – он об этом не знает и пока не догадывается. На тесном, неуклонно ведущем нас друг к другу пространстве трехпалубного лайнера мне приходится прилагать массу усилий, чтобы ускользать от сближения с ним. Вспоминаю чью-то фразу, что женщина всегда должна быть, как намыленная.
           На корме каждый вечер, как обычно, танцы. Голос  Шульженко льётся так мягко и многозначительно:
                «На заре мы расстались, а вечер
                Так далек, как звезда далека.
                Что такое любовь? Это встреча
                Навсегда, до конца, на века…»
            «На века…,  - думаю я. – Довольно глупо звучит. Впрочем, может быть, это песня о библейских персонажах, каком-нибудь Мафусаиле».      
           Неожиданно я вспоминаю, что мама похожа на Шульженко. Настолько похожа, что иногда с ней здороваются незнакомые люди: «Здравствуйте, Клавдия Ивановна!». Она улыбается – и не пытается их разочаровывать. Только мама у меня блондинка, в отличие от певицы. Да и моложе ее лет на двадцать. Даже странно, что здороваются. Видно, поклонники считают, что это в порядке вещей, когда дива так молодо выглядит! Но мама не поет – она играет на рояле. Поет папа, а она ему аккомпанирует, когда он с чувством исполняет свою любимую «Только раз бывает в жизни встреча…» или шутливую «Капризная, упрямая, вы сотканы из роз! Я старше вас, дитя моё, стыжусь своих я слёз…».
                *
           Мнения ученых о происхождении названия «Кинешма» расходятся. По утверждению одних, «Кинешма» - слово мерянского происхождения и переводится как «тихая спокойная гавань» или «темная глубокая вода». Другие исследователи считают, что это название не связано ни с одним из ныне известных языков.

          Кинешма окружает нас каким-то вечным покоем, свойственным  крошечным русским городам по берегам Волги – подобным Левитановскому Плёсу.
         Как мил сердцу этот родной, очень русский пейзаж!
         Эдик напевает любимую Шаляпинскую «Из-за острова на Стрежень»  - про Стеньку и про его княжну. И я вспоминаю легенду, в которую люди предпочитают верить, потому что она гораздо более поэтична, чем какое-то слово непонятного и темного мерянского языка.
         Именно здесь, гласит эта легенда, проплывали мимо берега струги знаменитого атамана Разина. Здесь он и решил окончательно расстаться со своей персидской красавицей. Почуяв неладное, она жалобно спросила его: «Кинешь мя?». И ведь кинул! И не просто кинул, а в «набежавшую волну!..»
      
          - Кинешма – жутковатое название, - передернула я плечами. – Кинешь мя?
          - Нет! – не колеблясь, отвечает Эдик на мой нечаянный вопрос.
           - Что значит «нет»?
           - Никогда!
           - Что значит «никогда»?
           - Никогда – значит никогда!
           - Никогда не говори никогда… - смеюсь я, делая вид, что не понимаю смысла его фразы. – Смотри, смотри, как красиво! – отвлекаю я его. Слишком напряжено  лицо и слишком серьезно он произносит «никогда». – Смотри же!
           Нас провожают зеленый холмистый берег, сбегающий к темно-синим немеряным глубинам Волги. На холме среди деревьев золотятся закатные вечерние купола…
            «Кинешь мя?» – вопрошает удаляющаяся  Кинешма.
            И ведь кинул… и как скоро кинул! Хорошо еще, что не в набежавшую волну. Каких-то пара дней – и уже не здороваемся.

                *
           - Ты знаешь, на теплоходе объявили конкурс… думаю, нам стоит попробовать! Ты же говорила, что совсем недавно стала лауреатом городского конкурса на лучшее сочинение, так?
           - Ну и что? Опять, как в школе, что-то сочинять? Я отдыхать собралась, между прочим, от школьной муры…
           - Не совсем как в школе… Просто нужно придумать рассказ, где все слова на одну букву. Кто придумает самый большой и удачный рассказ – тот и победитель! Давай попытаемся! У нас, по-моему, есть шансы одержать победу.
           - Ладно… давай, - после недолгого колебания соглашаюсь я.
           Мы примостились на палубе в плетеных креслах возле маленького столика под моим окном. Эдик, как фокусник, вытащил из кармана светлых брюк листок бумаги и карандаш.
           «Подготовился, - усмехнулась я про себя. – А что если бы я не согласилась? Ну, тогда я бы так и не узнала, что он подготовился…».
          Решили сочинять рассказ на букву «П». Что ни говори, слов на эту букву, как нам кажется, больше всего в нашем распоряжении. По условиям разрешалось употреблять союзы, предлоги и междометия, не начинающиеся на «П». Из-под пера – вернее, из-под карандаша – стремительно рождается совместное произведение. По мере его конструирования, мы то смеемся, то хмуримся, задумываясь… Склоняемся низко над листком. Я не замечаю, как моя рыжая прядь касается его слегка выгоревшей на солнце, тяжелой, блестящей русой пряди… Но вдруг понимаю, что он взволнован и темп работы замедляется. Слегка отстраняюсь – восстанавливая прежнюю работоспособность.

         «ПУТЕШЕСТВИЕ  НА  ПАРОХОДЕ» - так озаглавили мы свой шедевр. Подзаголовок гласил: «Повесть о печальных приключениях пассажиров». Далее следовало:
«После продолжительных поцелуев провожающие покинули причал. Пассажирский пароход «Эрнст Тельман» пошел в путешествие. Попыхивая паром, пароход плыл к прекрасным портам, привлекающим путешественников, плыл то поближе к прибрежным порослям, то подальше.
Природа поражала пышностью. Пряно полыхал первоцвет, покачивались папоротники, птицы пели простые, но прелестные песенки.
Плавание проходило с «приключениями».
Предлагаем «прейскурант приключений», происходивших с путешественниками:
Покуривание папирос,
Поглощение продуктов питания и пива,
Поигрывание в преферанс и подкидного,
Прогулка по палубе,
Прокручивание пластинок,
Переваривание пищи,
Похрапывание.
После подобных «приключений» пассажиры порядком поскучнели и поправились. Покой прерывался периодическими пребываниями в портах, покупкой предметов потребления, постоянной политической полемикой.
Преодолевая преграды «прейскуранта», путешественники продолжали поиски подлинных приключений. Повезло!
Повстречали писателя, писавшего приключенческую повесть. Пока писатель прогуливался по палубе, пассажиры потихоньку прочитали:
«…повизгивали пули, позвякивали палаши, полыхали пунцовые плащи – пираты пошли на приступ…».
- Превосходная повесть! – прослезился Петр Петрович Полушкин, повар портовой пивнушки «Парус».
Писатель проскользнул с палубы в полуосвещенное помещение…
Петр Петрович пал от потрясающего пинка пониже поясницы (пояснение: поддал писатель за подглядывание). Но писателя проворно повалили на пол и продолжительно побили по почкам с перерывами на перекуры. Посему писатель перекинулся.
Писатель перекосился от позевоты и проснулся.
- Прекрасные приключения! – пролепетал писатель, просыпаясь.
Плавание продолжается. Ни пуха ни пера!».

           На этом мы выдохлись – и решили, что такого объема вполне достаточно для конкурса на нашем теплоходе. Выиграть, конечно, было нетрудно. Тем более, что никто особенно не напрягался, чтобы стать победителем. Однако немного разочаровал тот факт, что несколько сочинений тоже было на букву «П». Не только нам пришло в голову это счастливое решение! Но мы были более терпеливыми, поэтому история, описанная нами, оказалась длиннее, чем у наших соперников. Ура!
                *         
         Вечерами Эдик, как и прежде, музицирует в музыкальном салоне. Девушки, словно по команде, собираются там, рассаживаются по кругу и молча сверлят певца глазами. Среди них есть довольно любопытные экземпляры.
          Вот красавица Ирина, чем-то похожая на Аву Гарднер, только менее яркая – спокойная, замороженная, с высокой взрослой прической. Она старше Эдика на два года, и ее замороженность делает ее еще старше. Называет себя претенциозно Ирэн. Эдику нравится ее красота – и он охотно с ней беседует. Она путешествует с подругой Виолеттой – незаметной настолько, что я ее не узнаю никогда. Хотя имя у нее вполне оперное!
           Другая – блондинка Тася – скорее, некрасивая, но отлично сложена. Она еще моложе меня и едет с мамой. К концу нашей поездки Эдик сопровождает ее на пляж, где они забредают куда-то в тальник, вместо того, чтобы купаться и загорать.
            Куда уж крупной, веснушчатой, словно выгоревшей на солнце, будущей пианистке Нине Кузнецовой с ними тягаться! Так что гаснет ее надежда – и не по моей вине. 
            Так кто же он – «мордист» или «фигурист»? А я-то думала, что он, скорее всего, «душист»!
 
            …Стою на палубе, возле поручня – на ветру. Мне нравится стоять на ветру, я знаю, что это красивое зрелище. Рыжие завитки  треплет ветер, юбка сарафана надувается парусом – по черному полю гнутся под ветром алые розы в изумрудных листьях… Эдик идет мимо – и, несмотря на холод в наших отношениях, как магнитом притягивается к поручню и кладет свою руку рядом с моей… Я чуть заметно  улыбаюсь.

          Эдик сидит в ресторане за столом с семейной парой – двумя старичками, скорее всего, простого рабочего происхождения. Они добродушны, дружелюбны и явно симпатизируют юному певцу, в них есть какое-то родственное покровительство. Словно он им сынок, или внучок.
           На очередной остановке прохожу мимо их стола и слышу, как старушка спрашивает его:
           - Ты что в город не идешь? И скучный такой…
           - Да что-то не хочется… - вздыхает Эдик.
           - У тебя, наверно, денег нет? На, возьми, в кино сходишь… - и она протягивает ему трешку.
          Не такие уж малые деньги по тем временам! Так сумела их протянуть, чтобы не обидеть его своей подачкой и чтобы он взял, не смущаясь, не боясь, что не сможет вернуть… взял, как берут у близких людей. Слава Богу, он не увидел, что я была свидетелем этой сцены.   

           Вечером на ужине, когда уже оставили вдали очередной город, я заметила, что старички изредка поглядывают в мою сторону – видно, понимают, что Эдика со мной что-то связывает, какие-то напряженные отношения, словом, какая-то черная кошка проскочила между нами… и, конечно же, сочувствуют ему и осуждают меня.
            Прохожу к баку, чтобы налить себе чаю. Эдику и старичкам кажется, что я отошла на безопасное расстояние. Слышу тихий голос старушки и обмираю, невольно вслушиваясь:
            - Да… девушка с характером! И высоко себя ценит… Ишь ты!
            Помолчав немного, она внезапно заключает:
            - Но… хороша!
            И эта последняя реплика примиряет меня с их осуждением.

                *
            В Горьком я, несмотря на свою всегдашнюю робость, решаюсь всё же позвонить Леньке. На сей раз не прибегаю к помощи Эдика – не те отношения у нас, чтобы обращаться за такой деликатной вещью, как помощь в общении со своим бывшим сердечным интересом.
           Мы встречаемся с Ленькой на причале и идем в кафе на холме над Волгой. Он рассказывает, что тоже, как и Эдик, учится на физическом факультете – только Горьковского университета. Он и вправду изменился, очень вырос, перегнал Эдика, белокурые волосы потемнели, но глаза по-прежнему темно-карие, непроглядные, лицо стало более грубой лепки – и я чувствую, что уже ничего не чувствую, никакого волнения… Стал похож на своего отца – директора ресторана нашего теплохода «Серго Орджоникидзе» - высокого, с прямой военной выправкой, с отстраненным сумрачным лицом.
           Эдика мы встречаем неожиданно, на обратном пути, когда  спускаемся  вдоль Кремля по дороге в порт. Эдик облеплен девочками, как заправский деревенский гармонист. Они идут под руку друг с другом. Ни дать ни взять – хоровод из ансамбля «Березка»!
           - Идите к нам!..  – кричат они.
           - Хочешь? – спрашиваю я Леньку.
           - Нет! – говорит он, не склонный к таким шумным компаниям.
           - И я не хочу! – поддерживаю его.
          И мы ускоряем шаг, чтобы оторваться от них.

                *
          На пароходе за мной ходит мальчик, который молча, с вкрадчивой улыбкой, старается угодить мне – то подарит игрушку, то принесет чай. У мальчика красивое звучное имя, как минимум, профессорское или артистическое – Константин Юрьевич Арбатов. Мальчик коренастенький, спортивный, в глазах что-то настороженное. Я знаю, что он хулиган. Одним словом, «плюйся ветер охапками листьев, я такой же, как ты, хулиган».
           Как-то возле нашей школы затеял драку, и Вадику от него досталось. Что уж были у них за разборки – мне неизвестно.
          Однако после этой истории, неожиданно встретив его на теплоходе, да еще в роли ухаживающего за мной, я все же понимаю, что он вовсе не белый и не пушистый. Притом он видел, как Вадик и Рустам провожали меня. Видит и наши усложнившиеся отношения с Эдиком. На его глазах разыгрывается некая пьеса с драматическим сюжетом. Он ни о чем меня не спрашивает, но пристально наблюдает за мной и моими взаимоотношениями с противоположным полом.

           После теплохода я не общалась с ним – каково же было мое удивление, когда через несколько лет я получила от него поздравительную открытку из колонии, написанную каллиграфическим почерком в цветной рамке. Вот тебе и профессор! К следующему празднику он прислал подобную, а потом пришло обычное письмо – уверена, им самим написанное. Сознался, что первые открытки присылал его друг. Я поняла, что за них в колонии пишет некий спец с красивым почерком и грамотный. Ничего себе, работенка у него!
             Много лет спустя я прочитала, как в тюрьме трудился над заявлениями и письмами известный писатель Эдуард Лимонов. Такие люди там, видно, на вес золота.
                *
            В каждом городе я получаю письма. Их много. Вадик не скупится на изъявления чувств – письма пестрят заверениями в любви. И это создает ложное впечатление, что время ссор миновало. Когда идет переписка – ссоры как будто замирают:
             «Мне очень плохо без тебя, моя милая, а ты не хочешь даже писать побольше. Мне тебя очень не хватает.  Нечего писать о своей жизни, потому что я без тебя не живу, а существую. Весь мой день занят только мыслями о тебе… Когда я выхожу на улицу, я не знаю, куда идти, а ноги всегда приводят на трамвайную остановку, чтобы ехать в речной порт. Тогда становится особенно горько от того, что тебя нет…»
            Я читаю строки, густо покрывающие случайные листы бумаги… но не обольщаюсь. Стоит нам встретиться – всё опять начнется сначала: ссоры, молчание, непонимание, сожаление, раскаяние. И как результат – отчуждение с моей стороны.

                *
            На теплоходе всю почту выкладывают на один общий стол на второй палубе. Однажды я застаю Эдика возле почтового стола, где меня поджидает груда писем от Вадика. Ловлю его взгляд, который становится холодным и насмешливым, почти враждебным. Мы оба понимаем, что скрывать мой роман, собственно, больше не имеет смысла. Вот и не нужно ничего объяснять. Я испытываю облегчение от сознания, что обошлось без этого… но… мне не по себе. Что же теперь будет?
           А на корме ворожит и ворожит песня Шульженко. Обещает:
                «Теплоход в долгий рейс уплывает -
                Не уйти от протянутых рук.
                У любви берегов не бывает,
                У любви не бывает разлук…
                Не бывает... Прощай! Только эхо
                Повторяет «прощай» и «прости»!
                От любви никуда не уехать,
                От любви никуда не уйти…»
                *
           Ах, как далеко прошлое лето, щедрое на предчувствие, ожидание какой-то новой взрослой волшебной жизни! А как мне нравилось жить в дымке еще не сказанных слов, не данных обещаний, несостоявшихся поцелуев! Где ты, уплывший в прошлое лето «пароход белый-беленький…»? Пароход, палуба, музыка… Всё повторяется – и… не повторяется. «Не повторяется такое никогда…».
   
           После долгой дружбы мы с Эдиком вдруг перестали здороваться. Это что угодно, только не равнодушие! Что же тогда? Вражда? Ненависть? Но я не забыла, сколько шагов от любви до ненависти… или от ненависти до любви.
           Если бы кто-то спросил меня, отчего мы перестали здороваться – я бы не смогла ответить на этот вопрос. Не смогла бы – и всё. Я не помню, как это случилось. Слово-за слово. Слово-за слово. Пикировка, перепалка… Скорее, перестрелка. И размолвка.  Вот, собственно, и всё. Ему хотелось задеть меня, я отвечала ему тем же. Мы словно играли в теннис, неумолимо перерастающий в дуэль, норовя попасть мячом по противнику не на шутку. Чтобы не просто победить его, а сделать больно! И чем больнее ему будет – тем лучше!

                *
          Теплоход вернулся в Казань ранним туманным августовским утром, предвещающим скорое сентябрьское похолодание… Лица у туристов сонные и хмурые.
Возвращение к реальной жизни, с ее ежедневными заботами и серостью буден.
           Мы с Эдиком выходим, отделенные друг от друга толпой. Озабоченные. Чужие. 
           …Уходим из разноцветного мира путешествия и  предвкушения приключений. Не разочаровал ли нас этот мир? Изменило ли это путешествие нашу жизнь? Что нас ждет впереди?  Его ждет второй курс университета, меня – выпускной одиннадцатый класс школы. Уходим, не попрощавшись, не взглянув друг на друга…

                «Заменить тебя некем и нечем.
                Я с тобой - далека и близка.
                Что такое любовь? Это встреча
                Навсегда, до конца, на века...
                на века… на века… на века…» – провожает нас отлетающий  голос Шульженко.

                XXXVI

         - Галка, выходи за меня замуж. Вот закончим школу – и поженимся!
         - Славка! Ты же знаешь, что я с Вадиком…
         - Ну и что? – нисколько не смутился этим ответом Славка.
         - А если у нас серьезно?.. – осторожно произношу я.
         - Да брось! Я же вижу – ничего серьезного!
         - Ты уверен?
         - Абсолютно! Если хочешь знать, он тебе не пара.
         Я протестующе подняла руку.
         - Нет, я не хочу его обижать. Просто вы разные. Вы не будете вместе – я убежден.
         - А ты думаешь, что у нас с тобой получится пара?
         - Не хочу себя хвалить. Во всяком случае, ты со мной будешь счастливее…
         - Слава! Никто не может знать, кому с кем суждено быть счастливым. А я еще не спешу замуж.
         - Ладно. Но имей в виду – мое предложение остается в силе.
         - Спасибо.
         «Вербовский… А фамилия-то у него краси-и-ивая», – усмехнулась я про себя.
         Занятия закончились – Вадика в этот день не было, и когда я вышла из школы, Славка распахнул передо мной дверцу «Волги» цвета белых ночей.
        «И машина-то у него самая пижонская!» - подумала я.
         - Садись, подвезу.
         - Да нет, пожалуй. Я прогуляюсь. Погода хорошая…
         Зрелище Славки, победно сидящего за рулем собственного умытого до сияния авто, было не для слабых. Из недр машины притягательно пахнуло чистотой и свежестью – все-таки Славка непредсказуемый тип: одет, как всегда, с иголочки, но… не курит, и от него никогда не тащит табаком, чего я, честно говоря, терпеть
не могу! Чуточку веет каким-то легким одеколоном… и крепкие ухоженные руки в замшевых рыжих перчатках-митенках уверенно лежат на руле.
         Окружающие меня мальчишки далеки от такого джентльменского набора. Им бы не забыть ботинки почистить, причесать вихры, а главное – следить за руками. Мне порою приходится цитировать хлесткие строчки: «…Под ногтями чернозем – это значит агроном». Краснеют и виновато прячут за спиной пальцы – никому почему-то не хочется быть агрономом.
          Не скрою, меня впечатлила Славкина машина – правда, я не задумывалась, да, пожалуй, и не знала, что на подобных разъезжают только большие боссы. А здесь хозяином «Волги» был одиннадцатиклассник  восемнадцатилетний Славка.
          Но, Боже мой, чем была забита моя голова! В такие моменты я, как всегда, что-то старательно рифмовала и пребывала где-то в ином пространстве,  далеко от реалий окружающей меня жизни.

         Незадолго до выпускного Элла Юльевна – с новомодной прической, сооруженной с помощью шиньона –  после урока истории, проходя мимо меня в учительскую, вдруг остановилась:
         - Галя! Синицына! – повернулась она ко мне. – Я хочу тебе сказать… Вы со Славой такая хорошая пара. Вы должны быть вместе – я так думаю.
         Я промолчала, смущенно пожав плечами.

                *
         Через несколько месяцев после окончания школы пришло приглашение на Славкину свадьбу. За положенной открыткой последовал телефонный звонок:
         - Ты знаешь, моя невеста чем-то напоминает тебя…

          Мы с Вадиком пошли на свадьбу.
          Аля, Славкина невеста, как мне показалось, совсем не была похожа на меня. Зато она была настоящей красавицей эта Аля – стройная, с вьющимися каштановыми волосами, строгими чертами лица и мягким взглядом. Короче, безупречная.
         За свадебным столом Славкина мать доверительным шепотом прокомментировала:
         - Славка-то с начинкой взял!
         Вскоре у них родилась дочь…
         А что касается счастья… Через полтора года девочку  унесла пневмония  – и Аля сразу же ушла от Славки. «Вот оно, глупое счастье, с белыми окнами в сад!..»

                XXXVII

          «Первый вальс. И говор звонкий замер…
          Школьный зал молчанием одет.
          Бывшие девчонки – лебедями,
          тысячью неузнанных Одетт.
          Вот они, строптивые, кружатся,
          задевая крыльями ребят.
          И мальчишьи принципы крушатся,
          и мальчишки принцами глядят…» -
так, сочиняя стихи, я мечтала о своем долгожданном выпускном вечере – единственном, незабываемом, когда все девочки по традиции в белом. Непременно в белом!
          Девочки тоже волновались в предвкушении неповторимого праздника и обсуждали свои будущие наряды. Любка Хорошавина – наша классная Любка Шевцова – сшила обыкновенное ситцевое платье, белое с крохотными цветочками. Когда я спросила ее, почему такое простое, она назидательно ответила:
            - Потому что главное в женщине – волосы и ноги. Значит, прическа и туфли. На остальное мужчина не обращает внимания.
 
        Началось с того, что перед самым выпуском ушел на пенсию директор школы историк Павел Григорьевич… Неспешная походка, спокойное доброжелательное лицо. Он был удивительным человеком: никогда не повышал голоса, со всеми учениками – даже с двоечниками! – разговаривал на «вы»,  ни к кому не применял крайних мер в качестве наказания – и был безусловным авторитетом среди учеников. Все робели перед директором, и никому не хотелось  вызвать его недовольство. В нем жили врожденные аристократизм и такт, словно он получил воспитание в каком-нибудь Пажеском корпусе. Почему-то мы считали, что он и вправду дворянских кровей, хотя тогда говорить об этом было небезопасно. И только гораздо позже, навещая школу, я узнала от кого-то из учителей, что наш Павел Григорьевич был вполне одобряемого большевистской властью крестьянского происхождения. Откуда у него, простого
крестьянского сына, были эти манеры, это внутреннее достоинство, мягкость и обаяние?.. А, может, он учился в какой-то специальной школе, где прививали такие манеры?

        Накануне выпускного вечера неожиданно вышел указ – как всегда не вовремя! – запрещающий приносить в школу даже шампанское. Новый директор, который только недавно начал работать в школе, не решился ослушаться указа или хитроумно обойти его. А, может быть, мы, малознакомые, были ему безразличны. 
        Так, все выпускники, получив аттестаты и заслуженные медали, разбрелись, кто куда – праздновать. Кое-кто из классных  руководителей вовремя зарезервировал  столики в ресторанах для себя и своих подопечных.
         Но наша Марьиванна не подсуетилась. Однако даже если бы она имела организационный талант, всё же провести последний школьный вечер в компании одних девочек было абсурдом!
          Единственным согревшим мое сердце моментом было то, что я, поблагодарив, как положено, учителей и родную школу за аттестат и золотую медаль, прочитала стих Евтушенко «Тайны», который мне очень нравился:
 
«Тают отроческие тайны,
Как туманы на берегах…
Были тайнами Тони, Тани,
Даже с цыпками на ногах…»
…………………………………
 
         Мне не хотелось покидать школу с ее парадным уютным залом, где музыканты наяривали прощальный вальс: «Давно, друзья веселые, простились мы со школою…» и заводную «Королеву красоты». Но ни танцующих вальс, ни танцующих твист не было. Не было ни выпускников, ни учителей. Один оркестр отрабатывал оплаченное мероприятие.
          «Школа готовит нас к жизни в мире, которого не существует…». Кто это сказал?

          Мы с Вадиком спустились вниз по лестнице мимо высоких старинных зеркал, где отражались его ярко-синий костюм, увядшая роза на корсаже моего парчового платья, моя замысловатая прическа и белые длинные перчатки – всё это выглядело постыдно неуместным…
          Мы направились к Кремлю, медленно сошли по широким ступеням к мосту над Казанкой… Рассвет был белесым, серые облака походили на застывшие над городом клубы пароходного дыма… Традиционная встреча рассвета оказалась унылой и безрадостной. Страшно хотелось спать…
            Всё, что осталось от того выпускного – моя фотография, сделанная перед торжеством. Она несколько лет потом красовалась на выставочной витрине фотостудии на Кольце.

                *
           После выпускного не прошло и нескольких дней, как я получила приглашение от Вадика и Федоса Петровича в ресторан. Вадик неоднократно пытался меня туда затащить – видно, для него посещение этого заведения, как и курение, входило в разряд взрослых доблестей. Но я сопротивлялась и говорила, что переступлю порог ресторана только, когда закончу школу. И вот этот вечер наступил.
            А Федос Петрович, долго и упорно готовивший меня к вступительным экзаменам в университет – не взял с меня ни копейки. Бесспорно, он заслужил и ресторан, и подарки – шоколадный портфель под крокодилову кожу и нейлоновую белую рубашку, которые сумела достать мама – не могла же я, в конце концов, остаться неблагодарной! Хотя поход получился странным – меня пригласили мужчины, они были зачинщиками. Это был заговор. Вадик  попросил Федоса поддержать его. В конце концов, учителю захотелось расслабиться после учебного года – и это был прекрасный повод не просто выпить в одиночестве, а чинно посидеть в молодой компании. 
           Мужчины выбрали ресторан «Парус» - бывшую пристань на берегу Казанки. Я пришла в строгом костюме молочного цвета, который мама мне сшила еще в десятом классе. Чтобы он не выглядел слишком по-свадебному, я надела красные перчатки и туфли, приколола алую розу к лацкану. Конечно, я тогда не знала, что моему многострадальному костюму, действительно, суждено будет стать свадебным – на моей тайной свадьбе, которая состоится через каких-то пару лет.
     
         В августе я стала студенткой филологического факультета университета, а Вадик – студентом химико-технологического института. Рустам пытался попасть в медицинский, но конкурс был слишком велик, и он не прошел. Осенью его взяли в армию. Славка Вербовский поступил на юридический – его готовила Элла Юльевна. Я отметила поступление тем, что подрезала волосы до короткого каре и решилась остричь челку.

                *          
          По мере взросления наши бесконечные ссоры с Вадиком сосредоточились, в основном, на праздниках. Как только надвигался чей-то день рожденья и нужно было решать, что купить – всплывало предложение вообще никуда не ходить, а лучше посидеть дома. Когда в преддверии праздников мы обсуждали, куда и с кем пойдем отмечать – Вадик так выстраивал разговор, что вновь вспыхивала ссора. В конце концов, мы ссорились окончательно – и на праздники я уходила одна в другую компанию. Сразу после праздников он обычно появлялся и мирился со мной.
            Я никогда не звонила первой, не шла навстречу. Я чувствовала, что не хочу продолжения этих нервных отношений – я больше не выдерживала постоянного  напряжения непонятных ссор… Скрыться от него в школе было невозможно. Оставалось ждать студенческой жизни, как избавления.
           «Ни один человек не может стать более чужим, чем тот, кого ты когда-то любил…» - подытожил Ремарк.
           Вадик приводил меня к себе домой, чтобы окончательно помириться – напоить чаем, угостить каким-нибудь очередным кулинарным шедевром. В конце концов, только здесь он мог поговорить со мной так, чтобы нам никто не помешал. Но уединение не помогало – с каждым разом я все дальше и дальше отодвигалась от него… все дольше и дольше нужно было объясняться со мной, чтобы добиться хотя бы видимости примирения.
           После очередных размышлений, я подвела стихотворный итог нашему долгому нервному марафону:

                «В этой комнате всё чужое.
                Светом зыбким окружена,
                я ловлю твоих мыслей шорохи,
                и в моих руках – тишина.

                Я – задумчивость, ты – замученность.
                Оба разные и одни.
                Кто мы? Где они, наши лучшие,
                нами выдуманные дни?

                Наступает на нас молчание,
                опускает всё ниже плечи,
                но молчание, как отчаянье,
                и от этого нам не легче...»

                XXXVIII

          Отныне каждый день я должна была проходить сквозь строй белых колонн, напоминающих клавиатуру концертного рояля, воплощенную в архитектурных формах. Здесь в этой торжественной прохладе вестибюля и строгих коридоров я должна была стать своей. Это будет мой второй дом.
         Сентябрь был настолько теплым, что, верилось – осень отменили. Каждый вечер после занятий я выходила на геометрически правильную, казалось, расчерченную самим Лобачевским, улицу Ленина – бывшую Воскресенскую, в народе именуемую «казанским Невским проспектом». Тогда я еще не знала, что именно здесь, на самом высоком месте Казани, стоял Воскресенский собор, начало которому было положено еще в семнадцатом веке и который варварски снесли в тридцатых годах века двадцатого, чтобы построить тяжеловесный и мрачный химический факультет университета. Казалось, химические запахи атакуют за полквартала до здания. Хотелось побыстрее миновать его, и уж никак не манило оказаться внутри.

          Вадик встречал меня почти каждый вечер. Вот и на этот раз он пришел и, побуждаемый последним летним теплом, предложил прогуляться до Кремля, венчающего геометрически правильную улицу. Улица вела нас к Спасской башне, белеющей вдали на фоне полыхающего заката. 
         У меня было стойкое чувство начала новой жизни, которая ждет меня в стенах университета. Белые старинные колонны, звучный и праздничный актовый зал, где, конечно, я буду выступать, читая свои строки. Там, где поет Эдик. Наверное, в этом зале голос просто летит сам собой – такая уж акустика. Газета «Ленинец», на чьих страницах будут и мои стихи. Белая библиотека во дворе, где постоянно хлопает входная дверь. Белое круглое здание с интригующим названием «Анатомический театр» - и правда, похожее на театр. Астрономическая обсерватория, прячущаяся в ветвях университетского сада. Вычурная библиотека Лобачевского, внутри похожая на таинственный грот.
         В главном здании с колоннами расположены, конечно же, главные факультеты – юридический, на котором когда-то начинал учиться Ленин, и физический. Оттуда выходят будущие знаменитые физики, такие, как в фильме «Девять дней одного года».  Там учится моя подружка Раиса на третьем курсе. И Эдик тоже. Да и мало ли кто учится на физическом факультете! Он самый-самый! Самый модный и, как теперь говорят, самый престижный – и потому самые лучшие мальчики в городе учатся здесь.

         Вадик привычно взял меня за руку, я привычно не противилась, но рука безжизненно покоилась в его стиснутых пальцах.
         - …Ты помнишь, как я впервые взял тебя за руку… тогда… у Элки? Я чуть сознание не потерял. Отец Элки уложил меня на свою потрясающую кровать из карельской березы в своей просторной спальне,  дал каких-то сердечных капель… Ты пришла ко мне пожалеть и сказала, что я очень бледный. А у меня так колотилось сердце! За стеной смеялись Элкины гости, звучало фортепьяно, и Эдик пел «Сомнение»: «Уймитесь, волнения страсти! Засни, безнадежное сердце! Я плачу, я стражду – душа истомилась в разлуке…» Помнишь?
         - Помню…
         - Помнишь, через месяц я тебя поцеловал в первый раз… Помнишь?
        - Да…
        -  А помнишь, как ты мне на снегу написала ДА?
        - Да… А помнишь мои стихи, которые я написала еще раньше?..

«…А время фотографии изменит,
И поджелтит позерства легкий след,
Безжалостно осудит, и оценит,
И вынесет решающее НЕТ».

        - Что ты хочешь этим сказать?
        - Ничего. Просто стихи вспомнила…
        - Но это же не про нас, правда? У нас ведь будет ДА? Скажи!
        - Да…
        - Когда всё только начиналось, я с ума сходил, и в голове крутилось: «Уймитесь волнения страсти!..» Главное, то место, где про ревность… «Как сон неотступный и грозный, мне снится соперник счастливый. И тайно, и злобно кипящая ревность пылает!» Все в то время были влюблены и ревновали, а Эдик всё пел и пел  «Сомнение»... Помнишь?
          …Неожиданно я так отчетливо услышала фортепианный  пассаж  и юный волнующий голос… Он по-шаляпински тембрился, и мне показалось на минуту, что это происходит наяву. «Я знаю, ты будешь со мно-о-ю… Минует печальное время – мы снова обнимем друг друга… И стра-астно, и жа-арко забьется воскресшее сердце… и стра-астно, и жа-а-арко  с устами сольются уста…»
         - …А вообще-то мы с ним созданы друг для друга… - внезапно сказала я себе, словно подвела черту.
         - Как ты можешь говорить такое!.. – задохнулся Вадик от возмущения. – Ты что, любишь его?!!
         Я очнулась и поняла, что произнесла мысли вслух.
         - …Нет, я просто так сказала. Просто сказала и всё. Мы же с ним уже не дружим. Даже и не здороваемся…
         - …Если ты меня любишь, значит… значит, дразнишь?
         - Нет.
         - Тогда скажи, зачем?.. Зачем ты об этом говоришь?..
        Я сделала глубокий вдох, словно перед погружением на глубину... Потом, обмирая сердцем, но решительно и трезво произнесла:
         - Но ведь это правда. Ты же сам знаешь, что это – правда.

                К о н е ц

P.S. Повесть опубликована в журнале "Казань" №№ 3 и 4 за 2019 г. и в книге "Робертино Лоретти, или Время любить" в Пражском издательстве ОК в 2019 г.
Рисунки и обложка Полины Ольденбург








 













 



 
 



               


Рецензии
Хотел только перечитать Ваш рассказ на букву "П", не удержался, еще раз перечитал всю повесть, и еще раз удивился Вашему таланту, Вашей памяти. Как здорово переданы ощущения юности! Сравнил со своей юностью. Вы - Казанцы - были более взрослыми, более раскрепощенными. Успехов, удачи, здоровья и счастья Вам, уважаемые Галина Виктровна и Эуард Германович!

Рустам Тухватуллин   17.01.2022 18:38     Заявить о нарушении